Глава девятнадцатая
Ермаков остановил первую попутную машину и устроился в кузове меж бензиновых канистр, которые дребезжали, гремели и весело подскакивали, напоминая о свободе, о скорости, о разбитой танками и орудиями дороге, этой обычной дороге наступлений.
Леса кончились, и развернулась, кружась, обдавая вольным сырым ветром, ровная даль с лиловым туманцем в низинах, с далекими темными извивами Днепра, ставшего будто на ребро, а над ним еще не четко проступали, уходя к чуть порозовевшему небу, громоздкие очертания города. Это был Днепров. А за этим городом теперь двигались по шоссе на запад новые батальоны полковника Гуляева. Так сказали Ермакову час назад, и он спешил, и спешила грузовая машина, на которой ехал он к Днепру, обгоняя покрытые брезентами «катюши», вскачь мчавшиеся повозки, а по обочине споро шагали солдаты, подоткнув за ремень полы шинелей, – все торопились, тянулись к переправе, к возвышавшемуся на горе впереди городу.
Свободный ветер летел ему в глаза, гудел в ушах, забирался в рукава, и он с наслаждением глотал этот ветер, чувствуя его щедрую освежающую силу.
Майор, армейский интендант, ехавший к передовой, поминутно высовывал из шоферской кабины голову, надвигал на лоб фуражку и, смеясь и захлебываясь ветром, кричал дурашливо, по-молодому озорно:
– Эх, Аню-ута-а! Давай жми, колымага! Газ на всю железку! Лихач! А, лихач ведь он, капитан? Он у меня лихач! Как с ним ездить, ха-ха! Невозможно! Не надеюсь на него, не-ет! Есть у меня, знаешь, лейтенант Таткин. Так тот в кузове с грузом ездит. А? Этот лихач ничего не видит, кроме баранки. А Таткин самолеты заметит и давай из пистолета палить: останови, значит! Жми, жми, Аню-ута! А «катюши»-то, «катюши»! Глянь-ка, капитан! Гордецы, красавицы!
Ермакову нравился этот средних лет интендантский майор своим избытком энергии и разговорчивостью, вероятно, возбужденный скоростью езды, розовым ноябрьским утром, близостью освобожденного города. Он сам испытывал некоторую приподнятость, и ледяной комок, затвердевший в его груди с тех пор, когда он выводил людей из окружения, уже не давил на душу так жестоко и гнетуще. Все эти дни он жил, готовый на крайнее, вплоть до самого тяжкого наказания. Он знал, что Иверзев мог твердо и разрушительно сжать пружину его судьбы, но после того, что он пережил в последнем бою, ничто, казалось, не могло заставить дрогнуть его сердце или почувствовать раскаяние.
– Ах, Аню-ута-а! – кричал майор-индендант, крутя головой и озорно подмигивая из кабины. – А? Грандиозный город!.. Знавал его до войны! До Днепрова, значит? Что?
– Дальше, майор.
– Лихач, лихач! Сбавь газ! Не видишь? В колонну врежемся, тарантас воронежский! Сто-оп, сатаняга, сто-оп!..
Голова майора нырнула в кабину, шофер затормозил, Ермаков едва удержался на ногах, прижавшись грудью к кабине; пустые канистры, зазвенев, покатились в кузове.
Впереди, вытянувшись метров на триста, приостановилась колонна. Хорошо видимый Днепр, открывшиеся дали, его песчаные пляжи, заросшие кустарником, и за простором воды силуэты окраинных садов, крыш, купола церкви на горе – весь город лежал в тихом розовом свете, затопившем край неба. И только ровный звон моторов плыл над утренней тишиной. Но этот звон вовсе не показался Ермакову опасным, даже когда услышал в колонне крики: «Мессера»! – и увидел, как несколько машин, повозок и «катюш» лениво стали расползаться от дороги. Два тонких, как металлические муравьи, истребителя шли на большой высоте, сверкали там, нежно-золотистые в лучах зари, и это мирное сверкание в небе его почти не тревожило.
Гулко ударили зенитки у переправы, малиновые звездочки разрывов засверкали в лиловой высоте. Тотчас трескуче зачастили винтовочные залпы в колонне, ездовые, не слезая с повозок, вскидывали карабины, деловито-весело двигали затворами, целясь в снижающиеся самолеты. А они пошли в пике над переправой.
В это время майор-интендант вывалился из кабины на дорогу, пригнувшись, ловко скакнул к кустарнику и, упав там на колени, дважды выстрелил из пистолета по выходящим из пике истребителям. С громом выросла на переправе водяная стена, и «мессершмитты» понеслись вдоль колонны, не набирая высоту, выказывая металлическое брюхо.
Звездочки зениток, снижаясь, заплясали над дорогой, ездовые нехотя отбежали от повозок, задирая голову, перезаряжая карабины; некоторые легли у колес; в вытянутой руке майора-интенданта все вздрагивал пистолет, бегло паливший в небо, но самолеты, звеня, промелькнули сбоку колонны.
Ермаков спрыгнул на дорогу. Майор жадно провожал глазами уходящие за Днепр истребители.
– Жаль, Анюта, – сказал он, сбивая фуражку на затылок. – Был у нас случай: один лейтенант уничтожил-таки из пистолета... чем черт не шутит! – сказал он с уверенностью, рассмешившей Ермакова, и тут же восторженно закричал, показывая на шофера: – Что я говорил! Лихач, ну не лихач ли, а? Заснул мирно под шумок и храпит, как трактор! Двигаем, двигаем! Садись, капитан.
«Катюши» и повозки, разъехавшиеся по сторонам во время бомбежки, вползали на дорогу. Колонна тронулась и тут же приостановилась. Послышались голоса:
– Что там?
– Переправу разбомбили.
– А саперы чего думают?
Мимо сгрудившихся повозок, санитарных и грузовых машин, мимо ездовых, куривших в ожидании, Ермаков пошел к переправе, увидев издали алеющий песок и около берега покореженные понтоны; там сновали фигурки людей. Саперы попарно, с бревнами на плечах, бежали к тому месту, где был разрыв, и прямо в шинелях прыгали в воду, погружаясь по грудь, поспешно взмахивали взблескивающими топорами.
– Отчаянно работают, товарищ капитан, а? – сказал Ермакову незнакомый шофер, лежа животом на крыле машины Красного Креста и с любопытством наблюдая за саперами. – Глядите, как они... Это что же? Опять летят? Что за хреновина?...
Шофер вскочил в кабину, крикнул что-то Ермакову, тот не разобрал в грохоте резко застучавших зениток. Люди побежали назад по понтонам, две-три искорки топоров еще упорно вспыхивали над водой, и Ермаков, оглушенный командами, ревом разворачивающихся на дороге грузовиков, посмотрел в небо.
Возвращаясь, истребители со звоном неслись среди облачков зенитных разрывов. Ермаков сел на край песчаного окопчика, но визг бомб заставил его втиснуться в землю.
Когда после грохота разрывов он распрямился, ему кинулись в глаза этот поврежденный безлюдный понтон и поблизости непонятная искорка, поблескивающая над водой. Истребители сделали стремительный круг в высоте, снова стали падать на переправу, а Ермаков из окопа все глядел на эту упрямую единственную искорку, изумленный бесстрашием неизвестного солдата. Первый истребитель пустил косую очередь по понтону, второй нацеленно сбросил бомбу, разрыв накрыл волной конец моста, и уже искорки нигде не было – лишь над водой показалась и исчезла, как нырнувший поплавок, голова солдата. Кто-то выкрикнул из соседнего ровика:
– Ранило! За сваю держится! К берегу бы ему!..
В тот же миг необоримая сила, то ли восхищения, то ли мгновенной злобы на беспомощный крик: «К берегу бы ему!» – упруго вытолкнула Ермакова из окопа, и он понял, что бежит по качающемуся на волнах мокрому понтону к поблескивающему впереди просвету воды. А когда заложил уши пронзительный падающий звук с неба, когда красные стрелы пролетали вдоль понтона и со звенящим клекотом вверху пронеслись тени, – в ту минуту он заметил в конце разорванного моста торчащую свежую сваю и рядом в воде – голову солдата.
С разбегу Ермаков лег на скользкие, окаченные волной доски, крикнул:
– Плавать умеешь? Ранен? Два шага сможешь сделать? Давай руку!..
И тогда солдат сделал движение к мосту, оторвался от сваи; голубые серьезные глаза глядели в небо, где отдалялся свист моторов.
– Горит, – сказал он внятно. – Эх, топор потерял...
Он зацепился красными руками за доски; Ермаков изо всей силы подхватил его под мышки и вытянул на понтон; с солдата лились потоки воды, но, точно ничего не чувствуя, он по-прежнему молча смотрел в небо, и Ермаков удивился его спокойствию.
– Ты что же голову дуриком под смерть подставляешь? – спросил он наконец. – А, сапер?
– Все-таки упал, – со слабой улыбкой ответил солдат. – В лес упал.
И Ермаков невольно посмотрел назад: длинная струя дыма протянулась в небе и, круто снижаясь, обрывалась на востоке, над кромкой дальних лесов, другой истребитель, одиноко ныряя меж всплесков зенитных разрывов, уходил на запад.
– Санитаров сюда! Есть санитары?...
– Из медсанбата кого-нибудь!
Ермаков отряхнул шинель и зашагал назад. Майор-интендант, разгоряченный, наскочил на него, фуражка лихо сбита на затылок, волосы слиплись на висках, заорал азартно:
– Аню-ута-а! Капитан! Что тут отчубучилось? Кого ранило?
– Все в порядке. Идемте к машине.
– Не-ет, подожди. Что случилось? Ты чего улыбаешься?
– Все в порядке, говорю, – засмеялся Ермаков, и вдруг лицо его перекосилось, он оттолкнул майора, шагнул вперед, проговорил растерянно и изумленно: – Шура?! Шура?!
– Какая Шура? – захохотал майор. – Ты чего, Анюта? Спятил?
Нет, он очень ясно, очень четко увидел в толпе солдат на понтоне знакомое, родное, мелькнувшее милым овалом лицо, ее такую знакомую, тонкую фигуру, ее шинель, ее санитарную сумку, хромовые сапожки.
Но она не заметила его, не подняла головы в тот момент, прошла в толпе, и тогда негромкий, сдавленный волнением оклик настиг ее снова:
– Шура!..
Ее узкие плечи вздрогнули, она вся замерла, незащищенно обернулась, и он увидел ее неподвижные глаза, полные страдания и страха. И он повторил охрипшим голосом:
– Шура...
– Борис? – чуть шевеля губами, прошептала она. – Это ты?... Ты?...
– Шура...
Он так сильно и горько обнял ее, что она пошатнулась, как бы не веря, зажмурясь, а он, не обращая внимания на людей, бестолково снующих по понтону, толкающих их, стал с болью целовать ее холодные, сомкнутые, не отвечающие ему в это мгновение губы, ее лоб, глаза, вздрагивающие брови, готовый отдать за эту встречу все, что мог еще отдать.
– Шура, пойдем, – повторял он. – Тебе нечего здесь делать. Там никого не ранило. Пойдем. Не надо этого...
Он прижимал ее голову к своему плечу, видел, как сквозь смеженные ресницы просачиваются светлые капельки слез.
– Борис... милый... Если бы ты знал... – прошептала она, с тоской блестя ему в глаза своими влажными глазами. – Если бы ты знал, что я передумала в эти дни... Я виновата...
– Ты не можешь быть виноватой. Видишь, все хорошо, мы встретились. Не надо слез...
– Не надо, да... не надо слез. – Она попыталась улыбнуться. – Лучше пойдем... Вон туда, на берег... Как ты похудел! Просто не узнать! Пойдем. Нет, ты не думай, я тебе все, все скажу. А то мы опять расстанемся и ты опять забудешь меня!..
– Шура, мы теперь не расстанемся! Ты будешь со мной. Ты слышишь? Я тебя никуда не отпущу. Ни на шаг от себя!
– Нет, расстанемся. Снова бои, бои...
– Это не сможет нас разлучить.
Они шли по берегу Днепра все дальше и дальше от переправы, постепенно затихали голоса позади, и воздух наливался нежным огнем зари, влажно шуршал песок одичавших пляжей, где оставались следы их сапог – первые, очевидно, за войну следы мужчины и женщины, шедших здесь вместе.
Он остановился, ласково притянул, повернул ее к себе, а она осторожно потрогала рукав его шинели, снизу вверх заглянула ему в лицо, медленно краснея, спросила:
– Неужели это ты? И ты вернулся?
– Я вернулся.
– Я хочу, чтобы... ты меня любил, – прошептала она неуверенно. – Я хочу... только этого.
...Когда двое ушли отсюда, следы, оставшиеся на песке, сначала затянуло водой, потом их совсем рассосало, и они исчезли.
1957
notes