Глава четвертая
Когда все спят
В первой комнате стояли комод, два кресла, овальный стол и диван, пол был застелен ковром. В спальне — две низкие огромные кровати — можно поперек лечь; в углу — бронзовая девушка, вытянувшись на кончиках пальцев, расставив руки, хочет взлететь, да так и застыла. Мебель тяжелая, массивная; рассчитанная на людей комплекции солидной.
Ванная тоже большая, с медными кранами, чуть тронутыми зеленью. Окна в гостиной и в спальне полукруглые, низкие, забраны решетками в виде расходящихся лучей, покрытых белой масляной краской.
Сынок все обследовал, потрогал и улегся на одну из кроватей, рядом с бронзовой девушкой, погладил ее по крутому прохладному бедру и закрыл глаза.
Хан, как вошел, сел на подоконник, так и сидел, почти не двигаясь, оглядывал все неторопливо и настороженно. Через открытую дверь он видел лежавшего в спальне Сынка и, глядя на него, раздумывал, кто он такой, этот белокурый парень, который лежит на постели в помятом вечернем костюме, положив лаковые пыльные ботинки на атласное одеяло. Судя по всему, парень привык жить богато, чувствует себя уверенно, не то что он сам. Хан повел плечами, рубашка под пиджаком коробилась. Он снял пиджак, сложил аккуратно, положил рядом с собой на подоконник.
Сынок повернулся, вытащил из кармана мятую коробку дорогих папирос, закурил, спичку ловко выщелкнул в потолок, взглянул на Хана, усмехнулся и ловко запустил в него папиросами, затем спичками. Хан поймать брошенное не сумел, подобрал с пола, закурил, осторожно взял со стола раковину-пепельницу, перенес на подоконник и вновь уселся, как прежде. Сынок наблюдал за ним, стараясь понять, с кем его судьба свела и правильно ли он, многоопытный, сделал, что пошел с этим Ханом. Кто такой? Что-то не слыхал он такую кличку, не в законе парень, желторотый. Однако уверенный, да и браслетики снял профессионально. И приняли их здесь как родных, будто ждали. Нет, не подвело чутье, парнем можно прикрыться, место здесь классное. Как это он всю златоглавую вроде обшарил, а о такой малине не слыхал даже? За какие заслуги парня так принимают? Кто здесь хозяин? А вдруг Корень — легендарный пахан, о котором чуть не во всех пересылках шепотом рассказывают? Размышляя так. Сынок наблюдал за новым приятелем все с большим интересом.
Хан погасил папиросу, обхватил широкими ладонями колени и застыл. Смешно: кресла роскошные, диван, кровать — хоть поперек ложись, — а человек на деревянной доске уселся и вроде удобно ему.
— Приятель, — Сынок зевнул, — ты за меня в ответе. Если я с голоду помру, люди тебе не простят.
Хан не шелохнулся, на его смуглом лице не отразилось никаких чувств, слышал ли он, нет — непонятно.
Сынок придумывал слова позаковыристее, когда Хан, продолжая смотреть перед собой, сказал:
— Мне один человек говорил: только вор на земле свободен. Все люди невольны, и господа знатные, и заводчики с миллионами, даже царь и тот неволен. Что ему скажут, то он обязан делать. Только вор свободен, — он мечтательно улыбнулся.
— И ты крючок проглотил? — Сынок рассмеялся. — Сведи меня с этим человеком.
— Он умер.
— Как он умер?
— Почти сразу. Теперь он свободен, — Хан смотрел не мигая. Сынка раздражал его взгляд.
— Вор и есть человек свободный, — сказал Сынок и потянулся. — Ни отца, ни матери, закон — тайга, медведь — хозяин.
— Слабый должен покинуть стаю, — подсказал Хан, — знаю я ваше товарищество. Протяни руки — или протянешь ноги, не поворачивайся спиной, — он сплюнул, цыкнув зубом.
— А парнишка меня прощупывает, — понял Сынок. — Ох не прост мальчонка, держать надо ушки на макушке, а то без башки останешься”.
— Ты прав. Хан, завязывать пора с воровской жизнью. Подамся я в комсомолию, там вольготно: хочешь — лопата, не хочешь — тачка...
Хан шевельнул смоляными бровями, улыбнулся нехотя, ответить не успел, так как дверь отворилась и в номер вошла девушка лет двадцати — фигура ладная, лицом русачка: скуластая, курносая, светлоглазая.
— Здравствуйте, господа хорошие. С новосельицем. Меня зовут Даша, — она требовательно взглянула на молодых людей.
— Сынок, крестили Николаем, отец на Ивана откликался.
— Хан.
Даша медленно подошла к Хану:
— В доме собачьих кличек не понимают. Как вас зовут, любезный?
— Степан, — Хан хотел отвернуться, но, повинуясь требовательному взгляду девушки, назвал отчество: — Петрович...
— Очень приятно, Степан Петрович, — Даша кивнула, — в номере для вашего удобства кресла поставлены, — она подошла к кровати, на которой лежал Сынок. — Вы, Николай Иванович, стирать покрывала не намерены? Тогда встаньте, будьте ласковы, — и прежде, чем Сынок успел улыбнуться, Даша залепила ему пощечину. Он вскочил, девушка не отодвинулась, указала на валявшийся окурок: — Подымите, Николай Иванович.
Николай схватил девушку за локти, сжал так, что казалось, она переломится, приподнял легко.
— Поставь на место, — Даша смотрела бесстрастно, и Сынок ее послушно опустил.
Хан соскочил с подоконника, уселся в кресло, положил руки на колени. Сынок, потирая пылавшую щеку, рассмеялся, занял другое кресло. Даша удовлетворенно кивнула, села на диван, оглядела приятелей и сказала:
— Сначала вы помоетесь как следует, мыло и мочалку я вам принесу. Барахло свое в ванной сложите, заберу потом, — она стукнула три раза в стенку, в коридоре послышались шаги, дверь приоткрылась, на пороге появился большой чемодан, шаги удалились.
Даша встретилась с Ханом взглядом, улыбнулась, а смотрела брезгливо.
— Будьте ласковы.
Хан внес тяжелый чемодан, дверь закрыл. — Переоденетесь, — Даша указала на чемодан. — Будете жить тут тихо-тихо. Шалить, господа, не советую, хозяин здесь человек серьезный.
— Девушка, вы нас ни с кем не спутали? — Сынок начал злиться. — Я — Сынок! Или у вас со слухом плохо?
— Поесть я вам принесу, — Даша вышла, и приятели услышали, как щелкнул замок.
На дворе дождило. Ветер захлопал форточкой, капли шлепали по стеклу, залетали в комнату.
Корней вытер простыней лицо и шею, с отвращением отпихнул теплую и влажную от пота подушку, сел в изнеможении. Скоро светать начнет, а сна нет, и дождь облегчения не принес, парит.
Корней прошелся по комнате. Эх, выйти бы сейчас во двор, как есть, голышом, шлепая по лужам, пробежаться, остановиться под карнизом, почувствовать, как колотит вода по голове и плечам, стоять до мурашек, до озноба. Мало человеку надо. Что такое счастье? Это почесать там, где чешется, думал Корней, усаживаясь какой уже раз за ночь в ванну.
Все сбылось, всего он добился, Яков Шуршиков. Авторитет у него, деньги, женщины; покоя нет. Не то что во двор выскочить — окно распахнуть страшно, видится, вот они стоят... покойники. Зарезанные, удавленные, — сколько их, чужими руками убитых? Не перечесть.
С семнадцатого Корней пальцем никого не тронул, копейки не взял, ничего ему новая власть предъявить не может, а все равно — страшно.
Обирает он. Корней, людишек недогадливых. Так ведь это у земли края нет, а у всего остального он обязательно имеется. У жизни же человеческой край всего ближе, самое страшное, что не угадаешь, где он, думаешь — далеко, а оказывается, за углом, с ломиком, может, с ножичком.
Три срока имел Яков Шуршиков, дважды бежал, в семнадцатом освободили его по амнистии Временного правительства, и решил он завязать, уж больно ему на каторге не нравилось. Кочуя по пересылкам и лагерям, он познакомился с жуликами разных мастей. Яков стал знаменит среди воров сразу же, больно прогремело его первое дело: два трупа и сто пятьдесят тысяч — с такой визиткой можно было жить в любой тюрьме. Правда, у Якова хватило ума помалкивать, что дело это у него было первое и убил он полицейских от глупости и неумелости, а совсем уж не от отчаянной смелости либо ненависти к властям. Не рассказывал он также, что и деньгами-то он попользоваться не успел, и сохранить не смог, все как есть отобрали. Прослыл он этим делом среди воров человеком серьезным, на расправу быстрым, с захороненной на воле копейкой. Авторитет свой Яков как мог поддерживал, умело распуская слухи о своей жестокости. Однако после первого дела запомнил он крепко: полицейских трогать нельзя, зато безбоязненно можно убивать своих “коллег” по профессии, так как некоторые чины сыскной полиции такие дела даже поощряли. Был случай, когда полиция даже умышленно столкнула его с крупным вором-медвежатником по кличке Оракул, распустив через свою агентуру слух, что последний подозревает Корнея в сотрудничестве с полицией. Авторитет Якова пошатнулся, он пригласил соперника якобы для выяснения взаимоотношений и убил выстрелом в упор, когда тот перешагнул порог воровской малины.
В то время среди так называемых воров в законе чуть ли не каждый третий был осведомителем. Яков понял это и решил сам переквалифицироваться. С активной воровской деятельностью он завязал и стал теоретиком воровских законов. Он распространялся о воровском братстве, о товариществе и взаимовыручке, к нему приходили, как к третейскому судье, он решал споры, выносил приговоры, давал советы. Одной рукой Яков брал долю, другой сдавал неугодных криминальной полиции. Так Яков Шуршиков стал Азефом среди уголовников. Полицию такое положение, естественно, устраивало. Шуршикова опекали и по возможности берегли, но после ограбления ювелира Мухина, поставлявшего изделия императорскому двору, вынуждены были арестовать и судить. Яков же так вошел в роль отца российских воров, что произнес перед присяжными патетическую речь, в которой освобождал всех содельников от вины, брал все на себя. Речь его пересказывали в пересылках и на этапах, в тюрьмах Якова встречали с царскими почестями, даже жандармы, опасаясь мести уголовников, обращались к нему на “вы”.
Временное правительство амнистировало Якова Шуршикова, приятели из уголовной полиции посоветовали ему пока в Москве и Питере не появляться и, рассчитывая в дальнейшем на его признательность, многотомное дело с перечнем его преступлений и предательств уничтожили. Так же уничтожили все его фотографии, пальцевые отпечатки, Яков Шуршиков исчез, существовать перестал.
Остался бесплотный миф, легенда — Корней. Уже считанные люди знали его в лицо, в места заключения он при Советской власти не попадал, фотографии его в уголовном розыске не было.
Для уголовной среды Корней был человек образованный, умный, да и вообще не без способностей. Новая милиция с уголовниками не заигрывала, суд присяжных отменили, воровская профессия стала очень опасной. Корней все это понял, выжидал, вскоре ему пришла идея организовать гостиницу для па-ханов — для воровской элиты. Нэп и Москва притягивали, взять куш и затеряться легче всего в Москве. Корней здесь, в тихом переулочке, и открыл гостиницу “Встреча”. Идея, организация и деньги были его. Анна Францевна Шульц — лишь вывеска. Не встреть Корней Анну, нашел бы вывеску другую. Дело пошло сразу. Серьезный вор на малину не пойдет, для гостиницы нужны чистые документы, да и опасно на людях, мало ли кого встретишь. А у Корнея — как у Христа за пазухой. Тихо, людей никого, вход один, выхода — два, можно и без документов. “Отец”, опять же, всегда советом поможет, с нужными людьми сведет. С милицией свои отношения Корней решил просто: приобрел, не торопясь, несколько паспортов на людей торговой профессии и сдавал их на прописку, якобы одни и те же люди приезжают и уезжают, торговлю ведут. А так как в гостинице за все время ни одного скандала не произошло, налоги платят аккуратно, то и в голову не придет сверять документы с жильцами.
Однако мало-помалу уголовный розыск работать научился, крупные дела удавались все реже, “Встреча” становилась нерентабельной, и Корней решил дать последнюю гастроль: взять банк, обрубить концы и уйти.
Около года он искал, где взять, и нашел. Отделение Госбанка было расположено в бывшем барском особняке, охранялось тщательно, но, укрепляя стены и двери, про потолок малоопытные товарищи забыли — с чердака войти было несложно. На сейф тоже удалось взглянуть: так, жестяная коробка, только большая. Неувязка вышла с инструментом. Своего уже давно у Корнея не было, взять у кого-либо из знакомых он опасался. Решил Корней инструмент изготовить; узнав, что брат Лехи-маленького — кузнец отменный, приказал явиться. И глупей глупого получилось: кузнец в тюрьму угодил и, не желая самого Корнея подводить, другому велел вместо себя явиться.
Когда Леха позвонил и сказал, что вместо его брата явились двое неизвестных. Корней решил их не принимать, однако тут же передумал. Новые люди всегда опасны, в уголовке старый сыщик Мелентьев, всем лисам лис, и доходит молва, что очень он Корнеевым интересуется, не забыл, значит. Бежали ребятишки из-под конвоя — приемчик далеко не свежий, известен и сыщикам, и деловым людям еще с прошлого века. Но не оттолкнул Корней беглецов, велел приводить, пропустив через лабиринт. Давно Корней проходные квартиры придумал, через них чужой никак пройти не мог, и в этот раз сработало безотказно, был за мальчиками хвост, да отпал. Значит, один из двоих — из милиции, покойник он теперь, потому как засветил Корней гостиницу. Гореть этой берлоге рано, вот возьмет Корней куш, отрубит концы, тогда полыхай голубым огнем. А с ребятишками разберется Корней, уже дал команду, утром Ле-ха приведет человека верного, который повернет налицо любого. Всех знает, золотой старичок.
Светать скоро начнет, а Корней не спит, душно ему, и дождь прохлады не несет, шлепает по стеклу без толку.
Агент уголовного розыска Сурмин лежал тихо, стараясь дышать ровно, хотя сосед и похрапывал. Субинспектор Мелентьев, когда инструктировал, предупреждал: забудь, кто ты есть, ничего не изображай, не придумывай, не бери в голову, видят тебя, нет ли, все равно — ты беглый уголовник. И ни при каких обстоятельствах шкуру не снимай. Задачи две: найти Корнеева и определить, какой именно банк он готовит. Учти, если при отходе ты хоть краешком засветишься, значит, все провалил. Корней никогда на дело не пойдет, а против него для прокуратуры и суда на сегодняшний день ни капелюшечки не имеется. Сегодня Корнея в уголовный розыск можно только на чашку чая пригласить, за жизнь побеседовать. Корней молодых любит, их можно при дележе обойти либо убрать при надобности, за человека, воровскому миру неизвестного, ответа нет, а Корнёю убить — что тебе в жару квасу выпить — одно удовольствие и опасности никакой. Он рук в крови мочить не станет, для того есть люди поглупей. Если Корней банк готовит, ему наверняка люди нужны. Воров известных он брать не захочет: делиться с ними надо, да и опасно, они у нас, у милиции, на виду могут оказаться. Так что, Сурмин, говорил субинспектор, если ты до Корнея доберешься, он к тебе интерес проявит, не сомневайся, но верить не будет никогда. У него закон один: пока человек в крови по самую маковку не испачкается, нет ему веры. Старайся не доверие завоевывать, а стать необходимым. У Корнея к людям мерка одна: нужные и не нужные. Пока ты ему нужен — в безопасности, как стал не нужен, цена твоей жизни — копейка.
Сурмин субинспектора слушал спокойно, страха не было, интерес только, да и, полагал, пугает Старик. Теперь, в первую же ночь, лежа без сна, Сурмин вспоминал испытующий взгляд субинспектора. Когда наручник уже запястье сжимал и Мелентьев дверь перед Сурминым открыл, схватил за плечи неожиданно и зашептал: “А, пошло все к чертовой матери, Сурмин! Нам больше других надо? Люди банки для того и придумали, чтобы преступники и мы с тобой без работы не сидели. Грабили, грабят и будут грабить... — субинспектор достал ключ и начал снимать наручники. — Не обедняет Советская власть! А Корнея не мы поймаем, так свои зарежут в конце концов”.
Сурмин скинул простыню, потянулся сильным телом, закинул руки за голову, прислушался: к шуму дождя прибавился еще какой-то звук. Сурмин повернулся, увидел, что сосед не спит, наблюдает из-под полуопущенных век, и понял: звук не появился, а пропал, сопеть новый приятель перестал. Не спится? Ну-ну, лежи, думай. Корнея все хотел увидеть? Судя по всему, сегодня встретишься.
Кабинет субинспектора освещала лишь настольная лампа, и лица сидевших у стола Воронцова и Мелентьева были землистого цвета. Окна они распахнули, дождь залетал в кабинет, на подоконниках поблескивали лужи, одна створка скрипела и хлопала, и субинспектор лениво подумал, что надо наконец починить крючок либо найти под сейфом детский кубик и створку подпереть, иначе от этого скрипа и хлопанья с ума сойдешь.
Воронцов полулежал в кожаном кресле и бездумно смотрел на собственные сапоги. От бесчисленного количества выкуренных папирос во рту у Воронцова было нехорошо, чай в стакане давно остыл, да и горячий он имел привкус ржавого железа.
Костя старался не двигаться и не думать о боли, которая затаилась в груди. Где у него находится сердце, Константин Воронцов узнал три года назад, когда оно, больно ударив под левый сосок, сбило его с ног. Считалось, что больное сердце — недуг чисто буржуазный, неприличный. Костя выслушал наставления врача, глядя в потолок, и забыл их, как только врач ушел. С тех пор Костю прихватывало дважды; сегодня утром, совсем уже ни с того ни с сего, — в третий раз. Он врача не вызывал, отлеживался на диване, весь день старался поменьше двигаться.
Пенсне субинспектора лежало на столе и поблескивало зеленью, будто болотные лужицы. Мелентьев близоруко щурился, потирал ладонью небритую щеку, на начальника не смотрел, все уже было переговорено. Можно, конечно, еще сказать, мол, я же вас предупреждал: если Корнеев с Сурминым встретиться пожелает, то нашим сыщикам на хвосте не усидеть. Рецидивист не такое наблюдение видывал, гимназию давно кончил, фраеров ищите в другом месте. Можно напомнить, да зачем? Говорено было, и не раз, а у Кости память молодая.
Мелентьев, несмотря на духоту, был в суконном жилете, в рубашке с жестким воротничком и при галстуке. Субинспектор взял стакан, взглянул на бурую жидкость с отвращением и сказал:
— И что это за начальник, если он взяток не берет? Не могут люди вас, товарищ Воронцов, уважать, когда вы даже чаю нормального выпить возможности не имеете.
Оконная рама как-то особенно противно взвизгнула и хлопнула. Воронцов невнятно выругался, подошел к окну. Зная, что крючок давно сломан, Мелентьев улыбнулся.
— Кого ты поймать можешь, если у тебя ставень — и тот не держится на месте? — Воронцов вытер мокрые ладони о штаны, неторопливо прошелся по кабинету.
Мелентьев в ответ на критику начальства погасил свою зеленую лампу, напоминая, что надвигается новый день.
Дата родилась на берегу Енисея, верстах в пятнадцати от Абакана. Июль в тот год стоял жаркий, каторжников, выживших после эпидемии дизентерии, доедал гнус. Женщина, которая родила Дашу, имела много имен и кличек, последний раз ее судили как Марию Латышеву, кличку она носила Магдалина. Она была красивой глупой бабой, в молодости любила выпить. К тридцати годам, когда красота прошла, а глупость осталась, женщина превратилась в законченную алкоголичку. Мария в своей беспутной жизни не совершила ни одного преступления, все ее беды происходили от мужиков, которых она любила. Последний — возможно, он и был отцом Даши — появился в жизни Марии в понедельник. Мужчина высокий, статный и кудрявый, он ее всю неделю кормил досыта, а в субботу пришел чуть живой. Что за мужик, если он в субботу не напивается... Мария его раздела, спать уложила, вещички, как положено, выстирала. На следующий день его взяли и Марию прихватили, так как она, оказывается, стирая, “улики уничтожила”. Присяжные сказали: “Виновна”, а судья определил: “Десять лет каторжных работ”. О том, что она будет матерью, женщина узнала на этапе.
В рождении ребенка Мария обвиняла конвойного. А чтобы он не сомневался в своем отцовстве, молодая мать швырялась в него ребенком: хочешь не хочешь — лови. В большинстве случаев он ловил, а когда не удавалось, поднимал пищащий сверток с земли.
Голод, дизентерия и гнус оказались бессильны — Даша росла. В пять лет она стала сиротой, но не узнала об этом, так как мать свою от других людей не отличала. Когда на далекую каторгу пришла Советская власть, Даше исполнилось двенадцать, она умела читать, писать, курить, пить и в рукопашной не уступала взрослой женщине, а если нападала первой, то могла и мужика завалить.
В Москву пятнадцатилетняя Даша приехала с веселой компанией, которую в Ростове целый год почему-то называли бандой. Стоило Даше на мужчину посмотреть, как его тянуло на подвиги, перечень которых имеется в уголовном кодексе. Кличку она носила ласковую — Паненка, уголовный розыск уже располагал ее приметами. В двадцать втором году, составляя справку по группе, арестованной за разбойные нападения на Потылихе, субинспектор Мелентьев писал: “По непроверенным данным, в банде была девица по кличке Паненка, однако никто из фигурантов и потерпевших показаний на нее не дал. Приметы: на вид восемнадцать-девятнадцать лет (возможно, моложе), рост средний, волосы русые, стрижены коротко, глаза светлые, к вискам приподнятые, нос прямой, губы полные, лицо овальной правильной формы. При знакомстве девица представляется студенткой, одевается чисто. Особые приметы: картавит. Предупреждения: при задержании может оказать серьезное сопротивление, не исключено наличие огнестрельного оружия”.
Жизнь предлагала Даше выбор богатый: если уголовный розыск не доберется, то из ревности кто-нибудь из фартовых ребятишек зарежет. И не было бы счастья, да несчастье помогло. Дашу увидел Корней. Редко он выбирался, тут, видно, черт расшалился, толкнул легонечко, и заглянул Корней как-то днем в ресторан “Эльдорадо”, что на Тверском бульваре. Сидел он скромно, кушал обед из трех блюд за один рубль тридцать копеек, вроде все внимание в тарелку, но по привычке, хотя опасаться нечего — нет за ним ни капелюшечки, ни крошечки, — вновь пришедших оглядывал внимательно... Корней уже кофий заканчивал, когда увидел Леву Натансона, известного среди деловых людей под кличкой Алмаз. Кличка была дана за то, что до семнадцатого года Лева торговал копями да приисками, потом опустился, стал продавать камни в розницу. Натансон, как ему по профессии и полагается, одет был “я проездом из Парижа” — и запонки, и булавка в галстуке настоящие. Должен же клиент после сделки с Левой за свои кровные хоть что-нибудь стоящее вспомнить.
Алмаз шел пританцовывая, узнав Корнея, лицом опал, стал лаковые штиблеты по ковровой дорожке приволакивать.
— Папашка, что с тобой? — весело спросила Даша, шедшая с ним под руку, и рассмеялась. Из-за этой рассыпавшейся пригоршни серебра все и произошло. Не бросила бы Даша свой смех ресторанному залу под ноги, и Корней бы взгляда не поднял, не увидел бы.
Лева приблизился к столику Корнея медленно, смотреть не смел: сочтет нужным, сам поздоровается.
Корней не сводил тяжелого взгляда с Даши, кивнул, и Лева сломался в поклоне. Даша удивленно подняла брови, оглядела незнакомца и вновь рассмеялась.
— Подойди, любезный, — поднося к губам чашку кофе, сказал Корней. — Позже. Один, — он произнес все слова раздельно, негромко, но очень четко.
— Непременно, — выдавил Лева и, не зная, как Корнея назвать, зашевелил губами беззвучно.
— Что за чучело гороховое? — спросила умышленно громко Даша, усаживаясь за столик у зеркала. По лицу старого афериста она поняла, что человек в скромном коверкотовом костюме отнюдь не “чучело”, но, злясь и на Леву за его подобострастность, и на себя за неожиданно испортившееся настроение, уже искусственно рассмеялась.
Официант застыл, рука будто гипсовая — на отлете. Лева, не заглядывая в меню с золотым обрезом, сделал заказ скромный: не любит Корней людей, живущих широко. Когда человек убежал, Даша стрельнула взглядом в сторону Корнея. Лева опомнился, зашептал:
— Умри, Дарья. Он моргнет только — нас обоих здесь, за этим столиком, удавят.
— Не бери на характер, — Даша улыбнулась презрительно, однако говорила шепотом. Лева промокнул лоб салфеткой, хотел подняться, но остался на месте, и она спросила: — Корень? Неужто?
— Какой Корень? Не знаю никакого Корня, — простонал Лева, кляня себя за болтливость, за встречу с девчонкой, за то, что пошел в “Эльдорадо”.
Не бывает Корней в таких местах, не случайно все это, ох не случайно. Лева знал за собой вину. С месяц назад один человек передал ему три дорогие вещицы, предупредил: в Москве не продавай. Корень не велел. А он, старый пень, соблазнился предложением. Все-таки он одолел страх, пересел за столик к Корнею, почти нормальным голосом сказал:
— Рад видеть тебя в здравии, приятного аппетита.
— Чего же здесь приятного? — Корней дернул плечом. — Мы золотых приисков не имеем, икрой не балуемся, не как некоторые.
Лева согласно хихикнул и, ободренный шуткой, спросил:
— Может, тебе этот ресторанчик завернуть? Только прикажи. — Натансон, как и другие уголовники, верил в миллионы Корнея, в то, что тот где-то в неизвестном для других месте делает деньги настоящие, серьезные. Если бы он знал, что Корней имеет лишь долю доходов с гостиницы и чаевые с залетных паханов и что капитала у Корнея на черный день не имеется!
— Кто такая? — Корней рисовал ложечкой на скатерти замысловатые вензеля.
Лева Натансон все понял: неизвестно Корнею о проданных в Москве камнях, встреча получилась нечаянная, не видать теперь Даши как своих ушей. От обиды у него задрожали полные губы. Девчонку терять до слез жалко. Самоуговоры не действовали. Дашу отдавать не хотелось, знал: такой девчонки ему больше не встретить.
Корней рисовал серебряной ложечкой на крахмальной скатерти, ждал.
Лева облизнул губы, тихонько кашлянул. “Совру — и амба, откуда знать ему?” — решился.
— Не наша. Не деловая, студенточка полуголодная, — выдавил из себя. — Если интересуешься, будь ласков, обяжешь, — и сам не верил.
Корней наслаждался унижением Левы Натансона, от своей власти пьянел. Умен, оборотист, богат, а против меня — тля, скажу слово — крахмальную скатерть сожрешь. Корней улыбнулся своим мыслям, Лева снова облизнул губы и заговорил быстро:
— Прости, черт попутал! Наша девка, возьми, не пожалеешь! Тело! Темперамент!
Смилостивился Корней, поднял взгляд, от широты души улыбнулся даже.
— Для дела нужна, — он встал, направился к выходу. Лева держался за плечом, дышал в ухо. — Для нашего дела, общего. Ты в Хлебном ночуешь? — остановился, слушал, опустив голову.
— В Хлебном, в том же переулочке, — Лева словно радовался. — Ну и память у тебя! Каждого из нас, самого маленького, помнишь.
— Вечером к тебе заскочат, отдашь, — Корней раздумывал, взглянуть или не взглянуть, не удержался, поднял голову, увидел капельки пота над бровями, губа дрожит, глаза не знает куда и девать. Что коньяки да шампанское? Вот она, жизнь настоящая!
Вечером Дашу привезли в гостиницу “Встреча”, как раз когда провинилась Анна Францевна, приняла подарок от делового, но глупого. И уж не так велика ее вина была, в другой раз Корней велел бы оплеух немочке для памяти надавать. Не повезло Анне, решил Корней новенькой девушке все сразу и до конца объяснить, чтобы ничего неясным не оставалось. Потому и били Анну долго и серьезно.
Дашу удивить и напугать было трудно. Повидала в жизни, и как бьют, и как убивают тоже видела. Поразила девушку не жестокость, а спокойствие и равнодушие. Люди делали работу, тут же пили, ели, говорили о постороннем и вновь работали — били, беспокоились только, чтобы шуму не было, не ведено шуметь, и чтобы лицо не изувечить, ведено портрет в целости держать.
Когда Даша за хозяйкой ухаживала, вспомнив науку врачевания, проверенную в детстве на собственной шкуре, то больную не жалела. Что же ты, дамочка, оклемаешься и живым его оставишь? Оставишь, по всему вижу, и он, паскуда, знает, иначе бы не посмел либо уж убил. Слыхала Даша о Корне не раз, даже две песни слышала. Говорили люди: строг Корень, но справедлив. А на поверку оказалось, что обыкновенный изувер, хуже надзирателя либо конвойного: те людишки службу несут, жалованье получают.
Две недели Корней к Даше и не подходил, слова не сказал, велел Лехе-маленькому передать, мол, живи покуда прислугой, после видно будет. Бесилась Даша, не для того Паненка на свет родилась, чтобы примочки ставить и судки таскать. Бесилась Даша, ночами наволочку зубами рвала, уйти боялась. Куда? Уйдешь, он вслед шепнет: продала, — и станешь о смерти молить.
Однажды ночью он пришел, удивился, что дверь не заперта, спросил: не боишься, девочка? Даша ответила, что в доме у Корнея деловой девчонке бояться не положено, для потехи иных хватает. Она спала без рубашки и, когда он пришел, не стесняясь, скинула простыню, встала обнаженная, накинула халат, ловко накрыла на стол — графинчик, закуску холодную, Корнею кресло подвинула, рюмку налила, подняла свою, кивнула, молча выпила.
— Сердишься? — он тоже выпил. — Мхом покрылся Корней. О нем легенды сказывают, а он совбуром заделался да еще бабу глупую изувечить велел. Так?
От визита неожиданного Даша захолонула, не ответила, плечом повела.
— Знаешь, сколько ребятишек на колечках и сережках погорело? — спросил он, гоняя по тарелке осклизлый грибок. — Тяжело мне, на покой собираюсь. Устал.
Корней властно положил руку ей на плечо, отдернул халат. Даша почувствовала, как мелко дрожат его пальцы, увидела жилку на виске, глаза под опущенными веками блестят, как у доходяги. Не отстранилась. Спокойно Даше стало: сколько она таких мужиков видела! Корней! Корень земли деловых людей! Ты мужчина обыкновенный, слабый — поняла власть свою.
Даша дверь не запирала потому, что знала: в каждом доме, где нормально жить хочешь, мужикам сразу все без остатку объяснить требуется. Тут двери и запоры не помогут. Сейчас у нее в кармане халатика браунинг вороненый лежал, полу оттягивал. Не заглядывая мужчине в глаза, Даша знала: оружие без надобности, так справится.
— Я не по этому делу. Корней, — сказала спокойно, руку его не убрала, водки налила, себе лишь капнула, чокнулась. — Тебе из уважения скажу: девица я, и не потому, что бесчувственная, а решила так, подождать с этим делом...
— А Натансон говорил...
— И ты. Корней, говори, — Даша запахнула халат, села удобнее. — А Алмазу передай: встречу — ухо левое отрежу.
— Почему левое? — Корней рассмеялся, как-то ему легко стало.
— Сразу два — это лишнее, а с какого-то надо начинать. Левое. Передай.
— Передам. А как же я? Если я говорить стану?
— Ты — Корней, тебе можно. Говори, — Даша сделала ему бутерброд. — Баба, если с мужиком живет, слабнет. Я давно такой факт приметила, мне рассказывали — моя мать от вашего брата совсем больная сделалась. А мне. Корней, сил много надо, деньги, понимаешь, нужны.
— Зачем?
— Жить хорошо хочу, богато, — Дата ответила серьезно, хотя и видела: смеется гость. — Я свое отработала, а пенсию мне не дадут, полагаю. Люди мне задолжали, отдавать не думают, так я сама возьму. Потом все будет — мужчины, любовь, все. А пока мне нельзя. Договорились?
И они договорились.
Даша сидела на подоконнике, вытягивая руку, ловила ладошкой мелкие капельки, вытирала лицо и грудь. Только сейчас, когда рассвело и засеребрились лужи, и дом напротив, шагнув из ночи, взглянул на наступающий день черными окнами, духота отступила. Даша в эту ночь не спала — то читала (томик Есенина и сейчас на смятой подушке), то так лежала в тяжелой полудреме. Вспомнила Даша, как увидела его в смокинге и лакированных туфлях, золотоволосого и весело пьяного. Он поднимался по ступенькам, прыгая через две, и кто-то рядом сказал: “Паненка, это Сергей Есенин”. Она взглянула ему вслед равнодушно, не подозревая, что золотоголовый все про нее, Дашу, знает, он уже написал:
Глупое сердце, не бейся!
Все мы обмануты счастьем,
Нищий лишь просит участья.
Глупое сердце, не бейся.
Любовь и грусть поэта, рядом серая ненависть Корнея, и эти двое, которых разместили на первом этаже. Ребятишки, судя по всему, битые, что-то Корней задумал, раз поселил ребят в номере, который и прослушивается, и просматривается. Почему в гостинице поселился Леха-маленький?
Ночь была пестрой: то Дашу околдовывал Есенин, то выступал из мрака Корней. Потом они оба пропадали, Даша всматривалась в лицо простоватого парня в пиджачной паре. Даше указали на него со словами: “Запомни его. Паненка, и остерегайся: только с виду он прост, серьезный мальчонка, в угре служит”.
Ведь русским языком сказали, а она не остереглась.
Все кончается, ночь тоже кончилась. Даша умылась и оделась, вышла в коридор и увидела Леху, который ввел с улицы в холл сгорбленного старичка.
Маленький, на тонких ножках, лицо — испеченное яблоко — не человек, мерзлота одна, крови человеческой по одному его слову пролито — в ней дюжину таких утопить можно. Никто не слышал, чтобы старичок даже пустяковое преступление совершил, однако среди уголовников он был почитаем, звали его Савелием Кирилловичем. Обладал он феноменальной памятью, знал о преступниках практически все, уголовный розыск пользовался картотекой, уголовники. — Савелием Кирилловичем.
Он вошел, опираясь на руку Лехи, хотя в помощи не нуждался абсолютно, на Дашу, которая поклонилась ему, вроде не глянул и ясно сказал, молодо, с усмешечкой:
— Здравствуй, Паненка. Волос ты зря завила, свой тебе лучше.
— Доброе утро, Савелий Кириллович, — ответила Даша. — Не жгу я волос, вчера под дождь попала.
— Стар, не вижу ничего, — Савелий подмигнул Даше молодым ясным глазом и прошел с Лехой в коридор.
Ребятишек опознавать привели, поняла Даша, сомневается Корней, потому и за стариком послал, и Леху рядом держит.