XXVIII
Михайлов был желт и мрачен. На сапогах налипли комья грязи, шея была туго завязана башлыком. Заметив Кандыбина, он криво улыбнулся и, быстро приблизившись, сказал, как о чем-то незначительном:
— Федорчука и черкеса-пулеметчика цокнул. В Мокрой балке.
— За что? — передернулся комиссар.
— Опять барахлили. Сотни последнее на хлеб отдали, а они… враги… суки… Звание кочубеевцев осрамили…
Михайлов глянул исподлобья и, заметив выражение досады на лице комиссара, позвал его:
— Пойдем, комиссар, в хату, не пристало тут при людях о важном договариваться.
Кандыбин не сразу последовал за Михайловым, так как его ждал политрук третьей сотни. На улице у веревочных коновязей фыркали лошади, жадно хватая сено. Кони были заморены трехсуточными боями, и отблески костров резко оттеняли их завалившиеся бока. Кочубеевцы варили кулеш в медных котлах, кучковались, разговаривали о последних боевых делах. Вслед за уходом Стальной дивизии от Туапсе прорвалась Таманская армия. Разгромив под Белореченской офицерские полки генерала Покровского, таманцы, сломив жестокое сопротивление белых, взяли Армавир, выровняли фронт, и Кочубей соедшшлся с труппой Михайлова.
Кандыбин заканчивал разговор с политруком третьей сотни. В двенадцать часов ночи сотня должна была выступить из Суркулей и к рассвету достичь полустанка Дворцового, куда стягивалась бригада для удара по Невинномысской. Политрук, длинный казак с угловатыми жестами, переминаясь с ноги на ногу, задавал вопросы, на которые требовали ответа бойцы. Сообщают ли в Москву Ленину об их делах? Пожалуют ли в казачество иногородних из кочубеевской бригады, когда кончат они кадетов, и по скольку десятин земли нарежут им? Спрашивали еще: нельзя ли у Кочубея поставить на место Сорокина, будут ли когда-нибудь у них в достатке патроны, почему нет газет, а только одни прокламации, нет фуража, а за самовольство расстреливают?
Усталый вошел комиссар в комнату. Было темно. Кандыбин чиркнул спичку. Михайлов неподвижно сидел, поставив локти на стол и обхватив голову руками. Кандыбин зажег лампу. Михайлов поднял глаза. Первый раз комиссар заметил в них грусть. Это было не похоже на Михайлова. Комиссар подсел к нему и обнял за сухие, костистые плечи.
— Что с тобой, Михайлов?
Михайлов отодвинулся, скривив презрительно губы.
— Чую смерть, комиссар.
Кандыбину приходилось нередко сталкиваться с самыми необычайными настроениями среди многоликой кочубеевской массы. Он был свидетелем истерических припадков у рубак и грубиянов в результате полнейшего истощения физических и моральных сил, кинжальной схватки двух вчерашних друзей из-за пустякового спора. Он привык к суеверию самого Кочубея, объезжающего бабу с пустым ведром, способного зарубить попа, перешедшего ему дорогу. Комиссар знал, что курица, кукарекающая петухом, по мнению воинов, способна навлечь больше несчастий, чем десять генералов Шкуро, вместе взятых; но состояние Михайлова его встревожило.
Кандыбин пытался успокоить друга. Михайлов думал о чем-то своем, не слушая комиссара.
— Зарубал двух, а вот и до меня смерть подходит. Страшно. Дуже страшно помирать, комиссар, и не повидать того, что завтра будет.
— Ну, хватит, Михайлов. Брось ты свои выдумки. Ты ж заколдованный. Ты и Кочубей в каких схватках не были и ни одной отметины.
Михайлов промолчал, скрипнув зубами. Они долго сидели, не проронив ни слова. Выдохнув шумно воздух и отодвинув ногой стол, он встал. Лампа закачалась, колебля громадную тень Михайлова.
— Прощай, комиссар, пойду подремаю, — тихо сказал он и пошел к двери.
У порога задержался, поманил Кандыбина пальцем, поглядел в глаза ему.
— Подохну — наплевать. Волка волки сгрызут. А вот одного жалко, комиссар… — Михайлов, помедлив, дохнул в ухо комиссару: — В коммунию твою не зачислился при жизни. Все как-то стыдно было. Вот мешки таскал, пшеницу молотил, хлеб Ленину добывал — ничего, а вот тут… вроде боевому командиру это не к лицу. После одумался… хотя ладно…
Деланно засмеялся, отмахнулся от Кандыбина и вышел.
Ночью от Суркулей длинным темным жгутом выползала третья сотня. Была холодная октябрьская ночь, и по балкам поднимались молочные промозглые туманы. Всадники дремали в седлах. И сейчас самым желанным в жизни казался им сон. Сон! О нем мечтают в утомительных буднях сражений, маршей, в сторожевом охранении, мечтают, как о чем-то чудесном и несбыточном.
Вспомнились невольно комиссару высказанные однажды вслух мечты Володьки: «Кончим войну, и спать завалюсь на все первые три дня по мирному положению, и буду спать без просыпу».
Курились в гнилых балках туманы, остро торчала осока, набрякшие повисли махры камышей, сонные крякали гуси.
Нельзя спать долго в седле. Подъемы и спуски. Напрягаются кони под мертвой ношей, и боялся комиссар — придет сотня к Кочубею, набив лошадям холки и спины. Тихо толкнул одного, другого, третьего. Как встрепанные, озирались казаки, по привычке хватаясь за шашки.
— Это ты, комиссар? — бормотали они. — Шо, уже Киян?
— Скоро будет Киян, — отвечал комиссар. — Скучно ехать в потемках, заспеваем?
Заспеваем чуток, кадет далеко — не услышит. Кучковались «песельники» в первых звеньях; встряхивались озябшие от неподвижности; бряцало оружие. Запевал казак из приазовской Брыньковской станицы, бас, возбудивший когда-то зависть у знаменитого протодьякона войскового собора города Екатеринодара:
Як умру, то поховайте
Мэнэ на могили…
Подхватывали товарищи, покачиваясь в высоких казачьих седлах;
Серед степу широкого,
На Вкраине ми-и-лой…
Понуро ехавший впереди Михайлов прислушался к песне, попридержал коня, присоединился на повороте припева:
Серед степу широкого,
На Вкраине ми-и-лой…
Будила песня бойцов, новые сильные голоса вплетались в прекрасную мелодию шевченковского «Заповита». Трепыхали чуткими ушами боевые кони.
Розовел восток. Частоколили столбы, и тихо гудели провода. Вправо, из-за глубокой выемки, высунулся неподвижный бронированный поезд.
— Новый броневик, — сказал Михайлов, — на него командирить пришел Щербина. Прислал Сорокин своего человека для этого боя, — видать, нашему брату уже не доверяет.
* * *
С пяти часов утра шел бой за Невинку. Командование медленно подтягивало к станице пехотные и конные части. На линии в едином поединке боролись два бронепоезда: белый и красный. Бригада Кочубея пребывала в томительном бездействии, ожидая подхода кавалерийской группы Кочергина.
— У, рыжий черт, осокой очи прорезаны! — ругал его Кочубей, вглядываясь в даль.
Наблюдал поединок бронепоездов, плевал, возмущался:
— Гляди, гляди, комиссар, броневик-то наш, як свинья поросная, ползет, а тут надо уже бой кончать, бо кони голодные.
Броневик ворочался, медлительный и важный. Часто расцвечивался серыми клубами выстрелов. Кочубей обернулся к Кандыбину:
— Посулил я Орджоникидзе пуще прежнего переводить кадетское падло, а тут топчется, як кобель на цепу!
Снова глядел вперед нервничая.
— Зараз сам сяду на броневик, чего он там чухается! — сказал Кочубей, вопросительно метнув глазами на комиссара.
Кандыбин уже подтянул узкий пояс. Подмигнул Кочубею:
— Колбасы им хочешь нажарить?
— Эге! — радостно воскликнул Кочубей.
— Нажарь, Ваня, чтоб шкварчала, как живая, — разрешил комиссар, — да кстати и меня захвати, а то дремлется.
— Ахмет, коней! — приказал Кочубей.
Бронепоезд приближался. Ясно стали видны пульмановские бронированные платформы, неуклюжий, закованный до самых пят паровоз, балластные платформы впереди паровоза и выпрыгивающая рогатым зверьком стереотруба. Установленное на второй платформе морское дальнобойное орудие бездействовало, и серое дуло, похожее на хобот, поворачивалось только для острастки.
Подведенные лошади тянулись мягкими губами и жевали, пытаясь освободиться от мундштучного железа.
— Зараз я им покажу, як надо драться! — пробурчал Кочубей, закладывая за пояс полы черкески. — Со мной комиссар, Ахмет…
— И я! — попросил Володька.
— Ты?! — комбриг был в минутном раздумье; потом, поняв тревогу Володьки, улыбнулся. — Ну, давай и ты.
Подал команду:
— Садись!
Под Кочубеем и его спутниками горячились кони.
— А ты, Михайлов, як я тронусь вперед с бронированной силой, развернешь бригаду лавой, — приказал Кочубей.
Михайлов, внимательно разглядывая порванный сапог, кивнул головой.
Всадники карьером вырвались из-за прикрытия небольшого леска. Кочубей и Кандыбин впереди. Позади Ахмет и Володька. За ними, низко припав к лукам, черкесы. Бронепоезд вздрагивал от редких случайных орудийных выстрелов и густо дымил. Кочубей спрыгнул на землю. Черкесы, поймав коней, пропали в крутом загибе глинистой балки. Насыпь была высока, земля, залитая дождями, затвердела и потрескалась. Кочубей быстро полз вверх, цепляясь за землю, хватаясь за траву. На комиссара и Ахмета летели ломкие стебли полыни и белоголовника,
Добравшись до полотна, Кочубей побежал к паровозу, оглянулся, что-то крикнул и мигом исчез в узкой бронированной двери. За ним вертко протиснулся Володька. Кочубей, отстранив машиниста, хватал какие-то ручки, рычаги, рычал:
— Гони вперед на полный ход!
— Куда? — спросил машинист, повернув черное мазутное лицо. — На крушение?
— Гони на кадета!
Володька, схватив машиниста за липкий рукав куртки, приподнялся к его уху:
— Дядя, дядя, ты его слушай… это Кочубей. Ей-богу, Кочубей…
Машинист отмахнулся, передвинул влево ручку регулятора, поставил реверс на последний зуб и крикнул помощнику, коренастому молчаливому крепышу:
— Давай подкидывай!
— Дядя, это Кочубей, — не отставая, убеждал Володька.
— Не ори, пацан! — прикрикнул на него раздраженный машинист. — Сам вижу — не Покровский. Марш к помощнику, видишь — запарка…
Володька торопливо засучил рукава и, схватив лопату, начал ворочать уголь.
Из топки несло жаром. У Володьки пылали лоб и уши. Дорогие шаровары почернели, на зубах скрипело. Топливо кончилось. Володька, отложив шухальную лопату, стал на колени и принялся сгребать мелкую угольную пыль.
Бронепоезд быстро шел вперед. В трубку хрипела брань командира Щербины:
— Задний ход… Куда, сучий глаз? Задний ход!
На тендере Кочубей размахивал двумя маузерами. Кандыбин курил самокрутку. Володька вылез наверх, в ушах его засвистел ветер, и сразу стало прохладно. Под ним, раскачиваясь, неслись открытые броневые платформы. Батарейцы возились у орудийных затворов, выплевывающих дымные гильзы. От бойниц что-то кричали люди, какой-то матрос, высоко подкинув бескозырку, ловко поймал ее за ленточки и что-то весело и озорно загорланил.
— Готовь пушки, пулеметы, зараз биться будем! — в свисте ветра различал Володька крики Кочубея.
Над уходящим бронепоездом белых поплыли орудийные дымы, и Володька услышал протяжный свист снаряда.
— Перелет! — закричал Кочубей и выпалил из маузера.
Володьку накрыли теплые клубы дыма и пара, он закашлялся: потом ветер отмахнул дым, и белый бронепоезд скрылся за косогором.
— Гони, шоб мокро от него стало! — крикнул Кочубей. Замахал маузером.
— Гляди, комиссар… Михайлов!.. Добра лава, га?
Над коричневыми осенними полями взвился алый парус и помчался вперед, золотея под солнцем.
И тут же из-за густых карагачей и бузины вырвались сотни ангорских папах.
Володька узнал впереди сотни коричневую черкеску Михайлова. Вот Михайлов выхватил шашку, поднял ее над головой в знак салюта. Над сотенными значками блеснула ломаная молния клинков. Сотни пошли в атаку.
Бронепоезд, обогнав лаву, пронесся мимо вспыхнувшей выстрелами линии окопов.
Володька скатился к машинисту, свист ветра сразу угас. Володька быстро утерся шершавой паклей и сунул капсюль в гранату Мильса.
В окошке кабины мелькали телеграфные столбы, белые хаты, казармы, водокачка.
Машинист обернулся.
— Кажись, догоним кадета. Сейчас авария…
— Крути-верти! — веселился Ахмет, играя маузером. — Резать офицеров будем, руки нет, ноги нет, башки нет… Крути! Твой Невинку берем… ого-го-го!..
— Твой, мой, — передразнил машинист, сверкнув зубами. — Все: мое-твое. Надо свое ладней взять…
Лопнули петарды, как елочные хлопушки.
— Идиот будошник попался, — сообщил машинист, — дескать, поезд за поездом… он петарды и подложил — правила соблюдать… Ну, — закричал он, закрывая регулятор и поворачивая ручку крана, — готовь кулаки, даю тормоза… Давай! Качай воду!
Кочубей свалился чуть не на плечи машиниста, распахнул дверку, взялся за поручни, изогнув корпус вперед, и, когда поезд замедлил ход, спрыгнул, не ожидая остановки. Володька скатился вслед за комбригом и, заметив в дверях станции кучку оторопелых юнкеров, метнул наискось, в двери, осколочную гранату Мильса…
…Кочубей, Кандыбин, Ахмет дрались на путях. Увлеченная их примером, метала бомбы прислуга бронепоезда, и пулеметы злобно вращались на вертлюгах. Юнкера бросали оружие, и оно со звоном падало на асфальт.
Над станцией поднимались дымы — не то кизячные, из труб, не то пороховые…
Из командирской рубки, ворча, вылез обескураженный Щербина, потирая жировик у левого уха.
— Ишь, заховался в норку, — издевался Кочубей, подтягивая голенища и смахивая пыль с сапога широким рукавом черкески, — хомяк! Тут бою на десять минут, а они чухаются… а у меня кони голодные! Во, комиссар, добрая бронированная сила, когда ею управляют не такие оболдуи.
Подводили и выстраивали пленных. Впервые красногвардейцы увидали корниловцев. Разглядывали диковинную расшивку их френчей: витые шевроны с эмблемой смерти, трехцветные треугольники ленточек.
Кочубей был весел. Стекались к вокзалу конные сотни. Бригада была всегда неподалеку от своего командира. Кочубей поздравлял бойцов с победой. Сотни спешивались. Отряхивали пыль. Кони поводили опавшими боками, ржали, заметив фуражиров, спешивших с охапками сена.
С тачанок снимали запыленные гармоники, и вокруг гармонистов собирались шумные кучки.
Но была омрачена радость командира бригады: прискакал кабардинец ординарец Михайлова и, разыскав Кочубея, припал к его ногам. У ног Кочубея легла окровавленная шашка. Кочубей быстро схватил ее. Горестно дрогнули губы. Это был известный ему дорогой лезгинский клинок задушевного друга.
— Михайлов?!
…Станция, постройки — позади. Кочубей мчался по полю. В руке знак тяжелой вести — клинок. Ведь только смерть могла вырвать его у Михайлова.
Навстречу тачанка. Четверик коней бросал ее по кочкам, точно щепку. Два бойца придерживали тело, завернутое в бурки. Впереди, расчищая дорогу, скакали верховые. Путь был забит. Пехота и обозы тянулись в Невинку.
— Давай дорогу! Шкода! Великая шкода! — кричали верховые.
Кочубей на скаку спрыгнул с коня и, размахивая руками, подбежал к тачанке. Михайлов лежал на снопах пшеницы. Бойцы, уступая место комбригу, спрыгнули с тачанки и стали у ее крыльев. Снопы раздвинулись, и голова Михайлова провалилась. Михайлов хрипел, и его острый желтоватый кадык судорожно двигался. Кочубей обеими руками приподнял его голову. С уголков губ Михайлова, будто презрительно опущенных вниз, стекали струйки крови. Кочубей тряхнул его:
— Друже! Это я… Кочубей… друже!
Михайлов приоткрыл глаза. Они уже были пустые, и смертная тень легла на лицо. Михайлов прошептал:
— Ты… Ваня? Невинна наша?
— Да чья же, Михайлов? Наша… Вставай ты… Михайлов не отвечал. Его голова, внезапно отяжелев, повисла в руках Кочубея.
Нагнулся комбриг и крепко поцеловал в губы боевого друга. Сняв шапку, скорбно опустил голову. На губах Кочубея была кровь.
* * *
В числе трофеев, захваченных в Невинномысской, оказались две цистерны со спиртом и коньяком. Цистерны были вывезены из Темпельгофского имения великого князя Николая Николаевича, из-под Железноводска.
— Не дело, — сказал комиссару Кочубей, сам никогда не употреблявший спиртного. — Бойцы поперепиваются. Намалюй, Вася, на тех цистернах мертвых черепов с мослами, а после вытяни к чертям из расположения частей.
Через полчаса бока цистерн были покрыты черепами с перекрещенными костями и белой эмалью выведено: «Яд — для технических целей».
Принюхиваясь, собирались бойцы к цистернам. Подходили и, вперив удивленно-алчные взгляды в таинственные смертные знаки, тихо садились. Это были бойцы разных частей. После, расседлав коней, подходили и кочубеевцы и тоже садились на мазутную землю, на рельсы, на шпалы.
Благоговейно сняв шапки, раздувая ноздри, безмолвно сидела трехтысячная толпа лихих рубак. От цистерн струился тонкий убаюкивающий аромат. Содержимое было опасно, но привлекало.
Над головами раскинулось голубое небо, тускнели далекие звуки затихавшего боя, а здесь близко перед глазами пузатые цистерны, расписанные колдовскими знаками гибели. Тяжело дышала толпа, облизывая пересохшие губы. Кое-кто расстегивал душивший ворот гимнастерки, бешмета, и лица влажнели от ожидания и натуги. Тишину разломал скрипучий голос:
— Братцы-товарищи, дозвольте за мир пострадать! Все повернули головы. Просил хилый казак, сняв сивую шапку. Худая шея его была склонена набок. Веснушчатое лицо казака было утомлено и покрыто грязью.
— Смотри, да это фершал Чуйков, — угадал Пелипенко. — Ишь, как его в строю подвело… а может, он занедужил.
Вообще никого не удивило это странное желание: боевая жизнь такому вояке, как Чуйко, давалась нелегко. Никто ничего не ответил, но все раздвинулись, давая дорогу. Вихляя на тощих ногах, выряженных в опорки, он прошел толпу, как Моисей морскую пучину. Идя, он выкрикивал хриповатым безучастным голосом:
— Братцы-товарищи, дозвольте за мир смерть принять!
Загудели братцы-товарищи, а потом, когда Чуйко подошел к цистерне, стало снова удивительно тихо. Тысячи глаз напряженно следили за каждым движением бывшего конского лекаря. Подойдя, он положил шапку наземь, перекрестился, и, по-жабьи дрыгая ногами, звякая котелком и флягой, полез на цистерну. Влез, шумно отдышался, сел поудобней верхом и начал довольно умело отвинчивать люк. Толпа восхищенно загудела и снова затихла. Вскоре крышка люка поднялась вверх, как губа какого-то древнего чудовища. С крышки каплями стекала влага, и дурманящий запах спирта поплыл в воздухе.
Чуйко умостил между ног флягу с водой и медленно отвязал от пояса котелок. Затем снял и пояс. Привязав пояс к котелку, нагнулся в жерло люка.
— Дозвольте за народ смерть принять, — пропел он и, вытащив осторожно, чтоб не расплескать, котелок, прильнул к его закопченному краю.
Зашелестела толпа. Цыкнули на передних, вставших было на ноги.
Чуйко допил, и с минуту булькала вода во фляге. Водворив на место флягу, он развернул тряпицу, вынутую предварительно из кармана, и медленно стал жевать колбасу с хлебом. Нюхал корку, икал и звучно жевал, щелкая зубами. Оставшиеся на ладони крошки собрал в щепоть, поднес ко рту, а после, подняв голову, стряхнул в рот все, что осталось на ладони.
— Мабуть, сейчас свалится, — проголосил кто-то плаксивым бабьим голосом. — Вот напасть! И за шо только добрый человек жизню свою решает…
— Цыть! — оборвал его дюжий казак со второй сотни, стоявший рядом с Пелипенко. — Говорит же — за мир честной… — Укоризненно покачав блестящей, будто смазанной маслом, головой, добавил: — Такого не понять, эх!..
Чуйко, хныча, опустил еще раз котелок и снова выпил, изредка прикладываясь к фляге. Пьяно раскачиваясь, запричитал:
— Просю простить меня, кого я забидел словом, делом али помыслом… Дозвольте, товарищи-други…
— Чи третью манерку, га? — завопили кругом. — Шо ж вин не дохнэ?..
— Гляди, какой крепкий, а с виду — как шмель…
— Мабуть, он двужильный!
— Двужильный! Шо, он киргизский конь?
И тут произошло неожиданное. Свистя, подъехал паровоз, стукнули буфера, свалился Чуйко. Быстро прицепили цистерны и, развивая скорость, потащили спирт на Курсавку. Так было сделано по распоряжению комиссара.
Озлобленно били конского лекаря. Били, пока не надоело. Пьяный Чуйко добродушно хрипел:
— Так, так, еще, еще… дозвольте смерть принять…
Плюнув, бросили бить. Разошлись.
— Это тебе за отвод глаз, за мороку, — сказал кочубеевец с масленой головой, ткнув неудачника ногой в бок. — Комедь представлял, пока с-под носу выпивку вытянули.