XII
Гнетущие страхи все же не покидали Катюшу. История ее замужества не прошла мимо соседей, подруг. Кто жалел, кто осуждал. Молчаливое участие, так же как и открытое презрение, одинаково ранили растревоженное сердце Катюши. Она отдалилась от подруг, не откровенничала с Галочкой, по-прежнему старалась сохранить в тайне от отца свою беременность.
В феврале Катюша случайно встретила Петра и, поборов смущение, первая подала ему руку. Праздновали День Армии и Флота. Они шли по улице, украшенной полотнищами и портретами героев Севастопольской обороны.
— Ты где была? — спросил наконец Петр, чувствуя, как воскресают в нем приглушенные воспоминания.
— В Морской библиотеке. Переписала абонементы моих покойных братьев…
— Зачем?
— Папа просил.
— Скучает. Абонементы целы, а людей нет…
О чем еще говорить? Где найти слова и какие?
Катюша замедлила шаги, тихо спросила, назвав Петра, как и прежде, Петей:
— О нас вспоминал?
— Память у человека — самый вредный агрегат.
Катюша понимающе кивнула, улыбнулась:
— Мы получили квартиру.
— Слышал.
— Я вышла замуж.
— Тоже известно…
Ей хотелось еще сказать что-нибудь нехитрое, ласковое. Только хорошим могла она помянуть Петра. И опять не отыскала нужных слов — так глубоко размежевала их жизнь.
— До свидания, Петя, — проговорила Катюша и мягко добавила, уловив его теплый, участливый взгляд: — Спасибо тебе за все, что было…
Надо было броситься вслед, смирить дурацкий гонор, неладно же с ней. Но она шла слишком быстро и тут же скрылась в праздничной равнодушной толпе.
А тут привязались знакомые старшины, бродившие «черной тучей» в вечных поисках неведомых и прекрасных встреч.
— Петро, думаешь снова у той же стенки ошвартоваться?
— Хватит, ребята.
— Чего там хватит, браток. Вижу, скалистый грунт попался. Сколько на клюзе? — ерничал тот же старшина, отличник подготовки и большой забияка.
— Идите вы, ребята, — мирно попросил Петр, не ввязываясь в шутливый разговор. — Не до вас.
И отправился к Минной, дождался барказа.
Нудно поворачивался теперь к нему берег, а на корабле тоже не весна. Прежние закадычные друзья ушли со Ступниным, новыми обзаводиться уже не к чему. Скорее бы домой, в станицу, к тому, что дорого. Худо там будет или хорошо, пожалуй, не в этом главное. Главное — тепло близких сердец, быть вместе… Мерзлая палуба, сверкает какая-то медяшка, высоко поднимаются трубы и еще выше — мачты. «Пусть хоть до самого неба, а я хочу в хату, к кизячному дыму, без угрызений совести возвращаюсь от железа к соломе…»
Катюша взывала к Татьяне Михайловне:
— Почему я одна на скале? Мне холодно. Внизу подо мной — долина, сады цветут, травы, тепло. Он приносил мне цветы… даже зимой. Борис ни разу, ни одного подарка… Хотя бы единственную гвоздику или ветку мимозы…
Расквашенная оттепелью грязь причудливо застыла и подернулась седым налетом. В контору, спотыкаясь о кочки, шел Иван Хариохин в распахнутом нагольном полушубке. За ним старший брат.
— Пламенный привет адмперсоналу! — издалека выкрикнул Хариохин.
Катюша дрожала всем телом. Ей нелегко далась откровенность. Какие-то неясные предчувствия овладели ею и не давали покоя. Почему таким чужим был Борис? Почему она легко находила искорки понимания и доверия у других, хотя бы у того же Петра? А Борис… Ведь ее нельзя обмануть. И не слова ей нужны. Как часто они служат маскировкой!..
Что говорит ей Татьяна Михайловна? Возможно, она неправильно истолковала ее бред. Не нужен ей Петр, все далеко позади. Для нее более близок теперь даже не Петр, а Вадим. Какое милое письмо он прислал ей, как хорошо поздравил с… выбором мужа.
— Замужество изменяет все. Раньше ты имела право выбирать любого. Теперь ты не имеешь этого права. Замужество привязывает тебя к одному… Ищи в нем все…
— А если нет? — чуть не вскрикнула Катюша. — Если не найти?
— Если ты любишь, то найдешь. Другие постараются расхолаживать тебя, не слушай, не верь им…
Татьяна Михайловна слишком глубоко заглянула в тайники ее души, а их боялась сама Катюша. У нее как-то непривычно захолонуло сердце, будто в предчувствии неизбежной беды, безжалостно надвинувшейся неизвестно откуда. Тихо, еле шевеля побледневшими губами, Катюша прошептала, нет, выдохнула с большим трудом:
— Неужели только так?.. Не верить людям?.. И тогда найти счастье?
— Оно само не приходит, Катюша, — мягко убеждала Татьяна Михайловна. — Счастье создают сами люди. Брак. Что это? Ведь соединяются два чужих человека.
— Чужих? — Катюша вся напряглась, глаза ее расширились, на ее лице можно было прочитать невыносимую муку, словно только сейчас, в самом страшном смысле этого слова, явилось откровение.
— Да, чужих, — повторила Татьяна Михайловна, — кто же будет с этим спорить? Уверяю тебя, только после брака полностью раскрываются характеры, выясняются привычки, складываются отношения. Кто-то кому-то должен уступить, чего-то не заметить, где-то не пощадить своего самолюбия, в чем-то и переубедить себя, найти силы изменить своим привычкам ради спокойствия в браке… Мужчины обычно поступают грубее, мы не должны отвечать им тем же. Женщина обязана быть тоньше, идти на жертвы. Потом все окупится. Когда муж поймет это, он оценит…
— А если не оценит? — мучительно спросила Катюша.
— Бывает и так. Тут все зависит от характера, от качеств человека. Но все же главное — в женщине. Если она захочет, все наладится.
— Все? Не думаю… Не знаю… А если появится другая? Разве тут удержишь? Она тоже женщина и тоже сумеет найти в себе все, о чем вы говорите… Победить ее? Чем? Как? Уступить, не щадить своего самолюбия, переубеждать себя? Ради спокойствия в браке? — Катюша загорелась. Вся ее робость исчезла. Непримиримость, даже злость, вызванная незаслуженной обидой, поднялась в ней: — А вы знаете, что такое ревность?
— Знаю!
— Нет! У вас муж — другой человек. Я уверена, он никогда не давал повода для ревности.
Татьяна Михайловна покачала головой, улыбнулась каким-то своим мыслям.
— Ты ошибаешься, Катюша. Я ревновала. Зачастую глупо, без всяких поводов. Ревность ослепляет. Начинаешь дико жалеть себя, ненавидеть мужа. Все летит к черту, лишаешься способности рассуждать здраво. Если хочешь знать все до конца, я долго повозилась с собой, пока сама себя не обуздала.
— А муж? Он был равнодушен? Он-то помогал вам справляться?
— Да. — Глаза Татьяны Михайловны потеплели. — Михаил оказался чутким ко мне. Он тоже нашел в себе силы разобраться, извинить меня, прийти мне на помощь.
— Вот видите… — в голосе Катюши послышались нотки упрека. — Все зависит от того, какой человек… Но ответьте мне: ведь ревнует только тот, кто любит? Или ревнуют из-за самолюбия, от обиды, от жалости к самой себе?
Татьяна Михайловна ответила не сразу. Слишком далеко, видимо, зашла Катюша, чтобы ее можно было успокоить первыми пришедшими на ум словами.
— Ревность, если сильно любишь, опасна… Смертельно опасна… У нее нет выхода.
— Безвыходна? — Катюша тряхнула волосами. — Вот это-то и плохо. Извините меня, Татьяна Михайловна… Спасибо. Мне пора…
В конторе, как и всегда, толпился люд. У каждого дело, каждый спешил. Грубые внешне, непосредственные и отзывчивые душой люди. К ним, к их шуткам, крепким словцам, бесхитростному поведению Катюша привыкла легко. С детства она среди рабочих, в кругу их интересов, что же тут удивительного? Она могла, если накипало, вступить в яростную перебранку с каким-либо напористым горлопаном, примотавшим на стройку за длинным рублем и требовавшим повышенного внимания к своей особе: отозвался-де на призыв восстановить из руин город-герой.
Она без труда находила ответ на все вопросы, если они возникали в понятной ей обстановке. А вот новое, неясное крайне тревожило ее, и советы той же Татьяны Михайловны жгли ей душу.
«Как же поступить? Как повести себя? Что я должна в себе затоптать, с чем смириться, что сгладить? Ну не умею, не такая, убей меня — не могу».
Катюша словно чужими ушами слышала:
— Это што за фря в хромовых сапожатах?
— Для тебя фря, а для нас товарищ по работе. Отец ее Чумаков. Не слыхал? А что ты слыхал, дурья твоя башка с купоросом!
«Пусть. Такая чепуха. Подумаешь! Зачем разубеждать этого разахового молодца в меховой куртке? — думала Катюша, щелкая на счетах, заглядывая в табели. От цифр рябило в глазах. — Да, я фря, фря, фря… — стучали белые и черные костяшки. — Не такая. Не могу. Пусть не убеждают меня. Пусть меня уважают. Нет, я не фря, не фря…»
В печке сипели, постреливали доски, захоженные ногами, побывавшие в лужах, под снегом. Жалобно попискивали, будто ожив от прикосновения к ним ленивого, но настойчивого огня; он доберется до нутра; попищат, посипят, а потом вспыхнут…
— Екатерина Гавриловна, куда вы унеслись мыслями? Наше вам почтение! Примите литературу! — Молодой табельщик в вельветовой куртке положил на стел кипу бумажек. — Наряды проверены, прошу, Катенька.
Табельщик — участник вечеров самодеятельности. Его называли «наш Смирнов-Сокольский». Парень и куртку носил бархатную, подражая знаменитому актеру. «И опять-таки все это ни к чему».
— Спасибо, — поблагодарила Катюша, — чего встал? Иди, Смирнов-Сокольский!
Старший Хариохин, ссутулившись над столом, наклеивал в альбом вырезки из газет. Альбом именной, с тиснением, затрепанный в путешествиях по ударным стройкам. В него наклеивались заметки, в той или иной мере прославляющие младшего брата.
Никто не догадывался, что в душе старшего брата постепенно вызревал ядовитый плод зависти. Сегодня он обнаружился. В местной газете Ивана пожурили за сдачу темпов и поставили ему в пример молодежную бригаду Чумакова. Писал бойкий рабкор из комсомольцев. Довольно ухмыляясь, старший Хариохин дважды перечитал заметку и с наслаждением, не торопясь, принялся обрабатывать ее длинными ножницами.
Ему бы следовало чуточку повернуться, и он увидел бы младшего брата, появившегося в дверях конторы по вызову самого начальника. Задержавшись возле десятника, Иван Хариохин издали полностью оценил сладострастные манипуляции своего брата. Проклятую заметку-кляксу он мог опознать даже с высоты колокольни.
— Катенька, — обратился старший Хариохин, — ты не запамятовала? Начальник велел принести ему наряды по нашей бригаде, табель.
— Помню. Сейчас отнесу.
— У нас и опоздания были, и уходы… — как бы невзначай проронил старший Хариохин и хихикнул.
Тут-то не мог сдержаться знаменитый бригадир, угрожающе шагнул к брату.
— Какие уходы? — глаза его недобро помутнели. — Ты что, барбоской подкатываешься под начальство?
— Зачем барбоской? Туда просили, к начальству. Я человек неоткладчивый…
— Полно тебе! С черта вырос, а кнутом не бит! Брось и плюнь! Поклеп бригаде, а ты враз руки с подносом.
— В своем деле никто сам себе не судья, — ядовито уколол старший брат. — Газета — орган, как ее бросишь?
— Брось, я тебе говорю! — властно надавив на слово «я», приказал младший Хариохин.
— Отложить могу, а бросить не имею права. Ишь ты, «утратил былую славу». На всякого славолюбца есть самокритика. Это не то, что было раньше.
Хариохин неожиданно для всех схватил брата за ворот шубейки, так что голова его утонула в овчине, и вытолкнул вон из конторы.
— Ишь ты, как соль-самосадка, под ногами скрипит, а во рту пресно.
— Нехорошо, — запальчиво укорила Катюша, — он старший.
Иван добродушно усмехнулся, подморгнул Катюше:
— Своя семья. Хотим силуем, хотим милуем, хотим по шее накладем. Еще маловато ему подсадил коленом. Его, как зачахлую краску, надо на олифе протереть. Ты только представь себе: третий день терзает. Терпя, и камень треснет.
Хариохин смял досадившую ему заметку и бросил в печку.
— Нет Аннушки, — сказала Катюша, — она бы навела порядок.
— А что мне Аннушка! Постовой милиционер, а? — Хариохин попытался прихватить Катюшу под руку. — За меня любая дамочка босыми ногами встанет на сковородку.
— Любая?
В ответ Хариохин только крякнул и, не испытывая дольше терпения Катюши, прошел в комнатенку начальника, громко именуемую кабинетом. Там, к своему удивлению, он увидел председателя городского Совета и претендента на первое место Доски почета Гаврилу Ивановича.
— Сердечный привет, — великодушно раскланявшись, Хариохин попросил разрешения присесть на один из табуретов, изрядно засиженных и захватанных пальцами.
Свежему человеку в этом кабинете многое показалось бы странным. Стол еловый, без бюрократического стекла и чернильных приборов, стены без плакатов, диаграмм и лозунгов; зато куда ни повернись — образцы: лес, цемент, арматура… Ну пусть эти штуки, куда ни шло. А разве это гоже: красуется, как именинник, безупречно смонтированный санузел со всеми деликатными своими атрибутами, с колонкой, ванной и полом, показательно выложенным темно-багряной шашечной плиткой! Возле табурета, скрипевшего под многопудовой персоной самого хозяина, лежали аккуратно напиленные бруски инкермана, завозного ракушечника и строительных материалов еще каких-то сортов.
— Зачем ты себе быт уродуешь? — Иван Васильевич неодобрительно хмыкнул, не скрывая не только удивления, но и известной доли брезгливости ко всем этим чудачествам начальника участка. — Обожаешь ты представляться пещерным троглодитом. Чего ты добиваешься, размачивая камни?
— Испытываю на влагопоглощаемость, — добродушно ответил начальник участка и старательно полил обтесанные камни водой из железной кружки.
— Кустарь-одиночка. Для чего тогда лаборатория? За что им деньги платим?
— Отдал и в лабораторию. Застрянут там на два месяца. — Начальник повернулся к Чумакову. — Однако неважнецки сожительствует с водой твой любимый инкерман. Жадный, губчатый…
— Золотой камень, — возразил Чумаков, — никакой он хулы не боится.
— Ясно, золотой. Сам бы ел, да деньги надо, — соглашался начальник, — не спорю. Никому не опорочить инкерман.
— Без него не было бы и Севастополя, — сказал Иван Васильевич, не без умысла повернувшись к Хариохину.
— Был бы, только зачуханный, — нехотя выдавил прославленный каменщик и потянулся к папиросам начальника в заманчивой красивой коробке. — Ишь какие употребляешь, начальник!
Тот подвинул папиросы, предупредил:
— Только коробка богатая, Иван, а товар в ней обычный.
— Тогда я своих, без обмана. — И Хариохин закурил, не догадываясь еще, зачем его так скоропалительно вызвали, да еще устроили чуть ли не очную ставку с председателем городского Совета.
«Ладно, — думал он, — поживем — увидим. Нам тоже спешить некуда». Он недовольно поморщился, когда Катюша принесла материалы по его бригаде в знакомой лиловой папке, которую начальник, приняв из рук Катюши, положил слева от себя и придавил, локтем.
— В копеечку нам камень обходится, — продолжал начальник, обращаясь к Ивану Васильевичу. — Дерут бешеные деньги. Действительно золотой камешек.
— Будет дешевле, — успокоил Иван Васильевич. — Появилась новая машина, Зирберлейта, удешевила разработку. Киевлянам спасибо, выручили.
— Теперь самый раз полностью механизировать каменоломни, — сказал Чумаков, — только на Зирберлейта жалуются — не оптимальная. Говорят, машина Петрика пооптимальней будет.
Хариохин слышал о новых машинах, завезенных в каменоломни, да и сам чувствовал: материал улучшился, поступал без задержек. Знал примерно об участии в рационализации того же Гаврилы Ивановича. Но дальнейший разговор ему не понравился. Вероятно, в пику ему уж слишком расхваливали Чумакова, выставляли его не по ранжиру на первое место. А тут еще эти распроклятые сведения по бригаде, прижатые локтем начальника. Ведь вызывали-то не зря, не для того, чтобы поклониться ожившим мощам Гаврилы. Но промолчи в таком словоохотливом обществе — еще посчитают виновным, и тогда дело передвижкой на почетной доске не кончится, а только начнется. Перед глазами стояли, как живые, ехидные строки заметки пронырливого корреспондента. Будто все ее только и ждали. На что уж тихоня старший братан, но и тот возликовал.
— Чего вы Гаврилу без удержу расхваливаете, — вмешался Хариохин в беседу. — Что он, сам отважился вопросы ставить, письма писать? В контакте с нами расхрабрился, мозговали вместе. Чего же ты, Гаврила, пыжишься, как индюк на золе? Скажи…
— Верно, — охотно подтвердил Чумаков, — не только мозги людям сушил, подписи собрал всех, кому дорог город…
— Именно. Кому дорог город, — Иван Васильевич искоса из-под разлохмаченного чуба вгляделся в Хариохина.
— Что вы меня гипнотизируете, товарищ председатель? — спросил тот с ухмылкой.
— С меня гипнотизер неважнецкий. Для этого должен быть глаз черный, брови мохнатые, волосы — антрацит. Наши с тобой шевелюры для этой профессии не годятся.
— Мудруете. Нет чтобы прямо выразить свою мысль, а все с вывертом. Левое ухо правой пятерней чешете…
Начальник стройучастка неодобрительно покачал головой:
— Хариохин… Некрасиво… Действительно, много вузов сложил, а грамоте не научился. — И без обиняков, в упор спросил: — Что же ты? Уходить надумал? Заявление подготовил…
Бригадир промолчал, сердито потупился.
Говорить ему не хотелось, опасался. Всякое лыко вплетут в строку. Ишь, стоило ему вгорячах обмолвиться, уже чуть ли не комиссию собрали! Он понимал: бригада потеряла темп, слишком бурно пошло строительство, а с темпами работают энтузиасты; слова этого он терпеть не мог, какое-то странное, безусое слово, чужое и гладкое, как цветное стеклышко.
«Если трепанутся про энтузиазм, встану и уйду», — тяжело подумал Хариохин, сожалея, что нет близко возле него Аннушки: та бы шепнула, подсказала, не раз выскакивали на бугры в одном дышле.
Начинал действовать Иван Васильевич.
— Было трудно — красовался в первачах, стало легче — в шестнадцатую нестроевую? Обнародуем Доску почета, тебя на восьмое место, куры будут смеяться.
— Нашел кур в Севастополе, — буркнул Хариохин.
— На такой экстраординарный случай найдутся.
Услышав еще одно незнакомое, звонко проскакавшее слово, Хариохин дернул бровью.
— Как же? — теперь спрашивал сам начальник.
— Мы елецкие! Нам не привыкать кружева плести. Снимемся — и пошли вязать ногами узорье.
— И далеко?
— На Волгу уйдем. Большая Медведица и та на одном месте не висит.
— Ишь ты какой! Прямо астроном! — воскликнул Иван Васильевич. — Куражишься?
— Днем куражится, ребрится, а к ночи в угол ложится. Как просяной веник, — сказал Чумаков.
Хариохину и самому не хотелось уходить. Здесь его знали, приглашали в президиум на собраниях, выделили недавно отдельную комнату в рабочем городке. Работы хватит надолго, куда идти? Нигде сами не росли и в руки не давались золотые яблоки. Нигде не текли молочные реки в кисельных берегах. Где ни появись, надо становиться на подмости, в руки инструмент, на пояс фартук.
— Вы бы, Иван Васильевич, астрономов меньше вспоминали, — угрюмо сказал Хариохин. — Работал я в Симеизе, в обсерватории, там-то у них полный небесный порядок. А вы вот стройки развели, а простого дела — воды — у вас в обрез. Жители города терпят, а сколько можно? Мы у них отбираем последнюю каплю, и то иной раз на раствор не хватает. С харчами стало плоховато. Народ подгребает шибко, а на базарах картошка и капуста дороже апельсинов.
— Правильно, — согласился Иван Васильевич.
— Чего ж тут правильного? Или: ошибки признали, проголосовали — и снова за свое? Человек состоит из костей, хрящей и ошибок?
— Учтем критику снизу. Могу тебе доложить с условием: разъясняй всем, у кого возникают вопросы. Водоснабжение у нас по дебету выше, чем до войны. Но потребность выросла. Построим водохранилище на реке Черной. Не только городу дадим воду, а даже селам. Создаем две плотины: одну у Инкермана, вторую — у Старых Шулей. С продовольствием тоже выйдем из положения. Своя база будет в скором времени. Правительство отпустило по крупному счету, не жалеет, а вот ты… размагничиваешься. Ты должен гордиться, что здесь работаешь.
— Верно! — Начальник медленно поливал из кружки каменные бруски. — Вот, к примеру, новая Рига. За сколько лет ее построили?
— Не был я в Риге.
— Восемьдесят лет строили новую Ригу. И это считалось самым коротким сроком градостроительства.
— Долговато, — буркнул Хариохин, — не тот, значит, режим.
— Видишь, не тот режим! — вцепился Иван Васильевич. — А ты хочешь возродить не город, а старый режим…
— Ну, ну, председатель. Ты меня еще шпионом мировой буржуазии назовешь!
— Не шпион, а пособник, — выпалил раздосадованный Чумаков. — Раз смотаешься в тяжелое время, их обрадуешь…
— Их обрадую? Чем?
— Если с фронта ушел, как это назовешь?
— Приравнял, Гаврила Иванович! К дезертиру приравнял, так, что ли?
— Так, — бледный от волнения, продолжал Чумаков. — На обороне этого города насмерть люди стояли. Ни один не ушел… Сколько раз тебя убеждать, Хариохин? Перед нами постыдись! Ты уйдешь — не беда, затянется твое место. Но ты других мутишь! За тобой еще кое-кто потянется. Вчера на стройке кричал вслух… А ты думаешь, почему тебя вызвали сюда? Время с тобой теряют?.. Стыдно! Ты же на фронте был. Разве для тебя наше дело не общее? Или на фронте за тобой по следу трибунал ходил?
— Гаврила Иванович, что ты расходился? Себя пощади, — Иван Васильевич усадил Чумакова на стул. — А ты раньше обо всем этом не догадывался, Хариохин?
— Другого не видят, а дался вам исключительно Хариохин! Вчера опять: «Утрачена былая слава». А откуда они знают, что утрачена?..
Расталкивая людей, с жадным любопытством столпившихся у дверей, в кабинет протиснулась Аннушка. Кивнув головой начальнику, она подтянула концы платка и осторожно приблизилась к мужу.
— Что ты, Ванечка, кипишь, как двухтрубный крейсер? — спросила она его мягко.
— Как ты попала сюда? — Хариохин обернулся.
— На своем, на одиннадцатом, — воркующе доложила Аннушка. — От нас еще троллейбуса не проложили… Пойдем-ка, тебе отдых нужен… А вам тоже незачем под него щепки подкладывать.
— Пойдем отсюда, Аннушка, пойдем. Под меня не щепки, а уголья подсыпали, — толком не разобравшись в женином маневре, сказал Хариохин. — Что мы, себе в другом городе хомут не найдем?
Аннушка остановилась, и все ее наигранное благодушие сразу пропало.
— Так… Ванечка. Не ожидала. Ну-ка дай голову пощупаю. — И она, приподнявшись на носки, приложила ладонь к вспотевшему лбу своего мужа. — Горячая, верно. Чего же вы от него хотите, товарищи?
— Ты меня дурачком не выставляй!
— Что? — Аннушка возмущенно прикусила губу. — Мало того, что из себя артельного атамана выгадываешь, так еще перед собственной женой в идолы становишься. Замолчи, Ваня… Замолчи… — Она прикрыла его рот своей ладонью. — Никуда он не торопится. Останется на своем посту, потому у меня много тут дел незаконченных…
— Каких это дел?
— Секретных. Пойдем, пойдем, если он вам больше тут не нужен… — И властью, которой обладает любая умная жена, Аннушка беспрепятственно увела своего мужа.