Как хорошо тут лежать
Ваганьковское кладбище
В 1857 году замечательный поэт Михаил Александрович Дмитриев выпустил сборник стихотворений «Московские элегии», которые за десять лет до этого публиковались по отдельности в разных изданиях. Причем автор в предисловии к сборнику заметил, что «с тех пор, как написаны эти элегии, многое изменилось в Москве, особенно в убеждениях и направлении мнений».
Всех стихотворений в сборнике было числом пятьдесят. Действительно, многое из того, о чем рассказал Дмитриев, скоро переменилось. А теперь и вовсе представляется старосветской экзотикой, преданьями старины глубокой. И лишь «направления мнений», изложенные в элегии «Ваганьково кладбище», на удивление, остались почти неизменными по сей день. Если бы не архаичный «кантемировский» размер этого стихотворения, то можно было бы подумать, что автор, почти без погрешностей, срисовал современную повседневную жизнь самого знаменитого московского кладбища. Вот каким он увидел Ваганьково в 1845 году:
Есть близ заставы кладбище; его — всем знакомое имя.
Божия нива засеяна вся; тут безвестные люди,
Добрые люди сошлись в ожиданьи весны воскресенья.
Ветви густые дерев осеняют простые могилы,
И свежа мурава, и спокойно, и тихо, как вечность.
Тут на воскресные дни православный народ наш московский
Любит к усопшим родным, как к живым, приходить на свиданье.
Семьи нарядных гостей сидят вкруг каждой могилы,
Ходят меж камней простых и, прочтя знакомое имя,
Вспомнят, вздохнут, поклоняясь, и промолвят: «Вечная память!»
Тут на могилах они — пьют чай (ведь у русских без чая
Нет и гулянья); развяжут салфетки, платки с пирогами,
Пищей себя подкрепят, помянувши родителей прежде;
Вечером идут в Москву, нагулявшись и свидевшись мирно
С теми, которым к ним путь затворен и придти уж не могут!
Добрый обычай! Свиданье друзей и живых и усопших!
Сладкие чувства любви, съединяющей даже за гробом!
Мертвые кости и прах, а над ними живая природа,
И людей голоса, и живые гуляющих лица!
Есть тут и камни богатых; но что-то вокруг них не людно!
Как хорошо тут лежать! — И свежо, и покойно, и тихо,
И беспрестанно идут и живые, и мертвые гости!
Душно в стенах монастырских, и мрачно, и тесно!
Тут я хотел бы лежать, где простые и добрые люди;
Тут я хотел бы лежать, под зеленой травой и под тенью!
Мимо его я всегда проезжал, как с детьми и с женою
В Зыкове жил по летам, где мне было спокойно и вольно,
Где посещали друзья нас в бедном сельском приюте!
Вырастут дети, поедут по этой дороге, — и вспомнят…
Здесь я хотел бы лежать, и чтоб здесь вы меня посетили…
Ваганьковское кладбище появилось за Пресненской заставой, как принято считать, в 1771 году. Хотя, к примеру, такой авторитетный источник как «Новый Энциклопедический словарь» Брокгауза и Эфрона сообщает, что Ваганьковское кладбище возникло в 1696 году. Но, скорее всего, то кладбище, о котором говорится в словаре, с нынешним не совпадало территориально. Это, вероятно, был погост села Новое Ваганьково при деревянной церкви Николая Чудотворца (1695). Несколько раз перестроенный в камне Никольский храм и теперь стоит в Нововаганьковском переулке на Пресне. А это от нынешнего Ваганьковского кладбища довольно далеко.
И все-таки утверждать наверно, что до 1771-го здесь никого не хоронили, вряд ли возможно. Большинство современных так называемых «чумных» кладбищ, официально учрежденных в 1771 году, на самом деле являются наследниками более ранних сельских погостов.
Имя — Ваганьково — действительно знакомо всем москвичам. Больше того, топоним этот так же вошел в московский городской фольклор, как и некоторые другие столичные достопамятности, от которых получились, например, выражения «коломенская верста», «дороже Каменного моста», «во всю ивановскую» (речь по разным версиям идет о колокольне Ивана Великого, или об Ивановской площади в Кремле, или даже о самой России), «едва родился, сейчас в Каменщики нарядился» (смолоду пошел по тюрьмам), «вались народ от Яузских ворот» и прочие. Вот и выражение «загреметь на Ваганьково» — точно такой же чисто московский фразеологизм, аналогичный другим известным эвфемистическим синонимам понятия «умереть» — «приказать долго жить», «отправиться к праотцам», «сыграть в ящик», «уехать в Могилевскую» и т. д.
Из старых московских кладбищ Ваганьковское самое большое. Площадь этой Божьей нивы составляет 52 гектара. Предположительно всех ожидающих весны воскресенья там лежит порядка полумиллиона. А обозначенных захоронений, то есть с указанием имен погребенных, на Ваганькове насчитывается свыше ста тысяч.
Грунт, на котором расположено кладбище, в основном песчаный. Могильщикам это одновременно доставляет и преимущества, и неудобства. Копать песок, конечно, легче, чем землю или глину, — и то, только летом: зимой замерзший песок не колется, как глина, и его приходится буквально отщипывать по крошкам, — но песчаный грунт имеет очень неподходящее для могилы свойство быстро осыпаться. Поэтому на Ваганькове при нынешней норме могилы — метр семьдесят пять копать приходится от силы на полуторамет ровую глубину.
Пожалуй, самое существенное отличие прежнего Ваганькова от современного состоит в том, что во времена Дмитриева «тут безвестные люди, добрые люди сошлись», а теперь, напротив, кладбище стало местом упокоения преимущественно элиты, богемы, советской и постсоветской знати, всякого рода авторитетов.
Как ни удивительно, но в прежние времена даже купечества здесь было похоронено относительно немного для самого большого кладбища в Москве. Во всяком случае, таких захоронений здесь не гуще, чем на Пятницком или Даниловском, не говоря уже о старообрядческих кладбищах. Тем не менее на Ваганьковском можно найти несколько известных купеческих фамилий. Первая от ворот налево дорожка ведет к большой часовне-склепу XIX века. Это усыпальница фабрикантов Прохоровых, владельцев известной Трехгорной мануфактуры. В советское время могилы капиталистов, понятно, в почете быть не могли. Усыпальница Прохоровых, та вообще едва сохранилась. Еще во второй половине 1990-х она практически лежала в руинах. Но недавно часовня была основательно отреставрирована. И теперь выглядит совершенно изумительно.
А в глубине кладбища находится участок, без преувеличения сказать, легендарных московских «типов», как раньше говорили, — булочников Филипповых, поставщиков двора Его Императорского Величества. В середине участка, среди надгробий многочисленных сродников, стоит большой черный обелиск-часовня с барельефным портретом анфас самого короля кренделей и саек. Написано на камне кратко: Иван Максимович Филиппов родился 20 июня 1824 г. скончался 22 мая 1878 г. Это он — Иван Максимович — вынужден был съесть сайку с тараканом, попавшуюся самому генерал-губернатору Закревскому, сказав, что-де это изюминка-с. Так с тех пор в Москве сайки с изюмом и завелись.
Филипповских булочных было довольно много по всей столице. Некоторые из них работали даже еще в позднее советское время. И у москвичей считалось этаким родом престижа — жить где-нибудь поблизости от филипповской булочной и покупать там хлеб. К сожалению, сберечь эти действующие экспонаты московской старины столица не позаботилась. Филипповские булочные исчезали одна за другой всегда — и в образцовой коммунистической Москве, и в нынешней. Не так давно была закрыта едва ли не последняя филипповская булочная на Сретенке.
Вообще, это удивительно, как недолог век московских магазинов. Только обыватель привыкнет к какому-нибудь магазинчику рядом с домом, а уже глядь — тот закрылся или перепрофилировался: был продовольственный — стал комиссионный, была аптека — стала сберкасса. А потом компьютерный салон. А потом автозапчасти, книжный, мебельный, парикмахерская и т. д. Говорят, в Англии, где традиция почитается высшим законом, в какой-нибудь паб посетители ходят из поколения в поколение веками.
Но все-таки даже при этом московском непостоянстве есть в столице еще несколько магазинов, открывшихся до революции, которые с тех пор никогда не закрывались и не меняли своего адреса. И, как сто лет назад туда забегали гимназистки за ландрином, так же точно современные школьницы покупают там жевательные резинки.
Конечно, из московских долгожителей прежде всего вспоминаются такие торговые тяжеловесы, как ЦУМ — «Мюр и Мерилиз» на Петровке, открывшийся в 1908 году, или его сосед Петровский пассаж, принявший первых покупателей еще в 1906-ом, или Елисеевский магазин на Тверской, отметивший в 2001-ом свое столетие. Но есть еще в Москве и небольшие магазинчики, мимо которых иной раз пробегаешь, даже их не замечая, а, между тем, они имеют долгую и порою весьма любопытную историю.
На Мясницкой улице в первом этаже дома № 13 находятся два магазина — букинистический и «Семена». Открылись они оба в 1913 году. Нужно сказать, что прежде магазины «Семена» имели значение принципиально отличное от нынешнего: если в наше время посетители «Семян» — чаще всего дачники, для которых возделывание их шести соток является лишь приятным развлечением, то до революции и в годы НЭПа эти магазины играли довольно важную роль в народном хозяйстве страны, потому что семена там закупали настоящие земледельцы. И, кроме прочего, от них — от «Семян» — зависело, будет ли крестьянин осенью с урожаем, или он со всей семьей пойдет по миру. В магазин на Мясницкую в основном съезжались крестьяне северо-восточных уездов Московской губернии. И иногда по этой, одной из фешенебельных московских улиц, выстраивались в ряд десятки крестьянских телег — это приезжали подмосковные хлебопашцы за семенами.
Когда сельский житель бывал по какой нужде в Москве, он обычно возвращался в деревню с гостинцами для своих домочадцев. Привозил им какие-то нехитрые безделушки. Здесь, на Мясницкой, крестьянин мог заодно зайти в магазин Товарищества М. С. Кузнецова и купить там в подарок близким фаянсовую чашку — яркую, расписную, с какой-нибудь надписью — «День ангела», например, или «С Рождеством Христовым». Стоила такая посуда «для народа» очень недорого — вполне по крестьянскому достатку. На «стрелке» Мясницкой и Большого Златоустинского стоит красивое здание с огромными трехуровневыми окнами-арками. Построено оно было в 1898 году по проекту Ф. О. Шехтеля. И вот уже более века там неизменно продается посуда. Да и производится она до сих пор в основном на бывших кузнецовских фабриках — в Дулеве, в Вербилках, в Бронницах и других.
Вряд ли крестьяне интересовались букинистическим магазином. В такие магазины вообще заглядывали всегда очень немногие. Зато это были люди часто довольно известные. Например, сюда, на Мясницкую, в букинистический магазин до революции заходили московские писатели — Брюсов, Бунин, Телешов, Ремизов. А в 1930–60-е годы здесь нередко можно было застать проживающего по соседству известного поэта-футуриста Алексея Крученых. Рассказывают, что он сдавал сюда иногда книги с автографами своих друзей — Маяковского, Хлебникова, Бурлюка, Каменского.
Ближе к Мясницким воротам по левой стороне улицы уже много лет под лесами и маскировочной сеткой скрывается фасад дома № 19. Это известный в Москве магазин «Чай— Кофе». Принадлежал он московским «чайным королям» Перловым. В первом этаже размещался сам магазин, в верхних — доходные квартиры. Здание это построено было по проекту Р. М. Клейна в 1893 году. Но спустя два года владелец дома и магазина Сергей Васильевич Перлов пожелал решительно изменить фасад здания. И он поручил архитектору К. К. Гиппиусу оформить фасад и внутренний интерьер магазина в китайском стиле. Расчетливый предприниматель преследовал свои коммерческие цели. Дело в том, что в 1896 году в Москву, на торжества по случаю коронации Николая Второго, должен был приехать китайский канцлер Ли Хунчжан. А большая часть товара поступала Перлову именно из Китая. Поэтому, предполагая заручиться высоким покровительством, он очень хотел, чтобы китайский гость остановился именно у него. Но Ли Хунчжан не прельстился «китайским» домом С. В. Перлова, — он, верно, и в Китае на такие дома насмотрелся вволю, — и остановился у его конкурентов и родственников — у других Перловых. Впрочем, С. В. Перлов ничуть не проиграл: его магазин одним своим видом стал привлекать покупателей лучше всякой рекламы, и доходы торговца чаем в результате многократно возросли.
В конце XIX — начале ХХ вв. известные фабриканты фармацевтических изделий Феррейны открыли в Москве несколько аптек. На Серпуховской площади, например, до сих пор работает одна из их аптек, открытая в 1902 году. Но самая старая московская аптека Феррейнов находится по адресу — Никольская улица, дом 19/21. Собственно, эта старейшая в России аптека существует с 1701 года и неоднократно меняла своих хозяев. Феррейнам она досталась в 1832-ом. А в 1899-ом архитектором А. Э. Эрихсоном для нее было построено специальное здание, которое аптека занимает по сию пору. Нужно заметить, что спиртозавод небезызвестного предпринимателя Брынцалова «Феррейн» на Варшавском шоссе, заваливший, кажется, уже этим популярным и более чем доступным по стоимости продуктом всю Москву, основан также Феррейнами. Когда-то это был один из их химико-фармацевтических заводов.
Есть и еще в Москве несколько магазинов, ресторанов, заведений бытового обслуживания, работающих с дореволюционных времен. Можно вспомнить, например, обувной на Сретенке, «Фотографию» на Серпуховской площади, рестораны «Прага», «Яр», «Славянский базар», другие. Но Москва относится к этим дорогим раритетам, связывающим прошлое и настоящее, безынтересно, не бережет их. Каждый год в центре сносятся или реконструируются дома и закрываются один за другим старинные магазинчики. А в 1990-е — нач. ХХI века городские власти объявили московской старине настоящую войну. Таких потерь столица не знала ни в одну эпоху. Разве в пожар 1812 года. Этак скоро «Макдоналдс» в Газетном или «Rifl e» на Кузнецком будут почитаться старейшими московскими магазинами.
Автор проекта магазина Товарищества М. С. Кузнецова на Мясницкой, крупнейший российский архитектор рубежа XIX — ХХ веков, один из наиболее ярких представителей стиля «модерн», Федор Осипович Шехтель (1859–1926) похоронен тут же — на Ваганькове. Надгробие семейства Шехтель находится вблизи прохоровской часовни. Найти его очень легко — памятник выполнен в виде довольно высокой треугольной стены серого цвета, обращенной острием вверх, почему напоминающей фронтон здания, — подходящее надгробие для архитектора.
Шехтель построил в Москве довольно много — Торговый дом В. Ф. Аршинова (1900) в Старопанском, Московский Художественный театр (1902) в Камергерском, особняк С. П. Рябушинского (1903) на М. Никитской, гостиницу «Боярский двор» (1903) на Старой площади, банк Товарищества мануфактур П. М. Рябушинского в Старопанском и Ярославский вокзал (оба — в 1904-ом), дом Московского Купеческого общества (1911) на Новой площади, типографию П. П. Рябушинского «Утро России» (1909) в Б. Пунинковском, кинотеатр «Художественный» (1913) на Арбатской площади, несколько особняков и доходных домов. Большинство построек Шехтеля сохранились. К сожалению, некоторые из них в разные годы были дополнены какими-то новыми архитектурными объемами и деталями. Последнее такое «дополнение» Шехтеля произошло совсем недавно. На углу Знаменки и Староваганьковского переулка находится большой жилой дом, привлекающий внимание оригинальной архитектурной деталью — круглым угловым эркером, увенчанным башенкой-ротондой с остроконечным куполом. Этот доходный дом Шехтель построил в 1909 году. Как и всякая работа Шехтеля — он памятник архитектуры. И, как все памятники, государство должно бы его охранять. Во всяком случае, оно — государство — приняло на себя такие обязательства. О чем свидетельствует медная табличка на стене дома. Но где-то в конце 1990-х к зданию была пристроена мансарда с огромными окнами на Кремль. Не говоря уже о том, что мансарда — это архитектурный элемент абсолютно чуждый московской традиции, об этом свидетельствуют старые фотографии: там не найти мансард. Но Шехтель-то и не планировал никакой мансарды! Дополнить чем-либо творение великого архитектора, это то же самое, что «дописать» какой-нибудь роман Достоевского, или «дорисовать» картину Репина, или «долепить» скульптуру Антокольского. Оказывается, мансарду с видом на Кремль построил себе один из этих новых наших хозяев жизни — какой-то всесильный олигарх. И теперь он сидит там и, как демон, смотрит со своей высоты на грешную землю. Одно утешает: олигарх, дополнивший Шехтеля, подтвердил репутацию «новых русских» — истинных потомков Журдена, людей одновременно сверхобеспеченных и сверхневежественных.
Не только в воскресные дни, как писал Дмитриев, но и по будням на Ваганькове всегда многолюдно. И прежде было и теперь так. А уж в праздники само собою. Нынче особенно много народу приходит на свиданье к усопшим родным в самую Пасху. Такой уже установился обычай. Церковь вроде бы его не одобряет: учит, что, де, не на кладбище, в этот день место живым, а в храме, да за праздничным столом, но поделать так ничего и не может, — знай, валит народ на кладбища в Светлое Христово Воскресение. И, скорее всего, этого обычая уже не переменить. Впрочем, людей понять можно: они этот радостный день хотят отмечать вместе со своими ушедшими близкими.
Но вообще, по церковным правилам, главным в году днем поминовения усопших считается праздник Радуницы, который отмечается на десятый день по Пасхе. До революции в этот день вся Москва отправлялась по кладбищам. Причем, если у кого-то сродники были похоронены в разных местах, то люди так и ездили весь день из конца в конец, пока не обходили всех своих умерших. День Радуницы колоритно описан у Ивана Сергеевича Шмелева в воспоминаниях «Лето Господне»:
«Едем сначала на Ваганьково, за Пресню. Везет Антипушка на Кривой, довольный, что отпросили его с нами. На Ваганьковском помянули Палагею Ивановну, яичка покрошили, панихидку отпели, поповздыхали; Говриилу-Екатерину помянули… я-то их не знавал, а Горкин знал, — родители это матушкины, люди самостоятельные были, ничего. А Палагея Ивановна, святой человек, премудрая была, ума палата, всякие приговорки знала, — послушать бы! Посокрушались, как мало пожила, за шестьдесят только-только переступила. Попеняли нам сторожа, чего мы яичком сорим, цельным полагается поминать родителев. А это им чтобы обобрать потом. А мы птичкам Господним покрошили, они и помянут за упокой. По всему кладбищу только и слышно, с семи концов, — то „Христос Воскрсе из мертвых…“, то „вечная память“, то „со духи праведных…“ — душа возносится! А сверху грачи кричат, такой-то веселый гомон. Походили по кладбищу, знакомых навестили, много нашлось. Нашли один памятник, высокий, зеленой меди, будто большая пасха, и написано на нем, вылито, медными словами: „Девица, Певица и Музыкантша“, — мы даже подивились, уж так торжественно! И самую ту „Девицу“ увидали, за стеклышком, на крашеном портрете; молоденькая красавица, и ангельские у ней кудри по щекам, и глаза ангельские. Антипушка пожалел-повздыхал: молоденькая-то какая — и померла! „Ее, Михал Панкратыч, говорит, там уж, поди, в ангелы прямо приписали?“ Неизвестно, какого поведения была, а так глядеться, очень подходит к ангелам, как они пишутся… и пеньем, может заслуживает чин.
И повстречали радость!
Неподалеку от той „Девицы“ — Домна Парфеновна, с Анютой, на могилке дочки своей сидят, и молочной яишницей поминают. Надо, говорит, обязательно молочной яишницей поминать на Радуницу, по поминовенному уставу установлено, в радостное поминовение. По ложечке помянули, уж по уставу чтобы. Спросили ее про ту ангельскую „Девицу“, а она про нее все знает! „Не, не удостоится“, — говорит, это уж ей известно. Антипушка стал доспрашивать, а она губы поджала только, будто обиделась. Сказала только, подумавши:
„Певчий с теятров застрелился от нее, а другой, суконщик-фабрикант, медный ей «мавзолей» воздвиг, — пасху эту: на Пасху она преставилась… а написал неправильно“. А чего неправильно — не сказала. Пришлось нам расстаться с ними. Они на Миусовское поехали; муж покойный, пачпортист квартальный, там упокояется, — и яишницу повезли. А мы на Ново-Благословенное потрусили, через всю Москву».
Любопытно отметить нравы прежних кладбищенских работников: они собирали по могилам дары, оставленные на помин души: пеняли, что не цельное яичко оставляют сродники. Нынешние их коллеги до таких мелочей уже не опускаются. Наверное, к могильщикам можно предъявлять какие-нибудь претензии, не без этого, такая уж профессия у них — всегда быть объектом претензий клиентов, но вот за «ста граммами» и закуской, оставленными на могиле, сейчас могильщики и сторожа не охотятся. Чего нет, того нет. Это можно наверно утверждать. Зато на кладбища со всей Москвы идут, будто в супермаркет, московские пьяницы и бродяги. На праздники, особенно на Светлой Седмице, они то и дело встречаются среди могил: разговляются, чем Бог послал. Нередко запасаются и впрок. И в такие дни можно увидеть, как они выносят с кладбища куличи и яйца целыми котомками. Охранники, конечно, как-то противоборствуют такому их шопингу — стараются не пропустить бродяг на территорию, а если уж те все-таки проскальзывают, — а дыр в ограде Ваганькова хватает, — их по возможности отлавливают и выгоняют прочь.
Еще одна напасть современных московских кладбищ — торговцы бывшими в употреблении цветами. Обычно эти личности прокрадываются на кладбище в ночную смену и собирают с могил не утратившие товарного вида цветы. А утром они эти цветы тут же — при входе — продают. Работники Ваганькова рассказывают, что для них не составляет ни малейшего труда определить, у кого из цветочников товар не первой свежести. И как-то даже ваганьковские могильщики решились ополчиться на этих ночных собирателей цветов. Они устроили вылазку в их расположение вблизи кладбища и всех разогнали, причем нанеся неприятелю урон в виде побоев и конфисковав товар в виде трофеев. Но вышло себе дороже: цветочники ужо отомстили могильщикам. Верные своей тактике, они ночью взяли кладбище и учинили там беспорядок. Больше могильщики решили с ними не связываться. Так ничем эта «батрахомиомахия» и закончилась. А посетителям Ваганькова нужно теперь иметь в виду, что значительная часть цветов, которыми торгуют вблизи кладбища, уже побывала на чьих-то могилах.
М. А. Дмитриев в своем стихотворении, между прочим, мимолетно приводит одну очень колоритную примету, иллюстрирующую московский быт первой половины XIX века. Он рассказывает, как именно «семьи нарядных гостей» поминают усопших родных: «Тут на могилах они — пьют чай (ведь у русских без чая нет и гулянья)». Прежде всего, любопытно заметить, что в старину выход на кладбище считался «гуляньем», то есть, судя по описанию Дмитриева, этаким пикником. Дач тогда еще не заводили. О туризме народ и понятия не имел. Вот и отправлялись горожане на «гулянья» куда-нибудь в ближайший пригород — в Марьину Рощу, в Сокольники или, еще лучше, на кладбища, — чтобы уж заодно и своих навестить. И, как теперь туристы берут в поход котелок, так же точно в прежние времена люди, отправляясь на «гулянья» за город, прихватывали с собою самовар. Так приедут они, бывало, к усопшим родным на свиданье, рассядутся вкруг могилы; пока развяжут салфетки, платки с пирогами, помянут родителей, тут, глядишь, — и самовар поспел. За целый-то день по нескольку раз самовар люди ставили. Чтобы все напились вволю. Раньше так и говорили о человеке — «усидел самовар». Это значит, один выпил его целиком. И иной раз, по праздникам, на Ваганькове, куда ни посмотришь — всюду на могилках самовары дымят, затулками позвякивают, — Москва на «гулянье» выбралась. Само собою, ели люди там не одну яичницу. И пили не один чай. Но иногда при отеческих гробах давались решительные обеды.
Собственно, такие пикники на кладбищах не перевелись и теперь. Разве что самоварничать не стало принято. А едят и выпивают люди среди могил нисколько не меньше, чем в старину. Причем в поздний советский период кладбище сделалось чуть ли не единственным местом, где человек мог спокойно, легально, выпить, не опасаясь, что его загребут в ментовку. Потому что нигде больше этого сделать практически было невозможно: в кафе и столовых не наливали, а со своим приходить категорически запрещалось, за употребление спиртного где-нибудь на природе — в парке, в сквере — ближайшую, по крайней мере, ночь можно было провести в отделении. И что оставалось делать добрым друзьям, которым захотелось этак по дружески, да попросту хлопнуть по рюмашке-другой? — им оставалось только идти на соседнее кладбище и уже там, делая вид, что они поминают кого-то из близких, спокойно, без риска поплатиться за это, усидеть бутылец. Это именно о тех порядках говорится в популярной в 1970-е годы песне Михаила Ножкина:
Ну, к примеру, вам выпить захочется,
а вам выпить никак не дают!
Все кричат, все грозят вытрезвителем —
в вашу нежную душу плюют!
А на кладбище — все спокойненько,
от общественности вдалеке,
все культурненько, все пристойненько,
и закусочка на бугорке.
Самоваров действительно сейчас на кладбище не встретишь. Но всякие прочие забавности там отнюдь не редкость. На одном новом кладбище нам случилось как-то быть свидетелями совершенно очаровательной картины: человек там загорал. Он лежал параллельно могиле на покрывале и, подставив спину и бледные ноги солнцу, читал вслух книгу. Мы отважились спросить у него: отчего это он читает здесь книгу вслух? Книголюб охотно рассказал, что рядом с ним, — он кивнул на могилу, — лежит его жена, с которой они раньше всегда вместе по очереди читали вслух. Ну а поскольку теперь жена не в состоянии исполнять свою партию, то он вынужден эту важную заботу целиком взвалить на себя. Понятно, что и загорал он здесь же, в оградке, не случайно, — наверное, и прежде они с женой также любили вместе погреться на солнышке. И, может быть, человек теперь добивался полной иллюзии, будто они вдвоем с женой загорают и читают роман. Конечно, это не самая распространенная сцена из повседневной кладбищенской жизни. Но если бы в наше время кто-то догадался привезти на кладбище самовар и устроить там чаепитие, это выглядело бы, пожалуй, куда более эксцентричным поступком.
К концу ХIХ века Ваганьковское кладбище стало все более приобретать профиль некрополя интеллигенции, преимущественно творческой, который теперь за ним утвердился прочно. «Поселившаяся в прежних барских кварталах Поварской и Никитской улиц интеллигенция, — писал А. Т. Саладин, — близко стоящая к университету, проживающие тут же поблизости артисты московских театров, богема с Бронных улиц — все это оканчивает жизнь на Ваганьковском кладбище. Потому-то здесь так много могил литераторов, профессоров, артистов».
В глубине кладбища, неподалеку от участка Филипповых, похоронен Владимир Иванович Даль (1801–1872), автор одного из самых выдающихся в российской словесности сочинений — «Толкового словаря живого великорусского языка», над которым он работал свыше пятидесяти лет. Причем словарь этот, существующий уже почти полтора столетия и переиздающийся до сих пор, кроме того, что он остается непревзойденным в своем роде научным лингвистическим трудом, еще имеет и значение литературного памятника первого ряда. Когда словарь впервые вышел в 1863 году, кандидатура Даля, бывшего до того членкором Петербургской АН, была предложена в ординарные (действительные) академики. Но число таких академиков в АН было строго квотировано, и для Даля вакансии не нашлось. Тогда знаменитый историк, действительный член АН, Михаил Петрович Погодин обратился к господам академикам с заявлением. Он сказал, что «теперь русская академия без Даля немыслима». Но поскольку вакансии для него не было, Погодин предложил бросить жребий, кому из них — ординарных — «выйти из академии вон», чтобы освободившееся место досталось Далю.
Называя словарь «занимательной книгой», академик Я. К. Грот исключительно справедливо говорил: «Всякий любитель отечественного слова может читать ее или хоть перелистывать с удовольствием. Сколько он найдет в ней знакомого, родного, любезного, и сколько нового, любопытного, назидательного! Сколько вынесет из каждого чтения сведений драгоценных и для житейского обихода, и для литературного дела!» Если какой-то современный автор пишет так называемые исторические произведения, в частности, относящиеся к XIX — нач. ХХ вв., то словарь Даля для него первый и незаменимый помощник. Конечно, можно написать исторический роман и на современном «продвинутом» наречии: «13 июня 1807 года по старому стилю в Тильзите (нынешнем Советске) между царем РИ Александром Романовым, династия которого будет репрессирована в грозном, братоубийственном 1917 году, — он об этом еще не знает, — и императором ФР Б. Наполеоном, которому суждено умереть в забытьи в 1821-ом в ссылке на натовской базе в Атлантическом океане, состоялся саммит на высшем уровне в формате „два минус один“ (немецкий король, не допущенный в VIP-па латку посередине Нямунаса, в одиночестве тусовался на берегу, отошедшем впоследствии к одному из государств Балтии — к Литве). В совместном коммюнике главы государств отметили, что сделано уже очень много, но предстоит им сделать еще больше и, прежде всего, превратить накопленный потенциал в новую энергию развития. Для этого у сторон есть все возможности: есть ресурсы, свой собственный опыт, есть полное понимание приоритетов развития, основанное на позитивном прошлом ближайших прошедших лет…» И т. д. Таким вот приблизительно языком написаны некоторые современные «исторические» сочинения. Очевидно, что такие авторы не имеют понятия о языковой стилизации. Не хотят, а, скорее всего, не умеют работать со словарем Даля. Автор же, который вполне чувствует язык и к тому же опирается на лексику Даля, если он пишет, предположим, произведение о Первой мировой войне, никогда не употребит слова из лексического запаса периода Великой Отечественной — «противник», «немецкая армия», «фрицы», но он напишет так, как говорили и писали в 1914 году и ранее — «неприятель», «германская армия», «гансы». Та или иная эпоха узнается не только по датам, которыми пестрят страницы у иного автора, но, прежде всего, по речевому своеобразию повествования. Не верь своим очам — верь моим речам. Это, кстати, тоже из Даля.
Поговорки и пословицы составляют значительный раздел словаря. Их всех там порядка тридцати тысяч. И это не просто набор фразеологизмов, приведенных как пример употребления заглавного слова статьи в контексте. Это иногда целый рассказ о каком-либо предмете или явлении. Маленькая новелла в поговорках. Взять хотя бы слова «жена» и «жениться». Вот какую красочную картину русской жизни изображает Даль, объясняя эти слова: «Добрая жена дом сбережет, плохая рукавом растрясет», «Счастлив игрой, да не счастлив женой», «Не верь коню в поле, а жене в доме», «Не всякая жена мужу правду сказывает», «И дура жена мужу правды не скажет», «Муж не знает, где жена гуляет», «Жена мужа любила, в тюрьме место купила!», «Худо мужу тому, у которого жена большая в дому», «Молода годами жена, да стара норовом», «Злая жена засада спасению», «Злая жена сведет мужа с ума», «Железо уваришь, а злой жены не уговоришь», «Злая жена битая бесится, укрощаемая высится, в богатстве зазнаётся, в убожестве других осуждает», «От пожара, от потопа, от злой жены, Боже, охрани!», «И моя жена крапива, да на нее мороз пал», «Бей жену до детей, а детей до людей», «Муж с женой ругайся, а третий не мешайся», «Жену с мужем некому судить, кроме Бога», «Муж с женой бранится, да под одну шубу ложится», «Жена от мужа на пядень, а муж от жены на сажень», «Мужнин грех за порогом остается, а жена все домой несет», «Жена не сапог, с ноги не скинешь», «Дважды жена мила бывает: как в избу введут, да как вон понесут!», «Жениться, не лапоть надеть», «Женишься раз, а плачешься век», «Идучи на войну, молись, идучи в море, молись вдвое, хочешь жениться, молись втрое», «Жениться не долго, да Бог накажет — долго жить прикажет!»
Все свои поговорки Даль собирал преимущественно среди крестьян. И любопытно заметить, что народные суждения, — разумеется, это только мужские суждения, — о женах и о предстоящей женитьбе не содержали никаких положительных эмоций. Но плохо, что худо, а и того плоше, что худого нет. На всех и Бог не угодит. Будь малым доволен, больше получишь.
Однако же муж свое, а жена свое. Жены тоже не лыком были шиты и отвечали так: «Вижу и сама, что муж мой без ума», «В стары годы бывало — мужья жен бивали, а ныне живет, что жена мужа бьет», «Старого мужа соломкой прикрою, молодого сама отогрею», «Муж родил — жену удивил!», «Чужой дурак — смех, а свой дурак — стыд», «Мужик напьется, с барином дерется, проспится — свиньи боится». Справедливо говорят: Даля читать можно, как художественную литературу.
В. И. Даль жил неподалеку от Ваганьковского кладбища — на Большой Грузинской улице в собственном доме. Этот деревянный дом конца XVIII века, к счастью, сохранился. Теперь там музей Даля. Владимир Иванович очень любил ходить к кладбищу на прогулку. Он каждый день непременно совершал этот свой моцион, невзирая на погоду, хотя бы лил дождь или бушевала метель. В марте 1872 года умерла его жена — Екатерина Львовна. Похоронили ее, естественным образом, на ближайшем к дому кладбище. А спустя всего полгода — 22 сентября — умер и сам Даль. Ваганьковское кладбище в то время еще отнюдь не было местом упокоения академиков. Дмитирев же писал, что «тут безвестные люди …сошлись». Но поскольку там уже покоилась жена Даля, то похоронили с ней рядом и самого Владимира Ивановича. И, возможно, нам еще повезло, что он оказался на таком непрестижном кладбище, каким было Ваганьково в XIX веке. Если бы его похоронили в каком-нибудь монастыре, как полагалось по чину академику, то его могила, скорее всего, вообще не сохранилась бы. Мог оказаться Даль и на Введенском немецком кладбище. Он же был лютеранином. А в то время иноверцев категорически не полагалось хоронить вместе с православными людьми. Но Даль очень хотел быть погребенным рядом с женой на любимом Ваганькове, и незадолго перед смертью он принял православную веру.
Впрочем, и вполне сохранившуюся могилу В. И. Даля на Ваганькове отыскать очень непросто: к сожалению, она находится в глубине участка, и тот, кто не знает, где именно Даль похоронен, скорее всего, пройдет мимо его надгробия — темного невысокого креста причудливой формы, стоящего в третьем ряду от дорожки, на котором мудреной, практически нечитаемой, вязью написано имя покойного и даты рождения и смерти.
В сущности В. И. Даль положил начало «писательскому профилю» Ваганьковского кладбища. Хотя каких-то литераторов там и прежде хоронили, но относительно своего времени они были художниками малозначительными. Может быть, самым известным сочинителем, похороненным здесь прежде Даля, был поэт пушкинской поры Алексей Федорович Мерзляков (1778–1830), автор стихотворения «Среди долины ровныя», ставшего популярной, не забывшейся и через два века, песней. В воспоминаниях «Мелочи из запаса моей памяти» М. А. Дмитриев рассказывает, как появилось это стихотворение: «Лучшее время жизни Мерзлякова было до 1812 года. Это было для него самое приятнейшее, самое цветущее, и для человека, и для поэта, время, исполненное мечтаний несбывшихся, но, тем не менее, оживлявших его пылкую душу. В это время он проводил летние месяцы в сельце Жодочах, подмосковной Вельяминовых-Зерновых, где его все любили, ценили его талант, его добрую душу, его необыкновенное простосердечие; лелеяли и берегли его природную беспечность. … Песня Мерзлякова Среди долины ровныя написана была в доме Вельяминовых — Зерновых. Он разговорился о своем одиночестве, говорил с грустию, взял мел и на открытом ломберном столе написал почти половину этой песни. Потом ему подложили перо и бумагу: он переписал написанное и кончил тут же всю песню».
Мерзляков свыше четверти века преподавал российский слог в университетском благородном пансионе и русскую словесность в собственно уже университете, причем дослужился до профессорского звания. В своих «Мелочах» Дмитриев, бывший у Мерзлякова и пансионером и студентом, вспоминает: «Я слушал его лекции и в университете (1813–1817). Надобно сказать, что здесь он посещал их лениво, приходил редко; иногда, прождавши его с четверть часа, мы расходились. — Спросят: как же учились? — Отвечаю: учились хорошо. А доказательство: все студенты того времени, ныне уже старики, знают словесность основательно! Вот объяснение этого. Живое слово Мерзлякова и его неподдельная любовь к литературе были столь действенны, что воспламеняли молодых людей к той же неподдельной и благородной любви ко всему изящному, особенно к изящной словесности! Его одна лекция приносила много и много плодов, которые дозревали и без его пособия; его разбор какой-нибудь оды Державина или Ломоносова открывал так много тайн поэзии, что руководствовал к другим дальнейшим открытиям законов искусства! Он бросал семена, столь свежие и в землю столь восприимчивую, что ни одно не пропадало, а приносило плод сторицею.
Я не помню, чтобы Мерзляков когда-нибудь искал мысли и выражения, даром что он немножко заикался; я не помню, чтобы когда-нибудь, за недостатком идей, он выпускал нам простую фразу, облеченную в великолепное выражение: выражение у него рождалось вдруг и вылетало вместе с мыслию; всегда было живо, ново, сотворенное на этот раз и для этой именно мысли. Вот почему его лекции были для нас так привлекательны, были нами так ценимы и приносили такую пользу! Его слово было живо, неподдельно и убедительно».
К сказанному можно еще добавить, что некоторые из учеников Мерзлякова стали впоследствии крупнейшими российскими поэтами — П. А. Вяземский, Ф. И. Тютчев, А. И. Полежаев, М. Ю. Лермонтов. И вовсе не исключено, что все эти господа остались бы вполне безвестными людьми, если бы не лекции Мерзлякова.
Чрезвычайно любопытно и другое замечание Дмитриева о Мерзлякове: «Гексаметры начал у нас вводить Мерзляков, а не Гнедич. Сначала перевел он отрывок из Одиссеи „Улисс у Алкиноя“; правда не совсем гексаметром, а шестистопным амфибрахием, т. е., прибавив в начале стиха один краткий слог. Это доказывает только, что он, как писатель опытный в стихосложении, чувствовал, что слух русских читателей не может вдруг привыкнуть к разнообразным переменам гексаметра, и хотел приучить его амфибрахием, как переходною мерою от привычного ямба к новому для нас чисто эпическому размеру, который в своих вариациях требует уже учено-музыкального слуха. Один наш критик видит в гексаметрах только то, что они длинны; но Мерзляков видел в них разнообразнейший из метров и потому осторожно приучал к нему слух непривычных читателей. И потому-то после первого опыта, переведенного амфибрахием, он перевел отрывок из Илиады Единоборство Аякса и Гектора уже настоящим гексаметром. За Гнедичем осталась слава вводителя только потому, что он усвоил нам гексаметр трудом продолжительным и важным, т. е. полным переводом Илиады. Мерзляков и Гнедич — это Колумб и Америк-Веспуций русского гексаметра».
Но если ко времени смерти Даля писательская могила на Ваганькове встречалась еще все-таки довольно редко, то на рубеже XIX–XX веков на кладбище в разных концах появились даже свои «литературные мостки», так много здесь уже было похоронено писателей. Причем в равной степени и крупных, и «великих малых».
Неподалеку от прохоровской часовни и надгробия Шехтеля похоронен основатель и издатель крупнейшего дореволюционного литературного журнала «Русская мысль» Вукол Михайлович Лавров (1852–1912). Сам прекрасный литературовед и переводчик с польского, — его переводы Сенкевича критика называла лучшими из когда-либо выходивших, — Лавров привлек к участию в журнале крупнейших авторов своего времени — Н. Г. Чернышевского, Н. С. Лескова, Л. Н. Толстого, В. М. Гаршина, А. П. Чехова, В. Г. Короленко, Г. И. Успенского.
Был среди авторов «Русской мысли» и Лев Толстой. В. А. Гиляровский вспоминает: «Как-то (это было в конце девяностых годов) я встретил Льва Николаевича на его обычной утренней прогулке у Смоленского рынка. Мы остановились, разговаривая. Я шел в редакцию „Русской мысли“, помещавшуюся тогда в Шереметьевском переулке, о чем между прочим сообщил своему спутнику. „Вот хорошо, напомнили, мне тоже надо туда зайти“. Пошли. Всю дорогу на этот раз мы разговаривали о трущобном мире. Лев Николаевич расспрашивал о Хитровке, о беглых из Сибири, о бродягах. За разговором мы незаметно вошли в редакцию, где нас встретили В. М. Лавров и В. А. Гольцев. При входе Лев Николаевич мне сказал: „Я только на минуточку“. И действительно, хотя Лавров и Гольцев просили Льва Николаевича раздеться, но он, извинившись, раздеться отказался и так и стоял в редакции в шапке, с повязанным сверх нее башлыком. Весь разговор продолжался не более двух-трех минут…»
Упомянутый Гиляровским редактор «Русской мысли» Виктор Александрович Гольцев (ум. в 1906-ом) похоронен рядом с патроном. Могила его теперь совершенно запущена. В одной оградке с надгробием Гольцева — большим черным каменным крестом — стоял еще один памятник — четырехгранный обелиск. Теперь этот обелиск лежит на земле, надписью вниз. И лежит так, судя по всему, очень давно: уже частично в землю врос. Но крест над могилой самого редактора «Русской мысли» — на удивление — сохранился прекрасно: стоит, будто новый.
Здесь же поблизости находятся могилы некоторых так называемых писателей-народников, в том числе и авторов «Русской мысли»: Александра Ивановича Левитова (1835–1877), Николая Васильевича Успенского (1837–1889), Алексея Ермиловича Разоренова (1819–1891), Николая Михайловича Астырева (1857–1894), Филиппа Диомидовича Нефедова (1838–1902), Николая Николаевича Златовратского (1845–1911) и других.
Николай Успенский вошел в историю литературы как автор реалистических, проникновенных рассказов и очерков о безотрадной жизни русского крестьянства. Жил он в чудовищной нужде и превратился в конце концов в совершенного бродягу. Со своей отроковицею-дочерью, переодетой мальчиком, он побирался по пригородным поездам: дочь играла на гармошке и пела, а несчастный отец собирал подаяние. Успенский был знаком с некоторыми великими — Тургеневым, Некрасовым, Толстым, — и он оставил о них крайне уничижительные воспоминания. Издатель, который взялся выпускать его воспоминания, в интересах Успенского же отказал ему выплатить весь гонорар сразу. Он выдавал автору по рублю в день. Поэтому на какое-то время Успенский, по крайней мере, был избавлен от голода. Но ненадолго. Понимая, что ближайшую зиму ему уже не пережить, писатель решительно покончил со своим безотрадным изнурительным существованием: однажды в промозглую октябрьскую ночь он забрел куда-то в замоскворецкую глушь и зарезался там. Похоронил его на свой счет Николай Иванович Пастухов, издатель газеты «Московский листок», в которой Успенский печатал свои рассказы. Увы, могила этого интересного писателя и человека с замечательной судьбой не сохранилась.
Очень непохожая судьба была у другого народника — поэта Алексея Разоренова. Он держал на углу Тверской и М. Палашевского переулка собственную овощную лавочку. И, по всей видимости, жил относительно достаточно. Участник телешовской «Среды», поэт и москвовед И. А. Белоусов вспоминает свою первую встречу с Разореновым: «Познакомился я с ним так: не помню, кто-то дал мне просмотреть рукопись „Солдат на родине“, подписанную „А. Разоренов“. Этого писателя я лично не знал. Но вскоре автор этой поэмы сам явился ко мне. Я никак не ожидал, что встречу глубокого старика. Помню, он был одет по-старомодному — длиннополый русский сюртук, сапоги с высокими голенищами; жилет — фасона Гарибальди — был наглухо застегнут; шея повязана черной атласной косынкой». За несколько дней до смерти Разоренов сжег все свои рукописи. Впрочем, и тех стихотворений, что он опубликовал в разных газетах и журналах, достало бы на порядочную книгу. Но Разоренов, как и Мерзляков, остался в памяти потомков как автор лишь одного стихотворения. Вообще, это судьба очень многих поэтов. И не худшая еще судьба.
В 1840-е годы Разоренов жил в Казани и служил в местном театре статистом. Однажды туда на гастроли приехала известная столичная актриса. И для ее бенефиса потребовалась новая песня: старая ей не понравилась, и она отказалась ее исполнять. Тогда ей в театре подсказали обратиться к их молодому актеру, который еще и очень недурно сочиняет стихи. По просьбе столичной гостьи Разоренов за одну ночь сочинил стихотворение «Не брани меня, родная…» А какой-то местный композитор подобрал к стихотворению музыку. Бенефис удался на славу. Песню же Разоренова, к которой известный композитор Александр Дюбюк потом написал новую музыку, запела вся Россия. Около ста лет она вообще была популярнейшей. Но даже и теперь некоторые фольклорные коллективы включают ее в свой репертуар.
Кстати, композитор Александр Иванович Дюбюк (1812–1897) похоронен тоже на Ваганькове. Могила его находилась в противоположенной от Разоренова — правой стороне кладбища. Впоследствии она затерялась. И лишь совсем недавно на краю участка, там, где предположительно он похоронен, появился новый памятник композитору.
Самым, пожалуй, признанным и значительным из писателей-народников был Николай Златовратский. Он родился во Владимире в семье мелкого чиновника. После гимназии учился в Московском университете и в Петербургском технологическом институте, но нужда не позволила закончить ни тот, ни другой. Златовратский довольно рано начал печататься. И вскоре сделался авторам самых известных российских изданий. А журнал «Русское богатство» он сам несколько лет возглавлял. Кроме многочисленных публицистических работ, очерков и мемуаров, Златовратский написал роман «Устои» (1878 — 82), повести «Крестьяне-присяжные» (1874–75), «Золотые сердца» (1877) и другие. В 1909 году он был избран почетным академиком Петербургской АН.
Златовратский был одним из первых, кто задумался над значением общины для Российского государства. Большая часть его творчества — это именно апология общинной жизни. Собственно на общину пока никто не покушался. О том, что грядет аграрная реформа, главной целью которой будет уничтожение общины, еще никто и не подозревал. И уже, во всяком случае, этому не придавалось какого-нибудь значения. Но Златовратский как будто чувствовал приближение катастрофы. Поэтому он и старался показать, что такое община, и как важно сохранить устои, с помощью которых Россия только и могла преодолеть любые, хотя бы самые тяжкие, испытания. А убери эти устои, и стране не стравится даже и с малыми трудностями, — погибнет, развалится.
Но к Златовратскому никто не прислушался. Напротив, прогрессивная интеллигенция надсмехалась над его «общинными мужичками», старалась уязвить Златовратского его «идолопоклонством перед народом». К счастью для этих насмешников, им не довелось дожить до времени, когда уже следующему поколению интеллигенции пришлось либо все-таки согнуться в поклоне перед идолами, к тому же представляющим совсем другой народ, — не свой, — либо уносить ноги из страны, либо с дырочкой в затылке гнить в родном черноземе. А все это стало следствием бездумного разрушения общины, начиная с 1906 года.
Ненавистник общины предсовмин П. А. Столыпин — величайший, как считается, в истории России реформатор — предполагал, что освободившиеся таким образом от уравниловки «крепкие и сильные» крестьяне скоро поднимут российскую экономику на новую высоту. Отчасти так и вышло: столыпинские сибирские кулаки, например, в первые же годы реформы стали приносить государству дохода больше, чем давала вся золотопромышленность Сибири. Но Столыпин совершенно не подумал, что оставшиеся без общинной опеки и контроля «слабые, убогие и пьяные», обозленные на свою безотрадную голоштанную житуху, а еще больше на забуревших фартовых земляков, повернут «трехлинейки», которые попадут к ним в руки в 1914-ом, и на этих земляков, и вообще на весь мир насилья, то есть на самое государство. Недаром Толстой в разгар реформы писал Столыпину: «Все стомиллионное крестьянство теперь враждебно Вам». Приобретя опору в лице лишь незначительного числа кулаков, Столыпин собственными руками создал стомиллионную армию грабителей награбленного, ниспровергателей государственных основ, устоев, могильщиков самой России — монархии и империи.
Столыпин взялся реформировать Россию, абсолютно не представляя себе натуры русского крестьянина и практически не понимая значения общины — этой консервативной цементирующей основы, которая только и могла удержать всех этих бунинских Серых, Денисок, Юшек в каких-то пределах. Но едва они остались без призора общинных «старшин» и превратились в пролетариат, так сразу и сделались движущей силой революции.
Вот чего опасался провидец Златовратский! Вышедший из самого народа, он хорошо понимал спасительное для России значение общины. Он великолепно знал натуру русского крестьянина, — что тому хорошо, а что и ему, и вместе с ним государству — смерть.
Последователь мальтузианства Столыпин считал, что право на жизнь имеет только сильнейший, тот, кто одолеет ближнего в естественном отборе. В русской же крестьянской общине исповедовались прямо противоположные ценности: право на жизнь имеет всякий человек божий, чему служит гарантией непременная взаимная помощь общинников. Друг о друге, а Бог обо всех, — на такой мудрости испокон держался русский мир.
Вот как Златовратский рассказывает о крестьянской сходке, на которой люди «миром» рядили какую-нибудь свою нужду. Например, сговаривались о починке дорог, чистке колодцев, помоге погорельцам, о найме пастухов и сторожей, или разбирали всякие нарушения общинниками тех или иных правил, запретов, а то и решали чьи внутрисемейные разлады. «Сходка была полная. Большая толпа колыхалась против моей избы, — пишет Златовратский. — Тут собралась, кажется, вся деревня: старики, обстоятельные хозяева, молодые сыновья, вернувшиеся с заработков в страдное время, бабы и ребятишки. В тот момент, когда я пришел, ораторские прения достигли уже своего апогея. Прежде всего меня поразила замечательная откровенность: тут никто ни перед кем не стеснялся, тут нет и признака дипломатии. Мало того что всякий раскроет здесь свою душу, он еще расскажет и про вас, что только когда-либо знал, и не только про вас, но и про вашего отца, деда, прадеда… здесь все идет начистоту, все становится ребром; если кто-либо по малодушию или из расчета вздумает отделаться умолчанием, его безжалостно выведут на чистую воду. Да и малодушных этих на особенно важных сходках бывает очень мало. Я видел самых смирных, самых безответных мужиков, которые в другое время слова не заикнутся сказать против кого-нибудь, на сходах, в минуты общего возбуждения, совершенно преображались и, веруя пословице: „На людях и смерть красна“, — набирались такой храбрости, что успевали перещеголять заведомо храбрых мужиков. В такие минуты сход делается просто открытою взаимною исповедью и взаимным разоблачением, проявлением самой широкой гласности. В эти же минуты, когда, по-видимому, частные интересы каждого достигают высшей степени напряжения, в свою очередь, общественные интересы и справедливость достигают высшей степени контроля. Эта замечательная черта общественных сходов особенно поражала меня».
Может быть, в наше время, когда мальтузианство повсеместно утвердилось как нравственная норма, такие отношения между людьми кому-то покажутся патриархальными пережитками, «колхозным тоталитаризмом», «антидемократичным» вмешательством общества в личную жизнь индивидуума и т. п. Но вот бы спросить теперь у нынешних обездоленных, например, у тех, чьи дома всякую весну смывают разлившиеся реки, — что они предпочли бы? — прежний общинный «тоталитаризм», при котором им всем миром немедленно поставили бы новую избу, или нынешнюю мальтузианскую демократию, когда государство вроде бы должно заботиться о попавших в беду гражданах, но на практике мироеды-чиновники всячески избегают оказывать несчастным какое-либо вспомоществование. Вот именно об этом в свое время призывал задуматься Николай Николаевич Златовратский, крупнейший мыслитель и знаток русской души.
В советское время, когда Ваганьково сделалось вторым по степени престижа кладбищем в Москве, и в последние годы литераторов здесь хоронили особенно много. И теперь, когда идешь по ваганьковским дорожкам, то и дело поодаль на памятниках попадаются надписи — «писатель», «поэт», «драматург».
Неподалеку от уголка писателей-народников в 1920 годы появились новые «мостки», центральное захоронение которых — могила Сергея Александровича Есенина (1895–1925). Именно благодаря тому, что здесь похоронен Есенин, этот участок стал один из самых посещаемых на кладбище. Там всегда стоят люди. И нередко кто-нибудь читает стихи.
Есенин завещал, чтобы его похоронили рядом с поэтом Александром Васильевичем Ширяевцом-Абрамовым (1887–1924), с которым он очень дружил в последние годы своей жизни. Здесь же похоронены: автор повести «Ташкент — город хлебный» Александр Сергеевич Неверов (1886–1923), поэт и переводчик Егор Ефимович Нечаев (1859–1925) и другой поэт, автор известной песни «Кузнецы» («Мы — кузнецы и дух наш молод») Филипп Степанович Шкулев (1868–1930).
Еще один близкий друг Есенина поэт Рюрик Ивнев (Михаил Александрович Ковалев, 1891–981) похоронен вдалеке от друга — на так называемой Церковной аллее в правой стороне кладбища.
А на дальней ваганьковской окраине, в глубине участка стоит невысокий беломраморный памятник в виде аналоя с раскрытой книгой на нем, какие обычно ставят на могилах священников. На лицевой стороне памятника две надписи: вверху — Поэт Сергей Митрофанович Городецкий 5 II 1884 — 7 VI 1967, а в нижней части — Нимфа Алексеевна Городецкая 1945-17-10. На развороте же книги выбиты стихи: Одна звезда Над нами светит И наши сплетены пути Одной тебе На целом свете Могу я вымолвить — прости.
Сергей Городецкий в 1915 году по рекомендации Александра Блока помог Есенину с публикацией его стихов в столичных изданиях, после чего Есенин и вошел в большую литературу. Сам же Городецкий прославился в 1907 году, когда вышла его книга стихов «Ярь». Все крупнейшие поэты того времени, включая Блока, приняли Городецкого за надежду русской поэзии. По собственному признанию Велимира Хлебникова, он «одно лето» буквально не расставался с «Ярью» — «носил за пазухой». За этот сборник, написанный по мотивам языческих славянских сюжетов, Городецкий взялся под влиянием идей Вячеслава Иванова о «мифотворчестве». В «Яри», впервые, по сути, в России язычество с его пантеоном было преподнесено как равная христианству духовная ценность. В этой книге Городецкий воссоздал культ древнерусских богов и изобразил «звериную» стихийность первобытного славяноруса. Последующие сборники Городецкого, в том числе и стихи, написанные по языческим мотивам, — «Перун» (1907), «Дикая воля» (1908), «Русь» (1910) — особенного успеха не имели. Еще меньшую ценность представляют его прозаические сочинения. И все-таки он вошел в историю литературы, как весьма значительный художник. Очень неплохие стихи Городецкий писал во время Великой Отечественной войны. Тогда у немолодого уже поэта будто открылось второе дыхание. Но, может быть, в этот период Городецкому очень кстати пришелся его излюбленный пафос яри и дикой воли «мифотворческих» опытов, который отчетливо ощущается в стихах о войне, как, например, в стихотворении «Русскому народу» 1941 года: «Не раз ты гордую Европу / Спасал от дерзких дикарей / И взнуздывал их грозный топот / Рукой своих богатырей».
Когда в конце 1930-х советской государственной политике потребовалась апелляция к русскому патриотизму, то, кроме прочих атрибутов, иллюстрирующих славное прошлое России, был воскрешен популярный прежде в искусстве сюжет спасения простым крестьянином первого царя Романова. В частности, тогда вспомнили, что существует прекрасная опера Михаила Ивановича Глинки, в которой воспевается самоотверженная любовь простого народа к родине, — «Жизнь за царя». Но как бы далеко власть не заходила в своем заигрывании с патриотическими чувствами советских людей, повторить постановку под таким названием и с прежним текстом она — власть — не решилась. И тогда Сергею Городецкому было предложено написать новое либретто к опере Глинки. Вот так появился «Иван Сусанин». Уже где-то в 1980-е в операх стали снова ставить «Жизнь за царя». Но и «Иван Сусанин» не был исключен из репертуаров театров. Так эта опера и существует теперь под двумя названиями и с разными либретто.
Сергей Городецкий вообще старался жить в соответствии со своей творческой эстетикой. Конечно, это выглядело довольно театрально. Жена О. Мандельштама в своих мемуарах прямо называет поведение Сергея Митрофановича шутовством. После революции Городецкий жил практически на самой Красной площади — в здании бывших губернских присутственных мест в проезде Воскресенских ворот, напротив Исторического музея. Вот такие воспоминания о визите в этот дом оставила Н. Мандельштам: «Городецкий поселился в старом доме возле Иверской и уверял гостей, что это покои Годунова. Стены в его покоях действительно были толстенные. Жена крестом резала тесто и вела древнерусские разговоры. Сырая и добродушная женщина, она всегда помнила, что ей надлежит быть русалкой, потому что звали ее Нимфой. Мандельштам упорно называл ее Анной, кажется, Николаевной, а Городецкий столь же упорно поправлял: „Нимфа“… Мандельштам жаловался, что органически не может произнести такое дурацкое имя…»
Могила Сергея Городецкого. Ваганьковское кладбище
Не вполне понятно, почему апологет язычества древней Руси Городецкий называл жену по-гречески — Нимфа. Вот в имени дочери он выдержал древнерусский «мифотворческий» стиль — Рогнеда. Рогнеда Сергеевна Городецкая похоронена там же — в родительской оградке. Скорее всего, никаких больше родственников у Городецкого не осталось. Потому что могила его находится теперь в совершенном запустении. Нам пришлось побывать на Ваганькове на Светлой Седмице 2004 года, и мы застали в высшей степени удручающую картину: участок Городецких буквально до половины памятника был завален ветками, листьями, другим хламом, — по всей видимости, соседи, чтобы далеко не носить все это, сбрасывали собранный со своих участков мусор на бесхозную могилу Городецкого.
Чуть правее от «аналоя» Городецкого в 2010 году появился величественный металлический серебристый крест. Надпись на нем — участник Великой Отечественной войны Николай Филиппович Королев покоритель Берлина 14 дек. 1910 — 31 мая 1976 — вряд ли кому-то что-то говорит. Но вместе с тем история этого захоронения имеет для многих очень важное значение. В предыдущем издании книги, в очерке о Преображенском кладбище, мы рассказывали о том, как в Москве и по всей стране исчезают, пропадают могилы участников Великой Отечественной войны. Тогда в качестве примера мы приводили судьбу могилы участника войны Н. Ф. Королева: каким-то образом оставшись без призора, она в 1990-е исчезла. И вот с удовлетворением можно отметить: наша публикация безрезультатной не осталась, — совместными усилиями Московского совета ветеранов Великой Отечественной, МО ВООПИК и администрации Ваганьковского кладбища могила была найдена и надлежащим образом оформлена. Память о покорителе Берлина восстановлена! Но сколько еще по Москве таких заброшенных, а то и вовсе исчезнувших могил героев дожидаются восстановления…
Под тем же крестом, что и Н. Ф. Королев, покоится его отец, как можно понять из написанного: участник Русско-японской войны Филипп Егорович Королев крестьянин д. Макеихи Рузского уезда ск. в 1920 г. Честно сказать, нам в Москве никогда не встречались захоронения хотя бы ветеранов Первой мировой. А уж участник Русско-японской — это вообще уникальный случай даже для гигантского московского некрополя. Почему он и достоин быть упомянутым.
С противоположной стороны от Городецкого стоит очень скромная белая мраморная дощечка. На ней написано: Полковник Хрусталев Иван Васильевич. 1907–1954. Дорогому мужу от жены. Имя этого охранника Сталина, до того почти безвестного, вся страна узнала в 1990-е, когда на экраны вышел нашумевший фильм Алексея Германа «Хрусталев, машину!» В ночь с 28 февраля на 1 марта 1953 года Хрусталев был при Сталине на ближней даче. Кроме него в покои вождя в ту ночь никто не заходил. В десять часов утра он сдал пост своему сменщику и уехал. Сменщик, зная, что хозяин обычно встает довольно поздно, ничуть не придал значения его долгому отсутствию. И лишь к вечеру хватились и вошли в спальню. Сталина застали на полу без чувств. Пятого числа опять дежурил Хрусталев. Он, вместе с наследниками из политбюро, присутствовал при самой кончине отца народа. Берия, дождавшись, когда хозяин испустил дух, бодро воскликнул: «Хрусталев, машину!» — и поехал управлять одной шестой частью суши. А вскоре умер и полковник Хрусталев. Что для некоторых исследователей стало дополнительным аргументом в пользу версии о заговоре Берии и других против Сталина: если человек умер далеко не в преклонных летах, значит, попросту его убрали, как опасного свидетеля.
На следующей за Есенинской — Тимирязевской — аллее стоит красивый памятник с броской надписью:
Столпотворящих форм не требуют века
Поэт космист
Вадим Баян
1880–1966
…В артерию веков
Вковерканы мои чудовищные крики
На глыбах будущих земных материков
Мои зажгутся блики
Этот поэт космист (настоящее его имя — Владимир Иванович Сидоров) едва ли остался бы в памяти потомков, если бы не послужил прототипом персонажа пьесы Маяковского «Клоп» — поэта, «самородка, из домовладельцев», Олега Баяна. Вот так этот самородок «распоряжается в центре стола, спиной к залу» на свадьбе у Скрипкина: «И вот я теперь Олег Баян, и я пользуюсь, как равноправный член общества, всеми благами культуры, и могу выражаться, то есть нет — выражаться я не могу, но могу разговаривать, хотя бы как древние греки: „Эльзевира Скрипкина, передайте рыбки нам“. И мне может вся страна отвечать, как какие-нибудь трубадуры:
Для промывки вашей глотки,
за изящество и негу
хвост сельдя и рюмку водки
преподносим мы Олегу».
Такие вот чудовищные крики вковеркал в уста Баяна Владимир Владимирович.
Литераторов, похороненных на Ваганькове, достало бы на хорошо укомплектованный писательский союз какого-нибудь очень немалого государства. Вот лишь еще некоторые: Боец Волжской флотилии в 1918 г. Комиссар главного морского штаба в 1918 г. Лариса Михайловна Рейснер (1895–1926), она написала несколько книг прозы, но прославилась, прежде всего, тем, что послужила прообразом комиссара в «Оптимистической трагедии» В. Вишневского; Иван Сергеевич Рукавишников (ск. в 1930); основоположник советской детской литературы Борис Степанович Житков (1882–1938); поэт, автор известного стихотворения «Из одного металла льют Медаль за бой, медаль за труд» Алексей Иванович Недогонов (1914–1948); поэт Николай Альфредович Адуев (1895–1950), автор либретто музыкальных комедий «Акулина» и «Табачный капитан»; Алексей Иванович Колосов (1897–1956); еще один Алексей Иванович — Фатьянов (1919–1959) вообще в представлении не нуждается, его песни любимы уже четвертым поколением; поэтесса, участница Великой Отечественной, Вероника Михайловна Тушнова (1915–1965); Тихон Захарович Семушкин (1900–1970), автор романа «Алитет уходит в горы»; прозаик Александр Григорьевич Письменный (1909–1971); кинодраматург, автор сценария фильма «Подвиг разведчика» Константин Федорович Исаев (1907–1977); Анна Александровна Караваева (1893–1979), существует версия, будто бы это она написала роман «Как закалялась сталь»; автор замечательной повести «Ночь полководца» Георгий Сергеевич Березко (1905–1982); прозаик Григорий Александрович Медынский (Покровский, 1899–1984); выдающийся философ и литературовед Алексей Федорович Лосев (1893–1988); Вениамин Александрович Каверин (1902–1989); поэт Михаил Давыдович Львов (1917–1988); замечательный детский писатель Юрий Вячеславович Сотник (1914–1997); прозаик Владимир Осипович Богомолов (1926–2003); поэтесса Римма Федоровна Казакова (1932–2007) и многие другие.
Владимир Богомолов — чуть ли не единственный крупный советский писатель, который никогда не был членом СП. Ему неоднократно предлагали вступить в союз, но он отвечал так: «А что? — меня там писать научат, что ли?» Сам он называл союз писателей «террариумом сподвижников». Это был на редкость бескомпромиссный, своевольный человек. Однажды у него взяли для публикации лучший его роман о военных разведчиках «В августе сорок четвертого…» и уже заплатили более чем приличный по тем временам гонорар, но потом попросили автора исправить буквально несколько слов в тексте — цензура-де не пропустит. Богомолов тут же безо всяких объяснений отказался публиковаться в этом издании и вернул гонорар.
Ко всяким поощрениям со стороны государства и льготам, что для многих писателей было главной целью их творчества, Богомолов относился в высшей степени безразлично. В восьмидесятые годы Владимир Осипович в числе еще целой группы писателей был выдвинут на награждение орденом Трудового Красного Знамени. Ему позвонили из Кремля и пригласили явиться за наградой. Богомолов сказал коротко: «Не пойду». «Отчего же?» — недоуменно спросили его. «Меня не пустят в Кремль в кедах», — запросто ответил Богомолов и повесил трубку. Дело, конечно, было не в одежде. Просто, поняв, что это обычная подачка власти своей идеологической клаке, Богомолов решительно отказался участвовать в такой акции.
Могила Богомолова находится позади колумбария рядом с актрисой Ниной Афанасьевной Сазоновой (1916–2003). Похороны его были организованы комитетом госбезопасности — с почетным караулом, военным оркестром, салютом. Когда жена, спустя несколько дней, пришла навестить могилку, она не обнаружила там портрета покойного мужа: по всей видимости, его прихватили какие-то почитатели творчества Богомолова. Она страшно расстроилась. Но могильщики, люди многоопытные, нашли слова, чтобы как-то успокоить безутешную вдову. Они сказали, что были бы счастливы, если бы когда-нибудь с их могилы украли портрет.
Похожее отношение к привилегиям, доставляемым человеку писательским статусом, было и у лауреата Сталинской премии Григория Медынского. Близко знавший писателя историк-москвовед Алексей Алякринский рассказывает, что в 1941 году Медынский, уже немолодой человек, пришел в военкомат записываться в армию добровольцем. Он к этому времени был довольно известным и, если бы не захотел вместе с прочими членами союза эвакуироваться куда-нибудь в безопасный тыл, то, по крайней мере, мог бы пристроиться военкором в одну из газет. Медынский же просился именно в строй. Но едва в военкомате увидели толстенные линзы у него на глазах, от услуг такого бойца тотчас отказались. Тогда Медынский пошел простым рабочим на завод, чтобы хотя бы трудом своим у станка или на конвейере способствовать общему делу. Но и к станку едва видевшего Медынского не допустили. Ему доверили лишь исполнять обязанности контролера в заводском ОТК: чтобы измерять снаряды калибром, зрение не так уж и важно, это можно делать на ощупь. К бумагам писатель вернулся уже после победы. Особенно известны романы Григория Медынского — «Честь» (1959) и «Трудная книга» (1964).
На Ваганькове находятся могилы самых выдающихся российских художников, скульпторов, архитекторов. Здесь похоронены: Александр Васильевич Логановский (1810 (1812?)— 855) — автор барельефов на первом храме Христа; Василий Андреевич Тропинин (1776–1857); Михаил Доримедонтович Быковский (1801–885); Василий Владимирович Пукирев (1832–1890); Дмитрий Николаевич Чичагов (1835–1894) — архитектор, построивший Московскую городскую думу на Воскресенской площади; Алексей Кондратьевич Саврасов (1830–1897); Елена Дмитриевна Поленова (ум. в 1898); Константин Михайлович Быковский (1841–1906); Василий Иванович Суриков (1848–1916); Алексей Степанович Степанов (1858–1923); Абрам Ефимович Архипов (1862–1930); Аристарх Васильевич Лентулов (1882–1943); Василий Дмитриевич Милиоти (1875–1943); Петр Иванович Петровичев (1874–1947); Вячеслав Константинович Олтаржевский (1880–1966); Юрий Михайлович Ракша (1937–1980); Федор Павлович Решетников (1906–1988); Николай Михайлович Ромадин (1903–1987); выдающийся московский зодчий, которого столица, вероятно, никогда не забудет, строитель Калининского проспекта и Дворца Съездов в Кремле Михаил Васильевич Посохин (1910–1989).
Архитекторы Быковские — отец и сын — построили в Москве очень много зданий. И большинство из них, к счастью, сохранилось. По проекту М. Д. Быковского были построены: усадьба Паниных в Марфине (1831–45), Купеческая биржа на Ильинке (1836–1839), Ивановский монастырь (1859–1876), церковь Троицы на Грязех, на Покровке (1856–1861), Сущевская полицейская часть на Селезневке (1852). Не менее значительное наследие оставил и сын: Государственный банк на Неглинной (1893–1895), Зоологический музей на Б. Никитской (1892–1902). Но главный труд всей жизни К. М. Быковского находится в Хамовниках, на Девичьем поле.
В 1884 году Московская городская дума объявила «Приговор»: «Уступить в дар Московскому университету для постройки клиник участок земли на Девичьем поле в размере до сорока тысяч квадратных сажен». Государство выделило на строительство почти два миллиона рублей. Но этих средств не достало бы, если бы не помогли меценаты. Т. С. Морозов, В. А. Морозова, М. Ф. Морозова, Г. Г. Солодовников, Е. В. Пасхалова, К. В. Третьяков, Е. В. Соловьева, М. А. Хлудов, П. Г. Шелапутин и другие меценаты пожертвовали в общей сложности три миллиона рублей. И только тогда стало возможным начать это поистине грандиозное строительство, какого еще не знала Россия. Возглавил группу архитекторов Константин Михайлович Быковский. В группу вошли многие известные архитекторы, в том числе крупнейший московский зодчий Р. И. Клейн. Всего на Девичьем поле было построено тринадцать клиник, семь научно-исследовательских институтов, храм Михаила Архангела и другие здания и сооружения. Практически все постройки являются памятниками архитектуры. Большинство проектов разработал сам К. М. Быковский. Строили городок свыше десяти лет. В 1897 году в Москве состоялся XII Международный съезд врачей. Председательствовал на съезде знаменитый хирург и ученый Н. В. Склифосовский. Среди участников съезда были такие выдающиеся светила медицинской науки, как Рудольф Вирхов, Теодор Кохер, Эмиль Ру, И. И. Мечников. Многие из них показывали в новых клиниках свои опыты. И уже все единодушно признавали комплекс на Девичьем поле одним из лучших медицинских центров в Европе.
Между прочим, по проекту Константина Быковского была построена и психиатрическая клиника в Божениновском переулке (теперь — улица Россолимо). В 1925 году в этой клинике лежал нынешний сосед К. М. Быковского по кладбищу — Сергей Есенин. Именно там 28 ноября, ровно за месяц до смерти, он написал свое стихотворение «Клен ты мой опавший».
Если С. А. Есенин — это крупнейший из писателей, похороненных на Ваганькове, то самый значительный из художников здесь, бесспорно, А. К. Саврасов. На новом его надгробии золотом написаны исключительно верные слова Исаака Левитана: …Саврасов создал русский пейзаж, и эта несомненная его заслуга никогда не будет забыта в области русского искусства.
Последние годы жизни выдающегося художника очень напоминали финал упомянутого писателя Н. В. Успенского. Да, кстати, они были друзьями, имели общие интересы и проводили вместе немало времени. Москвовед Иван Белоусов вспоминает, как они собирались на квартире другого известного историка Москвы И. К. Кондратьева и беспробудно пьянствовали там втроем.
«Особенность этого помещения заключалась в том, — пишет Белоусов, — что все стены были в эскизах и набросках углем, сделанных художником академиком живописи Алексеем Константиновичем Саврасовым, автором известной картины „Грачи прилетели“, находящейся в Третьяковской галерее. Кондратьев вел дружбу только с такими же, как и он, выбитыми из колеи жизни людьми, какими являлись академик Саврасов и писатель Николай Васильевич Успенский — двоюродный брат Глеба Успенского.
Все эти три лица были неразлучны между собой; они почти каждый день собирались у Кондратьева и пили не водку, а чистый спирт, так как водка их уже не удовлетворяла.
И все они трагически погибли: Саврасов ушел на Хитров рынок и жил там настоящим босяком в ночлежных домах.
Бывшие ученики его и родственники не раз извлекали его из ночлежек, брали к себе на квартиру, прилично одевали, но долго удержать не могли, его снова тянуло к бродяжному люду, ютящемуся на Хитровке. Там он заболел, был отправлен в чернорабочую больницу, где и умер 26 сентября 1897 года.
За год до смерти я встретил Саврасова на Мясницкой улице — это было зимой, одет он был в ситцевую, стеганую на вате кацавейку, какие носят деревенские старухи и огородницы; подпоясан веревкой. Старые с заплатами кальсоны внизу обмотаны какими-то тряпками. Обрывки веревок придерживали на ногах рваные опорки. На голове была надета черная, с широкими полями, „художническая“ шляпа. Под мышкой он держал старую папку, вернее, переплет от конторской книги.
Несмотря на убогость костюма, вся его крупная фигура, с большой, седой бородой, прямая, стройная, казалась величественной. Он стоял на углу Златоустинского переулка и смотрел на мимо идущую толпу, гордо подняв красивую голову.
Я подошел, поздоровался с ним, он сейчас же предложил мне пойти в трактир и выпить водки.
Я, признаться, смалодушничал и, подумав, в какой же трактир нас с ним пустят? — отказался от его предложения.
У Саврасова было два места приюта — ночлежные дома Хитрова рынка и рамочные мастерские, в которых изготовлялся товар для Сухаревского рынка. Там за бутылкой водки Саврасов писал картины, которые потом продавались на Сухаревке по 2–3 рубля с рамой.
Эти картины Саврасов писал только черной, белой и красной красками, изображая большею частью или ночь, или зимний пейзаж, и подписывая их двумя буквами: „А. С.“.
Торговля под воротами в Москве совершенно уничтожилась; под воротами осталась, кажется, только одна торговля картинами в Столешниковом переулке. Проходя мимо на днях, я увидел там выставленную для продажи картину Саврасова, подписанную буквами „А. С. “. Эта картина относится, по всему вероятию, к тому периоду, когда Саврасов был поставщиком Сухаревского рынка.
Похоронен Саврасов на Ваганьковском кладбище по первой дорожке налево от входа.
На могиле его был поставлен самый дешевый деревянный дощатый крест с надписью:
Академик
Алексей Кондратьевич Саврасов
Родился 12 мая 1830 года, скончался 26 сентября 1897 года.
Я хорошо знал могилу первого русского пейзажиста. Когда простой дощатый крест со временем подгнивал, то чья-то заботливая рука несколько раз углубляла его в землю, а теперь этот крест совершенно исчез и, я думаю, немногие знают могилу академика Саврасова.
Давно, в еще довоенное время, я несколько раз говорил большим московским художникам о печальном состоянии могилы Саврасова, но это ни к чему не привело». Так писал И. А. Белоусов.
Впоследствии на могиле Саврасова все-таки был установлен гранитный обелиск.
Лучшая картина Саврасова «Грачи прилетели», написанная в 1871 году, имела необыкновенный успех, и художнику посыпались многочисленные заказы от состоятельных людей, преимущественно купечества, именно на этот сюжет. Всем хотелось иметь у себя «Грачей». И Саврасов нарисовал их 234 полотна! Впрочем, возможно, большинство этих «подлинных копий» было сделано учениками мастера, но, во всяком случае, на них на всех стоит настоящая саврасовская подпись — «А. С.». Известный современный художник Дмитрий Козлов рассказывает, что эти «Грачи» до сих пор встречаются в выставочных залах и студиях. В некоторых местах ему приходилось видеть одновременно два подлинника.
К 100-летию прекрасного художника, ученика Поленова и Перова — А. Е. Архипова, в 1962 году, Спасоглинищевский переулок, в котором он жил, был переименован в улицу Архипова. Эта улица в советское время приобрела довольно широкую известность, благодаря тому, прежде всего, что на ней находилась единственная в Москве синагога. Особенно популярна она была в 1970-е. В те годы евреям было дозволено эмигрировать из СССР, — причем под видом благородной репатриации на историческую родину, они чаще всего где-то в пути меняли маршрут и оказывались в Америке, — и некоторые русские молодые люди специально приходили тогда к синагоге, чтобы познакомиться с еврейкой и уехать из страны «на жене», как тогда говорили. Но знала в те годы улица Архипова и других гостей. Эти визитеры приходили туда обычно по ночам и выказывали как-то свою ненависть ко всему еврейскому — рисовали на синагоге или на соседних стенах странные натюрморты из нацистской и еврейской символики, делали назидательные или устрашающие надписи и т. д.
И как ни странно, жертвой этих молодцов оказывался и А. Е. Архипов: нехитрые их «граффити» неизменно появлялись и на мемориальной доске художнику, установленной на доме № 4, где он и жил-то всего два года — в 1899–1900. А причиной столь ревностного отношения ночных моралистов к творчеству Архипова стало его имя-отчество: они, очевидно, были убеждены, что Абрам Ефимович, пусть даже и Архипов, не евреем быть не может. Но он как раз отнюдь не был евреем. Архипов происходил из старообрядческой семьи. А старообрядцы имели обыкновение иногда называться ветхозаветными именами. Например, среди Морозовых — самой известной московской старообрядческой фамилии — встречались такие имена-отчества: Абрам Саввич, Абрам Абрамович, Давид Абрамович. В 1990-е годы улице Архипова было возвращено прежнее ее название — Спасоглинищевский.
В наше время фамилия — Ф. П. Решетников — памятна разве что специалистам-искусствоведам. Но стоит лишь напомнить кому-нибудь, что это автор картины «Опять двойка», человек тотчас вспоминает: ах, это он! как же, как же, — знаю! Но когда-то Решетников был известен, прежде всего, другой своей работой. В свое время он нарисовал И. В. Сталина. И портрет этот, названный автором «Генералиссимус Советского Союза», растиражированный многими тысячами экземпляров, висел решительно повсюду — в кабинетах, в учреждениях, в школах, просто в домах у людей. Об этом произведении в то время писали: картина Решетникова — это яркая повесть о кипучей деятельности великого вождя в годы Великой Отечественной войны, она раскрывает образ Сталина как образ великого полководца и стратега.
Если бы Решетников умер раньше — в брежневские, предположим, времена, — может быть, он удостоился бы места не на самой глухой ваганьковской окраине рядом с легендарным «человеком с ружьем» — Борисом Михайловичем Тениным (1905–1990), а на Новодевичьем, или, по крайней мере, имел бы могилу, оформленную в соответствии со статусом народного художника СССР и академика АХ. Но ему выпало умереть в разгар т. н. перестройки, когда тираноборчество с давным-давно умершим тираном сделалось приоритетным да и, кажется, единственным вопросом государственного строительства. И, конечно, эти, как их тогда называли, перестроечные прорабы ни в коем случае не могли похоронить с почестями художника, когда-то изобразившего «во славе» главный объект реализации их мародерских инстинктов.
Могила Решетникова представляет собой сейчас в высшей степени печальное зрелище: на ней нет ни памятника, ни ограды, но лишь скромнейшая мраморная плитка с именем погребенного. Еще недавно над этой плиткой крепилась более скромная табличка, свидетельствующая о захоронении в этой же могиле жены Решетникова — художницы Лидии Исааковны Бродской (1912–1991). Но где-то в начале 2000-х табличку кто-то разбил — осколки едва держались в металлическом обрамлении. Ваганьковские работники рассказали нам, что это следы случившегося как-то на кладбище погрома: однажды ночью здесь самовыражались некие идейные ненавистники мест погребения. Они разбили или повалили много надгробий, еще больше разрисовали некими символами своего вероучения. Когда же мы в конце 2008-го снова навестили могилу четы Решетниковых, от таблички Л. И. Бродской не осталось уже и следа. Будто художница не похоронена здесь. Так пропадают в Москве знаменитые могилы…
Есть тут и камни богатых; но что-то вокруг них не людно! — рассказывает Дмитриев о Ваганькове XIX века. Очень похожее отношение к «богатым камням» и нынче. Речь не идет, конечно, о надгробиях известным людям: к могилам артистов или спортсменов, а их на Ваганькове похоронено не меньше, чем писателей и художников, любопытные приходят во множестве; на такие могилы ловкие предприниматели в последние годы стали возить автобусами экскурсии от трех вокзалов. Но на кладбище относительно недавно стали появляться целые мемориалы каким-то безвестным личностям. Если не принимать во внимание междоусобное соперничество этих надгробий вычурностью архитектурных решений, то, в сущности, все они очень стандартные. Они все иллюстрируют единственную идею — свидетельствуют об имущественном цензе покойного и его родни. Как правило, такой мемориал включает ростовой портрет на граните двадцати — тридцатилетнего молодца величиной не менее натуральной с неизменной дилетантской эпитафией, а также каменный отполированный стол и каменную же скамейку при нем. И что удивительно! — такие ансамбли почти никогда не устраиваются в глубине участка: для них как-то находятся места по краям главных дорожек. Особенно любопытно понаблюдать, какие эмоции они вызывают у живых гуляющих лиц. Если на них кто-то и обратит внимание, то лишь мимоходом, — и скорее прочь. А иной раз кто-нибудь и усмехнется, глядя на это добро. Во всяком случае, сочувственного, сострадательного взгляда их обычно никто не удостаивает.
Самый популярный нынешний экскурсионный маршрут на Ваганькове — новые захоронения вокруг колумбария. Там в последние лет десять хоронят самых известных российских деятелей культуры и спорта. Причем интересно заметить: на этих помпезных надгробиях почти всегда отсутствует отчество покойного. Одно имя с фамилией — и будет с него.
Массовое отсутствие отчеств на могилах творческих работников, казалось бы, легко объясняется: имя и фамилия художника — это его своеобразный бренд, как сейчас говорят. По отчеству этого работника, как правило, никто и не знает. У миллионов на слуху лишь его имя с фамилией. И этот «бренд» естественным образом с обложек книг, из титров, с афиш перекочевывает на надгробие. Если на камне написать «Григорий Израилевич Горин», то, пожалуй, не все еще и догадаются, кто это такой, — что за Израилевич? А так все-таки кто-нибудь да вспомнит.
Но вряд ли эта недавняя «безотеческая» традиция объясняется таким образом. Что же, выходит, у прежних творческих работников их имя не было «брендом»? Было, точно так же как теперь. Но тем не менее у них на камнях обычно выбито и отчество. Дело, скорее всего, в другом: в наше время отчество как-то вышло из моды. Оно теперь у многих почитается «неевропейским», «нецивилизованным» анахронизмом. Часто даже при непосредственном обращении к человеку, а уже, когда говорят о нем в третьем лице, непременно, отчество опускается. Возможно, когда-нибудь будут в очередной раз менять паспорта, и тогда кто-нибудь придумает еще исключить и графу «отчество», так же как теперь исключили «национальность». В западных демократических странах нет никаких отчеств, следовательно, и нам надо держаться тех же традиций. А там можно и на латиницу перейти.
Вокруг колумбария лежат многие любимцы публики. Отчества в списке отсутствуют в соответствии с оригинальной надписью, выбитой на камне. Там похоронены: Юрий Богатырев (1947–1989), Марк Лисянский (1913–1993), Владимир Ивашов (1939–1995), Старостин Николай Петрович (1902–1996), Лев Ошанин (1912–1996), Юрий Левитанский (1922–1996), Дмитрий Покровский (1944–1996), Владимир Мигуля (1945–1996), Булат Окуджава (1924–1997), Юматов Григорий Александрович (1926–1997), Евгений Майоров (1938–1997), Гелена Великанова (1923–1998), Станислав Алексеевич Жук (1935–1998), Владимир Самойлов (1924–1999), Игорь Нетто (1930–1999), Петр Глебов (1915–2000), Анатолий Ромашин (1931–2000; на его надгробии надпись — русский актер), Эмиль Владимирович Лотяну (1936–2000), Алла Балтер (ум. в 2000), Георгий Вицин (1917–2001), Глузский Михаил Андреевич (1918–2001), Григорий Чухрай (1921–2001), Станислав Ростоцкий (1922–2001), Светланов Евгений Федорович (1928–2002), Владимир Николаевич Плучек (1909–2002), Григорий Горин (1940–2000), Виталий Соломин (1941–2002), Андрей Ростоцкий (1957–2002), Владимир Осипович Богомолов (1924–2003), Казакова Римма Федоровна (1932–2008).
Можно еще понять отношение к отчеству людей нерусских, а таковых в списке немало, хотя и среди них есть такие, чьи родственники все-таки отдают дань традициям той страны, в которой они живут, но «русские актеры» без отчеств! — это что-то уже за пределами понимания.
К слову сказать, Ваганьково — это самое «актерское» кладбище в столице. Существует даже такая шутка: где в Москве лучшая труппа? — на Ваганькове.
Кладбища и самая смерть вообще всегда удивительным образом были предметом шуточного словотворчества. Примеры этому можно найти еще в Античности и Средневековье. Но что далеко ходить! Вспомним почти современника — Николая Алексеевича Заболоцкого (1903–1958). Тем более его стихотворение «Счастливец» имеет самое непосредственное отношение к нашему очерку:
Есть за Пресней Ваганьково кладбище,
Есть на кладбище маленький скит,
Там жена моя, жирная бабища,
За могильной решеткою спит.
Целый день я сижу в канцелярии,
По ночам не тушу я огня,
И не встретишь на всем полушарии
Человека счастливей меня!
Там же у ваганьковского колумбария в начале 1990-х появился мемориал, который работники кладбища между собой называют «Три партизана». Там похоронены жертвы давки на каком-то митинге, что в ту пору без счета собирались в Москве. Похороны этих трех несчастных тоже, по сути, были устроены в виде митинга. Организаторам похорон — они тогда назывались демократами, — требовалось во чтобы то ни стало превратить их в собственную пиар-акцию, как теперь говорят.
Нужно заметить, что у живых гуляющих лиц к «партизанам» отношение еще более безразличное, чем к «богатым камням». Редко кто из посетителей на них хотя бы оглянется. Сколько мы бывали на Ваганькове, хоть бы раз повстречался человек, кто бы восхищался заслугами «партизан». Да и мало кому известны, судя по всему, их заслуги. Возле их мемориала чаще всего можно услышать слова: а кто это такие? что за люди?
Есть на Ваганьковском кладбище еще один замечательный участок, который, после непродолжительного периода забвения, вновь стал вызывать интерес, привлекать к себе внимание. Это группа захоронений участников русских революций и гражданской войны. Центральный монумент этого участка — стела над могилой Николая Эрнестовича Баумана (1873–1905). Кроме него здесь похоронено еще несколько русских революционеров: Самуил Пинхусович Медведовский (1881–1924), Соломон Захарович Розовский (1879–1924), Владимир Семенович Бобровский (1873–1924), Владимир Нестерович Микеладзе (погиб в 1920-м), Василий Исидорович Киквидзе (1895–1919), Алексей Степенович Ведерников (1880–1919).
На одном из памятников написано: Герой гражданской войны Анатолий Григорьевич Железняков (партизан — Железняк) 20. IV. 1895–919. 26. VII. «Имена таких народных героев, как Чапаев, Щорс, Руднев, Пархоменко, Лазо, Дундич, матрос Железняков и многих других будут постоянно жить в сердцах поколений. Они вдохновляют нашу молодежь на подвиги и героизм и служат прекрасным примером беспредельной преданности своему народу, Родине и великому делу Ленина…» К. Ворошилов. 1950 г. Это цитата из речи красного маршала «ХХ лет Рабоче-Крестьянской Красной Армии и Военно-Морского Флота», произнесенной 22 февраля 1938.
Матрос Железняк вошел в историю благодаря знаменитой своей реплике «Караул устал!», с которой он — в то время начальник караула Таврического дворца — в ночь на 6 января 1918 года обратился к Учредительному собранию Российской республики. После чего эсеровская «учредилка» была распущена. Надпись на камне Железнякова в годы хрущевской реакции на «культ личности» несколько подправили: раньше там было написано — «…и великому делу Ленина-Сталина». Теперь на месте последнего слова в ворошиловской цитате этакое небрежно сработанное углубление прямоугольной формы, наспех, по всей видимости, выбитое зубилом.
В Москве было довольно много монументальных цитат с упоминанием Сталина или из самого Сталина. На удивление, некоторые из них сохранились. Но только, как и в случае на Ваганькове, имя вождя и учителя нигде больше не значится. Например, в 1930-е годы в Хамовниках было построено новое здание для Военной академии РККА им. Фрунзе по проекту архитекторов Л. В. Руднева и В. О. Мунца. Основной объем его композиции составляет восьмиэтажный корпус цвета мокрого бетона, стоящий на глухом, ассиметрично вытянутом вправо белом стилобате. В эту вытянутую правую часть стилобата врезан огромный куб того же цвета. Когда-то куб служил пьедесталом для макета танка довоенного образца. Танк простоял недолго: он был выполнен из дерева и, когда начал разрушаться, его убрали. Зато на кубе сохранилась подлинная московская достопримечательность — выбитое на камне и покрытое золотом изречение Сталина:
НИ ОДНОЙ ПЯДИ
ЧУЖОЙ ЗЕМЛИ
НЕ ХОТИМ, НО И
СВОЕЙ ЗЕМЛИ НИ
ОДНОГО ВЕРШКА,
СВОЕЙ ЗЕМЛИ
НЕ ОТДАДИМ НИКОМУ
Раньше под текстом стояла подпись «И. В. Сталин». Но в тот же период хрущевского «волюнтаризма» надпись была зашлифована. И теперь там осталось лишь пятно, более светлое, нежели остальная часть куба.
Когда-то участок революционеров на Ваганьковском кладбище был одним из элементов системы идеологической обработки масс. Сюда приходили и возлагали венки всякие делегации — из райкомов, от трудовых коллективов, от ветеранов и т. д. Сюда приводили целыми классами пионеров и внушали, что им надо бы быть похожими на Баумана и Железняка. Естественно, никто этим внушениям не внимал. В поздний советский период всем уже было ясно, и пионерам в первую очередь, что эти райкомовцы-агитаторы сами давным-давно не верят в идеи, которые по долгу службы им приходится проповедовать. И лишь они побросали райкомовские кабинеты и обосновались в офисах, в ими же заранее подготовленных кормушках — в банках, в совместных предприятиях, в фирмах, у подросших к этому времени пионеров ничего кроме антипатии к атрибутам прежней их идеологии быть уже не могло. Но в последние годы к участку революционеров на Ваганьковском кладбище вновь приходит довольно много любопытных. Теперь уже не по принуждению, а по доброй воле. Чаще всего это люди, которые к революции и гражданской войне относятся лишь как к занимательным событиям нашей истории. Но иногда здесь можно встретить и реликтовых сторонников дела Баумана и его соседей по участку. Бывает, что здесь расчехляются красные знамена, произносятся соответствующие речи. А какие-то активисты из «Трудовой России» — коммунистической партии небезызвестного Виктора Анпилова несколько раз устраивали субботники на участке революционеров: убирались, подстригали кусты и даже для чего-то красили гранитный памятник Бауману, хотя каменные монументы обычно не красят. Потом кладбищенским работникам пришлось устраивать ответный субботник и соскабливать краску.
На другом, менее известном, «революционном» участке внимание к себе непременно привлечет надгробие с именем, знакомым каждому бывшему советскому школьнику. На Липовой аллее стоит монумент, на котором написано: Теодор Нетте дипкурьер геройски погибший на боевом посту 1896– 926. И здесь же выбита эпитафия из Демьяна Бедного: Сраженный вражеским свинцом… Раньше в школах непременно учили наизусть стихотворение Маяковского, посвященное этому деятелю: «…В наших жилах — кровь, а не водица. Мы идем сквозь револьверный лай, чтобы, умирая, воплотиться в пароходы, в строчки и в другие долгие дела». Но сейчас прежняя патетика не в моде.
Теодор Нетте был красным латышским стрелком и в 1918–1919 сражался за советскую власть в Латвии. Его отца казнили сепаратисты. В советской России латыши были этакой революционной гвардией, самыми элитными красными частями. И после гражданской, за их беспримерную храбрость и абсолютную неподкупность, им доверяли исполнять самую ответственную службу, например дипкурьерскую. Теодор Нетте возил диппочту в родную Латвию. Маяковский вспоминал о своем друге: «Нетте — наш дипломатический курьер в Латвии. Погиб при исполнении служебных обязанностей, отстреливаясь от нападавших на него контрразведчиков в поезде на латвийской территории… Я хорошо знал товарища Нетте. Это был коренастый латыш с приятной улыбкой, в больших роговых очках. …В Ростове, на улице я услышал — газетчики кричат: „Покушение на наших дипкурьеров Нетте и Махмастля“. Остолбенел. Это была моя первая встреча с Нетте уже после его смерти. Вскоре первая боль улеглась. Я попадаю в Одессу. Пароходом направляюсь в Ялту. Когда наш пароход покидал гавань, навстречу шел другой пароход, и на нем золотыми буквами, освещенными солнцем, два слова: „Теодор Нетте“. Это была моя вторая встреча с Нетте, но уже не с человеком, а с пароходом».
Удивительно, но теперь красные латыши не в почете ни в самой Латвии, ни у нас. С Латвией-то, с той все ясно: у них теперь национальные герои — легионеры СС. Но почему у нас перестали почитаться латыши, служившие России и погибшие за Россию?
Как бы в противовес «революционным» участкам в 1990-годы на Ваганькове появился участок «монархический». У самой паперти церкви Воскресения Словущего стоит теперь несколько невзрачных, испещренных надписями, крестов и камней. Кажется, кроме выбитого на камнях, никаких больше комментариев к этому уголку восторжествовавшей монархической идеи не требуется: Сей первый в России мемориал царственных страстотерпцев освящен 16 IV 1991 г. в день Радонецы настоятелем храма Воскресения протоиреем Валентином Дагомоновым; Памяти замученных и убиенных безбожными большевиками; Памяти царственных страстотерпцев и ново-мучеников Российского Императорского дома Романовых; Государю — Императору Царю Николаю Александровичу Романову память во веки веков; Вечная память русским офицерам, отдавшим жизни свои за государя Николая II; Офицерам союза защиты Родины и Свободы группы князя М. Лопухина, казненным в мае-июне 1918 года; Вечная слава сербским офицерам, погибшим при спасении княгини Елены Сербской, жены великого князя Ивана Романова. От офицеров Российского ополчения движения Память. И тут же еще присовокуплен для чего-то лозунг: «Правда о смерти царя — Правда о страданиях России». В 1997 году какие-то лихие молодцы — может быть, последователи партизана Железняка — устроили взрыв прямо на самом потешном мемориале. Так монархисты теперь этим очень гордятся. Если они в своих театральных юнкерских костюмчиках проводят здесь линейки, как прежде пионеры возле Баумана, то кто-нибудь из их главных непременно расскажет зевакам, что они истинные патриоты России, и для злых поработителей отечества — всяких жидомасонов — они будто кость в горле, и что те исходят на них злобою и строят им всяческие козни — покушаются на дорогие каждому русскому сердцу святыни. В доказательство будет предъявлен еще некий скол на камне — от взрыва-де!
На кладбище очень часто можно услышать от людей всякие любопытные истории и байки, одновременно связанные с их умершими родственниками и с какими-то известными личностями или с важными историческими событиями. В продолжение «монархической» темы писательница Надежда Горлова, у которой на Ваганькове похоронена ее бабушка Татьяна Георгиевна Триандафилова (1890–1995), рассказала нам забавный эпизод из жизни покойной. В юности ее бабушка училась в гимназии в Новочеркасске. И однажды, где-то перед Германской войной, в столицу Всевеликого войска Донского приехал сам государь Николай Александрович. Осчастливил он своим августейшим визитом и новочеркасских гимназисток. По такому случаю девицы устроили в гимназии бал. Причем некоторые были удостоены особенного внимания со стороны обожаемого монарха — Николай Александрович изволил танцевать с ними. Оказалась среди этих счастливиц и Татьяна Триандафилова. Пройдя с государем тур, гимназистка осмелилась попросить у него что-нибудь подарить ей на память. Но у Николая Александровича не оказалось при себе никаких личных вещей. «При мне нет ничего своего, — отвечал он, — все казенное. А, впрочем, вот, если позволите…» — он снял перчатку с левой руки и подал ее восхищенной красавице. После бала девицы изрезали царскую перчатку на кусочки. И, вероятно, хранили их всю жизнь. Во всяком случае, бабушка Надежды Горловой не только сохранила этот драгоценный клочок, но и завещала похоронить ее вместе с ним. Что родственники и исполнили. Поэтому теперь можно небезосновательно утверждать, что на Ваганьковском кладбище могила Татьяны Георгиевны Триандафиловой имеет большее отношение к царственному страстотерпцу и вообще к монархической идее, нежели самодеятельный мемориал возле храма.
Тут же у паперти Воскресенской церкви стоит скромный деревянный крест с табличкой — Протоиерей Валентин Амфитеатров. Под этим памятным знаком на самом деле никто не похоронен. А могила известнейшего в Москве священника отца Валентина Амфитеатрова находится в глубине кладбища прямо посреди воинского мемориала.
После того как на Даниловском кладбище были обретены и перенесены в Покровский монастырь мощи святой Матроны, могила отца Валентина на Ваганькове стала самой почитаемой у православных верующих в Москве. Собственно могила Валентина Амфитеатрова выглядит довольно необычно: добротный высокой деревянный крест стоит среди приземистых единообразных обелисков над братскими захоронениями воинов. Причем он стоит перпендикулярно воинским могилам. То есть крест-то стоит правильно — «в ногах» «на востоке». А вот памятники умершим раненым почему-то установлены «на севере». Но уже совсем удивительно будет обнаружить здесь же рядом… еще одну могилу отца Валентина Амфитеатрова. А если считать с кенотафом у Воскресенской церкви, то значит уже третью.
Родился отец Валентин в 1836 году в Орловской губернии в семье священника уездного города Севска. Он окончил Киевскую семинарию и Московскую духовную академию. После нескольких лет служения в провинции он был приглашен в Москву, а вскоре назначен самим Высокопреосвященным Иннокентием, митрополитом Московским, священником в кремлевскую Константино-Еленинскую церковь. И вот тогда его узнала и полюбила вся столица. Как многие петербуржцы стремились попасть на богослужение и на исповедь к Иоанну Кронштадтскому, так же точно и москвичи шли в Кремль к Валентину Амфитеатрову. Бывало даже так, что когда какие-нибудь москвичи приезжали к Иоанну Кронштадтскому, батюшка встречал их такими словами: «Что вы бегаете ко мне? У вас есть отец Валентин, который лучше меня, к нему и обращайтесь».
В одной посмертной статье о Валентине Амфитеатрове в «Церковных ведомостях» автор так написал: «У подошвы Кремлевского холма, со стороны Москвы-реки, у древней стены, окружающей Кремль, стоят два храма. Темно там, сыровато. На этой широкой дороге, оттененной всегда стеной и холмом, и храмы были малопосещаемы. Отец Валентин доказал, что ревностный священник может привлечь молящихся в покинутые, бесприходные храмы. Даже по будням в его храме было тесновато. Народ стекался к нему не только, чтобы помолиться, но и чтобы открыть ему душу, излить накопившееся горе, спросить совета. Начиная литургию в девятом часу (он служил сам ежедневно), он после службы с чрезвычайной „истовостью“ совершал молебны и панихиды (по нескольку тех и других, по желанию пришедших), затем объяснялся с ожидавшими его, так что из церкви уходил обычно в третьем часу, уставший и голодный, но добрый, радостный и оживленный. Записки, подаваемые „о здравии“ или к панихидам, прочитывал, сколько бы их ни было — внимательно, громко, без пропусков. И, конечно, богомольцы этим утешались. Нигде больше я не слышал, чтобы за „отпустами“ произносилось столько имен святых, как это делал отец Валентин».
Наверное, для многих нынешних попов это свидетельство об отце Валентине будет очень неудобным. Потому что теперь духовенство, особенно приходские священники, превратились в высшей степени привилегированное сословие, так устроились, что не они теперь слуги для паствы, какими были Валентин Амфитеатров и Иоанн Кронштадтский, а напротив, паства у них в услужении. Сколько раз приходилось наблюдать, как сразу после богослужения из храма в трапезную батюшка буквально бежит, и не дай бог у него чего-нибудь спросить в эту минуту — в лучшем случае не повернет в вашу сторону и головы, а то и разгневается, что кто-то еще тревожит его своими нуждами, в то время как у него подошел срок насыщаться земными благами.
Константино-Еленинская церковь стояла в Кремле «на подоле» — под холмом, чуть в стороне от памятника Александру Второму. В 1928 году она была разрушена. А в 1989-ом на ее месте появилось здание, относящееся к службе охраны правительства КГБ — т. н. 9-е управление.
В 1892 году отец Валентин получил новое назначение, которое для многих клириков было, наверное, пределом их мечтаний, — его перевели в кремлевский же Архангельский собор. И не простым священников, а настоятелем храма-усыпальницы русских царей. Вот что по этому поводу отец Валентин писал своему доброму знакомому, известному русскому юристу, Анатолию Федоровичу Кони (1844–1927): «Со мной поступили, как если бы поступили с работником, который нашел болото, осушил его, очистил, культивировал и начал видеть результаты своих восемнадцатилетних забот, — и вдруг у этого работника взяли бы его ниву и прогнали с нее». И хотя Архангельский собор не был приходским храмом, большая часть прежней паствы отца Валентина из Константино-Еленинской церкви перешла вслед за любимым пастырем в собор.
Среди москвичей Валентин Амфитеатров прославился не только как редкостный подвижник, но и как провидец, целитель, молитвенник, по заступничеству которого происходили всякие чудесные свидетельства веры. Особенную известность на Москве отец Валентин приобрел благодаря своему чудесному дарованию предвидеть. Его удивительная прозорливость способна была иногда просто-таки обескуражить собеседника. Потому что батюшка мог неожиданно спросить или завести разговор о чем-нибудь таком, что прихожанин хранил в самой глубине своей души, отнюдь не полагая каким-нибудь образом это обнародовать.
Однажды в храм к отцу Валентину пришла некая молодая вдова. Похоронив мужа, она вознамерилась теперь зажить вольготно и весело. Она стояла в храме и думала про себя: «Заживу я теперь, как захочу, — тетки слушаться не стану, она стара, на что она мне, а сестер я не боюсь, они мне не указ. По гостям теперь выезжать начну, — размышляет вдовица, — заведу граммофон Патэ и буду музыки заграничные слушать…» После службы она вместе с прочими богомольцами подошла к батюшке благословиться. Отец Валентин всех отечески благословляет, наставляет, а когда подошла очередь вдовы, он вдруг посуровел и строго так высказал ей: «Это что же ты, матушка, надумала? на какую такую вольготную и веселую жизнь благословения спрашиваешь? Тетки слушаться не станешь?! — стара, дескать, она! Сестер не боишься?! — не указ они тебе уже, думаешь? По гостям теперь разъезжать собралась? Граммофон Патэ завести хочешь?! и музыки заграничные слушать?! Не буду я тебя благословлять. Ступай себе с Богом». Обомлевшая вдова тут же покаялась в неразумных своих помыслах, повинилась, разрыдалась и пообещала вести жизнь благочестивую. Тогда уже батюшка отпустил ей грехи и наконец благословил. С тех пор эта женщина стала одной из самых прилежных его прихожанок.
Обо всех чудесах, явленных по его молитвам, собрано уже несколько книг. За шесть лет до смерти батюшка совершенно ослеп, но продолжал принимать людей у себя дома. А незадолго перед кончиной произнес такие слова: «Когда я умру, идите на мою могилу и поведайте мне все, что вам нужно, и я услышу вас, и не успеете еще отойти от нее, как я исполню и дам вам. Если кто даже за версту от моей могилы обратиться ко мне, то и тому я отзовусь». Умер отец Валентин 20 июля 1908 года. Его отпевали в храме святителя Николая вблизи Смоленского рынка, где он долгие годы прожил. Это были одни из самых многолюдных похорон в Москве: до Ваганьковского кладбища гроб с телом покойного провожала огромная толпа. Все переулки по пути следования процессии были забиты людьми.
Его могила сразу стала очень почитаемой. И это сослужило ей недобрую службу, потому что установившаяся вскоре новая власть, проводившая политику воинствующего атеизма, распорядилась уничтожить могилу, к которой шли тысячи верующих. А во время Великой Отечественной войны на этом месте вообще был устроен воинский мемориал. И, казалось, могила отца Валентина навсегда пропала. К счастью, нашлись люди, у которых имелись вполне достоверные и точные сведения о ее местонахождении. И когда стало возможным подобные святыни восстанавливать, они указали, где именно могила отца Валентина находится. Это там теперь стоит могучий деревянный крест.
Но незадолго перед этим на воинском же участке, но в совершенно произвольно выбранном месте почитатели Валентина Амфитеатрова насыпали холмик и поставили крест с его именем. В сущности, эта могила — такой же кенотаф, как и у паперти Воскресенского храма. Когда же нашлась настоящая, «ненастоящую» решили оставить тоже. Ведь лучше иметь две могилы, чем не иметь ни одной.
К обеим могилам каждый день идут сотни людей. Молитва не умолкает здесь все время, пока открыто кладбище. Считается, что если взять с могилы отца Валентина горстку песка и приложить его к больному месту, наступит исцеление. Разные свидетельства чудесного батюшкиного заступничества появляются то и дело. Можно просто стоять возле могилы и слушать бесконечные рассказы о том, как кто-то о чем-то попросил отца Валентина, и ему — просящему — это чудесным образом вдруг было дадено. Этих свидетельств можно в месяц набирать по книге. Один работник кладбища рассказал нам свою историю. Совсем недавнюю. В свое время он развелся с женой, но целых семь лет, как ни пытался, все не мог с ней разъехаться, потому что этой своевольной даме, как героине фильма «Покровские ворота», доставляло удовольствие жить с новым мужем, но не отпускать от себя и старого. Понятно, существование этого человека сделалось невыносимым. Он уже совсем было впал в уныние, и тут ему кто-то посоветовал: у вас же на Ваганькове похоронен батюшка, который всякие чудеса совершает, ступай — попроси, авось поможет. Пошел этот работник к могиле отца Валентина, свечку поставил, ко кресту приложился, просьбицу свою прошептал потихоньку. А через три дня, откуда ни возьмись, появился юрист, который помог ему разделить с бывшей женой лицевой счет, невзирая на противление последней. И вскоре этот человек мог наконец съехать с квартиры, оставив окончательно озлобленную на жизнь женщину при своих интересах.
Не так далеко от могилы отца Валентина, но на другом участке, похоронена его дочь — Вера Валентиновна Амфитеатрова (1876–1948). А вот его сын, известный в свое время писатель Александр Валентинович Амфитеатров (1862–1938), покоится очень далеко от батюшки. Он прославился на всю страну в 1902 году, когда в газете Власа Дорошевича «Россия» появился его фельетон «Господа Обмановы», в котором автор очень иронично и остроумно изобразил царскую семью. В результате «Россия» была закрыта, а сам Амфитеатров отправился в ссылку в Минусинск. Тем не менее у него до революции вышло очень много сочинений самых разных жанров — повести, романы, «литературные статьи», драмы, и Амфитеатров считался довольно популярным беллетристом. В «Новом Брокгаузе» ему отведена немалая статья и, между прочим, написано так: «…известный писатель, сын протоиерея Архангельского собора, по матери племянник А. И. Чупрова». Как ни был отец Валентин любим москвичами, но вне церковной сферы, в жизни светской, он оставался безымянным протоиереем Архангельского собора, который и упоминался-то лишь в связи с его сыном. Отдельной статьи в словаре он не удостоился. Теперь все ровно наоборот: о сыне памяти почти не осталось, да он оказался не таким уж и значительным литератором; как писала о нем критика, в его сочинениях «легкость манеры преобладает над художественною выдержанностью», а отец посмертно сделался знаменитым и уже, вероятно, никогда не будет забыт.
Кроме славы беллетриста А. В. Амфитеатров приобрел известность как один из главных организаторов сети масонских лож в России. Начиная с 1908 года, он, вместе с французскими братьями — Досточтимыми Мастерами, — основал в России несколько лож и посвятил в масоны множество людей. В 1920 году Александр Амфитеатров эмигрировал. Умер он во Франции.
Рассказать обо всех, даже хотя бы сколько-нибудь известных людях, похороненных на Ваганьковском кладбище, невозможно. Это все равно что рассказать всю историю России в одной статье или в одной книге. Можно назвать еще таких выдающихся, известных миллионам людей, похороненных здесь, как Павел Воинович Нащокин (1801–1854), Петр Петрович Булахов (1822–1885), Нил Федорович Филатов (1847–1902), Иван Егорович Забелин (1820–1908), Федор Никифорович Плевако (1842–1908), Варвара Васильевна Панина (1872–1911), Иван Владимирович Цветаев (1847–1913), Климент Аркадьевич Тимирязев (1843–1920), Алексей Александрович Бахрушин (1865–1929), Инга Григорьевна Артамонова (1936–1966), Александр Петрович Старостин (1903–1981), Юрий Александрович Гуляев (1930–1986), Людмила Алексеевна Пахомова (1946–1986), Михаил Иванович Царев (1903–1987), Андрей Петрович Старостин (1906–1987), Андрей Александрович Миронов (1941–1987), Лев Иванович Яшин (1929–1990), Георгий Иванович Бурков (1933–1990), Эдуард Анатольевич Стрельцов (1937–1990), Игорь Владимирович Тальков (1956–1991), Аркадий Иванович Чернышев (1914–1992), Анатолий Владимирович Тарасов (1918–1995) и еще многие сотни известных людей.
Михаил Александрович Дмитриев заканчивает свое «Ваганьково кладбище» пожеланием самому бы лежать тут когда-нибудь. «Душно в стенах монастырских, и мрачно, и тесно! — пишет он. — …Здесь я хотел бы лежать, и чтоб здесь вы меня посетили…» Увы, посетить Михаила Александровича, с которым мы, как с Вергилием, прогулялись по Ваганькову, невозможно. Он как предчувствовал, что не покойно ему будет в стенах монастырских. А похоронили его — не то что Даля! — на престижнейшем московском погосте, в Даниловском монастыре. Но в 1930-е годы, после того как монастырь закрыли, весь его некрополь был уничтожен. Не сохранилась и могила Дмитриева.
Как хорошо тут лежать…