Океан
Действие происходит в 1782 году.
Картина 1
На океан ложатся мглистые февральские сумерки. Недавно был снег, но растаял, и теплый воздух тяжел и влажен; в глубину материка неслышными толчками гонит его морской юго-западный ветер и на смену приносит свой – душисто-острое сочетание морской соли, безграничной дали, ничем не нарушаемого, свободного и таинственного простора. В той стороне, где должно садиться солнце, происходит бесшумное разрушение неведомого города, неведомой страны: в огне и дыме рушатся здания, пышные дворцы с башнями; целые горы расседаются бесшумно и клонятся медленно, падают долго. Но ни крика, ни стона, ни грохота падения не доносится на землю – чудовищная игра теней совершается бесшумно; и безгласно приемлет ее, отражая слабо, к чему-то готовый, чего-то ждущий великий простор океана.
Тишина и в рыбацком поселке. Рыбаки ушли на ловлю, дети спят и только беспокойные женщины, собравшись у домов, разговаривают тихо, медлят отойти ко сну, за которым всегда стоит неизвестность. Свет моря и неба позади домов, и дома и темные крыши их черны и остры, и нет перспективы: и дальние и близкие стоят рядом, как бы входят один в другой, обнимаются крышами и стонами, жмутся друг к другу, охваченные тем же беспокойством вечной неизвестности. Тут же и маленькая церковь, боковая стена ее, сложенная грубо из гранитных необтесанных камней, с глубоким затаившимся окном.
Осторожный звук женских голосов, смягченных беспокойством и наступающей ночью.
– Сегодня можно спать спокойно. Море тихо, и прибой бьет как часы на колокольне у старого Дана.
– Они придут с утренним приливом. Муж сказал, что они придут с утренним приливом.
– А может быть с вечерним: лучше думать так, чтобы не ждать напрасно.
– Но печь надо топить.
– Когда мужчин нет в доме, то не хочется зажигать и огня. Я никогда не зажигаю огня, даже когда не сплю, мне кажется, что огонь приносит бурю. Лучше притаиться и молчать.
– И слушать ветер? Нет, это страшно.
– А я люблю огонь. Я и спать хотела бы при огне, но муж не позволяет.
– Почему не идет старый Дан? Уже пора вызванивать часы.
– Сегодня Дан будет играть в церкви: он не терпит тишины, как сегодня. Когда море ревет, Дан прячется и молчит – он боится моря. Но стоит волнам умолкнуть, Дан тихонько выползает и садится за свой орган.
Женщины тихо смеются.
– Он упрекает море.
– Жалуется на него Богу. Он очень хорошо жалуется: хочется плакать, когда он рассказывает Богу о погибших в море. Мариетт, ты видела сегодня Дана? Отчего ты молчишь, Мариетт?
Мариетт, приемная дочь аббата, в доме которого живет и старый Дан, органист. Задумавшись глубоко, Мариетт не слышит вопроса.
– Мариетт, ты слышишь? Анна спрашивает тебя, видела ты сегодня Дана?
– Да, кажется. Не помню. Он в своей комнате. Он не любит уходит из комнаты, когда отец уезжает на рыбную ловлю.
– Дан любит городских священников. Он никак не может привыкнуть к тому, что священник ловит рыбу, как простой рыбак и уходит в море с нашими мужьями.
– Он просто боится моря.
– Как хотите, но, по моему мнению, у нас – самый лучший в мире священник.
– Это правда. Я его боюсь, но люблю, как отца.
– Прости меня Бог, но я гордилась бы и радовалась постоянно, если бы была его приемной дочерью. Слышишь, Мариетт?
Женщины тихо и ласково смеются.
– Ты слышишь, Мариетт?
Мариетт отвечает:
– Слышу. Но разве вам не надоело смеяться все над одним и тем же? Да, я его родная дочь – неужели это так смешно, что вы будете смеяться всю жизнь!
Женщины смущенно оправдываются.
– Но он сам смеется над этим.
– Аббат любит пошутить. Он так смешно говорит: моя приемная дочь, а потом бьет кулаком и кричит: родная, а не приемная. Пусть хоть лопнет папа от злости; а она моя родная дочь.
Мариетт. Я никогда не знала моей матери, но ей было бы неприятен этот смех. Я чувствую это.
Женщины замолкают. Равномерно и глухо с правильностью большого маятника, ударяющего о берега, бухает прибой. Все еще падает на небе неведомый город, объятый огнем и дымом, и все не может упасть; и ожидает море. Мариетт поднимает опущенную голову.
– Ты что хочешь сказать, Мариетт?
– А тот не проходил? – спрашивает Мариетт тихо.
Женщина пугливо говорит.
– Тише! Зачем вы говорите о нем, я его боюсь.
– Нет, не проходил.
– Прошел. Я видела из окна, как он проходил.
– Ты ошиблась, это был кто-нибудь другой.
– Кому здесь быть другому? И разве можно ошибиться, если хоть раз увидишь, как он шагает. Других таких шагов нет ни у кого.
– Так ходят морские офицеры, англичане.
– Нет, разве я не видала в городе морских офицеров? Они ступают твердо, но открыто, им может поверить и девушка.
– Ой, смотри!
Боязливый и осторожный смех.
– Нет, не смейтесь. Он идет и не смотрит под ноги, он ставит ногу так, будто сама земля должна бережно принять ее и поставить. А если камень? – у нас много камней.
– При ветре он не сгибается и не прячет головы.
– Ну, да. Ну, да. Он не прячет головы.
– Правда ли, что он красив? Кто видел его близко?
Мариетт. Я.
– Нет, нет, не говорите о нем, я всю ночь не усну. С тех пор, как они поселились на горе, в проклятом замке, я не знаю покоя, я умираю от страха. Да и вы также, сознайтесь.
– Ну, не все.
– Зачем они пришли сюда? Их двое – что им делать в нашей бедной стране, где только камни да море?
– Они пьют джин. Матрос каждое утро приходит за джином.
– Это просто пьяницы, которые не хотят, чтобы им мешали пить. Когда матрос проходит по улице, за ним остается такой запах, как будто пронесли открытую бутылку с ромом.
– Но разве это дело – пить джин? Я их боюсь. Где тот корабль, который привез их? Они явились с моря.
Мариетт. Я видела корабль.
Женщины изумленно расспрашивают ее.
– Ты? Отчего же ты ничего не говорила нам? Расскажи, что ты знаешь.
Мариетт молчит. Вдруг одна из женщин испуганно вскрикивает:
– Ай, смотрите! У них зажегся огонь. В замке огонь!
Налево, в полумиле от поселка, вспыхнул слабый огонь, красный уголек в синеве сумерек и дали. Там на высокой скале обрывающейся к морю, стоит древний замок, жуткое наследие седой и таинственной старины. Давно разрушенный, давно мертвый, он сливается со скалою, продолжает и обманчиво заканчивает ее зубчато-ломанной линией своих бойниц, провалившихся крыш, полуосыпавшихся башен. Сейчас и скалы, и замок одеты дымчатой пеленой сумерек и дали, воздушны, лишены тяжести и почти также призрачны, как те чудовищные громады зданий, что громоздятся и распадаются бесшумно в высоком небе. Но те падают, а этот стоит, и в сплошной синеве его закраснелся живой огонь – на него так же странно и жутко смотреть, как если бы в облаках зажгла огонь человеческая рука.
Повернув головы, испуганно смотрят женщины.
– Вы видите? – говорит одна. – Это еще хуже, чем огонь на кладбище. Кому нужен свет среди гробов?
Мариетт. Становится холодно к ночи, и матрос бросил сучьев в камин, вот и все. По крайней мере, я так думаю.
– А я так думаю, что аббат давно должен был пойти туда с кропилом.
– Или с жандармами! Если это не сам дьявол, то наверно один из помощников его.
– Нельзя спокойно жить с таким соседством.
– Страшно за детей.
– А за душу?
Две пожилые женщины поднимаются молча и уходят. Встает и третья, старуха:
– Нужно спросить у аббата: не грех ли еще и смотреть на такой огонь?
Уходит. Все больше дыму в небе, и все меньше огня, и уже близок к своему темному концу неведомый город; сильнее и крепче пахнет море.
С земли идет ночь.
Повернув головы, женщины смотрят вслед ушедшей; и снова поворачиваются к огню.
Мариетт, заступаясь за кого-то, говорит тихо:
– В огне не может быть плохого. Огонь в свечах, что перед Господом.
– Огонь и в аду перед Сатаной, – сердито шамкает вторая старуха и уходит.
Теперь осталось четверо и все молодые, все девушки.
– Я боюсь, – говорит одна, прижимаясь к подруге.
Кончается на небе бесшумный и холодный пожар, разрушен город, разрушена неведомая страна. Уже нет ни стен, ни падающих башен, – груда синевато-бледных исполинских тел безмолвно падает в бездну океана и ночи. Трепетными очами взглянула на землю молоденькая звёздочка; возле замка захотелось ей появиться из облаков и от невинного соседства темнее стал тяжелый замок, краснее и сумрачнее огонь в его окне.
– Прощай, Мариетт, – прощается девушка, та, что сидела одна и уходит.
– Пойдем и мы, становится холодно, – говорят те две и встают. – Прощай, Мариетт.
– Прощайте.
– Отчего ты одна, Мариетт? Отчего днем и ночью и в будни, и в веселый праздник ты одна, Мариетт? Ты любишь думать о своем женихе?
– Да, люблю. Люблю думать о Филиппе.
Девушка смеется.
– А видеть его не хочешь? Когда он уходит в море, ты часами смотришь на море; возвращается он – и тебя нет. Куда ты прячешься?
– Я люблю думать о Филиппе.
– Как слепой бродит он среди домов и все зовет: Мариетт! Мариетт! Вы не видали Мариетт?
Уходят, смеясь и повторяя:
– Прощай, Мариетт… Вы не видали Мариетт?.. Мариетт…
Девушка одна. Смотрит на огонь в замке. Прислушивается к тихим и нерешительным шагам.
Из-за церкви справа выходит старый Дан, невысокий, сухой, кашляющий старик с бритым лицом. От нерешительности ли или оттого, что слаб глазами, идет он неуверенно, к земле прикасается осторожно и с некоторым страхом.
– Ого! Ого!
– Это ты, Дан?
– Я.
– Море тихо, Дан. Ты будешь сегодня играть?
– Ого! Семь раз я ударю в колокол. Семь раз я ударю и отошлю Богу семь Его святых часов.
Берет веревку от колокола и отбивает часы – семь звонких и долгих ударов. Ветер играет с ними: роняет на землю, но, не дав коснуться, подхватывает нежно, покачивает тихо и с легким присвистом уносит в глубину темнеющей земли.
– Ох, нет! – бормочет Дан. – Плохие часы, они падают на землю. Это не его Святые часы и Он отдает их назад. Ой, идет буря! Господи, сжалься над погибающими в море.
Бормочет, кашляет.
– Дан, сегодня я опять видела корабль. Ты слышишь, Дан?
– Много кораблей уходит в море.
– Но этот на черных парусах. Он опять шел на солнце.
– Много кораблей уходит в море. Послушай, Мариетт: был один умный царь – ой, какой умный! – и он приказал высечь море цепями. Ого!
– Я знаю, Дан. Ты говорил.
– Ого, цепями! Но он не догадался окрестить океан – зачем он не догадался, Мариетт? Ах, зачем он не догадался. Теперь нет таких царей.
– Что же тогда было бы, Дан?
– Ого!
Шепчет тихо:
– Уже окрещены все реки и ручьи и даже многих стоячих болот коснулся крест Господень, и только он остался – скверная соленая, глубокая лужа.
– Зачем ты его бранишь, он не любит этого, – упрекает Мариетт.
– Ого! Пусть не любит, я его не боюсь. Он думает, что он тоже орган и музыка Богу, это он – скверная, свистящая бешеная лужа! Соленый плевок Сатаны. Тьфу! Тьфу! Тьфу!
Идет к входным дверям церкви, сердито крякая, грозясь и словно торжествуя какую-то победу:
– Ого! Ого!
– Дан!
– Иди домой.
– Дан! Отчего ты не зажигаешь огня, когда играешь? Дан, я не люблю моего жениха. Ты слышишь, Дан?
Дан неохотно поворачивает голову.
– Я уже давно слышу это, Мариетт. Скажи отцу.
– Где моя мать, Дан?
– Ого! Опять ты бесишься, Мариетт? Ты слишком много смотришь на море – да. Вот я скажу, скажу отцу, да.
Скрывается в церкви, откуда вскоре доносятся звуки органа; слабые в первых протяжных, тяжело задумчивых аккордах, они быстро крепнут. И страстной тоскою своих человеческих напевов уже борются они с глухой и сумрачной тоской неутомимого прибоя. Как чайки в бурю рыскают звуки между высоких валов и выше подняться не могут на крыльях отягченных; держит их вечный и грозный океан в плену своих диких и извечных чар. Но поднялись они – и уже глуше шумит опустившийся океан; еще выше – и уже бессильно колышется внизу тяжелая, почти безгласная громада; звучат иные голоса в просторе светозарных далей. Одна тоска у дня, другая тоска у ночи – и вечным рабом вдруг кажется гордый, вечно мятущийся, черный океан.
Прижавшись щекою к холодному камню стены, слушает одинокая Мариетт и примиряется с чем – то, тоскуя все тише. Но вот звучат по дороге твердые и упорные шаги, скрежещет мелкий камень под крепкою стопою – и из-за церкви выходит он. Идет он медленно и строго, как те, кто не даром шатается по земле и знает оба ее конца: шляпу держит в руках, думает о чем-то, глядя перед собою. На широких плечах круглая, крепкая голова, с короткими волосами; темный профиль суров и повелительно-надменен; – и хотя одет человек в полувоенную одежду, но не подчиняет тело дисциплине одежды, а владеет ею как свободный. Складки ложатся покорно, не смеют иначе – согнет их, где надо, спокойно-сильное тело.
Приветствует его Мариетт:
– Добрый вечер.
Он, уже отошедший далеко, останавливается и медленно поворачивает голову. Выжидательно молчит, точно жалея расстаться с безмолвием.
– Это мне сказано: добрый вечер? – спрашивает наконец.
– Да, это вам. Добрый вечер.
Он молча смотрит.
– Ну, добрый вечер. Меня первый раз приветствуют в этой стране, и я удивился, услыхав твой голос. Подойди ближе. Отчего ты не спишь, когда все спят? Ты кто?
– Я дочь здешнего аббата.
Он засмеялся:
– Разве у попов бывают дети? Или в вашей стране особенные попы?
– Да, особенные.
– Теперь я вспоминаю: Хорре что-то рассказывал мне про здешнего попа.
– Кто этот Хорре?
– Мой матрос. Ну, тот, что покупает у вас джин…
Он снова несколько неожиданно засмеялся и продолжал:
– Да, он рассказывал что-то. Это твой отец проклял папу и назвал свою церковь свободной?
– Да.
– И сам сочиняет молитвы? И сам с рыбаками ходит в море? И своими руками наказывает тех, кто его не слушается?
– Да. Я его дочь. Меня зовут Мариетт. А как зовут вас?
– У меня много имен. Какое же тебе назвать?
– То, которым вас крестили.
– А почему ты думаешь, что меня крестили?
– Тогда то, которым называла вас мать.
– А почему ты думаешь, что у меня была мать? Я не знаю своей матери.
Мариетт говорит тихо:
– Я также не знаю своей матери.
Оба молчат и дружелюбно рассматривают друг друга.
– Так вот как! – говорит он. – Ты тоже не знаешь матери. Ну, что же! зови меня тогда Хаггарт.
– Хаггарт?
– Да. Тебе нравится имя? Я его сам придумал: Хаггарт. Жаль, что тебя уже назвали, я бы придумал тебе хорошенькое имя.
Вдруг он хмурится:
– Скажи, Мариетт, отчего ваша страна так печальна? Я хожу по вашим тропинкам и только камешки скрежещут под ногою. А по сторонам стоят большие камни.
– Это по дороге к замку, у нас туда никто не ходит. Правда, что эти камни останавливают прохожих вопросом: кто идет?
– Нет, они немые. Отчего твоя страна так печальна? Уже неделя, как я не вижу своей тени – это невозможно! – я не вижу своей тени.
– Нет, наша страна очень весела и радостна. Сейчас еще зима, а вот придет весна и с нею вернется солнце. Ты его увидишь, Хаггарт.
Он говорит с пренебрежением:
– И вы сидите и ждете спокойно пока оно придет? Хорошие же вы люди. Ах, если бы у меня был корабль!
– Что же тогда?
Он хмуро смотрит и недоверчиво качает головой.
– Ты слишком любопытна, девочка. Тебя кто-нибудь подослал?
– Нет. Зачем же вам нужен корабль?
Хаггарт добродушно и насмешливо смеется:
– Она спрашивает, зачем человеку корабль? Хорошие же вы люди: не знают, зачем человеку корабль, – и вдруг говорит серьезно: если бы у меня был корабль, я погнался бы за солнцем. И сколько бы не ставило оно своих золотых парусов, я нагнал бы его на моих черных. И заставил бы нарисовать на палубе мою тень. И стал бы на нее ногою – вот так!
Твердо пристукнул он ногою. Мариетт осторожно спрашивает:
– Вы сказали – на черных парусах?
– Это я так сказал. Зачем ты все спрашиваешь? У меня нет корабля, ты знаешь. Прощай.
Надевает шляпу, но не уходит. Мариетт молчит, и он говорит совсем сердито:
– Тебе, может быть, нравится и это, что играет ваш старый Дан, старый глупец?
– Вы знаете, как его зовут?
– Мне Хорре сказал. А мне не нравится, нет, нет. Приведи сюда хорошую честную собаку, или зверя и он завоет. Ты скажешь, он не знает музыки – нет, он знает, но он не выносит лжи. Вот музыка, слушай!
Берет Мариетт за руку и грубо поворачивает ее лицом к океану.
– Слышишь? Вот музыка. Твой Дан обворовал море и ветер – нет, он хуже чем вор – он обманщик! Его нужно бы повесить на рее, твоего Дана! Прощай.
Идет, но, сделав два шага, оборачивается.
– Прощай, я тебе сказал. Иди домой. Пусть этот дурак играет один. Ну – иди.
Мариетт молчит, не двигаясь. Хаггарт смеется:
– Ты не боишься ли, что я забыл твое имя? Нет, я запомнил, тебя зовут Мариетт. Иди, Мариетт.
Она говорит тихо:
– Я видела ваш корабль.
Хаггарт быстро подходит и наклоняется к ней; лицо его страшно.
– Это неправда. Когда?
– Вчера вечером.
– Это неправда! Куда он шел?
– На солнце.
– Вчера вечером я был пьян и спал. Но это неправда. Я ни разу не видел – ты испытываешь меня. Смотри!
– Мне сказать вам, если я еще раз увижу?
– Как же ты можешь сказать?
– Я приду к вам на гору.
Хаггарт внимательно смотрит на нее.
– Если только ты не лжешь. Какие люди в вашей стране, лживые или нет? В тех странах, какие я знаю, все люди лживые. Другие видели корабль?
– Не знаю. Я одна была на берегу. Теперь я вижу, что это не ваш корабль: вы ему не рады.
Хаггарт молчит, точно забыв о ее присутствии.
– У вас красивое платье. Вы молчите? Я к вам приду.
Хаггарт молчит. Суров и дико сумрачен темный профиль: и глухим молчанием, безмолвием долгих часов, быть может, дней, быть может, всей жизни исполнено каждое движение его сильного тела, каждая складка одежды.
– Ваш матрос не убьет меня?
– Вы молчите?
– У меня есть жених, его зовут Филипп, но я его не люблю.
– Вы теперь как тот камень, который стоит по дороге к замку.
Хаггарт молча поворачивается и идет.
– Я тоже помню как вас зовут. Вас зовут Хаггарт.
Он уходит.
– Хаггарт! – зовет Мариетт, но уже скрылся он за домами и только скрежет рассыпающихся камешков замирает в туманном воздухе. Снова играет отдыхавший Дан; рассказывает Богу о погибших в море.
Крепнет ночь. Уже не видно ни скалы, ни замка и только огонь в окне краснеет ярче.
Об иных жизнях повествует глухо бухающий, неустанный прибой.
Картина 2
Сильный ветер надувает обрывок паруса, которым завешено большое разверстое окно. Парус мал, не закрывает всего окна, и в зияющее отверстие дышит ненастьем темная ночь. Дождя нет, но теплый ветер, насыщенный морем, тяжел и влажен.
Тут, в башне, живут Хаггарт и матрос его Хорре. Оба они спят тяжелым хмельным сном; на столе и в углах пустые бутылки, остатки еды; единственный табурет опрокинут и лежит на боку. Перед вечером матрос вставал, зажег большую плошку, и еще что-то хотел сделать, но свежий хмель одолел его и он снова уснул на своей жиденькой подстилке из соломы и морских трав. Колеблемый ветром, свет плошки желтыми тревожными пятнами мечется по неровным исщербленным стенам и пропадает в черном отверстии двери, ведущей в другие помещения замка.
Хаггарт лежит на спине, и по его круглому и сильному лбу бегают бесшумно те же тревожные желтые блики, подбираются к сомкнутым глазам, к прямому, резко очерченному носу – и, заметавшись, убегают на стену. Дыхание спящего глубоко и неровно; минутами поднимется тяжелая, словно чужая, рука, сделает несколько неясных, незаконченных движений и бессильно упадет на грудь.
Под окном грохочет и ревет бурун, разбиваясь о скалы – уже вторые сутки на океане буря. Дряхлая башня вздрагивает от неистовых ударов волн и отвечает буре шорохом осыпающейся штукатурки, постукиванием мелких обрывающихся камешков, шепотом и вздохами заблудившегося в переходах ветра. Шепчет и бормочет, как старуха.
Матросу становится холодно на каменном полу, по которому ветер разливается, как вода; он ворочается, поджимает под себя ноги, втягивает голову в плечи, ищет рукой воображаемую одежду, но все не может проснуться, – тяжел и силен двухдневный хмель. Но вот взвизгнул ветер сильные, что-то ухнуло – быть может, завалилась в море часть разрушенной стены, отчаянные заметались тревожные желтые пятна на кривой стене, – и Хорре проснулся.
Сел на подстилке, оглядывается, но ничего не понимает.
Ветер свистит, как разбойник, сзывающий других разбойников, и всю ночь заселяет тревожными призраками. Кажется, что море полно погибающих кораблей, людей, которые утопают, и отчаянно борются со смертью. Слышны голоса. Где-то тут близко кричат, бранятся, хохочут и поют, как сумасшедшие, разговаривают деловито и быстро – вот-вот увидишь искаженное ужасом или смехом незнакомое человеческое лицо или судорожно скрюченные пальцы. Но хорошо пахнет морем и это, вместе с холодом, приводит Хорре в себя.
– Нони! – зовет он хрипло, но Хаггарт не слышит; и, подумав, зовет снова.
– Капитан! Нони! Вставай!
Но не отвечает Хаггарт, и матрос бормочет:
– Нони пьян и спит. Ну, и пусть спит. Ух, какая холодная ночь, в ней нет тепла даже настолько, чтобы согреть нос. Мне холодно! Мне холодно и скучно, Нони, я не могу так пить, хотя я пьяница и это всем известно. Но одно дело пить, другое дело утопать в джине, это совсем другое дело, Нони: становишься утопленником, просто мертвецом. Мне стыдно за тебя, Нони. Вот я выпью сейчас и…
Встает, шатаясь, находит непочатую бутылку и пьет.
– Хороший ветер. Они называют это бурей – ты слышишь, Нони? Они называют это бурей. А как же они назовут бурю?
Снова пьет.
– Хороший ветер!
Подходит к окну и, отстранив край паруса, смотрит.
– Ни одного огня ни в море, ни в поселке: спрятались и спят, ждут, пока пройдет буря. Брр, холодно. А я бы их всех выгнал в море, это подло ходить в море только в тихую погоду. Это значит надувать море. Я морской разбойник, это правда, меня зовут Хорре и меня давно нужно повесить на рее, и это правда, но я никогда не позволю себе такой мерзости: надувать море. Зачем ты привел меня в эту дыру, Нони?
Собирает хворост и бросает в камин.
– Я тебя люблю, Нони. Вот я зажгу огонь, чтобы согреть твои ноги, я ведь был твоей нянькой, Нони – но ты с ума сошел, это правда. Я умный человек, но я ничего не понимаю в твоих поступках. Зачем ты бросил корабль? Тебя повесят, Нони, тебя повесят, и я буду болтаться рядом с тобою. Ты с ума сошел, это правда!
Разжигает огонь, потом приготовляет еду и питье.
– Ты что скажешь, когда проснешься? «Огонь». А я отвечу: «есть». Потом ты скажешь: «пить». А я отвечу: «есть». А потом ты опять напьешься и я напьюсь с тобою, и ты будешь городить чепуху – до каких же пор будет это продолжаться? Два месяца мы так живем, а может быть два года, двадцать лет – я утопаю в джине, я ничего не понимаю в твоих поступках, Нони.
Пьет.
– Или я сошел с ума от джина, или поблизости погибает корабль. Как они кричат!
Смотрит в окно.
– Нет, пусто. Это ветер скучает и играет сам с собою. Он много видел крушений и теперь сочиняет: сам кричит, сам бранится и плачет, и сам же хохочет, плут! Но если ты думаешь, что эти лохмотья, которыми я завесил окно, парус, а эта развалина трехмачтовый бриг – то ты дурак! Мы никуда не идем! Мы стоим на мертвом якоре, слышишь?
Осторожно расталкивает спящего.
– Вставай, Нони. Мне скучно. Если пить, так вместе – мне скучно, Нони!
Хаггарт просыпается, потягивается и говорит, еще не открывая глаза.
– Огонь.
– Есть.
– Пить.
– Есть! Хороший ветер, Нони. Я смотрел в окно и море плеснуло мне в глаза. Сейчас прилив и брызги летят до башни. Мне скучно, Нони, я хочу с тобой говорить. Не сердись!
– Холодно.
– Сейчас разгорится огонь. Я не понимаю твоих поступков. Ты не сердись, Нони, но я не понимаю твоих поступков! Я боюсь, что ты сошел с ума.
– Ты уже пил?
– Пил.
– Дай сюда.
Пьет прямо из горлышка, лежа и блуждая взорами по кривым, исщербленным стенам, теперь озаренным в каждом выступе и каждой трещине ярким огнем камина. Еще не совсем уверен, что проснулся, и что все это – не сон. При сильных порывах ветра пламя выбрасывает из камина, и тогда вся башня точно пляшет – тают и убегают в разверстую дверь последние тени.
– Не сразу, Нони! Не сразу! – говорит матрос и осторожно отбирает бутылку.
Хаггарт садится и обеими руками сжимает голову.
– Болит. Что это за крик: разбился корабль?
– Нет, Нони. Это ветер плутует.
– Хорре!
– Капитан.
– Дай бутылку.
Отпивает немного и ставит на стол. Потом ходит по комнате, расправляя плечи и грудь, и заглядывает в окно. Хорре смотрит через плечо и подсказывает:
– Ни одного огня. Темно и пусто. Кому нужно было погибнуть, тот уже погиб, а осторожные трусы сидят на твердой земле.
Хаггарт оборачивается и говорит, вытирая лицо.
– Когда я бываю пьян, я слышу голоса и пение. С тобою не бывает этого, Хорре? Кто это поет сейчас?
– Ветер поет, Нони, только ветер.
– Нет, а еще? Как будто поет человек, женщина поет, а другие смеются и что-то кричат. И это только ветер?
– Только ветер.
– Зачем же он обманывает меня? – говорит Хаггарт надменно.
– Ему скучно, Нони, как и мне, и он смеется над людьми. Разве ты слыхал когда-нибудь в открытом море, чтобы он так лгал и издевался? Там он говорит правду, а здесь – здесь он пугает береговых и издевается над ними. Он не любит трусов, ты знаешь.
Хаггарт говорит угрюмо:
– Я слышал недавно, как играл в церкви их органист. Он лжет.
– Они все лжецы.
– Нет! – кричит гневно Хаггарт. – Не все. И там есть говорящие правду. Я обрежу тебе уши, если ты будешь клеветать на честных людей! Слышишь?
– Есть.
Молчат и слушают дикую музыку моря. С ума сошел ветер, это видно. Взял в охапку множество инструментов, из которых люди извлекают свою музыку: арф, свирелей, драгоценнейших скрипок, тяжелых барабанов и медных труб – и с размаху вместе с волной разбил об острые камни. Разбил и захохотал: только так понимал он музыку – каждый раз в смерти инструмента, каждый раз в разрыве струн, звенящей меди. Так понимал он музыку, сумасшедший музыкант! Хаггарт глубоко вздыхает и с некоторым изумлением, как человек проснувшийся, оглядывается по сторонам.
Коротко приказывает.
– Дай трубку.
– Есть.
Оба закуривают.
– Не сердись, Нони, – говорит матрос. – Ты стал такой сердитый, к тебе нельзя приступиться. Можно мне потолковать с тобой?
– И там есть говорящие правду, – говорит Хаггарт, угрюмо выпуская клубы дыма.
– Как тебе сказать, Нони? – отвечает матрос осторожно, но упрямо. – Нет там правдивых людей. Это с тех пор, как случился потоп: тогда все честные люди ушли в море, а на твердой земле остались одни трусы и лжецы.
Хаггарт минуту молчит, потом вынимает трубку изо рта и весело смеется:
– Это ты сам придумал?
– Я так думаю, – скромно говорит Хорре.
– Ловко! И стоило для этого учить тебя священной истории. Тебя поп учил?
– Да. В каторжной тюрьме. Тогда я был невинен, как голубица. Это тоже из священной истории, Нони: там всегда так говорится.
– Он был глуп! Тебя надо было не учить, а тогда же повесить, – говорит Хаггарт и добавляет угрюмо: – не говори глупостей, матрос. И подай мне бутылку.
Пьют. Хорре топает ногой по каменному полу и спрашивает:
– Тебе нравится эта неподвижная штука?
– Я хотел бы, чтобы подо мною плясала палуба.
– Нони! – кричит матрос восторженно. – Нони! вот я слышу настоящее слово! Уйдем же отсюда. Я не могу так существовать, я утопаю в джине, я ничего не понимаю в твоих поступках, Нони! Ты с ума сошел. Откройся мне, мальчик. Я был твоей нянькой, я с пальца кормил тебя, Нони, когда твой отец привез тебя на борт. Помню, как горел тогда город, а мы уходили в море, и я не знал, что с тобою делать: ты визжал как поросенок в камбузе. Я даже хотел бросить тебя за борт, так ты мне надоел тогда. Ах, Нони, это все так чувствительно, что я не могу вспоминать. Я должен выпить. Выпей и ты, мальчик, но только не сразу, не сразу!
Пьют. Хаггарт тяжело и длительно шагает, как человек, запертый в темнице, но не желающий убежать.
– Тоска! – говорит он, не глядя на Хорре.
Тот с видом понимания утвердительно кивает головой.
– Тоска, понимаю. С тех пор?..
– С тех пор.
– С тех пор, как мы утопили тех? Они очень кричали.
Хаггарт. Я не слыхал их крика. Но вот это я слышал: в груди у меня оборвалось что-то, Хорре. Всегда тоска, везде тоска! Пить!
Пьет.
– Тот, который плакал – уж не боюсь ли я его, Хорре? Вот было бы хорошо! У него текли слезы и он плакал, как несчастный. Зачем он делал это? Может быть, он из такой страны, где никогда не слыхали о смерти, как ты думаешь, матросик?
Хорре. Я его не помню, Нони. Ты так много говоришь о нем, а я не помню.
Хаггарт. Он был глупец. Себе он испортил смерть, а мне испортил жизнь. Я его проклинаю, Хорре. Пусть он будет проклят. Но только это ничего не значит, Хорре – нет!
Молчание.
Хорре. Хороший джин на этом берегу. Оно наладится, Нони, пройдет полегоньку. Уж если ты проклял, так ему нет никакой задержки: пройдет в ад, как устрица.
Хаггарт качает головою:
– Нет, Хорре, нет! Тоска. Ах, матрос, зачем я остановился тут, где я слышу море? Уйти бы мне туда, в глубину земли, где совсем не знают моря, где никогда о нем не слыхали на тысячу миль, на пять тысяч миль!
– Такой земли нет.
– Есть, Хорре. Давай пить и смеяться, Хорре. Этот органист лжет. Спой ты мне, Хорре, ты поешь хорошо. В твоем хриплом голосе я слышу скрипение снастей, твой припев – как разорванный бурею парус. Пой, матросик.
Хорре мрачно качает головой.
– Нет, я не буду петь.
– Тогда я заставлю тебя молиться, как тех!
– И молиться ты меня не заставишь. Ты капитан, и ты можешь убить меня, и вот тебе твой пистолет. Он заряжен, Нони. А теперь я буду говорить правду. Капитан! От лица всего экипажа с вами говорит Хорре, боцман.
Хаггарт говорит:
– Оставь это представление, Хорре. Тут нет никакого экипажа. Мы двое. Выпей лучше.
Пьет.
– Но он тебя ждет, ты это знаешь. Капитан, вы намерены вернуться на корабль и снова принять командование?
– Нет.
– Капитан, вы не намерены ли пойти к тем береговым и жить с ними?
– Нет.
– Я не понимаю твоих поступков, Нони. Что же вы намерены делать, капитан?
Хаггарт молча пьет.
– Не сразу, Нони, не сразу. Вы намерены, капитан, торчать в этой дыре, пока придут полицейские собаки из города и потом нас повесят, даже не на рее, а просто на ихнем дурацком дереве?
– Да. Ветер крепчает. Ты слышишь, Хорре, ветер крепчает?
– А золото, которое мы зарыли тут? – показывает пальцем вниз.
– Золото? Возьми его и иди с ним куда хочешь.
Матрос говорит гневно:
– Ты плохой человек, Нони. Ты только что ступил на землю и уже у тебя мысли предателя. Вот что делает земля!
– Молчи, Хорре. Я слушаю. Это наши матросы поют, ты слышишь? Нет, это вино бьет мне в голову. Я скоро буду пьян. Дай бутылку.
– Не пойдешь ли ты к попу? Он отпустит тебе грехи.
– Молчать! – ревет Хаггарт и хватается за пистолет.
Молчание. Буря крепнет. Хаггарт возбужденно шагает, натыкаясь на стены. Отрывисто бормочет что-то. Вдруг хватает парус и яростно срывает его, впуская соленый ветер. Плошка почти гаснет и пламя в камине мечется дико – как Хаггарт.
– Зачем ты запер ветер? Теперь так, теперь хорошо – иди сюда.
– Ты был грозою морей! – говорит матрос.
– Да. Я был грозою морей.
– Ты был грозою берегов! Твое славное имя гремело, как прибой, по всем побережьям, где живут только люди. Они видели тебя во сне. Когда они думали об океане, они думали о тебе. Когда они слышали бурю, они слышали тебя, Нони!
– Я жег их города. Подо мною колышется палуба, Хорре. Подо мною колышется палуба!
Радостно смеется, безумно.
– Ты топил их корабли. Ты пустил на дно англичанина, который гнался за тобой.
– У него на десять пушек было больше, чем у меня.
– И ты зажег и потопил его. Помнишь, Нони, как смеялся тогда ветер? Ночь была черна как сегодня, а ты сделал из нее день, Нони. Нас качало огненное море.
Хаггарт стоит бледный, с закрытыми глазами. И вдруг кричит повелительно:
– Боцман!
– Есть, – вскакивает Хорре.
– Свисти всех наверх.
– Есть.
Резкий боцманской свисток острыми лучами пронизывает ночь. Все оживает и становится похоже на палубу корабля. Волны кричат человеческими голосами; и в полузабытьи, страстный и гневный, командует Хаггарт.
– На ванты! – Взять лиселя. – Носовые готовься! – Цель в снасти, я не хочу топить его сразу. Направо руля, ложись на бейдевинд. Вторые готовься… А, огонь! А, ты уже горишь! На абордаж! Готовь крючья.
И безумно мечется Хорре, выполняя безумные приказания.
– Есть. Есть.
– Смелее, дети. Не бойтесь слезть! Эй, кто плачет там? Не смей же плакат, когда умираешь, я на огне высушу твои подлые глаза. Огонь! Везде огонь, Хорре-матрос! Я умираю. Они влили мне в грудь расплавленную смолу. Ой, жжет!
– Не плошай, Нони. Не плошай! Вспомни отца. Бей их в лоб, Нони!
– Я не могу, Хорре. Силы оставили меня. Где моя сила?
– Бей их в лоб, Нони. Бей их в лоб!
– Возьми нож, Хорре, и вырежь мне сердце. Корабля нет, Хорре, – нет ничего. Вырежь мне сердце, товарищ, предателя выбрось из моей груди.
– Я хочу еще играть, Нони. Бей их в лоб!
– Корабля нет, Хорре, ничего нет, все обман. Я хочу пить.
Берет бутылку и хохочет:
– Смотри, матрос: тут заперты и ветер, и буря; и ты, и я. Все обман, Хорре!
– Я хочу играть.
– Тут заперта моя тоска. Смотри! В зеленом стакане, как вода, но это не вода. Будем пить, Хорре, там на донышке я вижу мой смех и твою песню. Корабля нет и нет ничего… Кто идет?
Быстро схватывает оружие. Камин горит слабо, мечутся тени – но две из теней темнее других и идут. Хорре кричит:
– Стой!
Отвечает мужской голос, тяжелый и густой:
– Тише! Оставь оружие. Я здешний аббат.
– Стреляй, Нони, стреляй! За тобой пришли.
– Я пришел помочь вам. Оставь же нож, глупец, а то я без ножа переломаю тебе все кости. Трус, испугался женщины и попа!
Хаггарт кладет пистолет и говорит насмешливо:
– Женщина и поп!
– А разве есть что-нибудь еще страшнее?
– Извините моего матроса, господин аббат, он пьян, а пьяный он очень неосторожен и может зарезать вас. Хорре, не верти ножом.
– Он пришел за тобою, Нони.
Аббат. Я пришел, чтобы предупредить вас: башня может упасть. Уходите отсюда!
Хаггарт. Ты что прячешься, девушка? Я помню как тебя зовут: тебя зовут Мариетт.
Мариетт. Я не прячусь, и я помню как вас зовут: вас зовут Хаггарт.
– Это ты привела его сюда?
– Я.
Хорре. Я говорил тебе, Нони, что они все предатели.
Хаггарт. Молчать.
Мариетт. У вас очень холодно, я подброшу сучьев в камин. Можно мне сделать это?
Хаггарт. Сделай.
Аббат. Башня вот-вот упадет. Часть стены уже обрушилась, под вами пустота. Послушай.
Стучит ногой по звонкому каменному полу.
– Куда же она упадет?
– В море, я думаю! Замок распадается на камни.
Хаггарт смеется:
– Слышишь, Хорре? Эта штука не так неподвижна, как тебе казалось: ходить она не умеет, но умеет падать. Сколько еще людей пришло с тобою, поп, и где ты их спрятал?
Мариетт. Мы пришли только двое, отец и я.
Аббат. А ты груб с попом, я этого не люблю!
Хаггарт. А ты пришел незваный, я этого тоже не люблю!
Аббат. Зачем ты привела меня сюда, Мариетт? Идем.
Хаггарт говорит насмешливо:
– А нас вы оставляете для гибели? Это не по-христиански, христианин.
– Я хоть и поп, но плохой христианин и Господу Богу известно об этом, – гневно говорит аббат. – И спасать такого грубого негодяя у меня нет охоты. Идем же, Мариетт.
Хорре. Капитан?
Хаггарт. Молчи, Хорре. Ты вот как говоришь, аббат… так ты не лжец?
– Пойдем со мною и увидишь.
– Куда же я пойду с тобою?
– Ко мне.
– К тебе? Ты слыхал, Хорре – к попу. А ты знаешь, кого ты зовешь к себе?
– Нет, не знаю. Но я вижу, что ты молод и силен, я вижу, что лицо твое хоть и мрачно, но красиво, и я думаю, что ты можешь быть работником не хуже, чем другие.
– Работником? Хорре, ты слыхал, что сказал поп?
Оба хохочут. Аббат говорит гневно:
– Вы оба пьяны.
Хаггарт. Да, немного! Но трезвый я смеялся бы еще больше.
Мариетт. Не смейся, Хаггарт.
Хаггарт гневно:
– Я не люблю лживых поповских языков, Мариетт, смазанных сверху правдой, как приманка для мух. Уводи его и уходи сама, девушка: я забыл как тебя зовут!
Садится и угрюмо смотрит перед собою. Брови сдвинуты и тяжко давит руку опущенная голова крутой и крепкий подбородок.
– Он тебя не знает, отец! Скажи ему о себе. Ты так хорошо говоришь, если захочешь – он поверит, отец. Хаггарт!
Молчит Хаггарт.
– Нони! Капитан!
Тоже молчание. Хорре шепчет таинственно:
– У него тоска. Скажи попу, девица, у него тоска.
Снова грохот обвала. Точно руками всплескивают волны, встречая упавший камень и смеются визгливо и плеско. Все, кроме Хаггарта, вздрагивают и смотрят в окно. Аббат густо откашливается.
– Вот так и вышло дело – послушай-ка ты, голова, как вышло дело! Она говорит, что ты меня еще не знаешь. Я и говорю ему: это моя дочь! А он и говорить: как! ты поп, у тебя не может быть дочери.
Мариетт. Это папа из Рима так сказал.
Аббат. Да, папа. Как же не может, когда есть? Раз!
– Раз! – поддерживает Хорре, глядя на Хаггарта.
– Ты, рожа, молчи, это я не для тебя говорю. Думаешь, он опомнился – нет. Вдруг присылает опять: молись по-латыни. А они не понимают. Два! Ну, Христос с тобой – это он так сказал, папа – молись хоть по-китайски, только своих молитв не сочиняй, нельзя. А какие же? А те, которые ты учил. А я их забыл. Выучи опять! Это он говорит…
Мариетт. Папа…
Аббат. Да, папа. А я говорю: не хочу выученных молитв, там не мои слова. Тут мы и начали проклинаться: он меня, а я его, он меня, а я его. Распроклялись совсем. Только как я его проклинал? О, ты еще не знаешь, какой я хитрый! Он меня по-латыни, да и я его – по-латыни. А то скажет: не слышу!
Хохочет, потом откашливается густо:
– Поповское дело трудное, сынок. Это и она тебе скажет. Мариетт, скажи ему!
– Хаггарт! Ты слышишь, Хаггарт. Это я говорю, Мариетт.
Хаггарт поднимает голову и говорит почти бесстрастно:
– Посмотри на мое лицо, поп. Но не смейся, я не люблю, когда надо мною смеются. Видишь ли, поп: у меня было хорошее лицо. Оно было холодно и дышало ветром, как туча. Как вода, оно было горько-соленым и крепким, и чистым полюбить меня могла бы и чайка. А теперь смотри! – какое плохое лицо.
Мариетт. Нет.
Аббат. Молчи, Мариетт.
Хаггарт. Молчи, девушка! Оно отвратительно – или ты еще не видела мужского лица? Оно мягко и тепло, как стоячая лужа, оно пахнет тиною и землей, подернуто сном, как болото.
Хорре. Это от джина, мальчик. Я так думаю, что это от джина, Нони! Он неумеренно пьет, девица.
Хаггарт. Это очень страшно, что я скажу: однажды солнце зашло как всегда, и больше не встало. У вас это бывает на берегу? Если бывает, то вы должны знать, как это страшно.
Мариетт. Бывает. Солнце заходит и больше не встает.
Хаггарт (поднимаясь). Да, ты подумай, девушка: солнце больше не встало! Я ждал его всю ночь и смотрел не отрываясь; и настало утро и день – а солнце не взошло. Я испугался, девушка! Я испугался и кинулся его искать по миру; я исходил все моря и океаны, я дошел до самого предела земли, где ад пылает холодными огнями, прельщая взоры чудесной красотою и сердце превращая в лед!
Хорре кивает головою горько:
– Так, так, Нони! У него тоска, поп.
– И много я видел черных ночей, а солнце – не всходило. Ветер ломал мои мачты, я ставил новые; падал ветер и вот этих я сажал за весла, как каторжников. В сутки мы подвигались на кабельтов…
– И того меньше, Нони. Мы все с тобою сошли с ума, если уж говорить по истине!
Хаггарт быстро подходит к аббату и говорит, глядя в упор:
– Ты знаешь по-латыни, поп, а вот этого ты еще не знаешь: почему люди не смеются, умирая? Им было бы лучше тогда, это верно, поп, это я говорю правду! Ах, девушка! Я видел, как горел человек, привязанный к мачте – подумай, у него уже трещали волосы, а он пел и смеялся, как на свадьбе. Вот был человек! Я на коленях принял его силу, стал на колени и принял его силу… Джину, матрос!
– Крепи паруса, Нони. Бей их в лоб.
– Хочешь, он споет тебе песню, Мариетт. Спой, Хорре! Он поет хорошие песни.
Аббат пристально вглядывается в лицо Хаггарта и говорит медленно:
– Не ты ли, юноша, тот авантюрист, тот разбойник, знаменитый по всем морям и побережьям, который зовется…
Грохот нового обвала заглушает его слова; но никто не слышит гула – все взоры обращены на Хаггарта, медленно отнимающего от рта допитую флягу.
Хорре хрипит:
– Тебя узнали, Нони. Берегись!
– Не верти ножом, Хорре. Это был мой отец, аббат.
Аббат, отступая:
– Где же он?
– Убит. Но я взял его имя. И это за мою голову назначена награда, которой можно воскресить Иуду. Слушай, Мариетт!
Бросает несколько золотых и они со звоном раскатываются по каменному полу.
– Это музыка, под которую пляшут предатели. Не так ли, Хорре, матросик?
Одиноко смеется. Отступил от него аббат и сама Мариетт, не зная того, сделала шаг назад, но остановилась. Хорре грубо хохочет:
– Как их откачнуло, – знатный же ты развел норд-ост! Ведь они думают, Нони, что мы с тобой тоже аббаты, а мы вовсе и не аббаты. Все они лжецы и предатели, Нони, их души черны, как земля на закате. Когда поднимается буря, ты куда идешь, Нони? – в море все глубже, все дальше от их проклятых берегов. В море, капитан!
– Идем, матрос. Но только вместе с башней. Трубку!
Садится и ждет равнодушно. Хорре всматривается и, безнадежно качнув головою, дает трубку Хаггарту и закуривает сам. И, повторяя движения Хаггарта, садится равнодушно на корточки. Бормочет насмешливо:
– Ну, и корабль! С ума ты сошел, Нони; это правда, да и я с тобою.
Новый грохот. Башня колеблется. Ветер свистит как разбойник, сзывающий других разбойников, и свирепеет ночь. И решительно говорит Мариетт:
– Идем! Идем же, Хаггарт. Сейчас все упадет, уверяю тебя, Хаггарт, сейчас все упадет.
Хорре (пуская дым). Она лжет, Нони!
Хаггарт (также). Я знаю, Хорре! Ты мало сушишь табак, плохо тянет.
Хорре. Это они такой продают, Нони. Мошенники.
Мариетт тоскливо:
– Или ты забыл, как меня зовут? Меня зовут Мариетт. Хаггарт!
Хорре. Все тебя кличет, Нони, а обо мне ни гугу.
Хаггарт (угрюмо). Мне надоели твои шутки, матрос. Молись дьяволу, мы, кажется, уже поднимаем якорь.
Мариетт. Нет, хотела бы я знать: что вы делаете все? Или это так надо: сидеть и ждать, пока все упадет! Что же ты молчишь, отец? Я тебе говорю, отец – где твой голос? Или я ошибаюсь и ты не мой отец?
Аббат. Потише, Мариетт!
Мариетт. Кого же мне просить, когда вы все молчите? Хорошо, я попрошу эти камни, я ветер попрошу, я бурю назову матерью и стану на колени. Не этого ли ты ждешь, Хаггарт? Хаггарт!
Аббат угрюмо.
– Идем, Хаггарт. Это я тебе говорю.
Хорре. Он лжет, Нони.
Хаггарт. Я знаю, Хорре.
Аббат. Я все забыл, что ты открыл мне юноша. Идем! Я все забыл! Ты слышишь – я не хочу знать, кто ты был. Скажем так: ты был никто. Да идем же, сумасшедший!
Хорре. Она сейчас скажет, что любит тебя. Ах, Нони, как чудесно было в каторжной тюрьме: я тогда был невинен, как голубица!
Мариетт. Он слов не слышит, отец.
Аббат. А что же он слышит? И чему ты смеешься, Мариетт? Смотрите на нее: она смеется.
Хаггарт коротко взглядывает на улыбающуюся Мариетт – и та говорит строго.
– Хаггарт! Уступи место отцу: он твой гость. Садись, отец: ты устал стоять у порога.
Хорре. Это она командует? Зажми ей рот, Нони!
Хаггарт. Молчать.
Встает, и, не глядя на Мариетт, вежливо уступает свой табурет аббату. Тот оглядывается в недоумении – и вдруг густо хохочет, хватаясь за бока:
– Нет, вы слыхали, как она сказала: отец, сядь, ты устал стоять у порога! Отец, у тебя ноги начинают дрожать, так долго стоял ты у двери! Ну, так вот же: я сел, Мариетт!
Садится и кричит весело:
– Матрос. Рожа! Трубку. Хочу и я покурить с вами. А может быть ты все-таки ушла бы, Мариетт? – я побуду с ними. Я не уйду.
– Нет.
Отходит к стене, опирается плечом в спокойно-выжидательной позе. Все играют в спокойствие. Хаггарт очень вежлив; аббат прост и серьезен. И только Хорре до конца остается самим собою; лениво набивает трубку и с неудовольствием подает аббату.
Хаггарт. Поторопись, Хорре: аббат наш гость. Наш табак может не понравиться вам, аббат, мы курим очень крепкий.
Аббат (закуривая). А я курю всякий! Вы давно здесь поселились?
Хаггарт. Около двух месяцев. Кажется так, Хорре?
Хорре. Так.
Хаггарт. Да, около двух месяцев. А как в нынешнюю зиму улов, господин аббат? Вы довольны?
Аббат. Не похвалюсь. Нет, не похвалюсь! Очень мешали бури. А здесь вам неудобно было жить? Холодно, я думаю.
Хаггарт. Да, продувало. Скажите, пожалуйста, чей этот замок? По виду он очень стар и уже давно необитаем. Я заметил его с моря.
Грохот, треск и рев. Башня вздрагивает, колеблется до самого основания. С потолка и от рассевшейся оконницы отрывается несколько камней и с гулом катятся по полу.
Хорре. Ой, Нони! Якорь-то уже поднят. Бегите-ка, девица, пассажирам пора выходить. Тащи ее, поп!
Все стоят бледные. Только один Хаггарт не тронулся с места; бледен и он, но не от страха.
Аббат. Не пойти ли тебе, дочь? – я побуду здесь.
Мариетт. Нет!
Говорит Хаггарт, небрежно отталкивая ногою свалившийся камень.
– Я боюсь утомить вас вопросами, господин аббат. Но вы так предупредительны, что невольно является желание…
Аббат (сердито). Не скаль зубы перед смертью, юноша! Умирать, так умирать, никто от этого не отказывается, а паясничать стыдно! И я не маркиз; а ты не граф, чтобы говорить мне Вы.
Хаггарт гневно топает ногою.
– А! Ну, и хорошие же вы люди, ну, и хорошая же ваша страна – с вами можно умереть от смеха! Эй ты, храбрый лжец, поп, отвечающий на все вопросы, ответь-ка еще на один: не отдашь ли ты мне дочери своей, вот этой, Мариетт? Я хочу взять ее в жены. Может быть, я люблю ее. Ты этого еще не слыхал? Ага! Ты молчишь, храбрый лжец! Так вон же отсюда! Гони их, Хорре – мы будем умирать одни!
Мариетт берет поднятую руку Хаггарта, тихо опускает ее.
– Кто же здесь лжет, Хаггарт? Уж не я ли, та, которую только для тебя звали и зовут Мариетт? О, Хаггарт, – о, безжалостный Хаггарт!
Картина 3
Солнечное, радостное утро. Отлив.
Далеко в море уходит бархатная отмель; вернулись с ночной ловли рыбаки и выгружают сверкающую рыбу. Тяжелые баркасы повалились на бок, тяжелые, старые баркасы с залатанными боками, с ободранным килем; одни лежат спокойно, зарывшись в ил и песок, другие по круглым каткам вытаскивают дальше на берег утомленные, но веселые рыбаки. Но большинство рыбаков, особенно старики, отдыхают: стоят по двое, по трое, покуривают изогнутые трубки, лениво обмениваясь словами, и смотрят на женщин, сгибающихся под тяжелыми плетенками с рыбой. Женщины работают все, молодые и старые, чуть-чуть не старухи: возле работающих вертятся дети и тоже помогают: прыгают, ссорятся, подбирают все ту же сверкающую танцующую рыбу. Светлыми зеркалами блистают маленькие, забытые океаном, лужи; вода нагрета солнцем, испаряется и пахнет.
Здоровые, обветренные лица, смуглые груди, открытые солнцу и морю, глаза, смотрящие ясно, празднуют свой день дети глубоких вод, неистовых шквалов, океанской тишины, священной, как церковная служба. Нет громкого крика, но говор дружен и весел, нетороплив и ритмичен: отзвуки округлых валов, перекатывающихся тихо. Солены и просты шутки.
Обросший щетиною рыбак смотрит на женщину, слегка согнувшуюся под ношей, и шутит лениво, не выпуская изогнутой трубки из желтых зубов:
– Ой, тяжело, Мадлен! Зачем поднимаешь так много?
– Подняла же тебя, а ты не легче!
Ставит плетенку на песок и оба улыбаются дружелюбно – давно уже они муж и жена. Женщина повторяет, передыхая:
– А ты – ты ведь не легче.
– Ты слышишь, что она сказала? – он пережевывает шутку и еще раз повторяет ее соседу: – Сказала, будто я не легче.
Тот обдумывает и в знак того, что понял, и что ему смешно, вынимает на миг трубку, кривит бритые губы – и снова поспешно тянет, нагоняя потерянное время.
– Стоят, как дармоеды, – с притворной яростью говорит женщина, поднимая корзину. Но ей радостно, что они стоят, как дармоеды: пусть бы всегда так стояли.
И еще раз, но уже весело, кричит она, оглядывается назад и кричит:
– Сегодня и платье сушить не надо!
Из другой кучки рыбаков ей смотрят вслед и понимают ее.
– Не хотел бы я родиться женщиной, – говорит один, помоложе.
– А кто хотел бы? Уж не я ли? – отвечает старый, слегка насмешливый голос.
– Это я так говорю. Сегодня хороший улов. Рыба шла, как заколдованная.
Молчат и смотрят друг на друга.
– Кто же ее околдовал? Не ты ли?
– Не знаю кто. Рассказывают, что дикий Гарт знает какие-то слова…
– Какие же слова знает Гарт?
– Не знаю. Помнишь, Рибо, как тогда сразу утонули трое: Мюлло, да Саламбье, да Ланне. Тогда все женщины ждали на берегу.
– А кому же было ждать? Уж не мне ли? Я сам едва выбрался.
Проходит девушка с плетенкой; ей помогает молодой веселый рыбак.
– Ты придешь сегодня танцевать, Франсина?
– Нет.
– Приходи. Я придумал новое па. Я возьму тебя на плечи и унесу в лес.
Оба смеются.
– Это ты сам придумал, или дедушка тебе рассказал?
Уходят. А у этих двоих продолжается медлительный, как молчание, осторожный разговор:
– Филиппа ударил угорь.
– Что же Филипп? Ты говоришь, его ударил угорь.
– Филипп? Ничего. Вон Филипп.
Филиппу хочется быть старше, чем он есть: он уже стоял со стариками и курил; но недолго – пошел к девушкам помогать и болтать глупости о своей любви. Молодой он и красивый, но никогда не любила его Мариетт. А он всегда любил ее – всегда. Теперь он что-то нашептывает одной из девушек, а сам все оглядывается – где-то Мариетт?
– Ты такая красивая… – говорит он, обнимая.
Девушка сердито отталкивает руку:
– Иди любезничать к другой. Отчего у вас никто так много не врет про любовь, как ты? Ты всех любишь, сегодня одну, завтра тех. Ты столько отдаешь любви, как дырявая барка воды, и никому это не нужно.
– И тебе не нужно?
– И мне. Иди к Мариетт. Потому что ты все лжешь про любовь. Иди к Мариетт! Или нет, не ходи: тебя убьет Гарт.
Смеется.
– Я не боюсь Гарта, – угрюмо говорит Филипп.
– Вы все не боитесь Гарта. Оттого он и голоса поднять не смеет, ему страшно, как бы не услышал его Филипп.
Из толпы рыбаков, выволакивающих баркас, доносится громкой, весело повелительный голос Хаггарта:
– Как ты тянешь канат, Фома! Это не псалом, который можно тянуть две недели. Смотри, как я!
Баркас, подернувшись, быстро подается вперед.
Старый рыбак угрюмо бросает веревку и отходит в сторону:
– Ты сильный человек, Гарт. Ну – и тяни.
Отходят и другие, повторяя одни со смехом, другие серьезно и просто:
– Тяни один. Ты сильный человек, Гарт!
Хаггарт остается один у каната, и равнодушно смотрят на его усилия рыбаки.
– Одному нельзя, баркас слишком тяжел! – говорит Хаггарт, сердито бросая канат.
И старый рыбак из толпы, тот, что вышел первый, отвечает с насмешливой поучительностью:
– А если одному нельзя, то и кричать одному не надо. Пусть все и кричат!
Грубоватый, тяжелый хохот. Снова все берутся, тянут – с ними и весело смеющийся Хаггарт.
– Это так! Это правда, – говорит он. – Ну, а я все-таки буду кричать. Эй, ровнее тяни! Крепче. Разом! Кто тянет канат, как мочалу из тюфяка?
Громче всех в этой стороне смеется над Хаггартом Филипп – хочет, чтобы услыхали его. И, кажется, Хаггарт услышал – оглянулся. Кажется, услышала и Мариетт – проносила к берегу пустую корзину и оглянулась. И с внезапностью человека, расточающего никому не нужную любовь, бросает свою девушку Филипп и быстро подходит к Мариетт:
– Не помочь ли тебе, Мариетт?
Женщина не оборачивается и не отвечает, но Филипп, продолжая говорить, идет за нею. И низкою зеленой полосою стелется отошедшее от берегов море, и как дым ладана, но улегшийся после жаркой молитвы, клубится голубой туман в извилинах скалистого берега. А те двое продолжают неторопливый обдуманный разговор:
– Так ты говоришь: Филиппа ударил угорь?
– Разве угорь? Нет, я сказал: его ударил скат.
Трубка вынимается изо рта:
– Так разве он не знает?..
А во все время, пока люди работают и смеются и говорят – сидит в сторонке, на невысоком камне, глубоко равнодушный и слегка пьяный Хорре. Камень невысок, и узловатый Хорре похож на краба, вылезшего погреться на солнце. Но и краб, пожалуй, не остался бы так равнодушен к человеческим делам, как Хорре: курит, сплевывает – разве только удивляется временами: как это они могут. Но когда слышит сильный голос Хаггарта, но когда видит проходящую мимо Мариетт – становится угрюм и угрожающ. И слабо ворочает тяжелыми клешнями.
– Ах, Нони, Нони! Я умный человек, но я ничего не понимаю в твоих поступках.
Проходят двое:
– В этом месте нет дна, говорят.
– Везде есть дно.
– Я сам не знаю, но так говорят. Говорят, что утонувшие в этом месте никогда не доходят до дна. Вероятно, они похожи на подводных птиц, как ты думаешь?
– А у неба есть дно?
– У неба есть. Давай смотреть. Сегодня такое хорошее небо.
Останавливается и задирает голову. Но второй дергает его за руку, и говорит угрюмо:
– Идем! Только у человеческого горя нет дна… Смотри туда, если хочешь.
– Хорошее утро!
– Хорошее утро.
Уходят, один угрюмый, другой веселый и беспечный – и равно ласкает небо их обоих. Медленно, красиво клонясь под тяжелой плетенкой, идет Мариетт и ей сопутствует теряющий голову Филипп.
– Ты слышишь, какой сильный голос у Гарта? – спрашивает Мариетт.
– Слышу, Мариетт.
– Не зови меня Мариетт. Гарт говорит, что некоторые люди умирают даже в двадцать лет – тебе не приходилось слышать? Тебе тоже двадцать лет.
– Да, уже двадцать, Мариетт.
– Или ты хочешь, чтобы я сама сделала это? – в гневе останавливается женщина.
– Для него?
– Да, для него. Зачем ты каркаешь мое имя, уверяю тебя, меня никогда не называли так. Никогда!
Филипп говорит вызывающе:
– Я выхожу в лодке один и всему морю кричу! Мариетт, Мариетт! Я целовал Мариетт!
Женщина окидывает его презрительным взором:
– Да, так говорят все.
– Ты знаешь, старик, – она гневно подходит к Хорре и бросает в него слова, как камни: – вот этот был моим женихом и целовал меня.
Филипп уходит, повторяя со смехом:
– Мариетт, Мариетт!
– Знаю, – угрюмо отвечает Хорре.
– Нет, ты ничего не знаешь. Ты мне мешаешь жить, волк! В моей груди стояла радость поверх сердца, зачем вы все расплескиваете ее? – кому нужно расплескивать мою радость, чтобы она сохла на песке. Это я солгала: Филипп никогда не целовал меня. Слышишь? Я ненавижу Филиппа.
– Слышу.
– Хорре?
– Мариетт?
– Кто зажигал вчера огни у мыса? Скажи-ка.
Хорре хрипит насмешливо:
– Ты ошиблась. Это не был огонь. Это был маяк святого Креста.
– Уж и хорошо ты придумал! Но не лги: это был огонь. И я знаю, кто зажигал его.
– Скажи: дьявол! Мне все равно.
– Ой, берегись, Хорре! Или у тебя две головы?
– Будь бы две, одну я давно отдал бы твоему Хаггарту. А то одна. Куда ты девала его голову, Мариетт?
– Ты мне не даешь жить, волк. Ты опять поил джином маленького Нони?
– Вон идет твой муж. Скажи ему.
Мариетт окидывает его гневным взглядом и уходит. Издали окликает ее Хаггарт:
– Мариетт!
И не оглядываясь, она отвечает:
– Мне некогда, Гарт.
– Ого! – говорит Хаггарт, усаживаясь на камень возле Хорре. – Это ты опять рассердил ее, матрос? Не надо этого, кому-нибудь от этого может быть плохо. Ты глуп, Хорре: почему ты не любишь ее?
– Как тебе сказать, Нони? – говорит матрос осторожно.
Хаггарт весело перебивает его:
– Так, будь осторожнее. Если бы ты пошевелишь мозгами, матрос, ты бы понял: ты должен любить ее. Почему? Потому что она похожа на меня. Вот смешно: она похожа на меня, как сестра! Сестричка Мариетт.
– Все люди похожи, и все люди разные, – уклончиво говорит матрос.
– Мне хочется поплыть к тому старому шаману и схватить его за ожерелье, пусть скажет: не от одной ли мы матери, я и Мариетт.
Смеется.
– Тебе весело, Нони?
– Да. Понюхай мои руки, Хорре, – как славно пахнут они морем! Можно подумать, что я весь океан пропустил сквозь пальцы.
– Пахнут, но только рыбой. Не обижайся, Нони: так пахнут руки и у негра в камбузе.
Хаггарт хмурится, но тотчас же гнев его переходит на смех.
– Вот бы я посмотрел акулу, которая захочет съесть тебя: тебя нельзя ни проглотить, ни выплюнуть.
– Тебе очень весело, Нони?
Хаггарт быстро:
– Да. Мне мешает жить один человек. А у тебя синяк, матрос? – это не бывает даром. Ты где-нибудь нагулял его. Что? И где ты пропадал три дня? Ты где пропадаешь по три и по четыре дня, – Хорре?
– Я ходил бражничать, Нони, я бражничал в городке.
– Ну, и хороший же ты человек, Хорре! Теперь не скажешь ли ты, что ты пил джин и тебя побили?
– Кое-что было, Нони.
Хаггарт вскакивает на ноги и с крепким гневом, наклонившись, говорит матросу:
– Нет, а не скажешь ли ты, что видел тех и они ждут меня. Эй, Хорре – ну-ка скажи!
Хорре покорно отвечает:
– Нет, капитан, не скажу.
Хаггарт садится:
– Я знал, что не скажешь. Трубку!
– Есть.
– Я уже вижу, как вы там хныкали, скрипели зубами и клялись. Или всю жизнь мне таскать их на хвосте, – ты как думаешь, боцман? Вчера кто-то зажигал огонь у мыса, но я не хочу знать, кто это был. Я думаю, что там никого не было. Хм! Я уже слышу, как одни говорят: мы не можем без капитана, англичанин проглотит нас. А другие: лучше пойдем и убьем его, чем столько ждать. А я хочу жить здесь.
– Живи.
Молчанье. Проходят двое стариков; один совсем старый, с выгнутой колесом спиною, шамкает ворчливо:
– Говорят: Рикке, эй, дедушка Рикке. А кто будет плести сети? У меня соленая вода в глазах. Я вижу, как сквозь воду – кто будет плести сети? Вот тебе и весь тут дедушка Рикке…
Хорре. Все ходят и хвастают, что хороший улов. Правда это, капитан?
Хаггарт. Я хочу жить здесь. Да, правда. Сегодня хорошее утро – вода пахнет! И зачем ты говоришь мне капитан? – давай теперь разговаривать, как друзья. Я очень счастлив, Хорре!
Хорре. Нет, Нони, это не правда. Если бы это была правда, я выколотил бы тебя из моего сердца, как вот эту трубку. Ты очень несчастлив, Нони.
Хаггарт смеется:
– Ну-ка дальше! Сегодня я очень добрый и буду слушать.
– Ты добрый, а меня не стал бы есть и австралиец: так я горек от желчи. Может быть это совесть, как ты думаешь, Нони? – но мне стыдно смотреть на тебя. Я краснею, как девица, когда вижу тебя с этими пройдохами и мошенниками, мне хочется ослепнуть, Нони, чтобы никогда этого не видать.
– У тебя мозги перевернулись, матрос, вот что. Посмотри на море. Оно у них и у нас и это значит, что мы одинаковые. Оно у них и у нас, Хорре!
Оба, задумавшись, смотрят на широкий горизонт. Далека зеленая полоска воды, но над всем царит она, как те белые облака, что вдруг выплыли на середину небесной синевы, сложились царским троном для грядущего Владыки. Маленький белеет парус: скосило его ветром и несет по простору; и ширью, и воздухом, и светом захлебывается грудь.
Хаггарт. Ты хнычешь, Хорре? Какой дурак – он хнычет.
Хорре. Туда мне хочется, Нони!
Показывает рукой на горизонт.
– Но ты дурак – зачем ты хнычешь?
– Я не дурак, капитан. Но ты забыл правду, Нони, как негр. Ты думаешь, они любят это? – обводит пальцем горизонт. – Нет! Они тащут из него что попало: рыбу, траву, обломки кораблей. На обломках кораблей они варят свой суп. Нони! Оно им нужно только для того, чтобы обкрадывать его – вот как они его любят.
Хаггарт. Как отца, который кормит, лучше так скажи, матрос.
Хорре. Нет, Нони, как козу, которую доят. Ты видал здешнего человека, который поклонился бы морю? Нет. Кланяются они в другую сторону, а сюда только плюют. Они и прокляли бы его, да боятся! Они ненавидят его, Нони, ужасаются, как страшилища, обманывают его, как Бога! Ты был с ним когда-то, теперь ты против него: берег всегда против воды, Нони.
Хаггарт. Берег всегда против воды! Если ты сам это придумал, то это очень хорошо.
Хорре. А твои глаза уже и этого не видят? Эх, Нони! Ты никогда не был слишком добр, это правда, а он – разве добр? Но ты умел дарить, как он. Эх, Нони! Ты бросал им деньги, джин, танцы, ты дул на них горячим ветром, от которого звонили их колокола – вот что ты делал, когда приходил на землю! У тебя были товарищи, которых ты любил, но у тебя были и враги. А где теперь твои враги? – у тебя все друзья.
Хаггарт. Не все.
Хорре. Я пьяница, это верно, меня давно нужно повесить на рее, но мне было 6ы стыдно жить без врагов. У кого нет врагов, тот всегда дезертир, Нони.
Хаггарт. Это хорошо, что мы говорим с тобой как друзья. Я немного устал улыбаться, может быть, мое лицо еще не привыкло к этому – я не знаю, может быть. Но я устал. И мне мешает жить один человек. И еще может быть, что вот все это – сон. Ты не думаешь этого, Хорре? Ну, не думай, и я ведь этого не думаю. И еще вот что хорошо бы: сломать ногу. Прыгать среди скал и нечаянно сломать ногу.
– Зачем же это? Ты что-то круто берешь руля, Нони.
– Чтобы почувствовать боль.
– Тише, идет Мариетт.
– Твоя жена. Да, идет твоя жена.
– Тише, матрос! Мне мешает жить один человек. Но я счастлив, уверяю тебя, я счастлив, дружище. Нет, ты посмотри, как идет Мариетт! Послушай: это во сне я видел человека, который мешает мне… Здравствуй, Мариетт, сестричка!
– Здравствуй, Гарт! Ты еще так не говорил мне никогда.
– Тебе нравится?
Встает против Мариетт и доверчиво обводит пальцем вокруг ее глаз.
– Какие большие глаза! В твои глаза должно быть много видно, Мариетт, много моря, много неба. А в мои?
Оборачивается к морю и, окружив глаза кольцом пальцев, смотрит и говорит успокоено:
– И в мои много.
– Хорре… – начинает Мариетт, и Хаггарт быстро оглядывается:
– Ну, что, Хорре? за что ты не любишь его, Мариетт. Мы так с ним похожи.
– Он похож на тебя? – говорит женщина с презрением. – Нет, Хаггарт! Но вот что он сделал: он сегодня опять поил джином маленького Нони. Мочил палец и давал ему. Он его убьет, отец.
Хаггарт смеется.
– Разве это так плохо? Он и меня поил так же.
– И окунал его в холодную воду. Мальчик очень слаб, – хмуро говорит Мариетт.
– Я не люблю, когда ты говоришь о слабости. Наш мальчик должен быть силен. Хорре! Три дня без джину.
Показывает пальцами три.
– Кто без джину? Я или мальчишка? – мрачно спрашивает Хорре.
– Ты! – гневно отвечает Хаггарт. – Прочь отсюда.
Матрос угрюмо собирает пожитки – кисет, трубку и флягу – и, переваливаясь, уходит, – но недалеко: садится на соседнем камне. Хаггарт и жена смотрят ему вслед.
Работа кончилась. Теряя блеск, валяется последняя неподобранная рыба: уже и ребятам лень наклоняться за нею; и втаптывает ее в ил равнодушная; пресыщенная нога. Тихий, усталый говор, спокойно-веселый смех.
– Какую сегодня молитву скажет наш аббат? Ему уже пора идти.
– А вы думаете, что это так легко: сочинить хорошую молитву? Он размышляет.
– А у Селли прорвалась плетенка, и рыба сыпалась оттуда. Мы так смеялись!
– Мне и теперь смешно!
Смех. Два рыбака смотрят на далекий парус.
– Всю жизнь я вижу, как мимо нас идут куда-то большие корабли. Куда они идут? Вот они пропадают за горизонтом, а я отправляюсь спать; и я сплю, а они все идут, идут. Куда, ты не знаешь?
– В Америку.
– Мне хотелось бы с ними. Когда говорят Америка, у меня звенит сердце. Что это, нарочно: Америка, или правда?
Шепчутся несколько старух:
– Дикий Гарт опять рассердился на своего матроса. Вы видели?
– Матрос недоволен. Посмотрите, какое у него постное лицо.
– Да, как у нечистого, которого заставили выслушать псалом. Но только и дикий Гарт мне не нравится, нет. Откуда он пришел?..
Шепчутся. Хаггарт жалуется тихо:
– Зачем у тебя для всех одно имя, Мариетт? Так не должно быть в правдивой стране.
Мариетт говорит со сдержанной силой, обе руки прижимая к груди:
– Я так люблю тебя, Гарт: когда ты уходишь в море, я стискиваю зубы и не разжимаю их, пока ты не приходишь снова. Без тебя я ничего не ем и не пью; без тебя я молчу, и женщины смеются: немая Мариетт! Но я была бы сумасшедшей, если бы разговаривала, когда я одна.
Хаггарт. Вот ты опять заставляешь меня улыбаться. Так же нельзя, Мариетт, я все время улыбаюсь.
Мариетт. Я так люблю тебя, Гарт: во всем часы, днем и ночью, я думаю только о том, что бы еще отдать тебе, Гарт? Не все ли я отдала? – но это так мало, все! Я только одного и хотела бы: все дарить тебе, дарить. Когда заходит солнце, я дарю тебе закат, когда оно восходит, я дарю тебе восход – возьми его, Гарт. И разве все бури не твои? – ах, Хаггарт; как я тебя люблю!
Хаггарт. Я так сегодня буду бросать маленького Нони, что заброшу его на облака. Ты хочешь? Давай смеяться, сестричка Мариетт. Ты совсем как я: когда ты так стоишь, мне кажется, что это стою я, нужно протереть глаза. Давай смеяться! Вдруг я когда-нибудь перепутаю: проснусь и скажу тебе: здравствуй, Хаггарт!
Мариетт. Здравствуй, Мариетт.
Хаггарт. Я буду звать тебя: Хаггарт. Хорошо я придумал?
Мариетт. А я тебя Мариетт.
Хаггарт. Да. Нет. Лучше зови меня тоже Хаггарт.
Мариетт печально:
– Ты не хочешь?
Подходят аббат и старый Дан; аббат громко басит:
– Вот и я, вот я несу молитву, дети. Как же, сейчас придумал, даже жарко стало. Дан, что же не звонит мальчишка? Ах, нет: звонит. Дурак, он не в ту веревку – ну, да все равно, и так хорошо. Хорошо, Мариетт?
Звонят два жиденьких, но веселых колокола. Мариетт молчит, и Хаггарт отвечает за нее:
– Хорошо.
– А что говорят колокола, аббат?
Собравшиеся кругом рыбаки готовятся к смеху, всегда повторяется одна и та же неумирающая шутка
– А ты никому не скажешь? – хитро щурится аббат и басит: – Папа – плут! Папа – плут!
Весело хохочут рыбаки.
– Вот этот человек, – гремит аббат, указывая на Хаггарта, – самый любимый мой человек! Он сделал мне внука, и я написал об этом папе по-латыни. Но это было уже не так трудно – верно, Мариетт? а вот он умеет смотреть в воду. Он предсказывает бурю так, как будто он сам делает бурю? Гарт! Ты сам делаешь бурю? И откуда у тебя дует ветер – ведь ты сам ветер.
Одобрительный смех. Старый рыбак говорит:
– Это правда, отец. С тех пор, как он здесь, нас ни разу не застал шторм.
– Еще бы не правда, когда я говорю. Папа – плут, папа – плут! Все здесь. Становитесь на молитву. Прогнать ребятишек, пусть там молятся по-своему: ходят на головах. Папа – плут, папа – плут…
Старый Дан подходит к Хорре и что-то говорит – тот отрицательно мотает головою. Аббат, напевая «папа – плут», обходит толпу, бросает короткие замечания, иных дружески похлопывает по плечу.
– Папа – плут. Здравствуй, Катерина, – живот-то у тебя, ого! Папа… Все готовы? А Фомы опять нет – уже второй раз уходит он с молитвы. Скажите ему, что если еще раз – он недолго пролежит в постели. Папа – плут… Ты что-то невесела, Анна – это не годится. Жить нужно весело, жить нужно весело! Я думаю, что и в аду весело, но только на другой лад. Папа – плут… Вот уже два года, как ты перестал расти, Филипп. Это не годится.
Филипп отвечает угрюмо:
– И трава перестает расти, если на нее свалится камень.
– И еще хуже, чем перестает расти: под камнем заводятся черви. Папа – плут, папа – плут…
Мариетт говорит тихо с печалью и мольбой.
– Ты не хочешь, Гарт?
Хаггарт упрямо и мрачно:
– Не хочу. Если меня будут звать Мариетт, никогда не убью того. Он мне мешает жить. Подари мне его жизнь, Мариетт: он целовал тебя.
– Как же я могу подарить то, что не мое? Его жизнь принадлежит Богу и ему.
– Это неправда. Он целовал тебя, разве я не вижу ожогов на твоих губах? Дай мне убить его и тебе станет так и радостно и легко, как чайке. Скажи да, Мариетт.
– Нет, не надо, Гарт. Тебе будет больно.
Хаггарт смотрит на нее и говорит с тяжелой насмешливостью:
– Вот как! Ну, так это неправда, что ты даришь мне. Ты не умеешь дарить, женщина.
– Я твоя жена.
– Нет! У человека нет жены, когда другой, а не она, точит его нож. Мой нож затупился, Мариетт!
С ужасом и тоской смотрит Мариетт:
– Что ты говоришь, Хаггарт? Проснись, это страшный сон, Хаггарт, – Хаггарт! Это я, посмотри на меня. Шире, шире открой глаза, пока не увидишь меня всю. Видишь, Гарт?
Хаггарт медленно потирает лоб.
– Не знаю. Это правда: я люблю тебя, Мариетт. Но какая непонятная ваша страна: в ней человек видит сны, даже когда не спит. Может быть, я уже улыбаюсь? – посмотри, Мариетт?
Аббат останавливается перед Хорре.
– А, старый приятель, здравствуй. Так-таки и не хочешь работать?
– Не хочу, – угрюмо цедит матрос.
– А по-своему хочешь? Вот этот человек, – гремит аббат, указывая на Хорре, – думает, что он безбожник. А он просто дурак, но понимает, что тоже молится Богу – но только задом наперед, как морской рак. И рыба молится Богу, дети мои, я сам это видел. Будешь в аду, старик, кланяйся папе. Ну, дети, становитесь поближе, да не скальте зубы – сейчас начну. Эй ты, Матиас – трубку можешь и не гасить, не все ли равно Богу, какой дым, ладан или табак – было бы честно. Ты что качаешь головою, женщина?
Женщина. У него контрабандный табак.
Молодой рыбак. Станет Бог смотреть на такие пустяки.
Аббат на мгновенье задумывается:
– Нет, погоди. А, пожалуй, контрабандный табак, это уже не так хорошо. Это уже второй сорт! Вот что, брось-ка пока трубку, Матиас, я потом это обдумаю. Теперь тихо, детки, совсем тихо: пусть Бог сперва на нас посмотрит.
Все стоят тихо и серьезно. Только немногие опустили головы – большинство смотрит вперед широко открытыми неподвижными глазами: точно и впрямь увидели они Бога в лазури небес, в безграничности морской, светлеющей дали. С ласковым ропотом приближается море – начался прилив.
– Боже мой, и всех этих людей! Не осуди нас, что молимся не по-латыни, а на родном языке, которому учила нас мать. Боже наш! Спаси нас от всяких страшилищ, от морских неведомых чудовищ; обереги нас от бурь и ураганов, от гроз и ненастий. Дай нам тихую погоду и ласковый ветер, ясное солнце и покойную волну. И вот еще, Господи, особенно просим тебя: не позволяй дьяволу близко подходит к изголовью, когда мы спим. Во сне мы беззащитны, Господи, и дьявол пугает нас до ужаса, терзает до содрогания, мучит до сердечной крови. И вот еще, Господи: у старого Рикке, которого Ты знаешь, начинает погасать Твой свет в очах и он уже не может плести сети…
Рикке часто утвердительно кивает головой:
– Не могу, нет!
– Так продли ему, Господи, Твой светлый день и скажи ночи, чтобы подождала. Так, Рикке?
– Так.
– И вот еще последнее, Господи, а больше не буду: у наших старух слезы не высыхают об умерших – так отними у них память, Господи, и дай им крепкое забвенье. Там и еще есть, Господи, кое-какие пустяки, но пусть молятся другие люди, кому настала очередь перед Твоим слухом. Аминь.
Молчание. Старый Дан дергает аббата за рукава, и что-то шепчет ему.
Аббат. Вот Дан еще просит, чтобы я помолился о погибших в море.
Женщины восклицают жалостным хором:
– О погибших в море! О погибших в море…
Некоторые становятся на колени. Аббат с нежностью смотрит на их склоненные головы, истомленные ожиданием и страхом, и говорит:
– Но о погибших в море должен молиться не поп, а вот эти женщины. Сделай же, Господи, так, чтобы поменьше плакали они!
Молчанье. Слышнее гремит прилив – несет океан на землю свой шум, свои тайны, свой горько-соленый вкус неизведанных бездн.
Тихие голоса:
– Море идет.
– Прилив начался.
– Море идет.
Мариетт целует руку у отца.
– Тоже женщина! – говорит поп ласково. – Послушай, Гарт, это ли не странно: как от меня, мужчины, могло родиться вот это, – ласково стукает дочь пальцем по ее чистому лбу, – вот это: женщина!
Хаггарт улыбается.
– А разве это не странно, что у меня, мужчины, вот это, – обнимает Мариетт, сгибая ее тонкие плечи, – вот это стало женой?
– Пойдем-ка есть, Гарт, сыночек. Кто бы оно ни было – одно знаю хорошо: оно приготовило нам с тобою здоровеннейший обед.
Народ быстро расходится. Мариетт говорит смущенно и весело:
– Я побегу вперед.
– Беги, беги, – отвечает аббат. – Гарт, сыночек, позови-ка безбожника обедать. Я буду бить его ложкой по лбу: безбожник лучше всего понимает проповедь, если его бить при этом ложкой.
Ждет и бормочет:
– А мальчишка-то опять зазвонил: это он для себя, плут. Не запирать колокольни – так они с утра до ночи будут молиться.
Хаггарт подходит к Хорре, возле которого снова уселся Дан.
– Хорре! Идем обедать, тебя поп звал.
– Не хочу, Нони.
– Так! Ты что же тут будешь делать на берегу?
– Думать, Нони, думать. Мне так много нужно думать, чтобы хоть что-нибудь понять.
Хаггарт молча поворачивается. Аббат издали кричит:
– Не идет? Ну, и не надо. А Дана ты, сыночек, никогда не зови, – говорит поп густым шепотом: – он по ночам ест, как крыса. Мариетт нарочно ставит ему на ночь что-нибудь в шкафу – посмотрит утром – ан чисто. И ведь подумай, никогда не слышно, как он берет – летает он, что ли?
Уходят оба. На опустевшем берегу только два старика, дружелюбно усевшиеся на соседних камнях. И так похожи они старые: и что бы ни говорили они – роднит их страшно белизна волос, глубокие борозды старческих морщин.
Прилив идет.
– Все ушли, – бормочет Хорре. – Так на обломках и нашего корабля сварят они горячий суп. Эй, Дан! Ты знаешь: он три дня не велел мне пить джину. Пусть издыхает старая собака, не так ли, Нони?
– О погибших в море… о погибших в море, – бормочет Дан. – Сын у отца, сын у отца, и сказал отец: пойди – и в море погиб сын. Ой, ой, ой.
– Ты что болтаешь, старик? Я говорю: он не велел мне пить джину. Скоро он, как тот твой царь, велит высечь море цепями.
– Ого! Цепями.
– Твой царь был дурак. А он был женат, твой царь?
– Море идет, идет, – бормочет Дан. – Несет свой шум, свои тайны, свой обман – ой, как обманывает море человека. О погибших в море – да, да, да – о погибших в море…
– Да, море идет – а ты этого не любишь? – злорадствует Хорре. – Ну, не люби. А я не люблю твою музыку – слышишь, Дан – я ненавижу твою музыку!
– Ого! А зачем ходишь слушать. Я знаю, как вы с Гартом стояли у стены и слушали.
Хорре говорит угрюмо:
– Это он поднял меня с постели.
– И опять поднимет.
– Нет! – сердито рычит Хорре. – А вот я сам встану ночью – слышишь, Дан – встану ночью и разобью твою музыку.
– А я наплюю в твое море.
– Ну-ка, попробуй! – говорит матрос с недоверием. – Как же ты плюнешь?
– А вот так, – Дан с остервенением плюет в направлении моря.
Смятенно хрипит испуганный Хорре:
– Ах, какой же ты человек. Эй, Дан, смотри, тебе будет нехорошо: ты сам говоришь о погибших в море.
Дан испуганно:
– Кто говорит о погибших в море? Ты, ты?
– Собака!
Уходит, ворча и покашливая, размахивает рукою и горбится. Хорре остается один перед всею громадою моря и неба.
– Ушел. Так буду же смотреть на тебя, море, пока не лопнут от жажды мои глаза!
Ревет, приближаясь, океан.