II
В купе пили чай, разрывали жареных кур на части и ели с жадностью потерпевших кораблекрушение. За окнами — дождевые потоки. Потолочный вентилятор гонял клубы табачного дыма.
«Ужас, кошмар, нелепость, — думала Ирина, — сколько кур можно съесть в дороге? Сколько выкурить папирос? Какая дикость эти железные дороги! Пассажирские поезда без ресторанов, зато в вагонах цилиндрические котлы. В них круглые сутки клокочет кипяток. Будто это не поезд, а верблюжий караван в песках пустыни».
Назло всем она тоже курила сигарету за сигаретой, забиваясь в свой уголок и наблюдая оттуда за некрасиво храпевшим мужем и тремя юнцами-заочниками, севшими в Ростове и сейчас читавшими вслух какую-то книгу.
— «…И потом — мы любим женщин, мы умеем их любить пылко и легкомысленно, остроумно и почтительно, — сладострастно вышептывал один из юношей, неестественно закатывая глаза. — Тот, кто хранит в сердце своем огонь, которым горели рыцари прошлых столетий, тот окружает женщину глубокой и сердечной, осторожной и вместе с тем жизнерадостной нежностью. — Он проглотил слюну, сжал худые коленки. — Рыцари прошлых столетий, каково? Конечно, трафарет, а красиво? Он любит все, что есть в женщинах, все, что от них исходит, все, что является их отличительной чертой, все, что они делают. Он любит их наряды, безделушки, шляпки, их хитрости, наивность и коварство, их лживые уверения и их прелестные выходки…»
Черкашин проснулся, но не открывал глаза. Юнцы пытаются заворожить себя чужими словами. Разве это самое важное?
— «Как только он очутится лицом к лицу с какой-нибудь женщиной, в нем тотчас же живо забьется сердце и встрепенется ум, он уже думает о ней, говорит о ней, говорит для нее одной, старается понравиться ей».
Ирина вышла в коридор, и тогда Черкашин спустил с полки ноги.
— Мы вас разбудили? — вежливо спросил один из молодых людей.
— Нет. Я привык к шумам.
— Да, да, конечно. На кораблях?
— Не только… На базарах.
— Тогда простите.
Черкашин молчал — впереди пустота и мрак. Будь что будет, лишь бы скорее…
Поезд остановился. Чей-то голос густо басил в коридоре:
— Э, милый, гусей проспали, антоновку тоже! Теперь уже до самой белокаменной отрезало!
На косогоре деревянная мемориальная станция — Ясная Поляна.
Ирина стояла на перроне, зябко закутавшись в шерстяной платок.
Многие женщины с неудавшейся личной жизнью склонны сравнивать свои судьбы с примерами из литературы. Сколько обманутых женщин — Анны Каренины! Ирина Григорьевна тоже думала об этом, глядя на тяжелые скаты кислотной цистерны. Попасть под них легче всего, а вот жить, несмотря ни на что…
Проводник в цигейковом треухе ежился возле открытой платформы с углем. Охранник с поднятым воротником куцей шинели, сгорбившись, щелкая подсолнухи и оглядывая красивую женщину, перемигивался с проводником.
Старуха с мешком за спиной прицеливалась к углю. Часовой издалека цыкнул на нее. Старуха не слышит — через борт сыплются куски антрацита. Охранник идет к старухе, но та, заметив опасность, сумела юркнуть под скаты с добычей.
— Старая ведьма, а проворная как мышь, — равнодушно изрек проводник.
— Привычная. В любую щель уйдет, — согласился охранник. — А где иначе уголек достанет?
— Ясно, негде. Мы и то норовим таким же образом. Ждем Донбасс.
Проводник звякнул ведерками, потом о железо застучали куски антрацита.
— Бери, бери, — лениво разрешил охранник. — Не снабжают, что ли?
— В морозы, ежели злые, разве хватит! А пассажир заплатил за билет — требует…
Охранник потоптался, похлопал рукавицами:
— У меня тоже мамаша есть. Вот так же…
— Шел к старушке с пугалкой, а сам небось думал: не мать ли? Так, что ли? — понимающе подсказал проводник.
— Может, и так.
— Конечно, вот таких гоняем, а кто поядреней — щадим.
— Кого имеешь на примере?
— Кого? Спекулянтов. Вот даже в Москве. За ними ничего не успеешь. Чуть где хороший товар еще только думают выбросить — и можешь быть уверен, набьются под завязку. Вроде у них у каждого локация в кармане. Хочешь купить — только через них. Если что подходящее, к примеру, шерсть, материал хороший или обувь…
— Вон как? Я-то далек от этого. Сам мало покупаю. Шинель — общественное достояние, валенки — тоже.
— Вам-то складно. Ходи, пощелкивай семя, — проводник всмотрелся в даль. — Кажется, открывают путь. — Он быстро набрал еще два ведра, взялся за дужки.
Поезд тронулся. Проводник приветливо качнул фонарем. Собеседник его приложил рукавицу к шапке. Заспанный, всклокоченный мужчина, лет тридцати, в калошах на босу ногу, брезгливо жевал, видимо, только что купленное ржавое яблоко.
— Уголек-то достал, служба? — сказал он. — Вот так, по ведру, все мобзапасы растянете. Проходите, — предложил он Ирине и широко улыбнулся, показывая белые десны. — Ничего не купили?
Ирина молча прошла мимо. Безнадежно серыми кажутся ей все люди и таким же неопределенным ее собственное будущее. Хочется плакать — нельзя.
В купе храпели мертвенно бледные юнцы. Муж, конечно, не спит. Его притворство теперь безразлично. Она снова забралась с ногами на свое место, подложила под локоть подушку. Уставясь ледяными глазами на крючок вешалки, на которой покачивалась черная морская фуражка, Ирина вдруг осознала, как она ненавидит эту фуражку, и притворство мужа, и свои зря пропавшие годы, и этих юнцов, мечтающих о высокой любви, которой якобы горели рыцари прошлых столетий. Все ложь, выдумки.
Снова представились ей косогор, рельсы, говорящая кукла из далекого детства, умирающая в мучениях мать, студеные порывы сырого ветра Крыма в ту ночь, переломившую ее жизнь, как кусок картона. Ирине казалось: она старая и никому не нужная и жила так долго, так до отвращения, до тошноты долго, что и жалеть больше нечего и некого. Даже себя…