Вечная “карманная” слава
Мы хохочем над анекдотами, даже не спрашивая, кто их выдумал. Мы включаем магнитофоны, чтобы прослушать нового барда, но стихов его не видим в печати. Так бывало и в старину, когда поэты утешались подпольною славой, которую называли тогда “карманной”. В подобных случаях тиражи зависели не от каприза издателей, а лишь от популярности в публике, не жалевшей чернил и бумаги ради поощрения анонимной музы. “Карманная слава, – писал Денис Давыдов, – как и карманные часы, может пуститься в обращение, миновав строгости казенных досмотрщиков. Запрещенный товар подобен запрещенному плоду: цена его удваивается по мере строгости запрещения...”
А что тут удивляться? Мы ведь каждый день поедаем хлеб, но я ни разу не слышал, чтобы голодный сказал:
– Не стану есть, пока не узнаю, кто этот хлеб посеял.
Ты, мой милый, так и загнешься с голоду, никогда не узнав автора урожая. После такого вступления, весьма далекого от героики, лучше сразу отбить дату – 1790 год...
– Охти мне, бедному! Даже поспать не дают человеку...
Да, тогда не ленились. Служить начинали в самую рань, да и пробуждались с первыми петухами. Нищие торопились к заутрене, чтобы занять место на паперти, взывая о милости, а государственные мужи облачались в мундиры, дабы не опоздать к исполнению служебного долга. В пять часов утра, когда Петербург досматривал последние сны, Екатерина II сама выводила на двор собачек, сама заваривала кофе покрепче, а в приемной ее царственных покоев уже позевывали невыспавшиеся сановники, готовые к докладам по делам государства. Но первым входил к императрице румяный с мороза мальчик в ладной форме преображенца и вручал коронованной женщине деловую “рапортичку” о состоянии в войсках гарнизона за минувшую ночь.
– Матушка, – говорил он, – драк и пожаров не было, а сугубо пьянства в казармах не примечено...
Сама несчастная в материнстве, чуждавшаяся своих детей, Екатерина была заботлива к чужим – особенно к сиротам.
– Замерз, Сережа? – говорила она. – Ну, садись к камину, погрейся. Только не мешай мне с людьми разговаривать.
Разморясь в тепле, под говор докладчиков, которых выслушивала Екатерина, мальчик иногда засыпал в её креслах, дремотно познавая базарные цены на дрова, треску или сено, что замышляет Австрия или о чем думают в Англии. Если кто из сановников спрашивал о ребенке, императрица поясняла:
– Пусть спит. Будет офицером полка лейб-гвардии Преображенской... В полку-то ему лучше, нежели при мачехе. Он у меня в библиотеке Буало и Вольтера смакует.
– Сам-то из каких будет?
– Воронежский. Из дворян Мариных...
Марины завелись на Руси от итальянского архитектора Марини, приехавшего в Москву со знаменитым зодчим Альберти Фиораванти, прозванного русским “Аристотелем”. В глубокой давности Марины служили России мечом, отливали колокола и пушки, при Иване Грозном были “розмыслами” – инженерами. Сергей Никифорович Марин (наш герой) родился в Воронеже, где окончил народное училище. Отец, женившись вторично, сдал сына в военную службу, уповая на то, что под знаменами гвардии не пропадет. Это правда: отнеся “рапортичку” императрице, отрок весь день оставался свободен, отдаваясь любимой словесности и чтениям французских классиков. Отправляя сына в столицу, отец дал ему крепостного парикмахера Игнашку, который не только завивал букли своему барчуку, но и почасту пропадал в трактирах столицы. Сережа Марин не раз вызволял своего холопа из пьянственного угара, стыдил его:
– И не совестно тебе мои же деньги пропивать?
Игнашка плелся следом за ним, оправдываясь:
– А я, сударь, не все пропил! На самую остатнюю копейку пирожок купил твоей милости... Не побрезгай, иначе, гляди, я сам его съем за милую душу!
Но однажды из пирожка отрок зубами вытянул крысиный хвост и стал бранить Игнашку, на что тот резонно ответствовал:
– Эва, сердитый какой! Так за копейку не с брильянтами же пироги продают, а ты хвоста мышиного испугался... Ешь! Я для свово барина жизни не пожалею...
Марину исполнилось двадцать лет, когда на престол вступил Павел I, и гатчинские порядки, взлелеянные палкою Аракчеева, стали прививать к русской гвардии. Сергей Марин, сам гвардеец, живо отозвался на эти перемены колючими стихами:
Ахти-ахти-ахти – попался я впросак!
Из хвата-егеря я сделался пруссак.
И каску променяв на шляпу треугольну,
Веду теперь я жизнь и скучну и невольну...
В конце 1797 года Марин стал портупей-прапорщиком, а сие значило, что он еще не офицер, хотя при оружии и носил темляк офицерский. К тому времени он уже обрел крамольную славу “карманного” стихотворца, никак не подвластного ни цензуре, ни даже критике.
– Мои стихи, слава Богу, не станут пачкать типографскою краскою, – похвалялся он тем, что его не печатают. – Их купят в лавочке для разных там потреб, в них завернут селедку, сыр иль хлеб... Опять же с пользою для читателей!
Не помышляя видеть свои стихи в журналах, Марин пользовался известностью в обществе. Всегда неунывающий, красивый, брызжущий острословием, он был душою военного и светского Петербурга; молодежь ходила за ним по пятам, чтобы услышать едкое словцо, в салонах повторяли его каламбуры. Что с того, если человек еще жив? Марин слагал эпитафии и на живых:
Прохожий, не тужи, что Сукин наш скончался.
Не ядом опился – уставом зачитался.
В сем месте положен наш бравый капитан.
Не мраморы над ним, а пуншевый стакан.
Прохожий, вздохни: Евгенья тут зарыли.
Он умер оттого, что фрак не так скроили.
Под камнем сим лежит известный скоморох:
Над ним висит пузырь, а в пузыре – горох.
Прохожий, подивись, как все превратно в мире:
Рожденный во дворце, скончался он в трактире.
Последняя “эпитафия” – на принца Густава Бирона, который, потеряв надежду на престол в Курляндии, спился по кабакам. Не забыт Мариным и его куафер Игнашка:
Игнашку, чтоб зарыть, немного хлопотали:
Накрыли фартуком да пудрой заметали.
А чтобы знали все, кого сразил здесь рок,
То в кучу пудрену воткнули гребешок...
Все было бы хорошо, но однажды, маршируя на вахтпараде со знаменем в руках, Марин нечаянно сбился с ноги, чем и вызвал бешеный гнев в императоре Павле I:
– Кто бы ни был – в рядовые его! – последовал приказ...
Марин стал солдатом, и жестокой сатирой досыта наиздевался над императором. Мало того, он сознательно будоражил недовольство в столице, высмеивал увлечение солдафонством, как бы предвосхищая грибоедовского Скалозуба, который даже Буало считал в чине майора и любил —
На балах женщинам о службе говорить,
И чтоб понравиться им хваткою начальной,
Читает наизусть им список формулярный.
Солдату же Марину послужной список уже испортили:
– Мой формуляр царь затянул в солдатские лямки...
Но однажды Марин нес караул в Зимнем дворце и столь лихо проделал ружьем артикул, что Павел I в восторге сказал своему сыну – наследнику Александру:
– Гляди, какой молодец! Кто таков?
– Разжалованный портупей-прапорщик.
– Так жалую его в прапорщики, – отвечал император...
А еще через год Марин стал подпоручиком. Тогда начиналась война с Францией, и поэту, как и всем молодым офицерам, хотелось состоять в армии Суворова, но пришлось остаться в столице, воспевая бранные подвиги полководца:
Искусства ратного Суворов госп – 1
В Италию вступил ногою лишь е – 2
Разбил французов вне и замешал вну – 3.
В Париже будем мы, как дважды два – 4.
В заговоре против Павла I немало помогли и “карманные” стихи Марина, ходившие по рукам, как листовки, выражавшие гневный протест гатчинскому режиму. Павел I чувствовал, что ему готовят конец, в своем Михайловском замке он окружил себя верными гатчинцами, которым обещал:
– За охрану моей священной особы каждый из вас, голытьба несчастная, получит пятнадцать десятин земли в губернии Саратовской, дам вам душ – заживете барами!
Особым доверием Павла I пользовался и батальон преображенцев, которых он осыпал любезностями и наградами. В ночь с 11 на 12 апреля 1801 года Сергей Марин возглавил внутренний караул в Михайловском замке, составленный как раз из ветеранов этого батальона... Он честно предупредил солдат:
– Ребята! Если эта гатчинская сволочь решится супротив нас идти, берем их в штыки – и дело с концом...
Заговорщики уже проломились в спальню императора. Со второго этажа в караульню скатился раненый, взывая:
– Помогите! Там нашего государя кончают...
Только один из гвардейцев решил кинуться на выручку императора, но Марин удержал его острием шпаги:
– Не твое дело! Любого из вас, кто хоть рыпнется, сразу уложу на месте... Слушай меня: заряжать ружья...
Граф Николай Зубов (зять фельдмаршала Суворова) сразил императора ударом табакерки в висок, а душили его, согласно преданию, тем самым шарфом, который услужливо подал убийцам Преображенский поэт Сергей Марин...
Открывалось новое царствование!
Александр I, заняв престол, обрызганный отцовской кровью, ради приличия удалил от себя главных убийц Павла I, но Марин не пострадал, а был даже повышен в чин поручика гвардии. Впрочем, поэт оставался равнодушен к чинам, а своему близкому другу, графу Михаилу Воронцову, признавался:
– Вот и открылось новое столетие для Руси, а на душе всех россиян смутно. Зарю нового века встречаю в шеренге бойцов, держа эспантон наготове, готовый отразить нападение.
– Сережа, а в отставку тебе не хочется?
– С детства, почитай, кости мои службой изломаны. Почему бы не отдохнуть на лежанке в объятиях милой и славной женушки? Эх, Мишель, влюбиться бы мне напропалую...
– Так влюбись, несчастный!
– В кого? – вопрошал Марин...
Каждое время имеет свои изъяны, умело утаивая свои пороки; эпоху же царствования Александра I умные люди почитали эпохой фальшивой: мужчины гордились тем, что обманывали женщин, а за игрою в карты обманывали друзей, женщины не стыдились изменять мужьям. Причин для горького смеха было предостаточно, и Сергей Марин не щадил пороков, в его “карманных” сатирах доставалось лицемерам столичного света:
“Служи Отечеству!” – твердят мне с малых лет;
“Люби Отечество!” – твердит весь белый свет.
Да только на словах те речи исполняют.
Но со вредом его счастливо проживают.
– Друзья похваливают мои стихи, – говорил Марин, – а музу-то мою нещадно секут враги и завистники, яко девку зловредную. Расплачиваюсь за талант кучей неудовольствий...
“Всякие бранные стихи клали на мой счет, – писал он. – Добро бы умные, так куда бы ни шло, а стихи глупые, мерзкие, и все говорят: “Ну, это опять от Марина!” Зато друзья у него были хорошие. Алексей Оленин, сгорбленный умник, знаток искусств и археологии, свел его с баснописцем Крыловым и трагиком Озеровым; приятелем стал и Аркадий Суворов, сын фельдмаршала, утонувший в реке Рымнике; Марин крепко дружил с гвардейским поэтом, Сашкой Аргамаковым, племянником знаменитого Дениса Фонвизина; молодой Денис Давыдов настраивал свою бивуачную лиру, откровенно подражая маринским стихотворениям. Зато вот пиита Гавриила Геракова, слагавшего скучные вирши, Марин сделал для себя “оселком”, на котором, казалось, и оттачивал свое остроумие:
Будешь, будешь, сочинитель,
Век писать ты будешь вздор,
Будешь в Корпусе учитель,
А потом будешь майор...
Странно, что в грохоте Бородинской битвы стареющий Кутузов подозвал к себе адъютанта Кайсарова, говоря ему:
– Марина-то помнишь ли? Ах, как он высмеивал корпусного учителя Геракова... Ну-кась, подскажи его строчки. Потешь меня, дружочек. В громе пушек хочу смеяться...
Впрочем, до Бородино было еще далеко, когда Сергея Никифоровича настигла большая любовь – единственная, которой он не изменил до конца своих дней. Тогда в столице большим барином доживал своей век престарелый фаворит Екатерины II – граф Петр Завадовский, погруженный в мрачную меланхолию и живущий лишь памятью о былом величии, когда он возлежал на ложе царицы. Этот угрюмый брюзга обладал женою-красавицей, которая была на тридцать лет моложе своего мужа. Звали ее Верой, она была из семьи Апраксиных, и вот однажды, расплакавшись, сама упала на грудь поэта с признанием:
– Мне ведь не было и пятнадцати, когда родня силком выдала меня за старика. Теперь он даже в храме Божием до синяков щиплет меня, чтобы я глядела в пол, не смея глянуть на других мужчин. Но вот, наконец, пришел ты, и все воссияло особым блеском... ты – мое единое счастье! Любишь, да?
– Люблю, – отвечал поэт, вставая перед ней на колени....
Вера Завадовская стала его музой, но, чтобы избежать сплетен и не вызвать гнев мужа, Марин называл ее “Лилой”, а иногда просто “верой” – верою в божество:
Увидев веры совершенство,
Я презрел света суету.
Где веры нет, там нет блаженства,
Без ней смерть жизни предпочту...
Между тем время для любви было тревожное, опасливое; военные люди жили в предчувствии близкой разлуки с избранницами своих сердец; русское воинство уже готовилось лечь костьми на поле чужестранной брани. Наполеон и его маршалы, пресыщенные легкими триумфами, покоряли страну за страной, закабаляли один народ за другим, и этот победоносный вал медленно, но неотвратимо накатывался на Восток... Правда, тогда никто из русских еще не думал, что маршалы Наполеона способны нарушить границы России, но всюду, куда ни придешь, люди говорили, что пришло время спасать Европу от “корсиканца”:
– Ежели не сейчас, так он совсем зарвется и, чего доброго, посмеет коснуться рубежей польских, земель славянских...
Марин отозвался на успехи французов с юмором:
Возьми большой котел с полудою без крана,
Брось Нея и Даву да храброго Бертрана.
Прибавь полиции министра Савари
И долго на огне состав ты сей вари.
Охолодя его, сим средством ты дойдешь,
Что “уксус четырех разбойников” найдешь.
Год 1805 стал годом Аустерлица! Наполеон доказал совершенство своей армии, а русские доказали Наполеону, что они умеют стоять насмерть. Сергей Марин, командуя батальоном, поплатился за свою отвагу при Аустерлице слишком жестоко. Первая пуля навылет прошла через его левую руку, вторая застряла в груди, а французской картечью ему разбило голову.
Падая, поэт успел крикнуть своим солдатам:
– Прощайте, братцы! Спасибо за службу...
А этот подлый пьяница Игнашка, сопровождавший Марина в походе, бросил его, трусливо бежав, да еще обворовал поэта. Марина вынесли из боя – замертво, но он выжил. Однако полевые хирурги напрасно ковырялись щипцами в его груди – пуля так и осталась возле самого сердца, как память о дне Аустерлица.
За мужество в этой битве поэт получил “золотое оружие”.
– Ну, попадись мне этот Игнашка! – говорил Марин. – Я ему отомщу самым жестоким образом... новою эпиграммой!
Еще в канун Аустерлица он сочинил “Преображенский марш”, и слова этого марша уже распевались в армии – вроде гимна. Поэт возвращался на родину через земли Венгрии и Галиции, а в Петербурге был встречен слезами Веры Завадовской.
– Не плачь, – сказал он женщине. – Я ведь жив...
Наконец притащился Игнашка, вымаливая прощение.
– Драть бы тебя, как Сидорову козу... наглец!
– Воля ваша. Виноват. Дерите.
– Я тебя так выдеру, что история тебя не забудет... Человек добрый, всегда далекий от мести, Марин своего лакея, предавшего его на чужбине, отпустил на волю вольную, раскрепостив его навсегда, но проводил Игнашку стихами:
Надгробную тебе я рано начертал.
В походе ты меня, как липку, ободрал.
Украл часы, червонцы, пистолеты...
И проживешь, к несчастью, многи лета!
Довольствуясь славою “карманного” стихотворца, Марин еще ни единой строчки не видел в печати. А вскоре Наполеон, ослепленный успехами, начал двигать свои полчища к рубежам России, его мародеры хозяйничали в Пруссии, русская армия снова готовилась в поход. В преддверии новых жестоких битв Марин, еще не залечив ран, обратил свои стихи “К русским”:
Уж он идет – летим сражаться,
Чтоб каждый, честию водим,
Готов был с жизнию расстаться...
Друзья, умрем иль победим!
Вера Завадовская, сияя лицом, раскрыла журнал “Лицей”:
– Стихи... к русским! Как они сюда попали? И под стихами писано: “Получено от неизвестного”, но твоего имени нет.
– И не надо! – отвечал Марин. – Стезя у меня иная. Только не плачь, если меня не станет. Я был счастлив с тобою, и в последний миг жизни увижу твое лицо – самое прекрасное лицо самой прекрасной женщины на свете! Простимся...
Марин создавал отряды Олонецкого ополчения – из добровольцев; жители северных лесов, карелы, финны и поморы, все они были отличными охотниками и стрелками, поэт охотно стал командиром Олонецкого батальона. В сражении при Фридланде его батальон геройски бился с французами, а сам Марин вышел из боя, опять контуженный в голову шрапнелью. На жалких обозных дорогах, временами теряя сознание, через ухабы прусских дорог поэт возвращался на родину, чтобы снова увидеть лицо любимейшей женщины, и в горячечном бреду сами собой возникали и вновь меркли его же строки:
Пожалуйте, сударыня, сядьте со мной рядом.
Пожалуйте, сударыня, наградите взглядом...
За мужество в боях Марин получил аксельбант флигель-адъютанта, но уже подумывал об отставке с “лежанкою”. Жизнь распорядилась иначе – мирно почивать не пришлось. Тильзитский мир стал лишь передышкой в кровопролитии. Осенью 1807 года царь послал Марина в Париж, чтобы он вручил императору французов его личное послание. Не знаю, какое впечатление произвел Париж на поэта, но во Франции он не задержался и, выполнив поручение, спешно вернулся в Петербург, уже засыпанный мягким снегом. Однако личная переписка монархов после их свидания в Тильзите никак не усмирила гордыни Наполеона, мечтавшего о свежих лаврах в своем венце победителя. Уже тогда Наполеон начал тайную войну с Россией, стараясь диверсиями и контрабандой подорвать ее экономическую мощь.
Еще усталый после скачки из Парижа до Петербурга, Марин был ознакомлен с секретным докладом: “Известно, что виленские и гродненские евреи в большом количестве отправляют наши рублевики в Саксонию посредством корреспондента, живущего в Дрездене, еврея Каскеля; рублевики наши обращаются в тамошний монетный двор, где их еженедельно до 120 000 перечеканивается в талеры. Операция сия продолжается”. Марину указали:
– Езжайте в Вильно и Гродно под видом инспекции тамошних гарнизонов и стороною вызнайте секреты сего злодейства, главным в коем является банкир по фамилии Симеон...
Вскоре из Гродно последовал рапорт Марина о том, что главный агент Симеона, “едущий с серебряными государственными рублями за границу, пойман мною и содержится под караулом; вместе с ним пойманы евреи Розенфельд и Зоселович”, занимавшиеся преступной контрабандой. Сам же банкир Симеон арестован, но разведка Наполеона сработала столь хорошо, что этот Симеон, вовремя предупрежденный, успел уничтожить все документы о своих финансовых аферах с Дрезденом.
В 1809 году Марина произвели в чин полковника.
– Не знаю, как быть с вами, – сказал ему император. – Вы же больны, вам нужно место потише... Езжайте в Тверь, дабы состоять при тамошнем губернаторе принце Ольденбургском, женатом на моей любимой сестре. Заодно поправите и здоровье.
Марин не счел это назначение честью, друзьям говорил:
– Ох, тошен мне двор, а паче того не люблю принцев... Свое положение в Твери сам же и высмеял в сатире:
Во брани поседев, воспитан под шатрами,
Попал я на паркет и шаркаю ногами.
Смотрю, и новых тьму встречаю я картин:
Тот ролю взял слуги, сам бывши господин,
Иной, слугою быв, играет роль вельможи...
Пребывание в Твери скрашивалось дружбою с молодым живописцем Орестом Кипренским, который создал романтичный портрет Сергея Марина, и поэт говорил художнику:
– Брат Орест, ей-ей, не кривя душою, скажу тебе, что легче стоять в шеренге под пулями, нежели ублажать придворных дураков каламбурами... У меня все уже переболело внутри!
– А что болит-то? – спрашивал Кипренский.
– Аустерлиц и Фридлянд, – отвечал Марин. – Мечта о теплой лежанке отодвигается приступами Наполеона. Вот уж не знаю, выживу ли в будущей войне? Но готовлю к смерти себя...
Поэт жил скромнейше, и только золотой жгут аксельбанта выделял его среди военного люда. В карты играл умеренно, шампанского не пил, но почему-то невзлюбил придворной музыки.
– Черт побери! Расцелую могильный прах того, кто первый в мире выдумал рифму, но кто догадался придумать ноты?..
Близился 1812 год. “Европа с Францией алкала России изменить судьбу, – предрекал Марин в стихах, – вселенна с ужасом взирала на страшную сию борьбу”. Боль была, а покоя не было.
– Да, не люблю нот, – говорил Марин, – но в полках уже играют мой “Преображенский марш”, с которым следовать до Парижа. Сам его сочинил – под эту же музыку и погибну!
1812 год жестоко и безжалостно попрал все личные интересы людей, заставил позабыть прежние обиды, нападение Наполеона не оставило равнодушных: в этом году все стали патриотами, а великое единство народа помогло России выстоять перед натиском многочисленных орд зарвавшегося корсиканца.
Звук труб гласит врагов стремленье.
Спешу итти в кровавый бой.
Прости, о Лила! но в сраженье
Несу в душе я образ твой.
Когда же смерть там повстречаю,
Друг милый, не круши себя.
Щастлив мой жребий: жизнь скончаю
Я за отчизну – за тебя...
Сергей Никифорович предстал перед князем Багратионом:
– Прошу, как милости, состоять при вашей особе.
– Милости просишь, а чего морщишься?
– Болит... вот тут... под сердцем, – сознался Марин. Он стал дежурным генералом армии. Состоять при Багратионе не всякий храбрец отваживался. Известно, что сам Багратион смерть презирал, а его адъютанты, подражая начальнику в храбрости, не заживались на этом свете, падая в боях один за другим, как подкошенные снопы. Багратион сам оберегал поэта.
– Ты в свалку не лезь, – говорил он Марину, – на это дело помоложе и здоровее тебя найдутся. Твое дело иное...
“Иное” дело было утомительным: Марин ведал снабжением армии, доставал для солдат полушубки, солонину и лыжи. Кричал:
– Онучей и лаптей на сто тысяч персон! Срочно...
Война была общенародной, безжалостной, партизанской.
Денису Давыдову он писал: “Поздравляю тебя с твоими деяниями, они тебя – буйная голова! – достойны... на досуге напишу тебе оду. Я болен, как худая собака, никуда не выезжаю, лихорадка мучит меня...” Марин составил для истории отчет о том, как была оставлена Москва, и особо выделил, что через его канцелярию прошли тысячи пленных французов. “У нас жил (при штабе) один пленный полковник из авангарда, так он уверял нас честью, что все сие время они (французы) не взяли в полон ни ста человек наших, а дезертиров русских даже не видывал...”
Вот так! От самых берегов литовского Немана отступали до Бородино, и никто не поднял лап кверху с мольбою: “Мусью, дай пардона...” Сами “пардона” не просили, но и врагам “пардона” не обещали: в этом была суть жестокой народной войны!
Дежурный генерал при штабе Багратиона, он бы, наверное, еще мог дожить до своей “лежанки” с милой женой, но поэта надломила гибель Багратиона в Бородинском сражении.
В неизвестной нищей деревушке, засыпанной снегами, Марин отогревался на печке, накрытый мужицким тулупом. Здоровье становилось все хуже, болела грудь. Слабеющей рукой, из которой вывертывался карандаш, Сергей Никифорович писал свои последние стихи – уже не сатирические, а героические.
– Наполеон – не Цезарь, – рассуждал Марин. – Наполеон пришел, увидел и... пропал! Так ему, ракалье, и надобно...
Багратион, еще до гибели своей, докладывал в Петербург о тяжкой болезни Марина: в конце октября Кутузов тоже сообщал императору, что присутствие Марина при армии необязательно.
– Не вижу иного выхода, – говорил Кутузов, – кроме единого: пусть Марин едет в столицу ради излечения...
В столице Марин не мог побороть болезнь, и 9 февраля 1813 года он скончался за Нарвской заставой – на даче своей верной “Лилы”. И там, только там, нашлось место для его последней “лежанки”. При вскрытии его тела врачи обнаружили французскую пулю, засевшую возле самого сердца еще со времен Аустерлица. Все хлопоты по захоронению поэта Вера Николаевна Завадовская взяла на себя. Но – как замужняя дама – она делала это втайне, дабы не вызвать лишних кривотолков в обществе.
Скульптора она даже предупредила:
– Изобразите женщину, припавшую к праху усопшего, но только, ради Бога, не обнажайте черты моего лица... На постаменте надгробия были высечены слова:
О, мой надежный друг!
Расстались мы с тобой,
И скрылись от меня и счастье и покой...
Это были стихи самой Веры Николаевны, но она никогда не признавала их своими. Скульптор представил ее плакальщицей над могилой, а лицо Завадовской он деликатно упрятал драпировкой траурного крепа. Однако ваятель укрыл не все ее лицо, а потому современники отлично догадывались – кто застыл над могилой поэта в неутешной скорби.
Марина не было в живых, когда под звуки “Преображенского марша” русская гвардия входила в Париж, громыхая боевыми литаврами. Вере Николаевне предстояло прожить еще очень долгую жизнь, но смерть не соединила влюбленных: много позже графиня Завадовская нашла вечное упокоение в безвестной глуши Порховского уезда Псковской губернии.
В числе ее потомков была и Софья Андреевна Берс, ставшая женою Льва Толстого, и писатель в своем романе “Война и мир” не забыл помянуть, что даже в гуле Бородинского сражения Кутузов просит читать ему стихи Сергея Марина...