Книга: Хроника парохода «Гюго»
Назад: ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
Дальше: Часть III

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ

Трамвайные вагоны бежали к Шонесси-Хайтс через улицы торгового центра — узкие, затененные высокими домами. Рассеянным взглядом Реут провожал вывески, витрины, редких прохожих на бетонных тротуарах. Вдруг встал, спрыгнул с подножки, едва отворились двери.
Опять вывески, витрины, редкие прохожие навстречу. В окне магазина мелькнул циферблат: три часа, мертвое время.
За деловыми кварталами — подстриженные лужайки, особняки из красного кирпича, черные стволы кленов. Он подумал: хорошо бы посидеть — у него вдруг устали до боли в коленях ноги.
Присесть было негде. Разве что в одном из этих вот особняков, там, внутри, в комнатах с навощенными полами. Он увидел на двери табличку: «Продается». Усмехнулся: купить дом и посидеть?
А вот ряды совсем новых домов, одинаковых, в два этажа, с гаражными воротами у каждого крыльца. Стоят плотно, как строй солдат — направо равняйсь! — только одеты не в хаки, а в красную плитку, расчерченную швами, будто кирпич.
Дальше пустырь и — одиноко — деревянный щит на высоких ногах-подпорах:
«ХРИСТОС УМЕР ЗА НАШИ ГРЕХИ».
Веснушчатый мальчишка держал велосипед за рог руля, смотрел, склонив голову набок. Не на щит, на него смотрел, пришельца, с равнодушным ожиданием.
— Ты умеешь читать? — спросил он мальчишку.
— Да-а, сэр, — протянул тот и, умолкнув, забыл закрыть рот. Сопел, дрыгал ногой, надавливая на педаль.
— А это читал? — Он показал на щит.
— Да-а, сэр.
— Тебе жалко Христа?
— Мистер Тоубридж говорит, что жалко.
— А кто это, мистер Тоубридж?
— Учитель.
— А сам ты думаешь что-нибудь по этому поводу?
— Что?
— Сам как думаешь жить? — спросил, усмехнувшись, Реут. — Когда вырастешь? — И пошел дальше.
Вскоре он оглянулся — мальчишка стоял на том же месте, так же дрыгал ногой, надавливая на педаль. Увидел, что он оглянулся, и показал ему язык.
Вот и правильно, что показал. Взрослый, разумный человек, а ведет себя как дурак, бродит без толку по городу! Реут взглянул на часы. Пять. Значит, э т о  длится уже два часа. Пора кончать. Не помогает. Нужно найти другой выход, взять себя в руки и найти.
Пустые участки для новых домов кончились. Дальше обычная улица — с аптекой на углу, с красным плакатом «Пейте кока-колу» возле дверей; потом магазин военной одежды, манекены, наряженные в хаки и морское синее платье, а наискосок стеклянный домик бензоколонки и перед ним широкий, как стародавняя карета, ярко-желтый «бьюик», такси.
Он помахал рукой, машина послушно сорвалась с места, ткнулась в тротуар, к его ногам. Как бы сама собой распахнулась задняя дверца, и он опустился на сиденье, негромким, привыкшим повелевать голосом сообщил, куда ехать: в порт, к докам «Терминал».
Цифры деловито запрыгали в окошке счетчика. То, что за взволнованность, за выходящее из его правил беспокойство, за бесцельную беготню по городу приходится расплачиваться долларами, вернуло ему хладнокровное спокойствие, и он всю дорогу иронически посматривал на счетчик, ожидая итога: какой именно суммой оценит его мальчишество ванкуверский таксомоторный тариф.
Доехали быстро. Он потянулся за бумажником, но тут же опустил руку, напрягся. Две знакомые женские фигуры показались в сутолоке у портовых ворот, среди комбинезонов, рабочих касок, машин, гудков, на пыльном солнечном свету. Левая — Клара, в цветастом платье, на высоченных каблуках, прихрамывает от усталости, а рядом в сине-стальном, немного не по погоде костюме — она, та женщина, ради которой он начал свой сегодняшний бег, понимая, что не может, не вправе искать ее в городе, и все-таки искал, — Аля. Встретить ее он надеялся каким-то чудом не на палубе, не на мостике, не в тесноте коридоров, где слова нельзя сказать, чтобы тебя не видели и не слышали, а до невозможности одну, где-то там, вдали от парохода, может, возле щита с наивными словами: «Христос умер за наши грехи». И он опять разволновался, как утром. Приказал шоферу остановиться, нажал ручку, выскочил из машины. Не отдавая себе отчета в том, что делает, еще держась за дверцу, крикнул негромко, просяще:
— Аля!
Его удивило, что она услышала — в гуле моторов, в говоре людей. Услышала и обернулась, что-то сказала Кларе, и он, боясь, что Клара заметит его, отступил назад, в густую тень трансформаторной будки.
Ждать было мучительно. Он видел, как Алферова отдала Кларе свой небольшой пакет, как медленно двинулась по направлению к такси, пережидая идущие поперек ее пути грузовики, как пошла вперед, к воротам, Клара — останавливаясь, озираясь, будто ища кого-то.
— Это вы? — сказала Аля, подойдя. — Я еле вас разглядела. А Клара — нет.
— Вот и хорошо, — сказал он, выступая из тени на яркое солнце и щурясь. Наполовину свершенное желание возвратило ему спокойствие и привычную, такую удобную сухость в манере говорить, смотреть на людей, двигаться. Взялся за дверцу: — Садитесь, пожалуйста. — И когда она послушно устроилась на широком сиденье, приказал таксисту: — В Стенли-Парк, — и откинулся на спинку как ни в чем не бывало.
Они молчали всю дорогу, словно бы остерегаясь шофера, забыв, что он все равно не поймет их, и только когда приехали, когда шли по песчаной дорожке, взбегавшей на холм, к высоким темноствольным кедрам, Аля первой сказала:
— Я должна была вернуться на пароход к шести. У вахтенного помощника записано.
— Ничего, я переправлю, — сказал он и увидел, как она усмехнулась после его слов, спокойно, словно бы говоря: «Что ж, вы отдаете себя мне во власть, но посмотрим еще, стоило ли это делать».
Может, конечно, она думала иначе, но ему показалось, что так, именно так. Ладно, ответственности он не боялся никогда, и сейчас все шло, как он и хотел, он только не зная, что надо говорить, в каком порядке. Минутами он считал, что вообще не требуется говорить — раз она села в машину, едет рядом, то уже все произошло, как он хотел, и надо только временем, хотя бы небольшим, закрепить, зафиксировать это состояние, когда они вдвоем и она все делает так, как он находит нужным. И он молчал, сжав губы в нитку и прищурившись, будто поджидал конца вахты.
Так было, пока они не достигли ровной площадки на вершине холма, под которым графитная лента шоссе переходила в покрытие моста Гейтбридж, плавно-покатого, повисшего на безумной, чудилось, ненужной высоте над проливом.
Возле клумб с красными, до неестественности красными каннами бегали дети, на высокой мачте хлопал и туго трепетал сине-белый канадский флаг.
— Ветер, — сказал он и перевел взгляд с флага на простор залива.
— Да, — согласилась Аля. Она придерживала рукой волосы. — Я тоже подумала, что мы это замечаем, а им, — она показала на людей, толпившихся у края видовой площадки, — им это безразлично. Зато мы лишены, наверно, части их береговых тревог. Можем обходиться без дома, например. Правда?
— Это плохо — без дома, — сказал он и посмотрел в ее сторону. — У вас должен быть дом.
— Я про другое. Про то, что мы можем долго быть не связанными с твердой землей. А вообще-то мой дом в Ленинграде.
— Это далеко, и это прошлое. Вы уже не вернетесь к той жизни. — Он помолчал и уточнил: — Не должны возвращаться.
— Не должна? Почему же?
— Во-первых, вы не вычеркнете из жизни тех лет, что провели на пароходах. А во-вторых, я уверен, новое всегда лучше, чем старое.
— Лучше? Вы серьезно собираетесь улучшить мое будущее? — Она оживилась, как бы поняв вдруг, зачем он привез ее сюда, в заморский парк, на открытую ветрам кручу. — Скажите прямо, вы это хотели сказать?
— Если мне будет позволено, — ответил он тихо, одними губами, зная, что она услышит.
Он видел, что она все слышит сейчас, все понимает. В тех редких случаях, когда ему удавалось бывать с нею вдвоем, он чувствовал, что вызывает у нее интерес, возможно, даже особый интерес, а теперь радовался, что нет в ней настороженности, какого-то сопротивления, с которым она все-таки встречала его там, на «Гюго», даже когда, казалось, была расположена к нему, даже когда шутила, смеялась, слушала его. Раньше она была как бы на расстоянии, а сейчас — рядом, и это обнадеживало его, он только чувствовал, что молчанием не обойтись, как ему спервоначала казалось, наоборот, надо говорить о многом и многое выяснить, но пока вот не получалось. И он сказал себе, что это ничего, не надо только спешить, не надо торопить ее.
Мимо шествовала канадская семья: высокий мужчина в очках и высокая женщина, тоже в очках, и у него на руках ребенок, а она держит вожжи от кожаной сбруйки, в которую запряжен ребенок побольше, — тянет вперед, словно в лошадки с матерью играет. Запряженный потянулся к нему и к Але на нетвердых своих ножках, и Аля присела на корточки, подозвала мальчонку, а тот, смеясь, доверчиво кинулся к ней в объятия.
Канадцы радостно заахали, когда Аля подняла ребенка вместе со сбруйкой на руки, прижала к себе.
Канадцы продолжали ахать, а Реут улыбался — этого требовала вежливость. Улыбался и словно бы со стороны, следил, как возникает новая, доселе не проявлявшаяся с такой внезапной очевидностью мысль, что и Аля может быть матерью, может держать вот так, приткнувшись лицом к маленькой розовой щеке, с в о е г о  ребенка. Ему вспомнилось услышанное во Владивостоке, на трамвайной остановке. «Молодая женщина, понимаешь, это так хорошо, это новая жизнь, — говорил приятелю мужчина в летах, видно, второй раз женившийся. — Ты поймешь со временем». Трамвай подошел, и он не слышал продолжения разговора. Отметил только про себя, что они с Верой, женой, одногодки и это его вполне устраивает. Тогда у них еще было все в порядке. Теперь же он вспомнил давний разговор и мысленно ухватился за изреченное незнакомцем, как за важное открытие. Он и без воспоминаний, без чужих слов ощущал радостное возбуждение от мысли, что Аля намного моложе его, но чужие слова делали это чувство острее, приятнее.
Он еще раз улыбнулся канадской чете и кивнул Але, что, мол, пора двинуться отсюда. Она опустила ребенка на песчаную дорожку.
Невдалеке, на краю обрыва, рядком стояли старинные, колониальных, что ли, времен, пушки, а чуть поодаль — низкие, утопленные в землю каменные здания с покатыми крышами, с узкими, забранными в решетку окнами-бойницами, с дверями из темного дуба и коваными фонарями на затейливых кронштейнах. Можно было пройти стороной, усмехнуться: «Ишь выдумщики, — был, видно, здесь военный форт, а они устроили ресторан и, кроме обедов, угощают стариной», — можно было все это сказать и пройти мимо, но он храбро толкнул тяжелую дверь и пропустил Алю вперед, на ступени каменной лестницы, круто сбегавшей в полумрак, к неяркому свету шандалов, к снежной белизне скатертей и тусклому блеску серебряной посуды.
Стюард во фраке кинулся навстречу, его сменили два официанта в красных ливреях, бесшумные, словно привидевшиеся во сне. Он, все еще взволнованный своим неожиданным решением прийти сюда, долго смотрел в меню, прикидывая, хватит ли на встречу с канадской колониальной стариной его месячной (уже сокращенной ездой на такси) долларовой получки. К счастью, ресторан оказался недорогим, и он велел принести даже бутылку бургундского — местного, разумеется.
Аля осторожно взяла бледно-зеленый, точно выросший в погребе, стебелек спаржи и откусила. Ей, видно, понравилось. Он обрадовался, словно спаржа с его огорода, выращена им собственноручно, и подвинул к ней тарелку. Она улыбнулась, спросила:
— Началась «лучшая жизнь»?
Он не ответил: то, что она говорила, было похоже на правду. Конечно, желание показать ей, что все может быть иначе в привычной смене ночей и дней, толкнуло его прийти сюда, в ресторан, заставило швыряться не такими уж обильными даже при его, старпомовском, заработке долларами. Тайное даже для него самого желание — вопреки его любви к  п о р я д к у. Стремление убедить ее не только в том, что она нужна ему, но и что он человек особого склада и это дает ему преимущество перед любым другим, который может встретиться ей.
Он бы мог добавить к сказанному ею только то, что все же ресторан не просто форма, в которую вылились внешне его чувства и намерения. Они сидят здесь, в старинном ресторане, вдвоем, друг против друга, и это много значит само по себе.
Подумав так, он вдруг размяк и подобрел, испытывая к своей спутнице нечто похожее на благодарность, словно все устроила она: привезла в Стенли-Парк, заказала обед, распорядилась, чтобы зажгли свечи. Нет, он положительно не был способен дискутировать дальше всерьез, доказывать, сопоставлять, убивать логикой коротких, непререкаемых выводов.
Но она не унималась:
— Что же вы молчите? Это и есть начало «лучшей жизни»?
— Если хотите, да.
Он сказал и пристально посмотрел на Алю. Неяркое, живое пламя свечи скрадывало мелкие подробности ее лица, мягкие тени делали более глубокими глазные впадины, округляли подбородок, выразительно подчеркивали линию рта, а взгляд обычно зеленоватых колючих глаз стал туманно-темным. Она ему очень нравилась сейчас, очень, и он с нетерпением ждал ее слов.
— Но прежде должно быть что-то сказано, — произнесла Аля, — что-то полагающееся в таких случаях. А вы никогда не говорили со мной ни о чем таком...
Он недовольно звякнул ложкой.
— О моих чувствах вы должны были догадаться раньше и, я надеюсь, догадывались. Позвольте не повторять пройденного.
Принесли жаркое. Официанты в ливреях словно нарочно долго колдовали над столом, тихие, точно привидевшиеся во сне, а при них продолжать не хотелось. Он мял салфетку, чувствовал, как у него разгораются уши — от волнения ли, от досады?
Он видел, что и ей неспокойно, даже показалось, что она смущена. Действительно, получилось так, будто она вытягивает из него слова, как следователь, как учитель на уроке, как он сам вытягивает слова из штурманов, боцмана, матросов. А ведь все сейчас так серьезно. Поняла, что серьезно, и вот ей стыдно...
Аля подняла голову, поправила волосы, чуть отодвинула стул. Делала она все это нервно, порывисто, он понял, что не ошибся. И еще — что она, скорее всего, не станет больше продолжать разговор. На секунду вдруг решил, что пусть, ничего не поделаешь, он не виноват, но взгляд, невзначай упавший на часы, заставил его переменить решение: скоро предстоит трогаться, а здесь так хорошо, так подобающе тому, что он затеял, что потом наверняка станет казнить себя долгими вахтами за то, что отступил, не смог на полчаса стать выше обстоятельств, мелочей.
И вдруг услышал:
— Вы не хотели повторять пройденного, но и недоговорили.
— Да, — подхватил он. — Не хотел... — И осекся, с ужасом подумал, как бы разговор опять не споткнулся, не ушел в сторону. Но Аля спокойно смотрела и слушала внимательно, настороженно держа на весу тяжелую вилку. — Словом, я полагал, что лучше сейчас о главном, о самом существенном. Мне кажется, настало время. И я не боюсь сказать, минуя другие слова, прямо, потому что это вы, потому что говорится вам... Ну так вот. — Он выпрямился, оперся на спинку стула, словно хотел выглядеть получше, позаметнее, и голову держал высоко, как бы гордясь своими словами: — Я хотел бы, чтобы вы стали моей женой, прошу вас об этом. Не сейчас, разумеется, сразу, а когда придем во Владивосток и вы переберетесь жить на берег...
Он видел, как дрогнули ее губы и вся она как бы сжалась, вилка ударилась о тарелку, руки сползли вниз расслабленно, но щеки — он видел, — щеки даже в желтом, скрадывающем пылании шандалов стали румянее. И вообще замешательство ее было недолгим, секунды две-три, потом словно бы пружина развернулась в ней, сжатая под напором новых, может быть, и ожидавшихся ею слов, но все равно новых, и она, как и он раньше, распрямилась, приникла к спинке стула и подняла голову, как и он, откинув со щеки чуть заметным движением короткие, янтарно блеснувшие волосы. И даже странно было, что она молчит, странно потому, что взгляд ее был вовсе не холоден, не сердит, в нем содержалось и понимание, и участие, и, как ему показалось, даже радость.
Принесли кофе, но ни он, ни она не притрагивались к свадебно-белым чашкам, как бы боясь нарушить и собственную неподвижность, и молчание, которое могло завершиться и тем, чего ожидал он, — словами согласия и другим — отказом, насмешкой, какими-то иными вариантами и планами.
— А я должна обязательно перебраться на берег? — спросила Аля, первой нарушив молчание, казалось, эхом повторяя его последние слова.
Она говорила негромко, как бы в задумчивости, и он вдруг понял, уверился совсем, что сказанное им не было для нее новостью. Не потому, что она ждала, могла ждать, что он скажет такое, притащив ее неожиданно сюда, в парк, а потом в ресторан. Нет, раньше, задолго до этого дня, она уже знала обо всем, что случится, и здесь просто торопила его, чтобы увериться, что ожидание ее было не напрасным. Это не понравилось ему, он даже чуточку помрачнел, словно разуверился, ошибся в ней. Поднял чашку и отхлебнул глоток, показывая, что он вполне держит себя в руках, все видит и все понимает. А она опять задумчиво, опять как бы размышляя вслух, сказала:
— Значит, я должна расстаться с морем? Навсегда?
— Вы будете жить у моря. Если захотите, будете работать в какой-то связи с ним. Но плавать — исключено. Я надеюсь, вы понимаете почему.
Она негромко засмеялась:
— Так мало слов и столько содержания. И я все понимаю. А вы уверены, что я понимаю?
— Уверен. И жду, между прочим, что вы ответите мне. Я ведь, кажется, сказал нечто существенное.
— Простите. Не так просто — сразу. И не сейчас — вообще. Наверное, большая честь услышать такое от вас. Я ценю, спасибо. И понимаю, что это серьезно, очень серьезно. Признаюсь, я много думала о себе и о вас... Не торопите меня, ладно? Пусть пройдет какое-то время.
— Но вы согласны? — холодно спросил он.
— Да... Но только не торопите, не торопите, ладно? Даже во Владивостоке.
Он кивнул. Пусть. Все равно получилось не так, как он хотел. Добился своего, но последнее слово осталось за ней. Он ерзал на стуле, показавшемся вдруг неудобным, жестким, говорил односложно, вяло улыбался. Чего теперь — дело сделано!
Когда стюард, похожий на дирижера, закрыл за ними тяжелую дверь, он похлопал себя по пиджаку, по тому месту, где лежал в боковом кармане бумажник, сказал:
— На такси не осталось. Поедем на трамвае.
После ресторанного мрака, свечей все было другим, непривычным. Солнце, оказывается, уже село. В лиловатой мути сумерек, как в темной воде, потонули наголо стриженные лужайки, редкие кусты, дома и пушки старого форта. Только высокие, как бы парившие в высоте кроны кедров купались еще в светлоте, в медном отблеске заката. Рой огней, похожих на первые звезды в небе, казалось, не мог удержаться в том месте, где в низине тянулись улицы города, колебался, дрожал, словно бы приближаясь. И таким же смутным, как бы видимым сквозь перевернутый бинокль, показалось Реуту лицо Али. Он удивился, что различает ее улыбку.
— Смешной! — сказала она. — Вот и хорошо, что на трамвае. Лучше бы совсем денег не осталось, чтобы пешком идти. — И вдруг прильнула к нему, обхватила, приподнявшись на цыпочки, за плечи и поцеловала сначала в одну щеку, потом в другую. — Вы только не торопите меня, — слышал он, волнуясь и замирая, ее шепот. — Не торопите. И от моря не отваживайте. Ведь и вы для меня не просто... Вы моряк.
Он почувствовал, как ее рука крепко обхватила его руку, потянула вниз по дорожке, к черным колоннам кедров. И он поддался, заторопился следом, чуть-чуть стыдясь, что бежит не так легко и свободно, как Аля.
Назад: ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
Дальше: Часть III