Глава двадцать первая
— Вперед!
Это была последняя команда Кузнецова, услышанная Чибисовым, когда вскарабкались на бруствер, и здесь, за бруствером, через десять шагов все отодвинулось, ушло назад, перестало защищать — землянки под берегом, ровики, орудие, ходы сообщения, — и мгновенно охватило ощущение собственной открытости, оторванности от людей, от того, что было своим. Чибисов на подкашивающихся ногах ковылял за Ухановым, то и дело проваливаясь в глубокие воронки и в страхе вырываясь из них, с застрявшим в горле криком: «Куда мы идем?» — мотался из стороны в сторону.
А спереди ближе и ближе надвигалось что-то из затаенной неизвестности степи, в которой была дикая ночь, заставленная силуэтом недавнего боя; степь леденела в змеином шелесте поземки, в безмолвии зарева за спиной, и порой казалось: тихие, забеленные снегом тени поджидающе выползают навстречу, бесшумно извиваются меж неподвижных громад танков, еле позвякивает железо и подымаются впереди белые головы с рогатыми очертаниями квадратных касок… И Чибисов падал на землю, по-пьяному тыкаясь пальцами в спусковую скобу автомата: «Немцы! Немцы!»
Но выстрелов не было. Уханов не падал в снег, не подавал команды, шел, наклонясь к ветру, переступая через эти извивающиеся под поземкой тени. Тогда Чибисов, едва отпуская дыхание, отдирал иней на мокрых веках: вокруг виднелись вмерзшие в снег трупы, запорошенные с утра, — наверно, те немцы, которые успели выскочить из подожженных танков.
«Мертвецы это, слава Богу! — билось в сознании Чибисова вместе со стучащим где-то в висках сердцем. — По мертвецам к живым идем… Господи, куда мы идем? Неужто Уханов не боится так к немцам зайти? Здесь они живые таятся!.. Неужто второй раз в плен? Окружат в одночасье, закричат…».
И, мертвея от страха, слабея до дрожи в мускулах живота, судорожно озираясь вправо, он хотел увидеть, где идут Кузнецов и Рубин. Но не было видно их. «Не перетерплю второй раз, убью себя!.. Господи, пожалей меня и моих детей! Не злой ведь я человек, ни кошку чужую, ни собаку даже — никого в жизни не обижал!.. Пальцем ни жену, ни детей не тронул! В парнях еще тихим, смирным называли, смеялись, никаких драк не любил… С разведчиком, с парнишкой не по умыслу было! С испугу я… окоченел весь! За это наказание мне?» — мысленно шептал Чибисов, с мольбой обращаясь к кому-то, кто распоряжался его жизнью, его судьбой, и уже смутно видел, куда идет, — толчками колыхались перед закрытыми глазами очертания танков в светло-лиловой пустоте.
— Стой, Чибисов! Ложись! — прозвучала, как удар по голове, команда Уханова. — Немцы!..
Оглохнув от молотообразных ударов крови в затылке, Чибисов споткнулся двумя ногами обо что-то твердое, точно капустный лист хрустнувшее, упал лицом вниз, в поземку, суматошно приподнялся, ничего не соображая: впереди какой-то свет, расплываясь пятном, мигнул, замельтешил сквозь влагу век. А там, на бугре, над степью выросли невнятные белые фигуры и зыбко закачался темный силуэт машины.
Потом, охолонув его всего, донесся откуда-то испуганно-грозный оклик на чужом языке:
— Вер ист да? Хальт!
«Вот они!» — вспышкой мелькнуло в сознании Чибисова, и, отползая, он обезумело рванул неощутимый пальцами затвор автомата, но мигом чья-то рука клещами схватила его за плечо, и в ухо — свистящий шепот:
— Стой! Не стрелять! Сюда! За танк! Куда раком пополз? Вправо, вправо, ну?
Уханов, лежа рядом, изо всей силы толкал его в плечо. Тогда он послушно пополз на животе куда-то вправо, всхлипнув горлом, опасаясь взглянуть вверх, загребая в валенки, в рукавицы снег, и тут снова пронзил слух чужой оклик:
— Хальт!
И оглушающе прогремела автоматная очередь, взвизгнула в ушах, сверкнула резкими огнями. Затем разящий, всеоголяющий свет встал беспощадно над степью. Несколько секунд пышно развернувшийся этот свет плыл в поднебесье, и в течение нескольких секунд одно и то же повторялось в мозгу Чибисова: «Видят нас, видят!.. Сейчас подбегут — и выстрелить не успеем!»
— Лежи, тихо! Что бормочешь? Псалмы поешь, что ли? — как через толстую подушку дошел до него голос Уханова.
— Немцы!..
— Лежи, говорят! Ты что лазаря запел, папаша?
Снег нестерпимо сиял. Чибисов с тоской, обмирая, поджал ноги. Там, за ногами, упавшая ракета догорала на снегу, в десяти метрах позади танка, за которым, оказывается, вплотную лежали они. Ракета, шипя, разбрызгивалась возле ног бенгальским огнем, осыпая искрами серую броню танка, застывшую уродливую толщу гусениц, синевато освещала короткое обледенелое бревно с торчащим вверх сучком с фосфорической искоркой на нем — бревно виднелось как раз на том месте, где споткнулся и упал на хрустнувшее Чибисов: это был труп немца танкиста.
— Смотри, Чибисов, часы у фрица, — чуть подтолкнув локтем, зашептал Уханов. — Добро пропадает. Ты что, как козлиный хвост, трясешься? Опять замерз? Пощупай спусковой крючок, чуешь? В общем, папаша, главное — не робей. Хуже смерти ничего не будет. Сколько тебе лет? А? За тридцать, похоже?
— Сорок восемь мне было. Зазяб я весь, сержант…
— Да, не мальчик. Шевели пальцами, крепче шевели. Теперь малость потерпеть осталось. Успокоятся они — и вперед. Проползем правее — и броском к двум бронетранспортерам перед балкой. Ничего. Обойдется, папаша!..
Ракета погасла, стало вокруг темнее, чем было, а из навалившейся темноты, которую не перебороло дальнее зарево, подозрительно мигнул на бугре фонарик; налетевший ветер с поземкой разорванно донес сверху чужой разговор, словно бы ободряющий смех; и опять повторной искоркой посигналил над степью среди, казалось, зазыбившихся теней.
— Сюда они!.. Сюда идут!.. Стреляй, сержант, стреляй!.. — выдавил Чибисов, неудержимо вызванивая зубами, и, как в безумии, схватился за автомат, каждой клеточкой своего тела сопротивляясь ужасу того, что может произойти, с затемненным сознанием от этого ужаса и ненависти к донесшимся голосам, к смеху немцев, которые тенями шли по бугру в сотне шагов от них, нащупал и дернул спусковой крючок автомата.
И в то мгновение Уханова опалило близким пламенем, всполохнулись обрывки каких-то криков впереди, пробили ответные автоматные очереди, высекая над головой звон по броне танка; брызнуло снегом в лицо, а рядом — бредовый голос: «Бей их, сержант! Стреляй их, сержант!..» Еще не понимая, что произошло, он увидел в распадающемся свете ракеты Чибисова, лежащего на боку; тот, трясясь как в тике, одной рукой зажимал предплечье, другой тянул к себе автомат, выбитый, отброшенный в сторону какой-то силой, — и Уханов крикнул яростным шепотом:
— Не ори! Заткнись, ни звука! — и подполз к Чибисову вплотную, отнял его рукавицу от предплечья. — Почему орешь? Ранило? Что плечо зажимаешь?
— Вот… рука онемела, стрелять не могу, сержант…
— Не рука онемела, а задело малость! Не чуешь? Дай-ка посмотрю! — Уханов тщательно ощупал, осмотрел тронутый пулей край чибисовской шинели, уже слегка увлажненный кровью, выругался в сердцах: — Зачем стрелял, чертов папаша? Я подавал команду? На кой дьявол, спрашивается, стрелял?
— Сержант, прости ты меня!.. Не могу я лопотание их слышать… не вытерпел я, прости ты меня…
Некоторое время Уханов глядел на Чибисова с укоризненной жалостью, потом приподнял его с земли, скорченного, дрожащего, видно, вгорячах еще не чувствовавшего ранения, прислонил спиной к гусенице, выговорил зло:
— Плен, что ли, вспомнил? Везет тебе, папаша, как утопленнику! Сразу пулю поймал! — Он отщелкнул диск с автомата Чибисова, повесил автомат ему на шею, потом, охлаждая себя, провел закостенелой на морозе рукавицей по своему лицу, проговорил: — Давай, папаша, ползи назад! Возле кухни тебе пшенку давно варить надо, а не здесь… Прижимайся к земле, а то добавит. В тыл, папаша, Зоя перевязку сделает! Мотай назад!
Он толкнул его; и, после того как боком, нелепо подволакивая тело, Чибисов пополз, заелозил между воронками, стал отдаляться назад, Уханов упал грудью на снег, зубами хватая пресную, пропахшую порохом влагу — жажда мучила его.
— Уханов, Уханов!
Он оторвался от земли, расслышав вблизи тревожный оклик справа, где проходила траншея боевого охранения, и глянул туда — вытянутыми вперед тенями бежали к нему Кузнецов и Рубин; окатив ветром, оба с бега легли возле Уханова, удерживая рвущееся дыхание, и тогда, опережая вопросы, он выговорил сиплой скороговоркой:
— Чибисова ранило, не шибко, в руку. Назад его послал. Обойдемся, лейтенант.
— Так и знал! — Кузнецов поморщился. — Ладно. Может быть, к лучшему. — И быстро заговорил, подползая ближе: — Представь, Уханов, я ребят из боевого охранения встретил. С каким-то пулеметчиком усатым разговаривал. Собирают патроны по всей траншее. В пулеметах смазка замерзла. Отогревают. Думал, уж никого нет, а оказалось, сидят. Несколько человек. Хотя ни одного командира в живых. Сказали, что отсюда до двух подбитых бронетранспортеров метров сто пятьдесят. Подождем, пока немцы успокоятся, и двинем дальше без выстрелов.
— Легко отвоевался, хвост моржовый, скажи ты! — с угрюмым разочарованием произнес Рубин. — Небось рад-радешенек мужичонка: выжил, мол!..
— Без выстрелов, лейтенант? — переспросил Уханов, сплевывая от мерзкого толового вкуса во рту, и с невозмутимым лицом потянулся к автоматному диску Чибисова, затолкал его за пазуху. — Согласен. Эти похоронники только для острастки пуляют. Уверен, проскочим, лейтенант.
Взвывающие звуки танковых двигателей, железорежущие, с перебоями, как бывает на холостом ходу, донеслись справа, из станицы, и эхом раздробили темноту ночи, ее секундное затишье.
— Прогревают, значит, моторы, — сказал Кузнецов, прислушиваясь. — Совсем рядом. Ну что ж!..
Рубин заерзал на животе, хищно обнажил мелкие зубы, мгновенно поднятый резкой командой:
— Вперед! Проскочим!
Сто пятьдесят метров, это узкое пространство степи, оставшееся до двух бронетранспортеров на краю балки, преодолевали короткими перебежками; потом, выжидая, лежали в снегу, переползали среди множества в этом месте воронок. Похоронная команда немцев, собиравшая трупы в машину, прекратила огонь и осталась слева, несколько позади. Однако впереди, над окраиной южнобережной станицы, где гудели прогреваемые танковые моторы, то и дело в разных ее концах стали вздыматься серии ракет, неспокойно иллюминируя степь каждые пять секунд.
Там, впереди и справа, немцы, очевидно, были потревожены стрельбой на берегу, с двух направлений наблюдая за степью, но сами огня не открывали, опасаясь вблизи задеть своих. Так, по крайней мере, представлялось Кузнецову, когда после перебежек подползли наконец к двум бронетранспортерам и, обессиленные, распластались на снегу. Рубин сапно дышал, заглатывая ртом воздух, у Кузнецова вконец одеревенело исхлестанное поземкой лицо, сердце билось, захлебываясь, сдвоенными ударами. Минуты две лежали без движения: подняться было невозможно. Уханов, первым отдышавшись, прикладом автомата уперся в землю и встал, прислонился к борту бронетранспортера, проговорил охриплым шепотом:
— Похоже, лейтенант, воронка метров пятьдесят вправо. Перед балкой. Опять ползти придется. А светят — как днем. Чуют нас они, собаки!..
Перебросив автомат через руку — пальцы покалывало иголочками, — Кузнецов встал рядом с Ухановым, глядя в ядовито и широко воспламеняющееся за бронетранспортерами пространство, где бугрились беловатые выступы предполагаемой воронки. Справа низкими полукруглыми копнами проступали первые синезаснеженные крыши станицы, на которые, взвиваясь, шрапнельно расколов огнями небо, спадали в освещенном морозном клубящемся тумане рассеянные брызги ракет, и Кузнецову с давящим, щекотным ощущением в груди от неправдоподобной близости к немцам явно показалось, что он различает в проулках и между первыми домами темнеющие башни прогреваемых танков и слышит в треске, в гудении моторов перекликающиеся голоса.
«Не может быть! Не может быть, что разведчики в воронке, так близко от немцев! Вероятно, где-то есть другие два бронетранспортера, не эти!..»
И, подумав, что они ошиблись направлением, не туда пришли, что все сейчас, в таком упорном отчаянии сделанное ими, напрасно, бессмысленно, Кузнецов, испытывая то же неисчезающее щекотное ощущение в груди, никак не решаясь отдать команду на последний бросок в сторону воронки, с насилием над собой приказал:
— Уханов, ползком вперед — и узнать. Эта ли воронка, черт ее знает. А то наползаем под носом у фрицев.
— Похоже, она, лейтенант.
— Проверь. Будем ждать здесь…
— Узнаем, лейтенант.
Уханов не сказал больше ничего, но как только пополз от бронетранспортеров и стала медленно растворяться, сливаться со снегом широкая его спина в рябящих переливах накатываемой поземки, Кузнецов наготове, с притиснутым под мышкой прикладом автомата, сдернув рукавицу, нашел почти бесчувственным пальцем спусковую скобу, нащупал твердость спускового крючка, плечо плотнее уперлось в борт бронетранспортера.
«Если мы ошиблись, — прошло в сознании Кузнецова, — оставлю Рубина и Уханова здесь, а сам найду воронку… Я их повел сюда. Не имею права рисковать ни одним человеком!..»
Эти заметные впереди выбросы забеленной земли могли оказаться бруствером первых окопов боевого охранения немцев, и Кузнецов в предельном напряжении каждого мускула не отрывал взгляда от ползущего в вихрях снега Уханова, готовый при первом выстреле из немецких окопов прикрыть его автоматным огнем. На долю минуты в темном, как ослепление, промежутке между двумя ракетами он потерял его из поля зрения и даже вздрогнул: остро ударила по нему непонятная тишина; потом новое сияние над крышами станицы — вокруг ровная, озаренная гладь снега, мотание на низовом ветру кустов по степи, без шевелящегося впереди белого бугра. Танковые моторы в станице смолкли.
— Рубин, видишь Уханова? Видишь или нет?
— Лейтенант, чего тихо стало? Нету его, нету, как провалился куда, — задышал Рубин, привставая на корточках, вытягивая к Кузнецову свое большое озябшее тревожное лицо. — Не залапали его? А? Лейтенант…
Но сейчас же спереди, из шелестящей в стеблях кустов зыби снега, из непроглядной тьмы, сомкнутой после химически окрасившего степь света, не то возглас, не то зов, обрывистый, торопящий:
— Сюда!.. Сюда!
— Рубин, вперед! — скомандовал Кузнецов и, уже не сознавая меру опасности или облегчения, с шершавым ознобом в спине, бросился вперед, на зов Уханова в спасительной пятисекундной темноте.
Рубин вскинул автомат, рванулся за ним, тяжко сопя за плечом.