Книга: Том 4. Одиссея. Проза. Статьи
Назад: О басне и баснях Крылова*
Дальше: Письма

О сатире и сатирах Кантемира

Кантемир принадлежит к немногим классическим стихотворцам России; но редкий из русских развертывает его сатиры, ибо старинный слог его пугает читателя, который ищет в стихах одного легкого удовольствия. Кантемира можно сравнить с таким человеком, которого суровая наружность сначала не предвещает ничего доброго, но с которым надобно познакомиться короче, чтоб полюбить его характер и потом находить наслаждение в его беседе. Обративши на сего стихотворца внимание наших читателей, мы надеемся заслужить от них благодарность; но предварительно позволяем себе войти в некоторые рассуждения о сатире.
Какой предмет сатиры? Осмеяние человеческих заблуждений, глупостей и пороков. Смех производит веселость, а веселость почитается одним из счастливейших состояний человеческого духа. Во всех нам известных языках, говорит Адиссон, находим метафору: поля смеются, луга смеются; это служит доказательством, что смех сам по себе есть что-то и привлекательное и любезное. Смех оживляет душу, или рассевая мрачность ее, когда она обременяема печалию, или возбуждая в ней деятельность и силу, когда она утомлена умственною, трудною работою. По словам Сульцера, смех бывает двоякого рода: или чистый, просто располагающий нас к веселости; или сложный, то есть соединенный с чувствами и понятиями посторонними. Предмет сам по себе забавный заставляет нас смеяться, и более ничего: вот чистый смех; но если под личиною смешного скрывается что-нибудь отвратительное или достойное презрения, тогда необходимо со смехом должно соединиться в нашей душе и чувство досады, негодования, отвращения: вот что называется смехом сложным. Дарование смешить остроумно принадлежит весьма немногим. Редкий имеет способность замечать смешные стороны вещей, находить неожиданное сходство между предметами нимало не сходными или соединять такие предметы, которых соединение или неестественно, или чудесно; а все это составляет сущность смешного. С первого взгляда сия шутливость, или колкая, или живая, покажется свойством человека веселого: но веселость есть характер, а дарование находить в предметах забавную сторону или созидать воображением предметы смешные есть принадлежность ума, неразлучная с другими важнейшими его качествами. Человек, по характеру своему веселый, все видит с хорошей стороны; и люди и мир принимают на себя, так сказать, цвет его сердца; все для него ясно; он может смеяться, потому что смех и радость почти одно и то же: но он менее способен замечать смешное, то есть противоречащее нашему понятию и чувству, ибо для сего необходимо нужно иметь несколько того едкого остроумия, которое несообразно с характером кроткой и снисходительной веселости. Напротив, человек, имеющий дар насмешки, почти всегда имеет и характер важный и ум глубокомысленный. Чтобы найти в предмете смешную, для обыкновенного взора незаметную сторону, надлежит рассмотреть его со всех сторон, а для сего потребны размышление и проницательная тонкость; чтобы заметить, в чем удаляется тот или другой характер, тот или другой поступок от правил и понятий истинных, и потом сие отдаление представить смешным, потребно иметь ясное и полное понятие о вещах, колкое остроумие, дух наблюдательный и воображение живое: все это более или менее не принадлежит к характеру ясной и, может быть, несколько легкомысленной веселости. Из всего сказанного выше следует, что дарование замечать смешные стороны предметов, соединенное с искусством изображать их разительно для других, есть дарование гениев редких.
И сие дарование может быть или благодетельно, или вредно как в общежитии, так и в словесности – но круг вреда и пользы, от него проистекающих, несравненно обширнее в последней. Насмешка сильнее всех философических убеждений опровергает упорный предрассудок и действует на порок: осмеянное становится в глазах наших низким; а вместе с уважением к вещи теряется и наша к ней привязанность. Не должно думать однако, чтобы насмешка могла исправить порочного: она только открывает ему дурные стороны его и, может быть, живее только дает чувствовать необходимость украсить их личиною приятного. Но цель моралиста – каким бы он оружием ни действовал, насмешкою или простым убеждением, – не есть невозможное исправление порока, а только предохранение от него души неиспорченной или исцеление такой, которая, введена будучи в обман силою примера, предрассудка и навыка, несмотря на то, сохранила ей свойственное расположение к добру. Насмешка есть оружие предохранительное; ничто лучше ее не охлаждает воображения, излишне воспламененного; она побеждает и там, где усилия степенного рассудка остаются бесплодны. С другой стороны, дарование смеяться может быть весьма вредным, если не будет оно соединено с характером благородным и уважением чистой морали: ибо все то, что мы почитаем священным, может унижено быть в глазах наших действием насмешки.
Философы и поэты употребляют оружие насмешки для пользы нравов. Сатирик и комик имеют то сходство с моралистом-философом, что они действуют для одной цели, которой, однако, достигают различными путями. Моралист рассуждает и, убеждая ум, говорит сердцу; напротив, комик и сатирик осмеивают моральное безобразие и тем более привязывают нас к красоте моральной, которая становится ощутительнее от противоположности. Различие между сатирою и комедиею заключается в одной только форме: в комедии мы видим перед глазами те оригиналы и те пороки, которые сатирик представляет одному только воображению: там они сами выходят на сцену и сами себя обличают; а здесь выходит на сцену поэт, который или забавляет нас своими колкими шутками, или производит в душе нашей благодетельное негодование. Из всего сказанного выше можно легко составить себе понятие о характере сатирического стихотворца и комика. Они необходимо должны иметь дух наблюдательный, глубокое знание человеческого сердца и редким известное искусство представлять в смешном все то, что не согласно с правилами и понятиями чистой морали. Искусство осмеивать остроумно тогда только бывает истинно полезным, когда оно соединено с высокостию чувств, неиспорченным сердцем и твердым уважением обязанностей человека и гражданина. Истинный сатирик и стихотворец комический должны ненавидеть изображаемые ими пороки; но если сия ненависть будет произведением не сильной привязанности к добру, а одного только расположения все находить или смешным, или низким; если они будут смотреть на мир и на человека с угрюмостию и пристрастием мизантропов, а не с добрым чувством друзей человечества, которые желают, чтобы все перед глазами их наслаждалось счастием, и потому только ненавидят порок, что он есть главнейший противник сего счастия; тогда они поселяют в сердцах своих читателей одно только мрачное чувство ненависти, которое может быть благодетельно не иначе, как будучи в равновесии с усладительным чувством любви: ненависть стесняет душу, напротив, любовь ее животворит и располагает к деятельности полезной. Сердечный жар, как говорит Сульцер, должен быть музою сатирика. Это справедливо: и в ту минуту, когда он попирает ногами порок, или осмеивает глупость, или забавляется насчет странности, я должен замечать в душе его и любовь к добродетели, и чувствительность, и благородное уважение ко всему прекрасному. На этих только условиях и в обществе бывает терпим колкий насмешник; ибо тогда все те, которые сами имеют характер благородный, могут полагаться на его справедливость, но тот, кто всем без разбора жертвует своему остроумию, необходимо удаляет от себя всякое доброе сердце; он непроизвольно обнаруживает пред ним собственную бедность свою в чувствах высоких и оскорбляет его своею жестокостию. Такое и действие сатиры, в которой замечаем одно желание и искусство порицать и не находим ничего питательного для сердца.
Сатира, собственно так называемая, отлична от всех других сатирических произведений – и в прозе и в стихах – своею дидактическою формою. Вольтеров «Кандид», Сервантов «Дон-Кихот», Эразмова «Похвала дурачеству», Свифтов «Гулливер», Ботлеров «Гудибрас», Мольеров «Тартюф» имеют предметом, как и сатира, осмеяние пороков и глупостей; но «Кандид», «Гулливер» и «Дон-Кихот» – романы, «Гудибрас» – поэма, «Тартюф» – комедия. Сатира должна быть сатирою, следовательно, иметь собственную, ей одной принадлежащую форму. Сатирик, можно сказать, заимствует эту форму у философа; но он заимствует как стихотворец и сверх того пользуется некоторыми особенными способами. Избравши предмет свой, он применяется к нему тоном, слогом и расположением; например: нападая на странности, он вооружается легкою и колкою шуткою, смешит и исцеляет приятным лекарством смеха; напротив, имея в виду какой-нибудь вредный, заразительный порок, он возвышает тон, выражается с жаром, и тогда самая насмешка его принимает на себя наружность негодования. Все это будет ощутительнее, когда мы взглянем и сатиры Горация и Ювенала. Теперь скажем несколько слов о тех предметах, которыми всего приличнее заниматься сатирику. Он должен из бесчисленного множества пороков, странностей и заблуждений выбирать только такие, которых влияние и общее и самое обширное; частные заблуждения и пороки, будучи малозаметны, потому именно и не могут быть заразительны: ибо они происходят по большей части от некоторых особенных недостатков ума и характера, которые надлежит почитать исключениями. Личность есть то же, что низкое мщение; она уничтожает нашу доверенность к сатирику, который в глазах наших должен быть проповедником истины и добрых нравов. Один человек не может быть образцом для других ни в добре, ни в зле: стихотворец изображает нам только то, что свойственно всему человечеству, соблюдая, однако, все те отличия, которые человеческая натура заимствует от нравов и обычаев его века, – следовательно, будучи наблюдателем тонким, он должен изображать человека вообще, то есть представлять нам в добродетелях и в пороках идеал целого, составленный из множества мелких, в разное время замеченных им частей – таковы должны быть нравственные картины сатирика. Личная сатира только что оскорбляет; а оскорбление почти никогда не может быть действительным лекарством. Не думаю также, чтобы в сатирах было полезно нападать на пороки слишком отвратительные и потому именно выходящие из порядка натуры: такие картины только что возмущают чувство; но польза их весьма ограниченная, ибо нет никому нужды остерегаться от того, что необходимо должно казаться неестественным и производить отвращение.
Эшенбург разделяет сатиры на важные и веселые. В первых стихотворец сражается только с такими пороками, которые гибельны для общества: слог его должен быть силен, негодование должно быть его гением. В сатирах веселых стихотворец имеет перед глазами одни забавные странности, одни пороки смешные, и слог его должен быть легок, исполнен того остроумия, которое Цицерон называет солью. Важная сатира может в иные минуты заимствовать легкость у веселой, а веселая заимствовать силу у важной; разнообразие почитается одною из главных прелестей слога. Заметим здесь, что важная сатира вообще легче для стихотворца, нежели веселая, именно потому, что в первой изображает он такие предметы, которых характер разителен, следовательно и более заметен; а в последней занимается мелкими, следовательно требующими особенной остроты зрения и занимательности предметами.
Чтоб получить яснейшее понятие о том, какова должна быть истинная сатира, надлежит рассмотреть характеры тех стихотворцев, которых сатиры почитаются самыми совершенными; следовательно, характеры Горация и Ювенала, которым все лучшие новейшие сатирики, например Буало, Поп и наш Кантемир, более или менее подражали.
Горациевы сатиры можно назвать сокровищем опытной нравственности, полезной для всякого, во всякое время, во всех обстоятельствах жизни. Характер сего поэта – веселость, чувствительность, приятная и остроумная шутливость. Он живет в свете и смотрит на него глазами философа, знающего истинную цену жизни, привязанного к удовольствиям непорочным и свободе, имеющего проницательный ум, характер откровенный и, наконец, способность видеть недостатки людей, не оскорбляться ими и только находить их забавными. Посреди рассеянности и шума придворной жизни он сохранил в душе своей привязанность к простым наслаждениям природы. Он забавляется над глупостями, заблуждениями и пороками; но он невзыскателен, не выдает себя за строгого законодателя нравов и имеет ту снисходительность, которая и самые неприятные упреки делает привлекательными; его простосердечие и любезный характер примиряют вас с колкостию его остроумия – и вы охотно соглашаетесь у него учиться, потому что он говорит от сердца, по опыту, и забавляет вас, предлагая вам нравоучение полезное; его философия не имеет целию морального совершенства стоиков, над которыми он позволяет себе иногда смеяться; она заключает в себе искусство пользоваться благами жизни, быть истинно независимым и любить природу. Со стороны стихотворной сатиры его почитаются совершеннейшими из всех нам известных. Формы его чрезвычайно разнообразны: иногда говорит он сам, иногда выводит на сцену посторонние лица, иногда рассказывает читателю своему басню. Его описания чрезвычайно живы; но он только прикасается к описываемому предмету и никогда не утомляет внимания; изображая характер, он представляет одни главные и самые нужные черты его живою, но легкою кистию. Он имеет дар, говоря уму, оживлять воображение и прикасаться к сердцу – и мысли его всегда согреты пламенем чувства. Одним словом, прочитав его сатиры (надобно к ним причислить и послания, из которых некоторые ни в чем не разнствуют с сатирою), вы остаетесь с лучшим знанием света, с яснейшим понятием о жизни и с бо́льшим расположением ко всему доброму.
Ювенал имеет характер совсем противоположный Горациеву: он бич порочных и порока. Читая сатиры его, уверяемся, что Ювенал имел пламенную, исполненную любви к добродетели душу; но в то же время и некоторую угрюмость, которая заставляла его смотреть на предметы с дурной только стороны их: представляя их глазам читателя, он с намерением увеличивал их безобразие. – Он родился при императоре Калигуле; но сатиры его, из которых дошло до нас только шестнадцать, все написаны во времена Траяна или Адриана, следовательно в глубокой старости. Сии обстоятельства объясняют нам и то, отчего сатирик везде представляется нашим глазам как строгий судья и нигде не утешает нас веселою философиею чувствительного человека. Ювенал, стоик характером, видел все ужасы Клавдиева, Неронова и потом Домицианова царствований: он был свидетелем, с одной стороны, неограниченного деспотизма, с другой – самой отвратительной низости, самого отвратительного разврата, и в душе его мало-помалу скоплялось сокровище негодования, которое усиливалось в тишине принужденного безмолвия. Сатиры его можно наименовать мщением пламенной души, которая долго не смела себя обнаружить, долго роптала против своей неволи и вдруг, получив свободу, спешит воспользоваться ею неограниченно. Старость и привычка к чувствам прискорбным лишили его способности замечать хорошие стороны вещей; он видит одно безобразие, он выражает или негодование, или презрение. Он не философ: будучи сильно поражаем картиною окружающего его разврата, он не имеет того душевного спокойствия, которое необходимо для философа, беседующего с самим собою; но он превосходный живописец; в слоге его находим силу и высокость его характера:
Juvenal, élevé dans les cris de l’école,
Poussa jusqu’à l’excès sa mordante hyperbole.

Одни предпочитают Ювенала Горацию, другие отдают преимущество последнему. Не разбирая, на чьей стороне справедливость, мы можем заметить, что каждый из сих стихотворцев имеет совершенно особенный характер. Гораций почти никогда не опечаливает души разительным изображением порока; он только забавляет насчет его безобразия и, сверх того, противополагает ему те добродетели, которые нужны в общежитии. Ювенал производит в душе отвращение к пороку и, переливая в нее то пламя, которым собственная его душа наполнена, дает ей и большую твердость и большую силу; но Гораций, представляя нам везде одни привлекательные предметы, привязывает нас к жизни и научает довольствоваться своим жребием; а Ювенал, напротив, окружая нас предметами отвратительными, производит в душе нашей какую-то мрачность. Первый осмеивает странности глупых людей, но приближает нас к добрым; последний, представляя нашим глазам один порок, делает нас недоверчивыми и к самой добродетели. В сатирах Горация знакомишься и с самим Горацием, с его образом жизни, привычками, упражнениями; в сатирах Ювенала никогда не видишь самого поэта; ибо ничто постороннее не отвлекает нашего внимания от тех ужасных картин, которые представляются воображению стихотворца. Кто хочет научиться искусству жить с людьми, кто хочет почувствовать прямую приятность жизни, тот вытверди наизусть Горация и следуй его правилам; кому нужна подпора посреди несчастий житейских, кто, будучи оскорбляем пороками, желает облегчить свою душу излитием таящегося во глубине ее негодования, тот разверни Ювенала, и он найдет в нем обильную для себя пищу.
Определив достоинство сих сатириков, которые почитаются образцовыми, обратимся к нашему Кантемиру. Мы имеем в Кантемире нашего Ювенала и Горация. Сатиры его чрезвычайно приятны (они писаны слогами, так же как и псалмы Симеона Полоцкого и почти все старинные русские песни), в них виден не только остроумный философ, знающий человеческое сердце и свет, но вместе и стихотворец искусный, умеющий владеть языком своим (весьма приятным, хотя он и устарел), и живописец, верно изображающий для нашего воображения те предметы, которые самого его поражали.
Кантемир оставил нам восемь сатир. Мы выпишем для наших читателей всю первую, одну из лучших, в которой стихотворец нападает на глупых или пристрастных невежд, порицающих учение. Сатирик обращается к уму своему. Надобно заметить, что предлагаемая здесь сатира написана им на двадцатом году:
  Уме недозрелый, плод недолгой науки,
Покойся, не понуждай к перу мои руки:
Не писав, летящи дни века проводити,
Можно и славу достать, хоть творцом не слыти.
Ведут к ней нетрудные в наш век пути многи,
На которых смелые не запнутся ноги:
Всех неприятнее тот, что босы проклали
Девять сестр; многи на нем силу потеряли,
Не дошед; нужно на нем потеть и томиться,
И в тех трудах всяк тебя, как мору, чужится,
Смеется, гнушается. Кто над столом гнется,
Пяля на книгу глаза, больших не добьется
Палат, ни расцвеченна марморами саду;
Овцы не прибавит он к отцовскому стаду.

  Правда, в нашем молодом монархе надежда
Всходит музам не мала; со стыдом невежда
Бежит его. Аполлон славы в нем защиту
Своей не слабу почул; чтяща свою свиту
Видел его самого, и во всем обильно
Тщится множить жителей парнасских он сильно.
Но та беда: многие в царе похваляют
За страх то, что в подданном дерзко осуждают.

  Расколы и ереси науки суть дети;
Больше врет, кому далось больше разумети;
Приходит в безбожие, кто над книгой тает:
Критон с четками в руках ворчит и вздыхает,
И просит свята душа с горькими слезами
Смотреть, сколь семя наук вредно между нами:
Дети наши, что пред тем, тихи и покорны,
Праотческим шли следом, к божией проворны
Службе, с страхом слушая, что сами не знали,
Теперь, к церкви соблазну, библию честь стали;
Толкуют, всему хотят знать повод, причину,
Мало веры подая священному чину;
Потеряли добрый нрав, забыли пить квасу,
Не прибьешь их палкою к соленому мясу;
Уже свечек не кладут, постных дней не знают;
Мирскую в церковных власть руках лишну чают,
Шепча, что тем, кто мирской жизни уж отстали,
Поместья и вотчины весьма не пристали.

  Сильвин другую вину наукам находит.
«Учение, – говорит, – нам голод наводит;
Живали мы преж сего, не зная латыне,
Гораздо обильнее, чем живем мы ныне;
Гораздо и невежестве больше хлеба жали;
Переняв чужой язык, свой хлеб потеряли.
Буде речь моя слаба, буде в ней нет чину,
Ни связи, должно ль о том тужить дворянину?
Довод, порядок в словах, подлых то есть дело;
Знатным полно подтверждать иль отрицать смело.
С ума сошел, кто души силу и пределы
Испытует, кто в поту томится дни целы,
Чтоб строй мира и вещей выведать премену
Иль причину: глупо он лепит горох в стену.
Прирастет ли мне с того день в жизни иль в ящик
Хотя грош? Могу ль чрез то узнать, что приказчик,
Что дворецкий крадет в год? Как прибавить воду
В мой пруд, как бочек число с винного заводу?
Не умнее, кто глаза, полон беспокойства,
Коптит, печась при огне, чтоб вызнать руд свойства;
Ведь не теперь мы твердим, что буки, что веди;
Можно знать различие злата, сребра, меди.
Трав, болезней знание – все то голы враки.
Глава ль болит: тому врач ищет в руке знаки.
Всему в нас виновна кровь, буде ему веру
Нять хощешь: слабеем ли – кровь тихо чрезмеру
Течет; если спешно – жар в теле, ответ смело
Дает, хотя внутрь никто видел живо тело.
А пока в баснях таких время он проводит,
Лучший сок из нашего мешка в его входит.
К чему звезд течение числить и ни к делу,
Ни кстати за одним ночь пятном не спать целу?
За любопытством одним лишиться покою,
Ища, солнце ль движется или мы с землею?
В Часовнике можно честь на всякой день года
Число месяца и час солнечного всхода.
Землю в четверти делить без Эвклида смыслим;
Сколько копеек в рубле, без алгебры счислим».
Сильван одно знание слично людям хвалит,
Что учит множить доход, а расходы малить;
Трудиться в том, с чего вдруг карман не толстеет,
Гражданству вредным весьма безумством звать смеет.

  Румяный, трижды рыгнув, Лука подпевает:
«Наука содружество людей разрушает;
Люди мы к сообществу божия тварь стали,
Не в нашу пользу одну смысла дар прияли.
Что же пользы иному, когда я запруся
В чулан, для мертвых друзей живущих лишуся?
Когда все содружество, вся моя ватага
Будет чернило, перо, песок да бумага?
В веселье, в пирах мы жизнь должны провождати;
И так она не долга, на что коротати,
Крушиться над книгою и повреждать очи?
Не лучше ли с кубком дни прогулять и ночи?
Вино, дар божественный, много в нем провору:
Дружит людей, подает повод к разговору,
Веселит, все тяжкие мысли отымает,
Скудость знает облегчать, слабых ободряет,
Жестоких мягчит сердца, угрюмость отводит,
Любовник легче вином в цель свою доходит.
Когда по небу сохой бразды водить станут,
А с поверхности земли звезды уж проглянут,
Когда будут течь к ключам своим быстры реки
И возвратятся назад минувшие веки,
Когда в пост чернец одну есть станет вязигу:
Тогда, оставя стакан, примуся за книгу».

  Медор тужит, что чресчур бумаги исходит
На письмо, на печать книг, а ему приходит,
Что не во что завертеть завитые кудри;
Не сменит на Сенеку он фунт доброй пудры;
Пред Егором двух денег Виргилий не стоит;
Рексу, не Цицерону похвала достоит.

  Вот часть речей, что по всяк день звенят мне в уши;
Вот для чего я, уме, немее быть клуши
Советую. Когда нет пользы, ободряет
К трудам хвала; без того сердце унывает.
Сколько ж больше вместо хвал да хулы терпети!
Трудней то, неж пьянице вина не имети,
Нежли не славить попу святую неделю,
Нежли купцу пиво пить не в три пуда хмелю.

  Знаю, что можешь, уме, смело мне представить,
Что трудно злонравному добродетель славить;
Что щеголь, скупец, ханжа и таким подобны
Науку должны хулить; да речи их злобны
Умным людям не устав, плюнуть на них можно.
Изряден, хвален твой суд; так бы то быть должно,
Да в наш век злобных слова умными владеют,
А к тому ж не только тех науки имеют
Недрузей, которых я, краткости радея,
Исчел иль, правду сказать, мог исчесть смелее.
Полно ль того? Райских врат ключари святые,
И им же Фемис вески вверила златые,
Мало любят чуть не все истину прикрасу.
Епископом хощешь быть: уберися в рясу,
Сверх той тело с гордостью риза полосата
Пусть прикроет, повесь цепь на шею от злата,
Клобуком покрой главу, брюхо бородою,
Клюку пышно повели вести перед тобою;
В карете раздувшися, когда сердце с гневу
Трещит, всех благословлять нудь праву и леву.
Должен архипастырем всяк тя в сих познати
Знаках, благоговейно отцом называти.
Что в науке, что с нее пользы церкви будет?
Иной, пиша проповедь, выпись позабудет?
Отчего доходам вред; а в них церкви права
Лучшие основаны и вся ее слава.
Хочешь ли судьею стать: вздень парик с узлами,
Брани того, кто просит с пустыми руками;
Твердо сердце бедных пусть слезы презирает;
Спи на стуле, когда дьяк выписку читает.
Если ж кто вспомнит тебе граждански уставы,
Иль естественный закон, иль народны правы,
Плюнь ему в рожу, скажи, что врет околёсну,
Налагая на судей ту тягость несносну,
Что подьячим должно лезть на бумажны горы,
А судье довольно знать крепить приговоры.
К нам не дошло время то, в коем председала
Над всем мудрость и венцы одна разделяла,
Будучи способ одна к вышнему восходу.
Златый век то нашего не достигнул роду.
Гордость, леность, богатство мудрость одолело;
Науку невежество местом уж посело;
Под митрой гордится то, в шитом платье ходит,
Судит за красным столом, смело полки водит.
Наука ободрана, в лоскутах обшита,
Изо всех почти домов с ругательством сбита;
Знаться с нею не хотят, бегут ее дружбы,
Как в море страдавшие корабельной службы.
Все кричат: никакой плод не виден с науки;
Ученых хоть голова полна, пусты руки.
Коли кто карты мешать, разных вин вкус знает,
Танцует, на дудочке песни три играет,
Смыслит искусно прибрать в своем платье цветы,
Тому уж и в самые молодые леты
Всякая высша степень мзда уж не велика,
Седьми мудрецов себя достойным мнит лика.
Нет правды в людях, кричит безмозглый церковник;
Еще не епископом я, а знаю Часовник,
Псалтырь и Послания бегло честь умею,
В Златоусте не запнусь, хоть не разумею.
Воин ропщет, что своим полком не владеет,
Когда уж имя свое подписать умеет.
Писец тужит, за сукном что не сидит красным,
Смысля дело набело списать письмом ясным.
Обидно себе быть мнит в незнати старети,
Кому в роде сем бояр случилось имети,
И дне тысячи дворов за собой считает,
Хотя, впрочем, ни читать, ни писать не знает.
Таковы слыша слова и примеры видя,
Молчи, уме, не скучай, в незнатности сидя:
Бесстрашно того шитье, хоть и тяжко мнится,
Кто в тихом своем углу молчалив таится.
Коли что дала ти знать мудрость всеблагая,
Весели тайно себя, в себе рассуждая
Пользу наук; не ищи, изъясняя тую,
Вместо похвал, что ты ждешь, достать хулу злую.

Эта сатира написана была противу тех, которые своею привязанностию к старинным предрассудкам противились распространению наук, введенных в пределы России Петром Великим. Сатирик, имея в предмете осмеять безрассудных хулителей просвещения, вместо того чтоб доказывать нам логически пользу его, притворно берет сторону глупцов и невежд, объявивших ему войну, выводит их на сцену и каждого заставляет говорить языком, приличным его характеру. Таким искусным расположением стихотворец избавил себя от сухости и однообразия. Мы видим несколько забавных чудаков, которые нелепыми рассуждениями своими еще более привязывают нас к тому предмету, который хотят унизить и обезобразить в глазах наших.
Приходит в безбожие, кто над книгой тает.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Дети наши, что пред тем, тихи и покорны,
Праотческим шли следом, к божией проворны
Службе, с страхом слушая, что сами не знали,
Теперь, к церкви соблазну, библию честв стали.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Потеряли добрый нрав, забыли пить квасу,
и проч.

говорит ханжа Критон, для которого читать библию или хотеть понимать то, что слушаешь в церкви, значит быть безбожным; а не пить квасу по примеру прадедов, значит быть развратным. Кто ж не поверит Критону? И как не согласишься с корыстолюбивым богачом Сильваном, который уверяет нас, что:
С ума сошел, кто души силу и пределы
Испытует, кто в поту томится дни целы,
Чтоб строй мира и вещей выведать премену
Иль причину: глупо он лепит горох в стену.
Прирастет ли мне с того день в жизни иль в ящик
Хотя грош? Могу ль чрез то узнать, что приказчик,
Что дворецкий крадет в год? Как прибавить воду
В мой пруд? Как бочек число с винного заводу?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Трав, болезней знание – все то голы враки.
Глава ль болит: тому врач ищет в руке знаки.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
А пока в баснях таких время он проводит,
Лучший сок из нашего мешка в его входит.

Стих:
Глава ль болит: тому врач ищет в руке знаки

очень забавен. Заключение:
Таковы слыша слова и примеры видя,
Молчи, уме, не скучай, в незнатности сидя:
Бесстрашно того житье, хоть и тяжко мнится,
Кто в тихом своем углу молчалив таится.
Коли что дала ти знать мудрость всеблагая,
Весели тайно себя, в себе рассуждая
Пользу наук; не ищи, изъясняя тую,
Вместо похвал, что ты ждешь, достать хулу злую

удовлетворительно для друзей просвещения. Стихотворец не сказал ни слова в пользу наук, но он выставил безумство их порицателей, и всякий повторит за ним с сердечным убеждением:
Бесстрашно того житье, хоть и тяжко мнится,
Кто в тихом своем углу молчалив таится.

Сатиры Кантемировы можно разделить на два класса: на философические и живописные; в одних, и именно в VI, VII, сатирик представляется нам философом; а в других (I, II, III, V) – искусным живописцем людей порочных. Мысли свои, почерпнутые из общежития, выражает он сильно и кратко и почти всегда оживляет их или картинами, или сравнениями; все характеры его изображены резкою кистию: иногда, может быть, замечаешь в его изображениях и описаниях излишнее обилие. Формы его весьма разнообразны; он или рассуждает сам, или выводит на сцену актеров, или забавляет нас вымыслом, или пишет послание. По языку и стопосложению Кантемир должен быть причислен к стихотворцам старинным; но по искусству он принадлежит к новейшим и самым образованным. Читая сатиры его, видишь пред собою ученика Горациев и Ювеналов, знакомого со всеми правилами стихотворства, со всеми превосходными образцами древней и новой поэзии. Он никогда не отдаляется от материи, никогда не употребляет четырех слов, как скоро может выразиться тремя; он чувствителен к гармонии стихотворной; он знает, что всякое выражение заимствует силу свою от того места, на котором оно постановлено; его украшения все необходимы: он употребляет их не для пустого блеска, а для того, чтобы усилить или объяснить свою мысль. В слоге его более силы, нежели колкости; он не смеется, не хочет забавлять, но чертами разительными изображает смешное и колет иногда неожиданно, мимоходом. Например, пьяница Лука говорит:
Как скоро по небу сохой бразды водить станут,
А с поверхности земли звезды уж проглянут,
Когда будут течь к ключам своим быстры реки
И возвратятся назад минувшие веки,
Когда в пост чернец одну есть станет вязигу:
Тогда, оставя стакан, примуся за книгу.

Здесь стихотворец, как будто без намерения, кольнул невоздержных монахов: невозможность питаться одною вязигою в великий пост наименовал он после невозможности возвратить минувшие веки. Такое сближение очень забавно.
Мы предложим нашим читателям несколько примеров из следующих сатир, чтобы дать им яснейшее понятие об искусстве Кантемира в выражениях мыслей, в описаниях и сравнениях стихотворных и в изображении характеров.
Вот заключение пятой сатиры. Стихотворец уступил свою роль лесному Сатиру, одетому в модное платье и присланному от бога Пана в город для того, чтобы, наглядевшись на людей и возвратившись в лес, забавлять его в скучные часы рассказами об их дурачествах. Сатир, описавши Периергу некоторую часть того, что видел и слышал между людьми, заключает:
Несчастных страстей рабы от детства до гроба!
Гордость, зависть мучит вас, лакомство и злоба,
С самолюбием вещей тщетных гнусна воля;
К свободе охотники, впилась в вас неволя;
Так, как легкое перо, коим ветр играет,
Летуча и различна мысль ваша бывает;
То богатства ищете, то деньги мешают,
То грустно быть одному, то люди скучают;
Не знаете сами, что хотеть; теперь тое
Хвалите, потом сие, с места на другое
Перебегая место; и, что паче дивно,
Вдруг одно желание другому противно.
Малый в лето муравей потеет, томится,
Зерно за зерном таща, и наполнять тщится
Свой анбар; когда же мир унывать, бесплоден,
Мразами начнет, с гнезда станет неисходен,
В зиму наслаждался тем, что нажил летом;
А вы, что мнитесь ума одаренны светом,
В темноте век бродите; не в время прилежни,
В ненужном потеете, а в потребном лежни.
Короток жизни предел, велики затеи;
Своей сами тишине глупые злодеи,
Состоянием своим всегда недовольны.
Купец, у кого анбар и сундуки полны
Богатств всяких и может жить себе в покое
И в довольстве, вот не спит и мыслит иное,
Думая, как бы ему сделаться судьею,
Куды-де хорошо быть в людях головою:
И чтят тебя и дают, постою не знаешь;
Много ль, мало ль, для себя всегда собираешь.
Став судьею, уж купцу не мало завидит,
Когда, по несчастию, пусто в мешке видит,
И, слыша просителей у дверей вздыхати,
Должен встать, не выспавшись, с теплыя кровати.
«Боже мой, – говорит он, – что я не посадской?
Черт бы взял и чин и честь, в коих живот адской».
Пахарь, соху ведучи или оброк считая,
Не однажды привздохнет, слезы отирая:
«За что-де меня творец не сделал солдатом?
Не ходил бы в серяке, но в платье богатом,
Знал бы лишь одно свое ружье да капрала,
На правеже бы нога моя не стояла,
Для меня б свинья моя только поросилась,
С коровы мне б молоко, мне б куря носилась;
А то все приказчице, стряпчице, княгине
Понеси в поклон, а сам жирей на мякине».
Пришел побор, пахаря вписали в солдаты:
Не однажды дымные вспомнит уж палаты,
Проклинает жизнь свою в зеленом кафтане,
Десятью заплачет в день по сером жупане.
«Толь не житье было мне, – говорит, – в крестьянстве?
Правда, тогда не ходил я в таком убранстве;
Да летом в подклете я, на печи зимою
Сыпал, в дождик из избы я вон ни ногою;
Заплачу подушное, оброк господину,
Какую ж больше найду я тужить причину?
Щей горшок да сам большой, хозяин я дома;
Хлеба у меня чрез год, а скотам солома.
Дальня езда мне была съездить в торг для соли
Иль в праздник пойти в село, и то с доброй воли:
А теперь черт, не житье, волочись по свету,
Все бы рубашка бела, а вымыть чем, нету;
Ходи в штанах, возися за ружьем пострелым,
И где до смерти всех бьют, надобно быть смелым.
Ни выспаться некогда, часто нет что кушать;
Наряжать мне все собой, а сотерых слушать».
Чернец тот, кой день назад чрезмерну охоту
Имел ходить в клобуке и всяку работу
К церкви легку сказывал, прося со слезами,
Чтоб и он с небесными был в счете чинами,
Сего дня не то поет, рад бы скинуть рясу,
Скучили уж сухари, полетел бы к мясу;
Рад к черту в товарищи, лишь бы бельцом быти:
Нет мочи уж ангелом в слабом теле жити.

Стихотворец сначала рассуждает просто о непостоянстве человеческих желаний; потом выводит на сцену самых недовольных, и мысли его одушевлены прекрасною драматическою сценою. В этом месте подражал он Горацию (Сат. I, кн. I). Вот несколько мыслей об умеренности и спокойствии; вы подумаете, что с вами беседует Гораций; но Кантемир почерпал свою философию в собственном своем сердце:
Тот в сей жизни лишь блажен, кто, малым доволен,
В тишине знает прожить, от суетных волен
Мыслей, что мучат других, и топчет надежну
Стезю добродетели, к концу неизбежну.
Небольшой дом, на своем построенный поле,
Дает нужное моей умеренной воле,
Не скудный, не лишний корм и средню забаву,
Где б с другом честным я мог, по моему нраву
Выбранным, в лишни часы прогнать скуки бремя,
Где б, от шуму отдален, прочее все время
Провождать меж мертвыми греки и латины.
Исследуя всех вещей действа и причины
И учась знать образцом других, что полезно,
Что вредно в нравах, что в них гнусно иль любезно:
То одно желания мои составляет.
Богатство, высокий чин, что в очах блистает
Пред неискусной толпой, многие печали
Наносит и ищущим и тем, кто достали.
Кто б не смеялся тому, кой стежку жестоку
Топчет, лезя весь в поту на гору высоку,
Коей вершина остра так, что, осторожно
Сколь стопы ни утверждать, с покоем не можно
Устоять, и всякий ветр, кой дышит, опасный,
Порывает бедного в стремнины ужасны?
Любочестный, однако, муж на него походит.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Еще, если б наша жизнь на два, на три веки
Тянулась, не столько бы глупы человеки
Казалися, мнению служа безрассудну,
Меньшу в пользу большия времени часть трудну
Снося и довольно дней поправить имея
Себя, когда прежние прожили шалея.
Да лих человек, родясь, имеет насилу
Время оглядеться вкруг и полезть в могилу,
И столь короткую жизнь еще ущербляют
Младенство, старость, болезнь; а дни так летают,
Что напрасно будешь ждать себе их возврату.
Что ж столь тяжкий сносить труд за столь малу плату
Я имею и терять золотое время,
Оставляя из дня в день злонравия семя
Из сердца искоренять? Пропадут степени
Пышны и сокровища, как за пусты тени
Басенный пес опустил из зуб кусок мяса.
Добродетель лучшая есть наша украса,
Тишина ума при ней и своя мне воля
Всего драгоценнее. Кому богатств доля
Пала и славы, тех трех благ должен лишиться,
Хоть бы крайней гибели и мог ущититься.
Глупо из младенчества мы обыкли бояться
Нищеты, презрения, и те всего мнятся
Зла горчае; для того бежим мы в другую
Крайность, а должно б в вещах знать меру прямую.
Всяко, однако ж, предел свой дело имеет:
Кто прейдет, кто не дойдет, подобно шалеет.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Можешь без скудости жить, богатств не имея
Лишних и в тихом углу покоен седея;
Можешь славу получить, хоть бы за собою
Полк людей ты не водил, хоть бы пред тобою
Народ шапки не снимал, хоть бы ты таскался
Пеш и один бы слуга тебя лишь боялся.
Мудрая малым прожить природа нас учит
В довольстве, коль лакомство разум наш не мучит.
Достать не трудно доход не велик и сходен
С состоянием твоим; а потом, свободен
От прихотной зависти, там остановися.
Степеням блистающих имен не дивися
И богатств больших; живи тих, ища, что честно,
Что и тебе и другим пользует нелестно
К нравов исправлению; слава твоя вечно
Между добрыми людьми жить будет, конечно.
Да хоть бы неведом дни скончал и по смерти
Свету остался забыт; силен ты был стерти
Зуб зависти, ни трудов твоих мзда пропала:
Добрым быть собою мзда есть уже немала.

Вот еще несколько мыслей; они почерпнуты из сатиры «О воспитании». Вы увидите, что Кантемир имел самые основательные понятия о сем важном предмете, и некоторые мысли его должны быть аксиомами для всякого воспитателя.
Начало сатиры прекрасно. Это VII, писанная к князю Никите Юрьевичу Трубецкому.Если придет мне в голову уверять ханжу, говорит сатирик, что он одним постом и молитвою не войдет в рай, то он,
Вспылав, ревность наградит мою сим ответом:
«Напрасно, молокосос, суешься с советом».
И дело он говорит. Еще я тридцатый
Не видел возврат зимы, еще черноватый
Ни один на голове волос не седеет,
Мне ли в таком возрасте поправлять довлеет
Седых, пожилых людей, кои чтут с очками
И чуть три зуба сберечь могли за губами;
Кои помнят мор в Москве и как сего года
Дела Чигиринского сказуют похода?

И в самом деле, как не быть тому совершенно умным, кто едва три зуба сберег за губами? Люди упрямы, продолжает сатирик: они уверены, что всякий, считающий себе за шестьдесят лет, потянет умом трех молодых, хотя известно, что рассудок не всегда ждет старости. Но мало ли подобных заблуждений? Один любит в поступках своих следовать предписаниям здравого ума; другой, напротив, не замечает своих ошибок; а третий, и замечая их, не умеет бороться с упрямою силою, и всякий в оправдание свое говорит, что природы одолеть невозможно.
Испытал ли истину он в том осторожно?
Не знаю, Никита, друг; то одно я знаю,
Что если я добрую, ленив, запускаю
Землю свою, обрастет худою травою;
Если прилежно вспашу, довольно покрою
Навозом песчаную, жирнее уж станет,
И довольный плод от ней тот труд мой достанет.
Каково б от природы сердце нам ни пало,
Есть, есть время некое, в кое злу немало
Склонность уймем, буде всю истребить не можем,
И утвердиться в добре доброму поможем.
Время то суть первые младенчества лета.
Чутко ухо, зорок глаз новый житель света
Пялит; всяка вещь ему приметна, все, ново
Будучи, все с жадностью сердце в нем готово
Принять: что туды вскользнет, скоро вкоренится,
Буде руки приложить повадка потщится;
На веревке силою повадки танцуем.

Петр Великий старался ввести в Россию воспитание: им заведены училища. Но полезному часто бывает предпочтено то, что ласкает лакомым чувствам.
Кучу к куче прикопить, дом построить пышной,
Развести сад и завод, расчистить лес лишной,
Детям уж богатое оставить наследство
Печемся, потеем в том; каково ж их детство
Проходит, редко на ум двум или трем всходит;
И у кого не одна в безделках исходит
Тысяча, малейшего расхода жалеет
К наставлению детей; когда же шалеет
Сын, в возраст пришед, отец тужит и стыдится.
Напрасно вину свалить с плеч своих он тщится:
Богатство сыну копил, презрил в сердце нравы
Добры всеять. Богат сын будет, но без славы
Проживет, мало любим и светом презренный,
Буде в петлю не вбежит плут уж совершенный.

Главное дело воспитания состоит в том, чтобы, украшая ум сведениями, сохранить в чистоте сердце и дать характер любезный.
Суд трудный мудро решить, исчислять приходы
Пространна царства, сравнить с оными расходы
Одним почти почерком; в безднах безопасный
Водных предызбрать путь, где бури ужасны;
Небес числить всякого удобно светила
Путь и беглость и того, сколь велика сила
Над другим, в твари всему знать исту причину
Мудрым зваться даст тебе, и, может быть, к чину
Вышнему покажет след; народ будет целый
Искусным вождем тя звать, зря царства пределы
Тобою расширенны и вражии рати
И городы стерты в прах: но буде уняти
Не знаешь ярость твою, буде неприятен
К тебе доступ и тебе плач бедных невнятен,
Ежели волю твою не правит смысл правый,
Словом, ежели твои развратны суть нравы,
Дивиться станет тебе; но любить не станет,
Хвалы твои из его уст нужда потянет.
Пользы своей лишь в тебе искать он потщится,
Гнушаясь тобой, и той готов отщетиться,
Только б тебя свалить с плеч. Слава увядает
Твоя в мал час; позабыт человек бывает
Скоро ненавидимый, и мало жалеет
Кто об нем, когда ему черный день приспеет.
Добродетель лишь одна может нам доставить
Покойну совесть, предел прихотям уставить,
Повадить тихо смотреть счастья грудь и спину
И неизбежную ждать бесстрашно кончину.

Привычку к доброму надлежит вкоренять с младенчества: ученость должна уступить чистоте нравов. Доброе сердце с простым умом гораздо лучше, нежели остроумие при испорченном сердце.
Завсегда детям твердя строгие уставы,
Наскучишь, истребишь в них всяку любовь славы,
Если часто пред людьми обличать их станешь:
Дай им время играть; сам себя обманешь,
Буде станешь торопить лишно спеша дело;
Наедине исправлять можешь ты их смело:
Ласковость больше в один час детей исправит,
Нож суровость в целый год; кто часто заставит
Дрожать сына перед собой, хвальну в нем загладит
Смелость и безвременно торопеть повадит.
Счастлив, кто надеждою похвал возбудить знает
Младенца; много к тому пример пособляет.
Относят к сердцу глаза весть уха скорее.

Пример сильнее всякого наставления. Дети, умея все замечать, умеют и подражать тому, что замечают; наставляй их примером:
Один добродетелей хвальную дорогу
Топчет, ни надежда свесть с нее, ни страх ногу
Его не могли; в своей должности он верен
И прилежен, ласков, тих и в словах умерен;
Ничьей бедности смотреть сухими глазами
Не может; сердцем дает, что дает руками.
Другой гордостью надут, яростен, нещаден,
Готов и отца предать, к большим мешкам жаден,
Казну крадет царскую и, тем сломя шею,
Весь уже сед, в петлю бежит, в казнь должну злодею.
В том, по счастью, добры примеры скрепили
Совет: в сем примеры злы оный истребили.
Если б я сыновнюю имел унять скупость,
Описав злонравия и гнусность и глупость,
«Смотри, – сказал бы ему, – сколь Игнатий беден
Над кучею злата; сух, печален и бледен,
Всякой час мучит себя! Мнишь ли ты счастливу
Жизнь в обильстве такову?» Если б чресчур тщиву
Руку его усмотрел, пальцем указал бы
Тюрьму, где сидит Клеарх, и всю рассказал бы
Потом жизнь Клеархову чрезмеру прохладну.

Всего более надлежит быть осторожным в выборе наставников и опасаться, чтобы дети не были окружены такими людьми, которые могут повредить им своим характером, своим образом мыслей и проч.; но сами родители в особенности должны иметь чистую нравственность, чтобы дети их не были испорчены:
…Родителей злее
Всех пример. Часто дети были бы честнее,
Если б и мать и отец пред младенцем знали
Собой владеть и язык свой в узде держали.
Правдой и неправдою мне копится куча
Денег, и степень достать высоку жизнь муча,
Нужусь полвека, во сне, в пирах провождаю,
В сластях всяких по уши себя погружаю;
Одних счастливыми я зову лишь обильных,
И, сотью то в час твердя, завидую сильных
Своевольству я людей и дружбу их тщуся
Всячески снискать себе, убогим смеюся;
А, однако ж, требую, чтоб сын мой доволен
Был малым, чтоб смирен был и собою волен;
Знал обуздать похоти, и с одними знался
Благонравными, и тем подражать лишь тщался.
По воде тогда мои вотще пишут вилы;
Домашний, показанный часто пример силы
Будет важной, и идти станет сын тропою,
Котору протоптанну видит пред собою.

  И с каким лицом журить сына ты посмеешь,
Когда своим наставлять его не умеешь
Примером, когда в тебе видит то всечасно,
Что винишь, и ищет он, что хвалишь, напрасно!
Если молодого мать рака обличает
Кривой ход: «Прямо сама поди, – отвечает: –
Я за тобой поплыву и подражать стану».
Нельзя добрым быть? Будь зол детям не к изъяну.
Лучше же от всякого убегать порока,
Если нельзя, скрой его от младенча ока.
Когда гостя ждешь к себе, один очищает
Слуга твой двор и крыльцо, другой подметает
И убирает весь дом, третий трет посуду;
Ты сам везде суешься, обегаешь сюду,
Кричишь, беспокоишься, боясь, чтоб не встретил
Глаз гостев малейший сор, чтоб не приметил
Малейшу нечистоту; а ты же не тщишься
Поберечь младенцев глаз, ему не стыдишься
Открыть твою срамоту. Гостя ближе дети,
Большу бережь ты для них должен бы имети.

Представленные примеры показывают вам в Кантемире превосходного философа-моралиста: мысли его ясны; он выражает их сильно и с живостию стихотворца. Остается представить несколько примеров его искусства в описаниях и в изображении характеров. Филарет и Евгений разговаривают о благородстве (II сатира). Евгений, досадуя на фортуну, которая благоприятствует Туллию, Трифону и Дамону, имеющим незнатное происхождение, исчисляет достоинства своих предков и в заключение описывает славу своего покойного родителя:
Знатны уж предки мои были в царство Ольги
И с тех времен по сих пор в углу не сидели,
Государства лучшими чинами владели.
Рассмотри гербовники, грамот виды разны,
Книгу родословную, записки приказны;
С прадедова прадеда, чтоб начать поближе,
Думного, наместника никто не был ниже;
Искусны в мире, в войне рассудно и смело
Вершили ружьем, умом не одно те дело.
Взгляни на пространные стены нашей залы,
Увидишь, как рвали строй, как ломали валы;
В суде чисты руки их; помнит челобитчик
Милость их, и помнит злу остуду обидчик.
А батюшка уж всем верх; как его не стало,
Государства правое плечо с ним отпало.
Как батюшка выедет, всяк долой с дороги
И, шапочку сняв, ему головою в ноги;
Всегда за ним выборна таскалася свита,
Что ни день рано с утра крестова набита
Теми, которых народ почитает
И от которых наш брат милость ожидает.
Сколько раз, не смея те приступать к нам сами,
Дворецкому кланялись с полными руками?
И когда батюшка к ним промолвит хоть слово,
Заторопев, онемев, слезы у инова
Текли из глаз с радости, иной, неспокоен,
Всем наскучил, хвастая, что был он достоен
С временщиком говорить, и весь веселился
Дом его, как бы им клад богатый явился.
Сам уж суди, как легко мне должно казаться,
Столь славны предки имев, забытым остаться?
Последним видеть себя, куды глаз не вскину?

Стихотворец выводит на сцену глупца, надутого знатностию; но не трудится описывать его характер; ибо он сам обнаруживает себя своими забавными рассуждениями. Какие преимущества знатного вельможи наиболее прельщают его душу? Он сказал только мимоходом о том, что его предки были:
Искусны в мире, в войне…

Но батюшка его всем верх; с ним отпало правое плечо государства! Бывало, когда выедет, всякой бежит долой с дороги; его дворецкому кланялись в пояс; его слово делало счастливым на неделю того, кто удостоивался его услышать. Нужно ли после всего этого стихотворцу сказывать своим читателям, что Евгений его есть суетный глупец, не имеющий понятия о прямом благородстве? Далее, Филарет описывает смешной образ жизни Евгения, в противоположность великим делам его предков:
Потрись на оселку, друг, покажи, в чем славу
Крови собой и твою жалобу быть праву.
Пел петух, встала заря, лучи осветили
Солнца верхи гор; тогда войско выводили
На поле предки твои: а ты под парчою,
Углублен мягко в пуху телом и душою,
Грозно сопешь; когда дня пробегут две доли,
Зевнешь, растворишь глаза, выспишься до воли,
Тянешься уж час, другой, нежишься, сжидая
Пойла, что шлет Индия иль везут с Китая,
Из постели к зеркалу одним спрыгнешь скоком;
Там уж в попечении и труде глубоком,
Женских достойную плеч завеску на спину
Вскинув, полос с волосом прибираешь к чину,
Часть их над лоским лбом торчать будут сановиты,
По румяным часть щекам, в колечки завиты,
Свободно станут играть, часть уйдет за темя
В мешок. Дивится тому строению племя
Тебе подобных; ты сам, новый Нарцисс, жадно
Глотаешь очьми себя, нога жмется складно
В тесном башмаке твоя, пот со слуг валится,
В две мозоли и тебе краса становится;
Избит пол и иод башмак стерто много мелу.
Деревню взденешь потом на себя ты целу.
Не столько стоит народ римлянов пристойно
Основать, как выбрать цвет и парчу и стройно
Сшить кафтан по правилам щегольства и моды:
Пора, место и твои рассмотрены годы,
Чтоб летам сходен был цвет, чтоб тебе в образу
Нежну зелен в городе не досажал глазу,
Чтоб бархат не отягчал в летню пору тело,
Чтоб тафта не хвастала среди зимы смело;
Но знал бы всяк свой предел, право и законы,
Как искусные попы всякого дни звоны.

Вот изображение военачальника:
Много вышних требует свойств чин воеводы.
И много разных искусств: и вход, и исходы,
И место годно к бою видит одним взглядом;
Лишной безопасности не опоен ядом,
Остр, проницает врагов тайные советы,
Временно предупреждать удобен наветы,
О обильности в своем таборе печется
Неусыпно, и любовь ему предпочтется
Войска, и не будет за страх ненавидим;
Отцом невинный народ зовет, не обидим
Его жадностью; врагам одним лишь ужасен;
Тихим нравом, и умом, и храбростью красен;
Не спешит дело начать, начав, производит
Смело и скоро; не столь бегло перун сходит,
Страшно гремя. В счастии умерен быть знает,
Терпелив в нужде, в бедстве тверд, не унывает.
Ты тех добродетелей, тех чуть имя знаний
Слыхал ли? Самых числу дивишься ты званий;
И в один всех мозг вместить смертных столь мнишь трудно,
Сколь дворецкому не красть иль судье жить скудно.

Следующее описание безрассудной заботливости некоторых стариков весьма забавно:
Видел я столетнего старика в постели,
В котором лета весь вид человека съели,
И на труп больше похож; на бороду плюет,
Однако ж дряхлой рукой и в очках рисует.
Что такое? Ведь не гроб, что бы ему кстати
С огородом пышный дом, где б в лето гуляти.
А другой, видя, что смерть грозит уж косою,
Не мысля, что сделаться имеет с душою,
Хоть чуть видят слабые бумагу уж взгляды,
Начнет писать похорон своих все обряды,
Сколько архипастырей, попов и причету
Пред гробом церковного, и сколько по счету
Пойдет за гробом родни с горькими слезами,
С какими и сколькими провожать свечами,
Где зарыть и какой гроб, лампаду златую
Свесить иль сребряну, и надпись какую
Сочинить, чтоб всякому давал знать слог внятный,
Что лежащий под ней прах был господин знатный.

Вот характеры гордеца Иркана, злословного Созима, льстеца Трофима, подозрительного Невия и завистника Зоила:
В палату вшедши Иркан, где много народу,
Раздвинет всех, как корабль плывущ сечет воду,
И хоть бы знал, что много злата с плеч убудет,
Нужно продраться вперед; позади не будет.
Садится ли где за стол, то то, то другое
Блюдо перед себя подать велит, снять иное;
Приходят из его рук с здоровьями кубки;
Зависеть от его слов всех должны поступки.
Распялив грудь, бровь подняв, когда знак ти оком
Подаст за низкий поклон, в почтенье глубоком
Имеет тя: ибо с кем проговорить слово
Удается не всегда, не всегда готово.
Мнит он, что вещество то, что плоть ему дало,
Было не такое же, но нечто сияло
Пред прочими; и была та фарфорна глина,
С чего он, а с чего мы – навозная тина.
Созим, смотря на него, злобно скалит зубы,
И шепчут мне на ухо ядовиты губы:
«Гораздо б приличнее Иркан пратомою
Помнил бабушку свою и деда с сумою,
Умеряя по семье строй свой и походку;
Гораздо б приличнее зашил себе глотку,
Чтоб хотя один глупец обмануться станом
Его мог, а не весь свет окрестил болваном».
Созим дело говорит; но Иркану б мочно
Дружеский подать совет, чем ему заочно
Насмехаться без плода; но о всех так судит
Строго Созим. «Чистую удачливо удит
Золотом мягкий Сильван супругу соседа;
У Прокофья голоден вышел из обеда;
Настя румяна, бела своими трудами,
Красота ее в ларце лежит за ключами;
Клементий-судья собой взяться не умеет
Ни за что и без очков дьяка честь не смеет»,
Ни возраст, ни чин, ни друг, ни сам ближний кровный
Язык Созимов унять не могут злословный.
Я несчастливым тот день себе быть считаю,
Когда случится мне с ним сойтись; ибо знаю,
Что, как скоро с глаз его сойду, уж готово
Столь злобное ж обо мне будет ему слово.
Сообществу язва он; но больше ужасен
Трофим с сладким языком и больше опасен:
Может в умных клевета пороки заставить,
Нечувствительны пред тем, полезно исправить;
Трофим, надсаждаясь, все хвалит без разбору
И множит число глупцов. Веру даем скору
Похвалам мы о себе, и, в сердце вскользая,
Истребят до корени, буде в нем какая
Крылась к добродетели ревность многотрудна.
Самолюбием душа ни одна не скудна,
И одним свидетелем совершенно чаем
Хвальными себя, за тем в пути унываем.
Не успел Тит растворить уст, Трофим дивится
Искусной речи его, прилежно трудится
И сам слушать и других к тому принуждает,
Боясь чихнуть иль дохнуть, пока речь скончает,
Котору мне выслушать нельзя, не зевая.
У Тита на ужине пальцы полизая,
Небесным всякой зовет кусок, хоть противен
Ему, гадит; нигде он не видал столь дивен
Чин и стольку чистоту; все у Тита чудно
В доме, и сам дом почесть раем уж не трудно.
Если б Титова жена Парису знакома
Была, Менелаева пряла б пряжу дома.
Все до облак Титовы дела возвышает;
Тит высморкать нос кривой весьма умно знает.
И не отличен ему Тит один; но равно
Всякому льстит, все ему чудно и преславно,
И мнит, что тем способом любим всем бывает.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
  Невий бос и без порток с постели встанет,
Пятью и десятью в ночь осмотрит прилежно,
Заперты ли окна все и двери надежно,
На месте ли кабинет, и сундук, и ящик.
Сотью шлет в деревню он изведать, приказчик
Не крадет ли за очьми; за дворецким ходит
Сам тайно в ряд; за собой слуг своих не водит,
Чтоб, где берет, где кладет он деньги, не знали.
Котел соседу ссудил, тотчас думы вспали,
Что слуга уйдет с котлом, тотчас шлет другого
По пятам за ним смотреть, и, спустя немного,
Пришло в ум, что сам сосед в котле отпереться
Может; воротить слугу третий шлется.
Вскинет ли глаз на кого жена ненарочно,
Невий чает, что тому уж ожидать мочно
Все от жены, и затем душу свою мучит;
Детей мать долги копить потаенно учит;
Друг шепчет о чем с другим – Невию наветы
Строят или смеются те. Меряет ответы
Долго на всякой вопрос, бояся обмана
Во всем: подозрителен весь свет, и изъяна
Везде опасается. В таком непрестанно
Беспокойстве жизнь свою нурит окаянно.
Я б на таком не хотел принять договоре
Ни самый царский престол; скучило б мне вскоре
И царско титло. Суму предпочту в покое
И бедство я временно, сколь бы то ни злое,
Тревоге, волнению ума непрестанну,
Хоть бы в богатство вели, в славу несказанну,
Часто быть обмануту предпочту, конечно,
Нежель недоверием мучить себя вечно.
Не меньше мучит себя Зоил наш угрюмый:
Что ни видит у кого, то новые думы,
Нова печаль, и не спит бедный целы ночи.
Недавно, закинув он завистные очи
В соседний двор и видя, что домишко строит,
Который, хоть дорого ценить, ста не стоит
Рублей, побледнел весь вдруг и, в себе не волен,
Горячкою заболев, по сю пору болен.
У бедного воина, что двадцать лет служит,
Ощупав в кармане рубль, еще теперь тужит.
Удалось ли кому в чин неважный добиться,
Хвалят ли кого – ворчит и злобно дивится
Слепому суду людей, что свойства столь плохи
Высоко ценит. В чужих руках хлеба крохи
Большим ломтем кажутся. Суму у убогих,
Бороду у чернеца завидит и в многих
Случаях… Да не пора ль, Муза моя, губы
Прижав, кончить нашу речь?..

Сих примеров весьма довольно для того, чтобы иметь ясное понятие о стихотворном искусстве и даровании Кантемира. Как сатирик он может занимать средину между Горацием и Ювеналом. Он не имеет той живости, того приятного остроумия, той колкой и притом неоскорбительной насмешливости, какую мы замечаем в Горации; но он имеет его философию и с таким же чувством говорит о простоте, умеренности и тех веселых досугах, которые мы, не будучи обременяемы посторонними заботами, посвящаем удовольствию и размышлению. И в самых обстоятельствах жизни имеет он некоторое сходство с Горацием: и тот и другой жили у двора; но Гораций как простой зритель, а Кантемир как зритель и действующий. Горация удерживала при дворе благодарность к Меценату, а Кантемира – важнейшие дела государственные. Для первого стихотворство было занятием главным, для последнего было оно отдохновением. Гораций думал единственно о том, как наслаждаться жизнию: разнообразие удовольствий оживляло и самое воображение стихотворца. Кантемир, будучи обременен обязанностию государственного человека, наслаждался более одною мыслию. Философия первого живее, и мысли более согреты пламенем чувства: говоря о природе, он восхищает вас прелестными описаниями природы; он увлекает вас за собою в сельское свое уединение; вы видите рощи его, слушаете вместе с ним пение птиц и журчание источника. Философия последнего не так трогательна: он рассуждает о тех же предметах, но с важностию мыслящего человека; он говорит о посредственности, спокойствии, беззаботности как добрый философ, истинно чувствующий всю их цену, но пользующийся ими весьма редко. В слоге имеет он, если не ошибаюсь, более сходства с Ювеналом: и тот и другой богаты описаниями, и тот и другой иногда утомляют нас излишним обилием; но все описания римского сатирика носят на себе отпечаток его характера, сурового и гневного: Ювенал с намерением увеличивает то безобразие, которое хочет сделать для нас отвратительным; но тем самым, может быть, уменьшает и нашу к себе доверенность. Кантемир умереннее и беспристрастнее: он описывает то, что видит и как видит; он смешит чаще, нежели Ювенал, и почти никогда не опечаливает бесполезным изображением отвратительных ужасов. И в самых планах своих Кантемир имеет более сходства с Ювеналом, нежели с Горацием: характер последнего есть непринужденность и разнообразие; характер Ювенала – порядок. Такой же порядок находим и в Кантемировых планах: если, например, сатирик начинает рассуждать, то уже во все продолжение сатиры не переменяет тона и переходит без великих скачков от одной мысли к другой; начиная изображать характеры или описывать, он вводит вас, так сказать, в галерею портретов, расставленных в порядке, и показывает их один за другим: все это, вероятно, могло бы произвести некоторое однообразие, когда бы сатирик не имел истинно стихотворного слога, не оживлял своих рассуждений картинами и не был живописец превосходный.
Назад: О басне и баснях Крылова*
Дальше: Письма

Андрей
Перезвоните мне пожалуйста по номеру 8(953) 367-35-45 Андрей.
Денис
Перезвоните мне пожалуйста 8 (962)685-78-93 Денис.
Виктор
Перезвоните мне пожалуйста 8 (953) 367-35-45 Евгений.
Сергей
Перезвоните мне пожалуйста 8 (911) 295-55-29 Сергей.
Антон
Перезвоните мне пожалуйста, 8 (911) 295-55-29 Антон.
Антон
Перезвоните мне пожалуйста. 8 (931) 979-09-12 Антон
Евгений
Перезвоните мне пожалуйста по номеру. 8 (499) 322-46-85 Евгений.