XXV
Ночью по Волчьей балке перешли условную линию фронта шестипудовый «слепец» с органчиком и поводырь. Сделав около двенадцати верст по полевым дорогам, они добрались к рассвету до Крутогорского почтового тракта.
— Як добрые кони, — отдуваясь, сказал «слепец». — Не швидко, Володька?
— Нет, товарищ Пелипенко, я быстрый.
Им встречались и всадники и подводы, но никто не обращал на них внимания. Много шлялось тогда певучих слепцов по кубанским укатанным шляхам. На ярмарках и базарах слушали их, швыряли в железную чашку грошовую милостыню, но здесь объезжали нищих рысью, чтоб не подцепились ненароком.
Миновав аул и переходя вброд студеную протоку, взводный поскользнулся на камне, вымок.
— Тю, бес кривоногий! — ругался Пелипенко. — Как с коня сойду, так нападет на меня какая-то трясучка.
Пришлось задержаться, хотя Крутогорская была перед ними. Сделали привал. Выжали вдвоем скудное одеяние нищего. Растянули на кустах для просушки. Голый Пелипенко отмахивался жухлым листом лопуха от осенних назойливых мух.
— Добре, что батько письмо подпольное на гайтан приспособил, а то довезли б летку, — бурчал взводный.
— Какую летку? — полюбопытствовал Володька.
— Письмо да летка — все едино, — отвечал Пелипенко. — Ты слышал, как раньше летку возили?
И пока просыхала одежда, поведал казак Пелипенко своему малолетнему спутнику об атаманской спешной почте — летке.
Правлением выделялся специальный резерв, или по-казачьи искаженно «лизерт», для переброски важных депеш от станицы к станице. Чаще всего депеши эти исходили от атамана отдела и требовали срочной доставки. В «лизерт» выделялись от кварталов и сотен богатые и бедные. Обычно крепкий казак из «лизерта», получив пакет, седлал коня и мчался с важным пакетом. А бедный , безлошадный казак запрягал быков в громоздкую мажару. Клал гонец пакет на мажару, на свитку, вверх пятью сургучными печатями, и отправлялся в путь, таща волов за налыгач. Встречные обычно интересовались: «Куда путь держишь, лизерт?» — «Не видишь, летку везу», — важно отвечал гонец, вышагивая в ногу с волами.
— А ты, Володька, куда скорее Кочубеево слово доносишь, — заключил свой рассказ Пелипенко, — потому и пуля тебя никак не угадает.
Лес обширной поймы реки прорезывался протоками. Кое-где зеленели луговины, покрытые сочной высокой травой. На крутое правобережье нависали сараи и заборы приречных дворов. Напротив ворчливой водяной мельницы, на обрыве, отчетливо выделялись бордовыми монументальными стенами какие-то заводские постройки. От завода круто вниз вела деревянная лестница. По лестнице спускался казачий оркестр. Под солнцем золотели трубы, вспыхивая и потухая, точно сигнализация гелиографа. Трубы просигналили последний раз на свайном пешеходном мосту и скрылись в лесу. В лесу, очевидно, предполагалось гулянье.
— В хорошей станице люди живут, — сказал Володька, проводив глазами трубачей.
— Что это за станица! — презрительно скривился Пелипенко. — Речки непутевые, так и валят с ног. Пока до станицы доберешься, как коршун летаешь с горы на гору. Нет лучше Кирпильской станицы. Весь юрт — как на ладони, а посредине речка течет спокойная, важная, как попадья. В камыше у нас всякой твари по паре: утка, лыска, нырок, чирок. В Кирпилях сазаны — как подсвинки, караси — как поросята, линьки — как сосунки. А раки? Раки, как черепахи, — одной клешни хватит закусить полбутылки. Эх, Володька, хорошая станица Кирпильская! Как повырываем волосья кадету, приезжай ко мне в гости. Женим тебя в Кирпильской, справные девчата у нас в станице, вот такие, как я…
Пелипенко расправил широкие плечи и, выпятив могучую грудь, ударил по ней кулаком. Володька потянул его за руку.
— Глянь, дядя Охрим! Пелипенко прищурился.
В воду влезло темное стадо буйволов. Они вобрались в протоку, легли и подняли вверх безразличные квадратные морды. Пастух, не снимая штанов, перешел протоку и, волоча змеевидный конопляный батог, приблизился к путникам. Поздоровался, сел и попросил закурить. Пастух был молодой невеселый парень, худой и длинношеий. Он курил сыроватую махорку Пелипенко и поминутно кашлял. Наблюдая торопливые воды, он безучастно бросал в протоку камешки.
— Уважает буйла мокрое, — глядя на нищих, тихо произнес он. — Заберется в воду — не поднимешь: как каменная. Обрыдло у них в подчинении быть. Вроде и хозяин скотине и не хозяин. Жди, пока она сама встанет.
— Все твои буйволы? — удивился Володька, разглядывая войлочную осетинскую шляпу пастуха и драный бешмет.
— Какой там мои! — покашливая, отмахнулся пастух. — Чужая скотина. У черкесов в работниках, в ауле. Все воюют, а я один с буйлами, тоже, поди, воюю…
— Бросил бы их, — посоветовал Володька.
Пастух глянул на него. Володька разглядел серые печальные глаза парня. Под глазами были темные круги и, несмотря на очевидную молодость, мелкие старческие морщины.
— Бросил бы, да не могу. Кому я нужен? Хворый я. С Суворовской я сам. Шкодливый был. Раз крал горох у хуторянина, Луки Копытова, а он застал… ну, я с того дня и высыхать начал.
Пелипенко толкнул Володьку в бок, шепнул:
— Про нашего Копыта. — Громко спросил: — Так с чего сохнуть начал?
— Поймал Лука, прикрутил к дрогам конскими путами да и начал гонять по кочкам. Пока кровь с глотки пошла. То смеялся Лука, а то сам испугался, отвязал, домой отправил и гороху еще в карманы мне напхал.
— Может, не Лукой зовут Копыта, а Тарасом? — нахмурившись, спросил взводный.
— Нет, Лука, — отмахнулся пастух. — Тарас-то брат его. Тот справедливый. Говорили на улице, у Кочубея он в отряде. Я бы сам к Кочубею пошел в отряд, да негож. Все одно не возьмут.
Буйволы начали подниматься. Пастух встал. Он покачивался на длинных ногах, застегивая бешмет. Из бешмета лезли клочки хлопка.
— Кто в Крутогорской атаманует? — спросил, будто невзначай, Володька. — Кто управляет, добрый до нищих-старцев?
— Да, может, до старцев и добрый, а вот молодых со свету сжил, — меняя тон и возбуждаясь, ответил пастух. — Главный будет атаман Михаил Басманов — генерал. Был проездом Покровский, повешал, повешал и на фронт подался. Сейчас Шкуро здесь. Азиатские полки смотреть приехал, а может, царскую тетю проведать.
— Какую тетю? — насторожился Пелипенко.
— Да гостит сейчас в станице великая княгиня Марья Павловна, что ли, с детьми, да еще князья какие-то. Живут в доме полковника, у него еще яблони родят лучший на всю станицу шафран. На улице караулы. Меня в воскресенье не пустили по той улице. В доме танцы. Говорили на базаре казаки: потому танцуют, что с ними самая главная по танцам, вторая жена самого царя, Кшесинская.
— Гляди, прямо не Крутогорка, а Петербург, — удивился Пелипенко. — Да что же они тут делают? Танцуют, и все. Люди кровь теряют, а они танцуют. — И тихо шепнул Володьке: — А мы насчет Сорокина своего сумлеваемся. Может, так и надо: как вылез в великое начальство, так без выпивки и танца — вроде без полной формы. Как свадьба без музыки. — И уже громче спросил: — Да где же они гроши берут?
— Деньги есть у них, — собираясь уходить, ответил пастух. — Казаки-конвойцы говорили — Шкуро за двадцать мильонов вывозит гужом их до самого Новороссийска. Не последнее ж отдали.
Пелипенко, забыв, что он немощный слепец, вскочил, плюнул и выругался так, как мог отвести душу только лихой кочубеевский командир.
Пастух, не обращая на него внимания и не попрощавшись, покашливая, перебрел протоку и погнал в гору блестящее стадо.
Влажная одежда досыхала в пути на горячем теле взводного. Они шли, и для практики Пелипенко ворочал белками, пел, покручивая незамысловатый органчик. Затемно добрались до церковной ограды и заночевали под густой и надежной сенью грушевых деревьев, недалеко от могилы похороненного в ограде священнослужителя с длинной и странной фамилией.
Утром их прогнал церковный сторож, и они направились к базару.
Станица была многолюдна, шумна. Чувствовалась близость фронта. Во дворах стояли армейские повозки, тачанки, кухни. На площади, у веревочных коновязей, расположилась сотня казаков-черноморцев и, накрытые брезентом, серели горные орудия. На базаре бабы торговали молоком, сметаной, маслом. Гоготали гуси, ощупываемые и передаваемые из рук в руки. Бойко распродавали с возов арбузы и дыни.
Молчаливые карачаевцы сидели на корточках возле пирамид брынзы. Тут же рядом, связанные веревками, поводили печальными влажными глазами поджарые бараны высокогорных пастбищ. Привыкшие к альпийским лугам Бычесуна и безмолвию, они не понимали прелести базарной сутолоки, блеяли и поворачивали удивленные сухие головы. Карачаевки торговали айраном, выдавливая кислое молоко из коричневых бурдюков, доставленных в долину на низкорослых облезлых ослах.
За «слепцами» двигалась орава мальчишек. Пелипенко устал закатывать очи и притворяться немощным. Он был потен и зол. Уйдя с базара, они снова попали на площадь к собору к концу обедни. Замешавшись в празднично разодетую толпу, они протиснулись как раз к тому времени, когда из церкви, сопровождаемый пасхальным трезвоном колоколов, вышел генерал Шкуро.
Казаки конвоя генерала сдерживали напор, но все же вскоре Шкуро оказался в плотном кольце любопытных. Пелипенко, будучи на полголовы выше всех, сумел разглядеть генерала.
Шкуро был затянут в серую черкеску. Оружие было выложено слоновой костью. Рукава черкески были широки и подвернуты почти до локтя, обнажая шелковый бешмет.
Генерал был похож на обыкновенного казачьего вахмистра. Держал себя с нарочито подчеркнутым достоинством и грубоватой натянутостью.
Сопровождавший его генерал Басманов блестел крестами и медалями, добытыми еще в Маньчжурии, под водительством генерала Мищенко. Черкеска черного сукна была расшита генеральским басоном. Бешмет настолько затянул воловью шею, что лицо атамана отдела налилось кровью. Был грузен Михаил Басманов; говоря со Шкуро, нагибался всем корпусом и, видимо, стеснялся ломать спину перед этим неказистым, бесцветным выскочкой, взлетевшим, как фейерверк, на вершину чинов и славы.
Шкуро медленно продвигался. Он недовольно морщился и был беспокоен. По пути отвечал на незначительные вопросы станичников об успехах на фронте, о предполагаемом призыве трех годов. Вопросы ему, очевидно, надоели, и он отвечал быстро резким, срывающимся голосом.
Володьке, как он ни тянулся, не был виден Шкуро, но его самоуверенный голос раздражал Володьку, и его так и подмывало сделать генералу неприятность. Когда Шкуро в ответ на чей-то вопрос зло обозвал Кочубея большевистским выродком, Володька не выдержал и звонко выкрикнул:
— Ваше превосходительство, правда, что вы поймали Ваньку Кочубея?
Кругом притихли. Басманов выпрямился, грозно метнул глазами. Какой-то солдат в зеленых обмотках, больно ущипнув Володьку, дернул его и поставил за свою широкую спину. Пелипенко, сверкнув фарфоровыми белками, застыл. Гроза миновала. Басманов нагнулся к Шкуро, и тот, сдвинув выцветшие брови, резко бросил:
— А меня поймал Кочубей?
— Никак нет, ваше превосходительство! — поспешно рявкнули конвойные казаки и вперебой кое-какие старики.
— Ну, так и я его.
Ускорив шаги, Шкуро подошел к фаэтону, отстранил истеричных дам, пытавшихся поцеловать полы его черкески, и покатил к дому по дороге, раздвинутой конным конвоем.
Не успел лакированный задок фаэтона скрыться за акациями, площадь окружили казаки-черноморцы.
— Облава! — с неподдельным ужасом воскликнул молодой карачаевец и, работая локтями, кинулся в сторону.
Солдат в обмотках быстро нагнулся, вымазал пылью лицо и, скривившись, подмигнул Володьке:
— Сейчас будут трех годов призывать… добровольческая армия. Может, за дурачка пройду!
Пелипенко поволок Володьку, забыв про слепоту.
— Забратают, ей-бо, забратают, — тревожился он. — Видишь, как Шкуро войско организует.
— Дядя Охрим, — радовался Володька, — считай, ползадачи вырешили, а? Про это и сомневался начдив.
На них хлынула толпа, почти сбив с ног. На площади появились верховые. Проверяли документы. К церковной ограде сгоняли мужчин под охрану взвода юнкеров. Над толпой пронеслось истошное причитание:
— Ой, на кого ж вы нас оставляете? Ой, да куда ж вы его забираете?..
В ответ запричитали бабы, выкрикивая плачевные слова.
— Ой, да куда ж вы его забираете? — метался безнадежный голос, осиливая весь поднявшийся над площадью шум.
Так голосили только по покойникам.
Володька вцепился во взводного и потащил его по улице, ведущей к Кубани. Их догнала волна людей, отхлынувшая от кирпичного здания почты, сшибла и понеслась дальше. Кое-где упали женщины. Гикая, скакали черкесы. Взводный выругался, не поднимаясь, крутнулся в пыли, поспешно нащупал в лохмотьях шероховатую ручку нагана… Может, погиб бы пылкий кочубеевец, но неожиданно пронеслась горластая команда, повторенная, точно эхо, во всех концах площади:
— Снять посты, прекратить проверку!
Черкесы, завернув, поскакали к почте. На площадь въезжал на сиво-вороном жеребце казачий офицер в сопровождении седобородых в зеленых чалмах. Это был друг Шкуро, прославленный жестокостью и отвагой есаул Колков, будущий командир волчьей сотни. С ним были представители аулов, князья и эфенди. Позади на двух разведенных мажарах, запряженных быками, лежали бурыми холмами зубробизоны, убитые есаулом в истоках Большого Зеленчука, в урочищах Кяфара.
Мимо кочубеевцев проскрипели подводы с богатой охотничьей добычей шкуринцев, проехали казаки на заморенных конях с двумя вьючными пулеметами. Пелипенко, машинально покручивая ручку органчика, напевал «Лазаря». Володька видел, как от ограды под усиленным конвоем повели сотни полторы вновь навербованных «добровольцев», а за ними с плачем бежали женщины.
«Слепцы» расположились у протоки, недалеко от водяной мельницы. Никто им не мешал. Они резали продольными кусками арбуз и пряную дыню-зимовку и обсуждали переживания сегодняшнего дня. Органчик лежал рядом. Невдалеке купались. Пелипенко чувствовал себя неудобно в узкой одежде, поспешно раздобытой в Суркулях, и пытался снять рубаху. Под рубахой ничего не было, кроме розового мускулистого тела, и Володька не советовал раздеваться.
— Дядя Охрим, очень уж у тебя фигура ладная. Как бы не заподозрили. Хоть грязью ребра нарисовать, а то какой же ты слепец.
— Да, видать, что так, — вздыхал взводный. — Вот как с почтой?
Из разговоров на базаре они узнали: четырех большевиков, указанных по фамилиям Кондрашевым, незадолго перед этим повесил Шкуро на базарной площади. Пятый бежал и, судя по намекам, скрывался где-то в прикубанских садах. Чтобы повидаться с ним, надо было иметь знакомых в станице. Пелипенко еще больше потел и доканчивал третий арбуз, когда к ним, незаметно подойдя, подсел вчерашний длинный пастух в осетинской шляпе.
— Здравствуйте, товарищи, — тем же безучастным голосом поздоровался он, глядя в сторону.
— Здоров, товарищ, — притягивая пастуха за руку, ответил Пелипенко, внезапно почуяв в обращении «товарищ» неожиданного союзника и помощника.
Пастух огляделся. Поднялся.
— Тут не совсем ладно.
Они перешли мутную и шумную протоку, пересекли лесок и очутились на песчаном берегу основного кубанского русла. Здесь людей не было.
— Мало передать письмо — надо станицу поднять, — тихо и все так же печально заявил пастух, дослушав Пелипенко. Он закашлялся. — А вы сумеете. Жив Кочубей?
— А куда ж он денется! — гордо ответил Володька.
— То и Шкуро сказал, как ты его спросил. Я все слышал. Догадался. Неспроста же пробрались в опасное место. Решил — разведка. Тут ожидают красных. Видели, как до генералов добровольцы идут? Почему Кондрашев не идет? Ведь свободно забрать у кадетов станицу.
Парень оживился. Показался он Володьке теперь молодым и красивым. Пелипенко не поддержал воинственных настроений собеседника.
— Забрать станицу легко, да удержать трудно, — разумно определил взводный. — Вскочишь в нее и будешь как мышь в котле. В ямке стоит ваша станица.
— А я все мечту имел нашим помочь, пушки считал шкуринские, пулеметы, — грустил парень. — Хотелось чем-нибудь помочь своим… — и он, докончив, отвернулся.
Взводный сочувственно покачал головой. Тронул парня.
— Как тебя кличут?
— Степан, — ответил пастух, не отнимая шляпы от лица.
— Так вот что, Степка. Пушка да пулемет счет любят. Не зря считал. Ну-ка, выкладывай, сколько этого добра у кадета.
Парень подробно перечислял огневое вооружение шкуринцев. Пелипенко даже вспотел и, толкая Володьку, приговаривал:
— Видишь все, как в своем амбаре. Все, что есть в закромах, что чувалами. Батько три раза перед бригадой целовать будет. А хворобу твою вылечим, не робей, — утешал Пелипенко. — У нас в бригаде есть ловкий фершал: рыжий, плюгавый, а все превзошел. Коня и бойца может на ноги поставить. За неделю до этой путешествии мучился я животом. Не пойму, с чего он закрутил. Аль с баранины. Аль с кисляка-каймака. Так будто и не может того быть, бо съел я всего-навсего кисляка того полведра в Ивановском селе. Одним словом, сгорбатила меня хвороба. Не мог прямо ходить, все дугой. Пронос открылся. Беда! Хлопцы — в шашки, а я в кусты. Пояс на шею и думаю, как индюк. Перед взводом страм. Раз было кадет срубал, да случай спас. Штаны я не успел одеть. Застеснялся кадет, и срубал я его. Может, никогда не дрался барчук с беспортошным. Так обратился я к Чуйке: «Вылечи, говорю. Бери что хочешь за средство: шашку, кисет». Не взял ничего, а вылечил. Дал бутылку, с черным-черным жидкостей и сказал: «По две деревянных ложки три раза в сутки». Как рукой сняло!
— Да что ж то было, дядя Охрим, деготь? — плутовато спросил Володька.
Пелипенко хмыкнул и обидчиво бросил:
— Деготь?! Такой фершал — и деготь… Он меня тем лечил, что сам царь раньше принимал, до революции… Креолина какой-сь, во!
Пастух сдержанно улыбался. Володька, схватившись за живот, катался по песку.
— Ты чего? — надулся Пелипенко.
— Дядя Охрим, — визжал Володька, — да креолином коней от часотки пользуют.
— Брешешь ты! — обиделся взводный и, немного смущенный, переменил разговор. — Как с леткою? — обратился он к пастуху.
— Попытаемся. Отпусти Володьку. Сходим к знакомому парубку, он в караул идет.
Пастух закашлялся. Отхаркнулся кровью.
— Все ж смех смехом, а надо до Чуйки, — убежденно произнес Пелипенко, поглядывая на кровь. — Враз, как рукой… Он сеченный хоть, да битый завсегда дороже…
— У нас свой черкесский доктор в ауле, доктор на весь мир, — похвалился со вздохом парень, — да разве он пастуха будет лечить! Что взять с голого?
Володька придвинулся ближе.
— Степан, а как все же до того попасть, что в сады ушел?
Долго у суматошной Кубани шептались люди.
Когда темнота спустилась и у берегов появились патрули, Пелипенко, Володька и их новый друг поползли по-над рекой в кустах податливого ивняка.