Книга: Матросы
Назад: II
Дальше: IV

III

Ловкие гребцы в беретах бесшумно доставили крейсерскую шлюпку к Минной стенке. Петр Архипенко на прощанье прикоснулся ладонью к плечу своего друга, котельного машиниста Карпухина, и первым выпрыгнул на скрипнувшие под его ногами пахучие, промытые соленой водой доски причала.
— Петро в одиночку ушел по увольнительной, — сказал один из матросов Карпухину. — И тебя оттолкнул.
— А что хорошего бродить по бульварам всей черной тучей? — откликнулся Карпухин, крепкий, как причальная тумба, и мазутно запеченный солнцем и пламенем форсунок.
Петр Архипенко, по-видимому, спешил. Об этом нетрудно было догадаться, — кто, как не опаздывающие на свидание влюбленные, то и дело глядят на часы и на ходу проверяют, в порядке ли их одежда. И, поверьте, не играет роли, изысканный ли это франт или всего-навсего моряк-старшина, собственноручно ухоженный и отутюженный.
У входа на Приморский бульвар Архипенко купил десяток ялтинских роз и завернул их в газету. Бойкая перекупщица, безумно щедрая на слова, торопливо отсчитала сдачу и, пожелав успеха молодому кавалеру, продолжала свою торговлю. Матросы и старшины срочной службы не владеют золотыми россыпями, чтобы тратиться на такие пустяки. Но Катюша любила цветы и, как любая женщина, не могла остаться равнодушной к подношению.
Каждый четверг, если крейсер стоял на рейде, Архипенко сходил на берег и отправлялся к Чумаковым. Поступив в контору, Катюша четверг избрала своим выходным. Всю неделю безукоризненно правя свою сигнальную вахту, Петр готовил себя к четвергу. Пусть не обвиняют старшину ревнители флотской службы. Старшине и без упреков приходилось нелегко. Поймите молодого, полного жизненных сил человека, который в течение целой недели живет, окруженный водой и поручнями, выступающими, как решетки, из железных бортов. Ведь даже в открытом море в его ушах звучат оркестры на бульварах, в шелесте волн ему слышится шуршание женских платьев, и хотя газообразный дым труб нисколько не напоминает запах духов или одеколона, моряка и тут не оставляют грезы.
Поймите его. Ведь и вы когда-то были молоды. Архипенко ничем не отличался от таких же, как он, неженатых людей, евших флотский борщ и традиционный компот. Не ищите в нем необычных примет героя, хотя мы подробно расскажем о нем. Больше того, мне не хочется никого огорчать, но нельзя утаивать правду: Архипенко любил сразу двух девушек. Да… Не делайте ужасные глаза, не шипите на него. Бывает такое у молодых людей, прежде чем они сделают окончательный выбор. Не будем гадать, кого молодой человек любит больше, кого меньше. Опять-таки не забывайте, что это в большинстве случаев не зависит от одного человека. Любовь есть взаимное тяготение двух полюсов, если выразиться традиционно. У Петра в станице осталась  л ю б о в ь, назовем ее так. Назовем так Марусю, черноглазую, чуткую, ясную, как зорька. С нею юноша Петр коротал ночи у лиманов, у этих джунглей приазовской Кубани, целовался под лепет камышей, потом возвращался в станицу. Если спросить Петра, чем отличается Маруся от девушки, пленившей его здесь, на берегу Черного моря, ему трудно будет ответить. Они сочетаются в его горячем воображении вместе, как-то сдваиваются, перевоплощаются одна в другую и становятся единой. Одна далеко, другая почти рядом — при помощи оптики Петр не раз безошибочно определял дымок железной трубы чумаковской «развалки». Можно бесконечно искать причины такого раздвоения, обрушить массу упреков, прочитать ему список правил морали и разнести его в пух по многим пунктам этого списка. Не думаю, что мы будем правы. Я не берусь за такую беспощадную расправу, ибо жизнь тяжелее любых скрижалей, письмена ее гораздо сложнее, а природа человека остается неизменной. Сами обстоятельства приведут к истине и разрубят узлы.
Петр шел на свидание, а думал о потраченных на розы деньгах. Он отложил кое-что для матери, заранее заполнил бланк перевода. У матери не густо, хотя младший брат Василий — комбайнер, и скоро начинается жатва. Мать просила на ремонт крыши. Самое ужасное, когда крыша течет. Петру пришлось испытать это в детстве, вскоре после смерти отца. Потом крышу кое-как перекрыли старым железом — Совет отпустил из того, что осталось от разобранного кулацкого дома. Железо кое-где проржавело; нужны латки и краска. Если поразмыслить, понадобится, пожалуй, банка краски. Кремовые ялтинские розы завянут, облетят до тычинок, а банка сурика пригодилась бы матери. Да банкой не обойдешься, на досуге потянет в кино. Катюша обожает ситро. Хорошо еще, что в прошлый четверг пирожное с кремом оказалось неважным. Теперь она будет на полмили обходить кондитерский лоток, эту «прорву для кармана». Но почему так неудержимо тянет к Катюше? Готов мечтать, страдать, бездумно тратить деньги; готов броситься вниз головой хоть с грот-мачты…
Чтобы без конца не приветствовать офицеров — а их много в таком городе, — Петр выбрал окольный путь. Чуточку длиннее, попыльней, зато от греха подальше — меньше патрулей. Ботинки можно обмахнуть суконкой. И некому кричать вдогонку: «Петя, разверни газетку! Ишь ты, черноморский Жерар Филипп!»
Чумаковы жили в Одесском овраге. Их жилье несколько отличалось от обычных развалок, этих птичьих гнезд, притулившихся в руинах разбомбленных зданий. В овраге лепили времянки, крыли их старой жестью; полы — из полуобгорелых досок. Над домиком поднималась развесистая маклюра, разбрасывающая по земле несъедобные плоды, похожие на ежиков. Раздавленный танком виноград постепенно набирался сил, пускал новые побеги. В мудром сплетении лоз, среди широких, резных листьев возникли в конце концов гроздья.
Дым от летней печки поднимался выше маклюры. В овраге яростно скрежетал грузовик. Козы с изумрудными глазами и библейскими бородами брезгливо срывали пыльные лепестки лебеды, продравшейся сквозь каменистую почву.
Все то же: год, другой, третий… Город строился. Сюда пока не подвели шнуры под аммонал, не пришли бульдозеры, кирка и обычная штыковая лопата. Петр остановился, чтобы перевести дух, оглядеться. Латунная бляха светилась как прожектор. Затылок подстрижен корабельным цирюльником, изрядно полинявший воротник хорошо лежит на крепких плечах и еще пахнет утюгом. Кругом знакомые картины. Вон пацанок Гарька в синих трусах валяется пузом вверх. Рядом коза Сильва, любительница конфеток-помадок, — глотает их, как пилюли, не разжевывая. На тонкой ноге пастушонка петля от пенькового шкерта; можно лихо вздремнуть, коза никуда не уйдет. Мелькнуло красное платье в горошек. Катюша. Еще бы! Четверг. Порядок. Старшина улыбнулся и направился к дому.
И вдруг из знакомой калитки, которую смастерили из дюралевого листа «Юнкерса-88», вышли Катюша и с нею два морячка. Нетрудно узнать: курсанты, стажеры. Летом ими хоть пруд пруди в Севастополе. Ленинградцы! Их даже где-то встречал Архипенко. Особенно того, длинного, с фуражечкой набекрень, верткого, как пиявка. «Ишь, жоржики, косохлесты, — раздраженно подумал Архипенко. — А она? Разве лучше?» На часах — издавна освященное ими, Петром и Катюшей, время. «Четверг, во столько-то ноль-ноль, если корабль на бочках и не будет дополнительного сигнала о не могу. Не потому ли она так проворно утаскивает их за собой?»
Петр остановился у края стены, похожей на вершину Ай-Петри. Его не заметили. Курсанты и Катюша ушли. Только издалека, будто из-за тридевяти земель, донесся ее смех.
Что же делать? Повернуться? Это легче всего. Догнать? Упрекать? Те заступиться могут. Драка? Дал бы им в морду, есть чем! Нельзя. Дисциплина. Сознание. Патруль… Четверг… Ноль-ноль… Минуты бежали, и стрелка постепенно отделялась от заветной черточка. «Пойду к старику, узнаю, может быть, случай какой, а не просто гулянка». Архипенко шел, не обращая внимания на пыль, оседавшую на ботинках, на бляхе (пусть она светит, как ей угодно!), на воротнике (подумаешь, штука!)… Цветы жгли ему руки. Бросить их? Нет. Навстречу выбежала Галочка. Цветы мгновенно оказались у нее в руках. Она погрузилась в розы губами, всем лицом. Она заметила, как сильно обижен Петр. «Зачем так поступила Катюша?»
Гаврила Иванович что-то писал куцым огрызком химического карандаша, шепча губами. Усы его шевелились. Увидев вошедшего гостя, снял очки, привстал, поздоровался за руку.
— Хариохины обещали заглянуть. Помидоров достали, султанки. Ты же султанку уважаешь, Петя. Да и то надо заметить — сладкая рыба. Сама во рту тает…
— Папа, полюбуйся, какие розы, — перебила отца Галочка, заметив, с каким железным выражением на лице слушал Петр.
— Я против букетиков, — сказал Гаврила Иванович. — Растет красота, а ее — ножом. В воду поставь, там где-то был у нас глечик…
Петр снял бескозырку, причесался.
— Пишете? Воспоминания участника обороны города-героя?
— Нет. Высчитываю.
— Думками богатеете?
— Планирую, как поскорее город на ноги поднять.
Разговор не клеился. Галочка ушла. Со двора доносился едкий запах поджариваемой рыбы и приглушенный голос тетки Клавдии.
— Поднимать скорее надо, — глухо отозвался Петр. — Строите — как мокрое горит. Потому и жители никак из первобытного существования не вылезут.
— Вроде упрекаешь, Петр. Из попреков собачьей будки не смастеришь. Надо придумывать, как большому делу помочь, как на месте выкрутиться. У нас чуть что — Москва. А почему бы и у себя не поискать?
— На пустом месте сколько не ищи, кроме своей тени, ничего не найдешь.
— Нет, брат, — Гаврила Иванович вытащил из-под стола рулон твердой бумаги, раскатал его. — Видишь.
— Вижу… Гора…
— Узнаешь какая?
— Нет. Гора как гора.
— Инкерман. Разве не похож? Вот тут еще нужно добавить… Петушок там есть. — Чумаков старательно подрисовал карандашом и полюбовался. — Ты знаешь, каков инкерман?
— Камень и камень.
— Золотой инкерманский камень!
— Обычный, по-моему. Известняк? — безучастно спросил Петр, думая совсем о другом. Где они сейчас? Танцуют небось? Тот, чернявый, длинный, здорово выкаблучивает.
— Не просто известняк, а мраморовидный. Пилится, колется, строгается. Инкерман — чудо природы. В руки возьмешь, как живой. Во сне может присниться. Только мало его берем: руками не нахватаешь. Город строили сто с лишним лет, а за какие-нибудь полгода под фундамент его снесли.
— Война. «Поберегись» не говорят… — буркнул Петр. Продолжал думать: «Что же, они вдвоем будут возле нее выкаблучиваться? Коллективно? А нашего брата подкалывают: черной тучей, говорят, ходим. Ну, не могла, предупреди, дождись. Там, где трое, четвертое колесо в самый раз. Знает же старикан все, а мне сушит мозги своим инкерманом. До чего же ушлый мужичок оказался. Ишь как дочку свою покрывает! Знаем, въедливый старик, рационализатор, читали об этом даже. Там-то одно дело, а у меня совсем другое».
Галочка молча накрыла стол, попросив их перейти на скамейку, под виноград. Кремовые розы красовались в украинском глечике, от которого пахло не столько цветами, сколько полузабытой деревенской жизнью, родным домом, мамкиными кувшинами с пенкой на густом топленом молоке, красноватом от перегрева в русской печи, которую истопили кизяками.
— Техникой разрушали, техникой надо и восстанавливать, — твердил свое Чумаков. — А то разбивают бомбами, а строят голыми руками. Машинами надо брать камень, машинами пилить его, рубить, тесать. Если правду сказать, этот камень плохо с водой дружит. Так что же! Не ставь его в фундамент, а ставь вертикально, никогда не поползет, а от времени только сохнет, крепнет… Налей нам, Галька, чайку, пока не остыл.
Чай безвкусный, с дымком, сахар внатруску. Султанка пока сиротливо поджидала гостей. Выпивки не было. А в самый бы раз в таком настроении тяпнуть стаканчик. Петр мучительно морщил лоб, вздыхал.
— Переводи своих в Крым… Виноградники, сады. Видел, какие яблоки в «Приятном свидании»? Взял в руки — лопается от сока, стреляет.
— Засушливо тут. Второй год хлеб неуродил. А виноград, яблоки на Кубани свои. От добра добра не ищут.
— Ну, если не нравится в селе, сюда переезжай.
— На Инкерман? В камень?
— Камень не масло, а хорош.
— Для вас хорош — вы каменщики, а для нас, хлеборобов, камень — неродяга.
— Неродяга? Ишь какое слово к золотому нашему камню приклеил. Ясно, на нем пшеница не растет…
— А мне пусть он даже алмазный, — Петр перебил Чумакова, чего он раньше никогда не решился бы сделать. — Камень есть камень. Инкерман! Слово-то чужое… Вы на Кубани никогда не были, Гаврила Иванович, там же земли — как океан, просторы, хлеба какие, птица… А тут всё консервы. Продукты в жести, кубрики железные, у девчат сердца и то… железные… Нет, Гаврила Иванович, не приманите сюда… Тут и жить негде. Головой в потолок. А у нас дом. Тоже есть железо, только на крыше. Скоро суриком покрасим… Знаете как здорово суриком!..
Многое правильно понял Гаврила Иванович. Не обидел его старшина. Гаврила Иванович сгорбился, помрачнел, покусал седые усики.
— Согласен. Не искать крестьянину счастья в городе. Верно, выше у вас потолки… Ты хоть ничего не спросил, а я все же отвечу. Ушла Катерина с курсантами. Предупреждал ее: четверг, твое увольнение. На меня не серчай, Петр. Девчата как паруса, какой ветер дует, не имеет значения, абы ход дал…
Шумно появились Хариохины с портвейном и пирожками. Аннушка в юбке из дешевой шотландки, в трикотажной яркой кофточке; от ее рук пахло земляничным мылом.
— Извините, задержались, — весело оправдывалась Аннушка.
— Она, она виновата. — Хариохин обнял жену за плечи. — Замечаете перемену?
— Аннушка, вы себе челку сделали? — первой догадалась Галочка.
— Нечайно. — Аннушка нагнулась перед зеркалом. — Научила меня подруга завиваться на вилке. Нагрей, говорит, вилку и крути на нее. Нагрела вилку на примусе, да, видно, перекалила. Как вспыхнули мои волосы! Хорошо, вилку успела выдернуть. Что же делать? Взяла ножницы — и челочку. Ничего? Говорят, теперь мода на челочки?
— Мода не мода, а жди пока отрастут, — сказал Хариохин. — Вот потому и опоздали. Пришлось мне перед ней вот с этим конопатеньким зеркальцем плясать; в бараке-то у нас трюмо нету… Ты чего же, Петр, поднялся? Уходишь, что ли? А по стаканчику?
— Не могу, — отказался Архипенко, хотя самому чертовски хотелось напиться сегодня.
Сумерки окончательно сгустились. Погасла и растворилась в темноте золотая кольчуга — кусок моря, взрябленный ветерком и окрашенный солнцем. Сильнее запахло мокрым бельем, развешанным молчаливой теткой Клавдией во дворе на веревках. Налетела мошкара, крутилась, зудела у лампы, на людей не бросалась — что они ей, если есть яркий свет.
— …Почему Севастополь медленно строят? — говорил Хариохин, видимо отвечая Чумакову. — Продумай. Может, снова войной пахнет? Может, кто-то так рассуждает: зачем строить для фугасок? А то, что нужно, воздвигают и нас не спрашивают. Мы с тобой гражданское строительство, наше дело маленькое.
— Не говори так, Ваня, — умоляла Аннушка. — Другой раз слушаешь тебя, рот раскроешь, ни одного слова наземь не обронила бы. А то хоть уши затыкай. Опять завел про войну. Слезы-то еще не все выплакали, вдов-то сколько кругом, сирот, крыши не понакрывали толком. Сам во сне командуешь, строчишь из пулемета, а проснешься и снова: война, война…
— Не нами она начинается, нами только кончается, — внимательно выслушав жену, ответил Хариохин. — Если хочешь знать мою программу, скажу. Я — строитель. Мое дело поднять Севастополь, как Гаврила Иванович выражается. А Петр должен поднимать флот, тут уж не наша забота.
— Неправильно рассуждаешь, — вмешался Архипенко. — Флот без народа не поднимешь, тяжелая штука. Петру что! Пришел новый корабль, поднимайся на сигнальный мостик и помахивай флажками. А пойди сделай корабль, накорми команду, забункеруй боезапас, накачай мазут в цистерны, изготовь дизели, пушки и разную прочую начинку. Без народа запятой не поставишь на рапорте, так-то…
— Ну, запятые-то поставишь, — сказал Чумаков, — а все остальное, конечно, м и р о м  надо поднимать, артелью. Каждый на своем месте.
Оставшись неохотно, после уговоров, Петр вначале лениво пожевывал султанку, слушал с пятого на десятое, занятый своими мыслями. Чужими казались ему интересы этих беспокойных людей. Приходилось только удивляться: кончили работу, а всё о работе. О челочке только первые пять минут поболтали, а потом снова: инкерман, транспорт, контейнеры, краны… Многое для них не так. Прислушайся, в развалке собрались министры. Вот допусти их к руководству, они бы сделали! Петру и самому приходилось потеть на субботниках. Кому-кому, а морякам горбом доставался Севастополь. Еще не сошли мозоли от носилок и кирки.
Голоса доходили к Петру будто через стенку. Постепенно он вник в смысл беседы, заботы каменщиков словно приблизились к нему. Личная узкая обида уступила место более широким раздумьям.
За столом сидят рабочие люди. Едят что бог послал, а ни разу никого за недостатки не обругали. Живут в бараках, в развалках, а воздвигают города. Чумаков ломает голову над всякими проектами, мог бы поспать, ан нет, готовит предложения, пойдет добиваться, через стенку полезет, въедливый старикан. Ишь, решили поднять Севастополь. Какие же мускулы должны иметь эти люди, какие головы — здравые, необидчивые, хозяйские. Однажды в «полубачный час» тощий, как весло, «распространитель знаний», доставленный из города на корабль, столько наболтал им о нейтронах и протонах, расщеплениях и цепных реакциях — будто в камыши попал, там и заблудился. Нейтроны и протоны вот где — за султанкой, за краюхой серого хлеба. Найди такие изотопы в другой, капиталистической державе — черта с два!
С самого раннего детства Петр с особым чувством уважения относился к рабочим. Люди они удивительные. Всегда стоят стеной, всегда вместе, на хутора и отруба не забиваются. В тридцатых годах в станице поднялось что-то вроде восстания. Били активистов коллективизации. Вначале просто по скулам кулаками, а потом в ход пошли дрючки и вилы, затем повытаскивали из половней и стрех винтовки. Отца тогда и кончили, самосудом, на площади. Мать схватила детишек, своего и сестриного, — и в плавни. Пересидела на камышовой крепи, пока прикатила на машинах дружина с заводов «Кубаноль» и «Саломас», разгромила банду.
В станицу прислали трех рабочих-коммунистов, повернули они здорово, хотя кое для кого и крутовато. Из города шли книги, машины, радио, медный провод, да мало ли чего. Гвоздь и тот — откуда? Все от того же рабочего человека с запахами горнового угля и горячего металла.
Для рабочего все ясно. Одни делают машины, другие строят дома, третьи бурят длинными сверлами землю, качают нефть. Упал ли дождь в мае или не упал, а станки крутятся, чугун идет, конвейер ползет и ползет. На четвертушке фунта сидели, а рук не опускали. Крестьянину выпала другая судьба. Жди от неба, от людей, и не всегда сам себе голова. Сегодня прохарчился, завтра — пятак в кулак, собирай бельишко в чемодан. Куда? В город. Не всякому легко уйти от земли, приращивает она к себе. Глубокий корень и у осота, а что толку? На корабле в надежном плече нет нехватки. Уж если серьезно понимать слово «коллектив», где еще лучше его поймешь? Пехота держится за землю, а моряки друг за друга. Только для корабля нужны характер и привычка. Есть такие ребята, клещами не вытащишь их с флота, ввинтились по самую шляпку. Сутки без соленой влаги не проживут. Кубрик-то, фактически, клетка, а им лучше не надо — люкс. Пусти моряка на паркеты, в просторную квартиру, он в угол койку притащит. Пересчитает все заклепки, компота выпьет тысячи кружек, на сверхсрочной до мичмана тянет и ужасно доволен. Не прельщает Петра мичманка — мечта матроса и старшины. Прицеплен ли козырек к шапочке или нет, какая разница. Земля! Трактор или серый конь, лишь бы на земле. Пшеница как камыш, и кукуруза будто бамбук на Зеленом мысу близ Батуми. С крейсера глядишь, когда мимо идешь, не наглядишься. Дымок кизяка в затишье у кургана. Сазана вытащишь на кусок теста, в руки возьмешь, бьется сильный, упругий — разве сравнить с тощенькой, интеллигентной султанкой или испуганным бычком, в нем одна голова да жабры.
В комнате становилось вязко-душно. Разболелась голова, застучало в висках. Надо уходить. Теперь его не задерживали: служба. Вошла Катюша, увидела Петра, остановилась у порога, сняла берет.
— А я ходила в кино, — нисколько не оправдываясь, сказала она. — Ты давно?
— Давно…
Чувствуя на себе тяжелый взгляд Петра, Катюша полузакрыла глаза, и губы ее дрогнули в натянутой улыбке.
«Чужая, совсем чужая», — подумал Петр.
Он вышел во двор. Темно… Белела калитка из немецкого металла. Шелестела маклюра. Ветерок с моря не давал прохлады.
Петр почувствовал рядом с собой Катюшу, ее тепло, дыхание, тихое шуршание босоножек.
И вот блеснули ее черные калмыковатые глаза.
— Не обижайся, Петя, — выдохнула она и прикоснулась к нему плечом. — Надуться, уйти легче всего. Мне хотелось посоветоваться с тобой, — голос ее стал тревожней и требовательней. — Вернее, объясниться… Ты почему так некрасиво молчишь?
— Я слушаю. Советуйся, объясняйся, — после этих слов у Петра перехватило дыхание. Он глотнул воздух.
— Если откровенно, я, вероятно… плохая, — голос Катюши окреп. — Но я ничего не могу поделать с собой.
— Сколько у него «галочек» на рукаве? — зло спросил Петр.
Галочками называли нашивки курсантов. Каждая галочка обозначала курс.
— Даже не в галочках дело, — Катюша покачала головой. — Вот пришло, Петя, и все. Пришло… У Вадима тоже четыре галочки, а не то… Прости меня, Петя, я обещала Борису не встречаться с тобой…
— Значит, Борис?
— Да. — Катюша уже не пыталась поймать его взгляд. — Борис… Только он… Пусть я поступаю жестоко…
— Нет… Ничего… — выдавил Петр сквозь зубы. — Может быть, все к лучшему.
— Ты думаешь, к лучшему? — Она схватила его руку. — Не отворачивайся от меня, Петя. Ведь мы с тобой друзья. Я же знаю о тебе все. У тебя осталась в станице девушка. Она ждет тебя. Зачем ей делать плохо?
Петр выдернул руку.
— Ее не трогай.
— Хорошо. Извини. — Катюшу не покидала тревога. — Ты должен и меня понять. Я хочу любить… любить… Я полюбила его… Он меня… Он действительно меня полюбил…
У Катюши не хватало слов, чтобы до конца объяснить то, что произошло с ней, какие силы заставили ее пойти на все ради того нового, трепетного, стыдного и одновременно сладостного чувства, которое овладело ею без остатка. Все остальное померкло. Появился новый человек, яркий, властный, совсем не похожий на других.
— Пойдем, я провожу тебя, — сказала Катюша.
— Не надо. Я сам… Прощай.
Катюша не сдвинулась с места.
— До свидания.
Отойдя несколько шагов, Петр столкнулся на тропке с буфетчицей Томой, давней знакомой Чумаковых. Она спешила к ним в гости. Боцманская вдова, энергичная и своевольная, Тома всегда вызывала раздражение у Петра. Вечно она вмешивалась не в свои дела, учиняла допросы: куда ходил, что делал, какие планы в голове? Одни Тому хвалили за ее бескорыстные заботы, везде она поспевала и действительно оказывала помощь. Другие ругали за пронырливость, алчность к сплетням а называли не иначе как продувной бестией и шинкаркой.
— Подожди, Петечка, не убегай, — остановила его Тома и протянула руку, с пальцами, унизанными дешевыми перстнями. — Как у вас по личной линии? Что-то рано торопишься.
— Ничего. Все в порядке, — буркнув Архипенко.
— Нет, нет, кавалер с ленточками, — Тома преградила дорогу Петру. Она почти на полголовы была выше его. — От меня нельзя отделаться трафаретом… — И сразу, не дожидаясь, зашептала: — Тише, чтобы Чумаки не слышали. Советую тебе, скорее решай насчет Катьки. Так или иначе. Курсанты отобьют, без всяких преувеличений…
— Разрешите, Тома, — Петр отстранил ее. — Гадюка вы, Тома.
— Гадюка? — Тома растерялась, может быть, впервые в жизни. — Что? Повтори!
Фланелевка мелькала по косогору.
— Подожди, Петя! Не будешь на сахарный песок задаваться!..
Чертовски не везло в этот четверг старшине Петру Архипенко. На Минной его нетерпеливо поджидал Карпухин. Барказ скользил по темной воде. Быстро приближался крейсер, вырастал на глазах. Стальной остров. Мачты — гигантские деревья. Может быть, только австралийские эвкалипты сравняются с ними. Под их металлическими ветвями жила колония, свыше тысячи молодых парней, тесно связанных узами корабельного братства. Тут все было ясно, только берег приносил им тревоги и невзгоды, реже — радости.
— Женихи из нашего брата непрочные, — заключил котельный машинист Карпухин, внимательно выслушав своего закадычного друга. — Развяжи себя и ей волю дай. Все равно дальше цветочков и падеспаней дело у тебя не шло. Четверги теперь у тебя будут серые, понимаю. Зато спокойные. Поедешь в отпуск — подгадай только, чтобы в Марусины каникулы, — и, уверяю тебя, свой мозговой аккумулятор так подзарядишь, что себя не узнаешь. А Катерина не матросская жена, хотя и из рабочего класса. Отсюда ты ее в колхоз буксиром не затащишь, а самому тебе забиваться сюда и вовсе не резон… На Кубани-то наверняка уже начали жатву?
Назад: II
Дальше: IV