22
Горы, горы, горы! И ливень, ливень, ливень! Он собирался как бы нехотя: пошлепают тяжелые капли, тучи разредятся — и никакого дождя. Но вот черно-сизые, густо клубящиеся тучи зависли над вершинами — и будто прорвало: вместо капель ведра воды.
Сплошной поток хлестанул с небес на грешную землю и, следовательно, на нас, грешных. Струи били с такой неистовой силой, словно хотели смыть, унести к черту людей, машины и горы. Большой Хипган, конечно, не смоешь, а машины и людей — если зазеваться — очетгь даже просто.
Тучи оседали, нанизывались на вершины. Плащ-палатки не спасали, и моя рота, которой вновь выпало ехать на танках, вымокла через четверть часа до нитки. А еще четверть часа спустя со склонов помчались ручьи, увлекая за собой камни: долбанет этаким камешком в машину — повредит, долбанет в человека — тут уж комментарии не нужны и санитарная летучка не нужна.
Вода вокруг кипела и клокотала, пенная, желтая, грязная, ее шум приглушал шум моторов. Но ударил гром и покрыл все звуки.
Прочертились огненные полосы молний — будто «катюша» заиграла. Гроза в горах. Вспыхивали молнии, грохотал гром, и мне стало как-то боязно. И как-то смешно: мне ли, изведавшему военные грозы, опасаться нормальной грозы?
Опасаться грозы в горах, однако, следовало. Чем ослепительней вспыхивали молнии, чем громче рокотал гром, тем сильнее был ливень. И, забегая мыслями вперед, я подумал, что после страшенного ливня ручейки превратятся в настоящие реки, которые не так-то просто преодолеть. А пока что здесь же, перед нами, под уклон пошел юзом «студебеккер» с ящиками: шофер, открыв дверцу и стоя на подножке, судорожно крутил баранку, по машина, не сдерживаемая тормозами, подкатила к краю обрыва, камни посыпались из-под колес. Мы оцепенели. Шофер уже соскочил с подножки, но «студебеккер», накренясь, каким-то чудом задержался. Не свалился под откос! Немедля подцепили тросом, оттащили.
А у водителя «студера» по-прежнему прыгала челюсть. Попрыгает, коль совсем недавно полуторка загремела на дно ущелья!
Дождь льет, а мы движемся вперед и вперед. По лицам стекает, меж лопатками стекает, одежду хоть выжимай, кажется, и сапоги полны воды. А давно ли топали по сыпучим монгольским пескам?
По маньчжурским пескам давно ли? И не было пи капли влаги, были жгущее солнце, духота, неуемная жажда. Теперь пей — не хочу. Глина размокла, камни склизкие, когда доводится соскакивать с танка и топать — остерегайся: поскользнешься, оступишься, не удержишься и загудишь вниз. Было: сапер поскользнулся на самом краю обрыва и, пронзительно закричав, покатился по склону. Было: копыта соскользнули, кони рванулись — и повозка в пропасть, только ржание повисло в воздухе. Другую повозку солдаты успели схватить за задние колеса, удержали: здоровущие такие хлопцы. Ливень, ливень, который час ливень.
И все-таки продвигаться веселей, чем по пескам: настоящее наступление, больше и больше углубляемся в Маньчжурию. Перевалить бы Хинган, выйти бы на Центральную равнину, там бы мы развернулись! Там есть возможность маневра. А тут что? Тут, куда ни сунься, упираешься лбом в горы. Впечатление: бодаемся с горами. Ревут моторы автомобилей и танков, лязгают гусеницы, барабанит дождь. Макухинский танк задраен, но порой люк башни приподнимается, выглядывает командир, обозревает местность и, если я на танке, вопрошает:
— Как жизня, лейтенант Петя?
— Жизня хорошая, лейтенант Витя, — отвечаю.
— Вижу, что хорошая. Мокрый, как курица. Взял бы к себе, в танк, да места нету.
— Всю роту не возьмешь…
— Разумею: отец-командир печется о подчиненных. По-суворовски!
Я беззлобно говорю:
— А ты как думал? Только по-суворовски!
— Хочешь из фляги хлебнуть для сугрева?
— Никак пет.
Во-первых, от спиртного стараюсь воздерживаться. В принципе. А во-вторых, хлебнуть при солдатах? Такое отцу-командиру в данной обстановке не положено, лейтенант Витя!
— Даешь, лейтенант Петя! Суворов тоже, сказывают, не пил…
Пил генералиссимус или не пил — не знаю. Это Яша Вострпкотз да Вадик Нестеров все доподлинно знают. Но Вострикова увезла санитарная летучка, а Нестеров на другом тапке, не у кого проконсультироваться, Я устало молчу.
На пути встает обвалившаяся глыба, ее надо как-то объезжать, танк накреняется, и мы ссыпаемся с брони, шагаем цепочкой за сто двадцать седьмым. Размяться даже полезно, маленько угреешься, ибо на танке под дождем и при встречном ветре просифонивает. Я вышагиваю и опять чувствую себя полнокровной пехотой, которая все промеривает своими ножками. Ах, сколько же ими промерено! Каково стрелковым частям форсировать Большой Хинган на своих двоих: вверх-вниз, вверх-вниз, и так — триста километров! Нет уж, лучше синяки и шишки, чем многоверстные пешие переходы.
А дождь льет, льет, и так хочется солнца, которое еще позавчера проклинали. Тепла хочется, хотя еще позавчера изнывали от жары. Единственное, что радует, — сгинули комары и гнус. Начинает побаливать голова, закладывать уши, — вероятно, оттого, что набираем высоту. Кулагинский тенорок:
— Робя, вроде ухи ватой позатыкало…
Значит, не у одного меня подобное ощущение. Покуда танки продираются сквозь обвалы, пятясь, разворачиваясь, мы бухаем кирзачами по мокрым каменьям, по расквашенной глине. Мгновенно на сапогах налипают комья, утяжеляя шаг. И дышится затрудненно: и подъем, и разреженность, и какая-то духота, может быть, из-за перенасыщенности воздуха влагой. Некоторые кашляют, отхаркиваются, сплевывают. Да где же ты, наконец, благословенная Центральная равнина? Большой Хинган уже познали, не худо бы и распрощаться.
Горы дрожали от железной поступи танков. Когда «БТ» остановились на дозаправку, хребет, казалось, продолжал подрагивать.
Машины дозаправлялись, а комбриг Карзанов, кинув за спину руки, нервно расхаживал возле танкового ряда, дожидаясь известий от головной походной заставы по радио или разведчика-мотоциклиста с донесением о степени проходимости лежащего перед отрядом отрезка. Нам, пехоте, было приказано: готовьтесь, опять поедете на броне. Камешками и ветками мы очищали подошвы от наростов глины, отмывали сапоги в лужах, утирались, отжимали одежду — будто это что-то давало, прав лейтепапт Макухпн- мы мокрые курицы. Но не в бою! В бою мы, скажем скромно, орлы!
Я закурил, прикрывшись плащ-палаткой. Шаркая, приблизился Толя Кулагин.
— Разрешите прикурить, товарищ лейтенант!
— Прикуривай.
От кулагипской наппроскп прпкурплп другие солдаты, потянуло табачным дымком, хотя он не поднимался, а стлался по-над землей. Кулагин сказал:
— Стоим, робя, прохлаждаемся, а скорость — наш кояырь. Чем шибче наступаем, тем меньше сообразит япон, что к чему.
Стратег и тактик! За четыре годика научились.
— Эх, выпить бы счас! Помянуть Филипка и Кету Лоншакова, заодно и обогреться, — продолжал словоохотливый Кулагин.
— Сейчас не положено, да и нету в наличии, — сказал парторг Симоненко.
— А знаете, хлопчики, — оживился Свиридов. — я ло пехоты состоял в полковой разведке. Так мы брали с собой в поиск флягу водки, ноль целых семь десятых. Семьсот граммов! Для храбрости! Особливо нам, молодым, у нас перед поиском пальцы тряслись… Сходило! Выпивали, приволакивали «языков»… А случился срыв, чепе то есть… не взяли «языка», поисковая группа потери понесла, дознание пошло… Турнули меня из разведки…
Я и этого не знал — что Егорша Свиридов бывший разведчик.
Ох. сколько же я не знаю о своих подчиненных! И когда узнаю, если войне скоро так или иначе амба? А ведь люди они открытые, прямодушные, будь лишь полюбопытней, повнимательней, почеловечней. И я подумал как-то сразу о своих бойцах, святых и грешных людях, о павших в боях, о неверной жене Головастпкова. об Эрне и о будущей жизни.
Объявился Федор Трушин:
— Без меня курите?
Несколько рук враз потянулось к нему с раскрытыми пачками «Беломора». Он вытащил папиросу, помял, сунул в рот, оберегая от дождя.
— Ребята, — сказал Трушин солдатам, — еще и еще раз напоминаю: следите за местностью, не прячется ли в складках смертник с миной либо смертник-снайпер. Следите вкруговую, коварство самураев известно: могут пропустить и ударить сзади…
— Есть, товарищ гвардии старший лейтенант! Будет исполнено! — за всех браво ответил Толя Кулагин, а сержант Черкасов молча и веско кивнул.
Посветлело. Тучи подразредились, но загулял, загудел ветер: влажность и ветер — это так называемая жесткость погоды. Действительно, жестковато: сечет лицо, сбивает дыхание. Хочешь вдохнуть поглубже, и вместе с разреженным воздухом в легкие врывается волглый ветер, и ты задыхаешься. Разеваешь рот, как выброшенная на берег рыба. Можно, конечно, спрятать лицо в плащ-палатку. Но кто тогда будет наблюдать вкруговую и вообще воевать?
— Дождюка! Льет, ровно из трубы! — сказал Трушин. — Припоминаю, зверский дождюка был под Ржевом, в сорок втором. Спасу нет! Так мы что сделали, Петро? Оттащилп убитую лошадь, и над окопом — как крыша. А голодуха была зверская! Так мы что?
Отрезали по куску от того, что пад головой, и жралп. Сырую конину…
— Нужда заставит, — сказал я. — На фронте и не то бывало.
А конина — вполне съедобная штука.
— Только не сырая, — проворчал Трушин и швырнул окурок в лужу.
Мне знаком этот жест — щелчком ногтя отшвыривать окурок.
Мне знакомы и эта щербатинка, открывающаяся при улыбке, и пришепетывание, и неподвластный расческе чуб, выбивающийся из-под пилотки, и сросшиеся брови, весь он, Трушин, знаком с головы до пят. И близок, и дорог. Хотя мне ведомы его недостатки, хотя цапаемся с ним и, возможно, еще будем цапаться. Но если б у меня был брат, я бы сказал: люблю Трушина, со всеми его потрохами, как брата. А так скажу: люблю как друга. Опятьтаки на фронте это немало весит. Здорово, черт подери, что на свете есть людишки вроде Федьки Трушина.
Посветлело, и ливень вроде бы поубавил прыти. Кстати! Потому что команда: "Заводи! По машинам!" Мы с Трушиным залезли на сто двадцать седьмой, примостились рядком у башни — плечо в плечо, и я подумал: "Не избежать и нашему комиссару синяков и шишек!" Улыбнулся. Трушин спросил, заинтересованный:
— Чего разулыбался?
— Да так… Рад, что ты с нами.
— Не слишком ли обильно радости, ротный, по поводу моей скромной персоны?
— Нет, в самый раз!
— В самый раз… А тебе ведомо, что и замполит полка и начподив бригады недовольны мной? Один ругал в прошлом, второй ругает в настоящем: участвую в боях, как солдат, предаю забвению организационные формы партийно-политической работы… u А бывать в ротах, воевать с автоматом, увлекая за собой бойцов, — это разве не партполитработа?
— И я так рассуждаю… Но оба они правы в другом: подзапускаю с проведением партийных и комсомольских собраний…
— Подчас не до них.
— Нет! Тут моя слабинка… Упустил… Выправлю! Сегодня же на ночном привале проведем батальонное партсобрание.
— Как всех соберешь?
— Соберем! Комбриг и начподив посодействуют… А на собрании поговорим не об одних победах, но и о наших промахах в боевых действиях… — Трушин толкнул меня локтем в бок: "Держись, ротный!"
Держаться и в самом деле нужно было: танк тронул с места рывком. Черти полосатые эти танкисты, никак не возьмут в толк: пассажиры на броне. А пассажиров надлежит уважать и не беспокоить.
Из головной походной заставы и разведчики-мотоциклисты доложили: по маршруту километров сорок проходимы, противник не обнаружен. И мы эти сорок километров прошли с приличной скоростью, без остановок. Помотало нас недурно, и, когда кто спрыгнул, кто сполз наземь, — всех пошатывало, а Шараф Рахматуллаев был желто-зеленый, как лимон, куда подевалась узбекская смугловатость. Бедняга хуже остальных переносит эту своеобразную качку.
Федя Трушин и тот покряхтел, потер бока, отдуваясь:
— Ф-фу, укатали нас лихие танкисты…
Когда мы ехали, было впечатление: горы сами надвигаются на нас. И ныне, когда стоим, кажется: горы продолжают надвигаться, окружать, сдавливать со всех четырех сторон. Как в каменном мешке…
Собрание провели уже в кромешной тьме, словно протыкаемой огоньками папирос и цигарок. В президиуме почему-то не было комбата, хотя его и избрали. Докладчиком был сам Трушин, он говорил о повышении бдительности, о том, что в бою солдаты слабо подстраховывают друг друга, что мы забываем об особенностях боевых действий в горах, где пет свободы маневра для танков и где десанты обязаны быть более активными и решительными при обнаружении противника, проявлять инициативу. В конце напомнил о передовой роли коммунистов и комсомольцев. Потом выступили комроты-3. сержант Слава Черкасов и — я не поверил — старшина Колбаковский (впдать, опыт публичной беседы о Монголии оказался плодотворным), все они призывали к бдительности, дисциплине и беспощадной борьбе со смертниками-минерами ц снайперами. В разгар выступления старшины Колбаковского появился комбат. Кондрат Петрович споткнулся на полуслове, но затем в общем-то складно завершил свою речь. Тут комбат и сказал:
— Товарищи! Вы своевременно заостряете внимание на бдительности. Я от полковника Карзапова… Принято радиосообщение: на санитарную машину соседнего отряда в тылу совершено нападение диверсионной группы. Всех раненых добили ножами… Отрезали уши, носы, выкалывали глаза… У сопровождавшей сапинструкторши отрезаны груди… Бдительность и еще раз бдительность, товарищи! Втемяшилось?
Втемяшилось, товарищ капитан! Мы оказываем их раненым медицинскую помощь, они добивают наших, выкалывают глаза, отрезают уши, носы, груди. Знакомо! Так же поступали гитлеровцы, вспомним хотя бы: под Кенигсбергом над тяжело раненными комбатом Алексеем Первушиным и телефонисткой Верой Николаевой надругались, облили бензином и подожгли. Тот же фашистский, людоедский почерк. Л как самураи вырезали батарею, не забыл, Глушков? Не забыл!
После сообщения комбата на полянке зашумели, заговорили.
Переждав шум. комбат сказал:
— Помните, товарищи, про злодеяния врага и не щадите его в бою!
Эти слова записали и в решение партсобрания…
Трушин ушел с комбатом, и ночевал я один. Дождь прекратился, но было сыро, промозгло. Солдаты рвали чахлую траву, ломали ветки чахлого кустарника, устилали и уж сверху — плащпалатку и шинель, волглые, отяжелевшие. Миша Драчев приготовил подобное ложе и мне, неподалеку от колеса «студебеккера», сам деликатно улегся в шаге от меня. Он будто угадал мое желание: спать не спиной к спине, а одному, пусть и холоднее будет.
То, что я узнал от комбата, давило на душу: есть ли предел человеческой, точнее — нечеловеческой, жестокости? Звери, а не люди.
Как жить с такими на одной планете, под одним небом? Нет, не зря воюем мы с самураями, как не зря воевали с гитлеровцами.
Одна порода.