Повесть о печальном бессмертии
Что такое опера?..
Беру с полки книгу, читаю: “Опера называется действо, пением оправляемое. Она, кроме богов и храбрых героев, никому на театре быть не дозволяет. Все в ней есть знатно... златые веки собственно в ней показываются... Для представления первых времен мира и непорочного блаженства выводятся в ней счастливые пастухи и во удовольствии пребывающие пастушки”.
О, наивность старого мира! Поставим книгу на место. Словно в густой первобытный лес, мы погружаемся в темный XVIII век, когда прозвучала в России первая опера.
А в музыкальных справочниках (между именами П. В. Аравина и Д. И. Аракишвили) уместилось иностранное имя – Франческо Арайя; имя это сейчас мало что говорит русскому сердцу... Между тем я был счастлив, когда мне удалось раздобыть изображение Франческо Арайи, который пышным метеором проскользил по горизонту русской жизни и тихо погас в отдалении.
Имя этого человека вошло в историю нашей культуры.
Но, скажите, слышал ли кто из вас его музыку?
Я никогда не слышал... ни единой его ноты.
Он бессмертен! Хотя это печальное бессмертие.
Было время Анны Иоанновны, время гадостное... Корабль пришел в Петербург издалека, в шорохе поникли паруса, выбеленные солнцем. Конец пути. Устал корабль, но еще больше устали люди, на нем приплывшие. Искатели судьбы! Бродяги и артисты, наемные убийцы и продажные женщины – все пламенно взирали на русскую столицу, богатства и славы от нее вожделея. Пассажиры робко ступили на топкий берег, полого до воды сбегавший. Крутились крылья мельниц за крышами Двенадцати коллегий, а беленькие козы, тихо блея, паслись на травке.
Смеркалось над Невой, но день не угасал. Матросы, обняв один другого, уходили вдаль, горланя перед неизбежной пьянкой. Подумать только: еще вчера качало зверски, в потемках трюма стучались бочки со скверной солониной, а теперь паруса, свернутые в трубки, словно ковры, приникли к реям, — и тишина... Какая тишина! Уверенно ступая, шкипер сошел на берег. В сиреневых сумерках белой ночи он разглядел фигуру одинокого пассажира, возле ног которого шуршала скользкая осока.
– Синьор, а вы почему не поспешили в город?
– Я не знаю, куда мне идти. Я никого не знаю здесь...
Старый моряк-далматинец с удивлением оглядел странного пассажира – он был молод и красив, как Аполлон.
– Я как раз собрался в остерию, чтобы напиться там хуже разбойника. Ступайте же и вы за мной. Вам, может, повезет, и вы средь местных пьяниц встретите своих земляков...
В остерии путешественник присел у двери. Закрыв глаза, он стал делить кабацкий шум на дольки, словно апельсин. Вот немцы говорят, вот англичане, вот французы, гортанно и крикливо спорят рокочущие голоса – русские. А вдруг его как будто обожгло родным наречьем – итальянским! Вскочив, он подбежал к столу, за которым восседали два приличных господина в коротких париках, какие носят мастеровые и художники.
– Я прямо с корабля. Вы говорите языком моей родины.
Господа ремесленники привстали благородно:
– Я живописец и гравер Филиппе Маттарнови.
– Я театральный декоратор Бартоломее Тарсио...
Они пригласили его за стол.
– Меня зовут, – начал он свой рассказ, – Франческо Арайя, я родом из Неаполя, где песней начинают день и песней провожают. Родители мои незнатны, но природа рассудила за благо наградить меня даром музыкальных композиций. Синьоры! Я удивлен, – воскликнул Арайя, – почему ваши лица остались каменны? Неужели слава обо мне еще не дошла до этих пасмурных краев?
– Франческо Арайя... ты случайно не знаешь такого? – спросил живописец Маттарнови у декоратора Тарсио.
– Увы, – вздохнул тот. – Впервые слышу...
Арайя поникнул головой, большой и гордой.
– Пять лет назад я поставил первую оперу “Berenice”, a вслед за нею прозвучала на весь мир и вторая... о любви!
– Но... где они прозвучали? – спросили его.
Арайя возмутился: уж не принимают ли его за самозванца?
– Синьоры! – выпрямился он. – Мои оперы услышала Тоскана и... Рим, сам гордый Рим рукоплескал мне, а Тоскана носила меня на руках. Вы не поверите, сколько у меня было тогда амурных приключений из-за этой славы, подстерегавшей меня из-за угла, как убийцы неосторожную жертву...
– Тоскана – это хорошо, – причмокнул Маттарнови.
– Рим – тоже неплохо, – согласился Тарсио.
– Но сосна еще не рождает скрипки, – засмеялся Арайя. – Скрипку из сосны рождает труд. И я способен быть трудолюбивым, итак, синьоры, продолжу о себе... Две оперы прошли с успехом, четыре знатные дамы вонзили стилеты в свои ревнивые сердца, не в силах перенесть моих измен. Но, принеся славу на легких крыльях, мне оперы в карман не нашвыряли денег...
Художники снова угостили его вином. “Мальчишка”, – пыхтел Филиппе Маттарнови. “О, блудный сын!” – вторил ему Бартоломео Тарсио... Арайя даже обомлел:
– Вы... не рукоплещете? Вы... браните меня?
– Вернись на корабль и убирайся домой. Таких, как ты, здесь очень много. Бездарные глупцы бросают дома, родных, невест и, помешавшись на золоте, стремятся в Петербург...
– Я не бездарен...
– Сядь, не хвались... Итальянская капелла еще поет здесь, это верно. Но под этим небом звучат ее последние вокализы. При дворе царицы русской более всего жалуют монстров. Вот ты и научись писать зубами. Огонь петролиума глотай. В кольцо скрутись или ходи на голове – тогда ты станешь в почете. Один лишь обер-гофмаршал Рейнгольд Левенвольде покровительствует нашему пению. Но сама царица и фаворит ее, герцог Бирон, обожают грубые шутки театра площадного: чтобы сыпались пощечины, чтобы драка до крови, чтобы кувырканье на сцене непристойное. Разве им дано оценить божественное очарование?
– Плыви домой... дурак! – закричал Маттарнови.
Арайя долго сидел над вином, почти ошалелый.
– Я проделал такой ужасный путь... Почему вы сочли меня бездарностью? Россия прислушается к моей музыке, да!
Тарсио махнул рукой, испачканной типографской краской.
– Россия поет свои песни, – сказал он.
– Русским сейчас не до тебя, – добавил живописец.
– Но... есть ли в этой дикой стране опера?
– Нет оперы. И вряд ли будет.
– Так я создам ее! Пусть я стану автором первой русской оперы. Не верю, что Россия от моих услуг откажется.
– Не путай Россию с двором императрицы, – поправил его Тарсио. – Ты жаждешь золота от нищей страны, где богат только двор. Россия будет петь свои песни, больше похожие на стон. Здесь – не Италия, и твоих песен не запоют на улицах. А при дворе с тебя потребуют... знаешь ли чего?
– Не знаю, – отвечал Арайя.
– Им лесть нужна. Хоралы и кантаты! Ты будешь погибать в презренном славословии, и музыка твоя умрет там же, где и родится, – во внутренних покоях Анны Иоанновны...
Франческо Арайя высоко поднял чашу с вином:
– В таком случае я... остаюсь. Вы говорите – им нужны лесть и хвала? О-о, знали б вы, мазильщики, сколь музыка моя подвижна. Писатель или живописец всегда несчастны. Они обязаны творить конкретно: вот хорошо, вот плохо! Вот краска белая, вот черная, синьоры... Совсем иное в делах музыкальных. Влюбленный в женщину, в честь красоты ее создам я каватину. Я ночью пропою ее, безумно глядя в глаза возлюбленной, и будем знать об этом только двое – она и я! Зато потом, – расхохотался Арайя, – я эту каватину без стыда при дворе... продам! Название ж каватине дам такое: “Величие Анны, Паллады Севера”, и... купят олухи. Да, купят – за название! Неплохо, а?..
Живописец и декоратор переглянулись.
– По этой улице, что Невскою перспективою зовется, следуй до Невы – все прямо, прямо... Там тебе встретится речонка по названию Мойка, ее ты перейдешь и путь продолжи. Когда увидишь лес и шлагбаум опущенный, здесь городу конец. И будет течь река по имени Фонтанка, по берегу ее ты заверни налево. Увидишь вскоре дом, вернее же – услышишь пение. Вот там, на Итальянской улице, живут артисты наши. Войди без хвастовства. Будь вежлив и почтителен к кастратам славным. И помни, что судьбу решать нужно не ночью, а только на рассвете!
Перекинув через плечо конец плаща, Франческо Арайя входил в столицу русскую, чтобы покорить ее. Итак, дело за оперой. В это жуткое русское безголосье, где жизнь народа-певца раздавлена поборами, измучена палачеством инквизиции, пусть ворвется его музыка – легкая, игривая, сверкающая, как потешный фейерверк! Она вспыхнет в узком и душном закуте царского двора и... там же угаснет. “Подумай, Франческо, как следует. Еще не поздно: может, лучше вернуться на пристань, сесть на корабль и отплыть домой?” Нет, Франческо Арайя останется в России, ибо он жаждет золота... много золота!
На месте Педагогического института имени Герцена в Ленинграде когда-то роскошествовала усадьба Рейнгольда Левенвольде. (От тех времен осталось несколько деревьев.) В царствование Анны Кровавой здесь, в кущах оранжерей, таились беседки-люстгаузы, куда гости по лесенкам взбирались, чтобы в уединении мыслить или амурничать. Фонтаны падали в бассейны, обложенные ильменскими раковинами. В залах дворца Левенвольде играли водяные органы, в которых вода издавала самые необычные мелодии. А по ночам, уже не зная, чем себя развлечь, пресыщенный сибарит велел гасить свечи, лакеи рассыпали в партерах зелени тысячи светляков, собранных в лесу, и в этом феерическом свете блуждал хозяин, меценат итальянских Певцов.
Летом 1735 года здесь появился Франческо Арайя.
– Ваше сиятельство, я сочинил композицию, дабы музыкой доставить приятное волнение великой монархине российской.
Гофмаршал полюбовался игрою своих перстней:
– Одобряю, маэстро! Прошу вас к инструменту...
Франческо картинно откинул малиновый плащ, склонился над клавишами, крытыми перламутром...
– Название композиции “Абиацар, или Сила любви и ненависти”, в ней я желал возвеличить христианские чувства царицы...
Оперу поставили в придворном театре 29 января 1736 года, а слушателям были розданы афишки, в которых поэт Василий Тредиаковский перетолмачил либретто на язык русский. Наш музыковед Т. Ливанова в своей обширной монографии о музыке того времени писала: “Принимая во внимание, что то были первые оперные впечатления Петербурга вообще, этот факт нельзя недооценивать...” Анна Иоанновна прослушала Арайю с удовольствием, благо уже знала от Левенвольде, что никакой крамолы не будет, а музыка восхвалит ее величие.
Антиох Кантемир, бывший тогда послом в Лондоне, сразу же выписал партитуру оперы Франческо Арайи, которой заинтересовалась английская королева. Между композитором и поэтом стояла синьора Пьянтонида, певшая раньше в Лондоне, а теперь – в труппе Арайи... Опустим занавес!
Воодушевленный первым успехом, Арайя сочинил кантату “Состязание Любви и Усердия”, в которой были такие куплеты:
Можно ли найти более усердия,
чем у тебя, августейшая самодержица,
и любовь более пылкую,
нежели любовь к тебе твоих верноподданных?
Как не счесть звезды на небе —
так невозможно исчислить твои славные деяния.
О, смелость композитора! Ты:
потерпела аварию среди океана добродетели.
Солнце не нуждается в похвалах,
как и божественная русская императрица...
Все сатрапы обожают восхваление их мудрости.
– А он и впрямь гениален, этот итальяшка, – зычным басом прорычала Анна Иоанновна; на корявом лице ее горели жгучие черные глаза. – Такого-то мне и надобно...
Композитора сразу окружили придворные.
– Ах, синьор Арайя! – восклицали они нарочито громко, дабы их слышала императрица. – Как вы тонко поняли нашу добрую государыню, как справедливо очертили ее ангельский характер...
Осыпанного милостями композитора повели к присяге. У святого алтаря Арайя, которому рукоплескали Рим и Тоскана, поклялся служить “ея императорскому величеству государыне...”.
Ну а как быть тем, которые клятв не давали?
Сейчас расскажу... Как раз в это время Мавра Шепелева, фрейлина цесаревны Елизаветы, сочинила для музыки “действо” о какой-то Лавре, претендующей на престол. Цесаревну с ее фрейлиной пронесло мимо беды. Но список либретто обнаружили у певчего регента Ивана Петрова... Его, беднягу, и разложили на лавке в Тайной канцелярии – под кнут:
– Ты, сокол наш ясный, эту музыку с виршами позабудь. Не твоя забота. Ежели опера и понадобится государыне нашей, голубице пресветлой, так найдутся иные мастера... Надевай портки! Вставай! Да скажи спасибо, что живым выпустили...
Не было у народа оперы. Да и быть не могло. По деревням ходили калики, услаждая народный слух иными ариями:
Ох, прогневалися снизу земля, а сверху небо —
Неужто никогда досыта не покушати нам хлеба?
Наша музыкальная культура многим обязана итальянскому пению. Петр Ильич Чайковский радовался, когда на чердаках и в сараях театральной дирекции были случайно обнаружены бесценные нотные рукописи знаменитых Паизиелло, Сарти, Чимарозы и... Франческо Арайи!
На Итальянской улице (ныне улица Ракова) в Итальянском доме Франческо Арайя повстречал итальянскую примадонну Марию-Джиованни Казанову, которая сказала:
– Слышали новость? Влияние герцога Бирона, кажется, пересилило влияние гофмаршала Левенвольде, и при дворе хлопочут о вызове из Берлина труппы Каролины Нейбер. Я-то уж богата, могу вернуться в Неаполь, а куда денутся наши бедные кастраты?..
Арайя, директор и капельмейстер итальянской оперы, в год получал тогда по две тысячи рублей (сумасшедшие деньги!).
– О, порка мадонна! – бешено выругался он. – Пусть они треснут, эти акробаты и фокусники, способные лишь насыщать воздух театра своим зловонием... Неужели нам предстоит уехать?
Уже возникла мода на тирольцев с поющими канарейками в клетках, русские дворяне развлекались часами с играющей музыкой. Анна Иоанновна, как и Бирон, любила видеть на сцене драки до крови, постыдные обнажения актеров. Что для них “оперисты”? Им хотелось наблюдать зрелища, какие в наши времена сочли бы вульгарным балаганом. Русский историк театра С. Шамбинаго писал по этому поводу: “Никогда глумление над личностью не достигало таких пределов. Выставление человека на позор увенчалось представлением знаменитого “Ледяного дома”, в котором новобрачных стариков всю ночь морозили на постели изо льда под ледяным одеялом, присыпанным инеем... Немецкая труппа выжила итальянскую оперу с подмостков Петербурга, но она же в панике бежала из России, когда умерла Анна Кровавая, а герцога Бирона сослали подальше – волков морозить.
Начиналось правление Елизаветы Петровны, большой охотницы до пения, театра, танцев и маскарадов... Франческо Арайя почти двадцать пять лет провел в России, ставшей для него второй родиной; иногда навещая Италию, он возвращался обратно, уже не в силах жить без русских раздолий, без блинов и морозов. Человек он был общительный, веселый, вреда никому не делал, и русские люди его любили. Знаменитый актер Федор Волков в 1751 году сочинил для Арайи текст к его опере “Титове милосердие”.
При дворе Елизаветы дышалось иначе. Только теперь Арайя стал писать музыку для русских певцов: Лизанька Белоградская восхищала столицу великолепным сопрано, будто она родилась под солнцем Неаполя, а некий Гаврила, по словам Якоба Штелина, выпевал “труднейшие итальянские арии с искуснейшими каденциями”. Итальянский поэт Джузеппе Бонекки, живший в России, поставлял для Арайи свои либретто, а на русский язык их переводили лучшие мастера – Тредиаковский и Ломоносов, а Сумароков сочинил для Арайи первое оперное либретто на русском языке.
Сумароков был душою русского театра! “Летел из мысли в мысль, бежал из страсти в страсть”. В ту пору жизнь еще не успела искалечить этого человека, он бурлил, как кипяток, всюду вмешивался, что-то отстаивал, негодовал, плакал, бил полицию “по мордам”, лаялся с вельможами, а театр – обожал:
Ко Мельпомене я в последок обратился,
И, взяв у ней кинжал, к театру я пустился...
“Языки чужды нам потребны для тово,
Чтоб мы читали в них, на русском нет чево...
Пылкий патриот, он и стал соратником Арайи в его оперных постановках. Композитор развертывал свои оперы на фоне русского пейзажа, он роднил свою музыку с русской жизнью, такой сумбурной, такой дико неустроенной и в то же время такой бесшабашно-веселой. Сумароков написал либретто для его оперы “Цефал и Прокрис”, целиком исполненной только русскими певцами... Это случилось в 1755 году.
Александр Петрович Сумароков ликовал:
– Ну вот тебе и язык русский! По множеству гласных он столь благозвучен, что еще с итальянским может поспорить! Ты гляди, какие рулады выкручивает наш Гаврила!
Успех был велик. “По окончаний зингшпиля императрица, весь двор и битком набитый партер хлопали в ладоши. И для вящего изъявления одобрения всех оперистов одарили красивыми материями для новых платьев, а капельмейстера – Арайю – драгоценной собольей шубой и 100 полуимпериалами золотом...”
Сумароков выразил свои восторги памятным мадригалом:
Арайя изъяснил любовны в драме страсти
И общи с Прокрисой Цефаловы напасти
Так сильно, будто бы язык он Рускои знал,
Иль паче, будто сам их горестью стонал...
...В своем романе “Слово и дело” я уже писал о Франческо Арайе, но теперь испытал желание снова вернуться к его необычной судьбе, досказав ее до конца – до печального бессмертия!
Арайя, спору нет, был талантлив и трудолюбив. Он оставил в наследство оперы, балеты, кантаты, пасторали. Писал сонеты и каприччио. Арии мести. Арии скорби. Арии любви.
Я не знаю, почему в 1759 году он вдруг покинул Россию, чтобы вернуться снова через три года. Престол русский занимала уже Екатерина Великая, которой по причине семейного непорядка видеть Арайю при себе было не совсем-то приятно. Впрочем, она возобновила на русской сцене его оперы “Цефал и Прокрис” и “Альцеста”.
Но к тому времени Арайя уже простился с Россией...
Странная судьба! Жил у нас, катался на русских рысаках, был сыт русским хлебом, писал музыку в России для России, но мать-Россия его не запомнила, не стала петь его арий.
Франческо Арайя навсегда покинул Россию в 1762 году, но жить ему оставалось недолго. Через пять лет он скончался в Болонье. Вряд ли мы когда-нибудь услышим музыку Арайи по радио, но знать о нем надо. Пусть Арайя останется для нас в своем печальном бессмертии.