Кризис среднего возраста
Андрей Геласимов, прозаик
Сочинять истории я начал в самом нежном возрасте. Это помогало объяснить маме, где я шлялся до самого вечера. Потом стал все это записывать, поскольку приходил так поздно, что мама уже спала. В итоге сложилась первая книга. Именно тогда я понял, что самые важные вещи происходят в нашей жизни сами собой, а счастье – это когда тебе в радость все то, что ты должен делать.
* * *
«Земную жизнь пройдя до половины,
И очутился…»
Я очень рано решил стать писателем. Практически в детстве. Тем более что мама всегда говорила обо мне – бездельник. И прятала мои книжки. Ну, то есть не мои, а другими писателями написанные, но я тогда твердо решил, что будут потом и мои. Не знаю когда, но будут. Потом я немного повзрослел, женился, окончил университет, но странная мечта меня не оставила. А за окном, на минуточку, девяностые годы, и минус пятьдесят два на термометре, и до Москвы самолетом шесть часов, и местное литературное сообщество размером в три с половиной читателя плюс один якутский поэт, который иногда в себе, а иногда начинает писать стихи про Париж.
И вот я бреду себе в густом зимнем тумане, потому что в Якутске при сверхнизких температурах всегда сильный туман, и бреду я в сторону университета, где мне почти ничего не платят, поскольку я всего лишь ассистент кафедры, и где я в восемь часов утра в промерзшей насквозь поточной аудитории должен рассказывать первокурсникам о трагедиях Эсхила, на фоне которых моя собственная жизнь выглядит более-менее сносно, и это утешает, хотя денег практически нет, а детей, наоборот, – трое, и один, вот уже два года, с тех пор как родился, болеет, и куда там рассчитывать на зарплату, когда по всей стране такая разруха, а на Кавказе снова война, и я про мальчишек с этой войны уже начал писать повесть, но постоянно ее бросаю, потому что мне больно о них писать – и вот я бреду со всем этим в тумане, а навстречу мне выплывает хороший знакомый.
Он тоже ассистент кафедры, но исторической, и он очень большой. Очевидно, историк сразу рождается крупным, чтобы потом, когда он добьется успеха, все говорили – это крупный историк. Но на данный момент успеха он не добился, и его габариты некоторых раздражают. Дней за пять или шесть до того, как мы с ним выныриваем из тумана, мы празднуем что-то у общего друга, и будущее светило исторической науки теряет вдруг осторожность, потому что рассчитывает на свою массу и думает, что его не развезет. Но получается так, что расчет не верен, и его не просто развозит – его разносит, его растаскивает по сторонам, и когда вдруг входит мама нашего общего друга, будущее светило вскакивает, желая приветствовать дам, и тут же обрушивается на стол, потому что против силы притяжения не поспоришь, а если она помножена грамм на семьсот-восемьсот водки, то споры попросту смехотворны, и в первую секунду нам действительно очень смешно, потому что стол под светилом ломается ровно посредине, и все это – скатерть, салаты, горячее – теперь там, внизу. А мама нашего общего друга молчит так пронзительно, а потом с горечью изрекает – долбаный бегемот. Потому что ей жалко стола, и она понятия не имеет, что Валера будет светилом, пусть и упавшим на время пока.
А спустя пять или шесть дней после этого низвержения мы встречаемся с ним на заснеженной улице, по которой никто и никуда, кроме нас, не идет, узнаем друг друга в безликих заиндевевших тулупах, и я выдыхаю с клубами пара – Валера, что-то мне жизнь совсем не мила.
Но при этом, разумеется, не все ему говорю. Не сообщаю, например, что подумываю иногда, возвращаясь из универа, пройти мимо своей пятиэтажки, где ждет меня в тепле моя очень уставшая жена и трое никогда не устающих детей. Пройти до конца по этой широкой и прямой улице, которая упирается в набережную, и не останавливаться даже там. Спуститься на лед и двигаться дальше – мимо погребенных под снегом островов, мимо лопнувших от колоссального напряжения огромных торосов, мимо брошенных барж, вмерзших в реку подобно лицам грешников из Дантова «Ада». Идти, пока хватит сил, а потом просто лечь и заснуть, и видеть сны, потому что перейти реку вряд ли удастся – слишком она широка, даже днем противоположный берег угадывается лишь потому, что ты знаешь – он где-то там.
А Валера мне говорит – не напрягайся, это кризис среднего возраста. И я отвечаю – Валера. Друг мой обширный. Какого среднего возраста? Мне двадцать восемь долбаных лет. Если это середина, то я не хочу дальше. Мне эту реку не перейти, дружище. Она слишком широкая. Почему никто не предупредил, что даже до середины доползти будет проблематично? А главное – что ползун из меня никакой. Почему никто ничего не сказал? Не намекнул даже.
Вернее, все это я ему не говорю, а думаю молча, потому что якутская улица в пятидесятиградусный мороз в половине восьмого утра – это не то место, где твоим друзьям нужны метафоры. Но при этом какой-то совет получить все же хочется. Потому что сам ты уже заплутал. И даже сумрачного леса не надо. И тьмы долины.
Всё. Тебя нет.
Хотя до этих пор был молодцом. Мама любила говорить – держал хвост пистолетом. Сильно помогал, конечно же, Киплинг, обнаглевший до того, что обозвал и победу и поражение самозванцами, а также теория собственного изготовления, согласно которой надо непременно мечтать о чем-то большом и прекрасном, ну, например, о том, как ты даешь интервью французскому телевидению, а рядом своей очереди ждет, скажем, Пьер Карден, однако мечтая об этом, нужно твердо осознавать, что такого в твоей жизни никогда не случится. Потому что ты реалист и давно привык не расстраиваться из-за проигрышей нашей сборной по футболу. То есть ты уверен, что когда-нибудь наши парни выиграют чемпионат мира, и эта уверенность тебя сильно приподнимает, но в то же время ты знаешь – этому не бывать, и тебе от этого знания ничуть не больно.
Я понимал, что мои амбивалентные построения требовали изрядной свободы от логики, если не сказать – от здравого смысла, но в моем случае они работали, ибо сколько логики и здравого смысла в окружающей нас жизни вообще? Ну, если по-честному? Если совсем трезво уже так взглянуть? Поэтому я прятался за ними, как за высокой надежной стеной, и чувствовал себя словно в детстве, когда говорили – «я в домике», и ничто меня в этом домике напугать уже не могло. Страх диагноза по психиатрии не в счет. Потому что когда я сойду с ума, меня-то уже здесь не будет. Да и что такое сумасшествие, как не окончательная свобода мысли?
Но к моменту моей встречи с Валерой на пустынной и хрупкой от мороза улице все эти замечательные конструкции одновременной веры в свою звезду и покорной при этом готовности принять судьбу обывателя – они как бы слегка потускнели. И даже не слегка, а, наоборот, очень сильно. И даже не потускнели, а совершенно выцвели, скукожились и оставили меня голым и беззащитным перед отчетливой перспективой того, что ничего интересного в моей жизни уже не будет. А будет одна монотонная низкооплачиваемая работа, двадцатиминутная дорога от дома до универа в течение ближайших сорока, если повезет – пятидесяти лет, и бесконечные сожаления о том, что, возможно, я был рожден для чего-то совсем иного.
– Что делать, Валера? – спросил я своего большого и замерзшего друга, который в ответ совершенно неожиданно распахнул предо мною врата в дивный и новый мир.
– Надо что-то менять, – очень буднично сказал он. – Люди в такой ситуации меняют либо семью, либо страну, либо работу. Это как воду сменить в аквариуме. Рыбкам тогда дышать полегче.
Он оттянул заиндевевший край своего шарфа, через который говорил со мной, и показал толстыми губами, как дышат рыбки, когда им полегче.
Откровение, частью которого стал абсолютно не похожий на вестника судьбы Валера, накрыло меня так плотно, так внезапно и так всеобъемлюще, что ко мне практически сразу, едва не на той самой улице, вернулась вся моя прежняя веселость. Страхи еще поднимали свои змеиные головы, но против этой проклятой гидры у меня уже был свой меч-кладенец. Простая, если не сказать – примитивная формула, предложенная моим добрым гигантским другом, внезапно прочистила мне мозг. Я отчетливо и ясно вдруг осознал, что да, все очень просто. И нет никаких сложных причин, хитросплетений и мотиваций, которые сделали мою жизнь почти невыносимой и которые до этого момента казались мне реальными, причем настолько реальными, что я буквально задыхался под их тяжестью. Теперь от меня требовалось лишь сделать выбор того, что конкретно нужно сменить. И все – я вновь становился легким.
Вернувшись в тот день после лекции домой и от нетерпения не дождавшись, когда все угомонятся, я заперся в ванной комнате, частенько заменявшей мне кабинет, сел в старое кресло, которое заносилось туда в срочные для «папиной работы» моменты, положил на подлокотники стиральную доску, на нее – несколько плотных конвертов от больших виниловых грампластинок фирмы «Мелодия», а поверх всего этого – чистый лист бумаги формата А4. Прислушиваясь то к звукам капели из вечно бегущего крана, то к веселым воплям снаружи, я просидел неподвижно две или три минуты и наконец вывел на белом листе крупными буквами то, о чем думал весь день после странного разговора с Валерой:
НЕ НАДО БОЯТЬСЯ ЖИТЬ
Точки в конце этой фразы я не поставил. Она бы заперла эту мысль подобно тяжелой двери, наглухо закрывающей и без того мучительно узкий проход к свободе, веселью и солнечному свету.
На бумаге фраза выглядела значительно весомей, чем у меня в голове. С учетом троих детей и не работающей по уходу за ними жены все свои жизненные стратегии я строил от обороны. Я вел себя как итальянская сборная, которая отсиживается до поры до времени у своих ворот, ничего не созидает, а лишь разваливает игру соперника и терпеливо ждет, когда тот, увлекшись атакой, раскроется, и тогда можно убежать в открывшийся коридор, забить единственный мяч и снова уйти в глухую защиту. Эта эффективная схема работала и в моем скромном случае, гарантируя мне минимальные очки, необходимые для победы, однако теперь я смотрел на фразу, которую только что написал, и думал о том, что моему случаю вовсе не так уж обязательно быть скромным и счастья можно поискать у чужих ворот.
В дверь ванной комнаты затарабанили одновременно руками и ногами, и, кажется, даже головой, как это умеют делать одни лишь самозабвенные четырехлетние дети, и мне пришлось подняться из кресла, удалив предварительно с подлокотников конструкцию для «папиной работы». Пока я был занят разбором своего «кабинета», стук в дверь успел пройти несколько фаз. Вначале это был просто веселый грохот, напоминавший пионерское детство с его ошалелыми барабанами и лязгом жестяных умывальников в летних лагерях; потом это стало похоже на усилия того мужчины с усталым лицом, который стоит в оркестровой яме позади всех и, когда ему надо, начинает лупить огромными, похожими на вантузы палками по такому же огромному барабану; и, наконец, этот тревожный рокот перерос в нечто большее, наводя на мысль о том, что за дверью либо началось извержение вулкана, либо отверзся ад.
Распахнув дверь, я хотел наорать на мелких нетерпеливых чертей, но они стояли на пороге с такими счастливыми лицами, что духу, конечно же, не хватило.
– Что? – спросил я.
– Нам надо вылить, – сказала моя четырехлетняя дочь и указала на своего брата трех лет, молча стоявшего рядом с нею с горшком в руках. – Мы все пописали.
– Молодцы, – сказал я, забирая у сына горшок.
– А еще покакали.
– Тоже неплохо, – я освободил их драгоценную посудину. – Где мама?
– Она пошла в магазин.
– А кто сидит с маленьким?
– Сейчас никто. А до этого мы сидели. Что ты здесь делаешь?
– Я работаю.
– Денежки зарабатываешь?
– Пока не знаю.
– А когда будешь знать?
– Думаю, скоро.
– Хорошо, – она очень серьезно кивнула. – Давай быстрей. Скажешь потом, когда узнаешь?
– Договорились. Вы можете еще немного с маленьким посидеть?
Моя мудрая дочь помолчала, затем вздохнула и потерла кулачком лоб.
– Мы сами маленькие.
– Да, я это знаю. Но он еще меньше.
Она поняла, что спор проигран.
– Тогда поменяй ему колготки. Мы не успели их снять, когда он сел на горшок.
Вернувшись после переодевания малыша в свой «кабинет», я уже не стал сооружать никакую конструкцию на подлокотниках кресла, а просто уселся в него и стал думать. Новое отношение к жизни было сформулировано. Оставалось только понять, что из Валериного списка в ней, в этой моей смелой и прекрасной теперь жизни, надо сменить, чтобы фраза, выведенная крупными печатными буквами, получила подтверждение в конкретном поступке.
Семья отпадала сразу, потому что без этих четверых я если бы и продолжал жить, то не очень понятно – с какой целью. Забегая вперед, признаюсь, у меня потом долгие годы ушли на то, чтобы уяснить, зачем вообще существует весь остальной мир. Точнее, что он существует зачем-то. Дальше этого факта я в понимании мира продвинуться не сумел.
Следующим пунктом в списке Валеры была страна, однако менять ее с галдящей кучей-малой на руках, с их горшками, колготками, детским питанием и молочной кухней – на это смелости человека, сидящего в скрипучем кресле между ванной и унитазом, все же пока не хватало. Тут нужен был как минимум их любимый Человек-паук, или Бэтмен, или кто там еще лазил для них по стенам. Только эти ребята могли броситься в пропасть вниз головой.
К тому же переезд в другую страну для меня по большому счету мало что мог изменить. Уже тогда у меня хватало ума понять, что положение человека талантливого в любой стране более-менее одинаково. Я даже хотел написать на эту тему большой символический роман, в котором вся планета заселена исключительно инвалидами. По причине генетического сбоя или какой-то эпидемии на Земле стали рождаться исключительно инвалиды – у одного нет руки, у другого ноги, третий парализован, четвертый слепой, и в итоге общество начинает осознавать инвалидность как норму. Поначалу нарастают конфликты между группами, сбившимися по признаку недееспособности. Безрукие создают свою политическую партию, безногие следом за ними – свою, и так далее. Но со временем выстраивается всеобщая инвалидная иерархия, социум начинает работать в новых условиях, находит баланс, и все постепенно стабилизируется, приходит к общему знаменателю. Выделяются элиты, определяются социальные слои, которым даже в таком раскладе нечего ловить, и вот когда все уже стало понятно, где-то в глухой деревушке на свет появляется абсолютно нормальный младенец, единственный практически на Земле. Его матери, обычному и ничем не примечательному инвалиду, удается какое-то время скрывать от людей правду, приматывая пеленками то ручку, то ножку, но в конце концов скандальное существо подрастает и по неосторожности выдает себя. За ним начинают охотиться инвалидные спецслужбы, которые стоят на страже установленного порядка вещей, а поскольку на момент сочинения сам я был человеком юным и от того в известной степени мрачным, секретные агенты этого нормального ребенка в итоге находят и, не особенно сомневаясь, отпиливают ему лишние конечности.
Вот так примерно я представлял себе в те времена взаимоотношения талантливого человека и остального мира. Поэтому география тут была ни при чем. Перемещение из одной страны в другую к лучшему в моей жизни на тот момент ничего изменить не могло. Потом, уже спустя годы, я, конечно, осознал, насколько заблуждался тогда насчет исключительности таланта, однако известно, как много, охотно и сильно заблуждается молодое существо, когда речь заходит об избранности, личной неповторимости, о чувстве «боже, я не такой, как все» и тому подобных вещах. И кто нас осудит – вечно молодых и самовлюбленных?
Так или иначе список Валеры сократился на два пункта, оставив мне лишь смену работы. Решение завтра же зайти в деканат и написать заявление об уходе далось безо всякого труда, и в ту ночь я спал полноразмерным сном счастливого человека. Точно не помню, но, скорее всего, мне снилась Москва, куда я скоро уеду, новая работа, новые друзья, которые не напиваются до бесчувствия и не падают на чужие столы.
На следующий день посреди первой же пары в аудиторию ко мне заглянула замдекана по учебной работе и попросила, чтобы на перемене я зашел в деканат. Там меня ждали декан и заведующая кафедрой. Обе академические дамы чему-то загадочно улыбались.
– Я увольняюсь, – хотел им гордо сказать я, но возможности это сделать они мне не дали.
– У нас появилась трехмесячная стажировка в Англию, – сказала декан. – И нам бы хотелось отправить тебя. Что скажешь?
Спустя полгода я сидел в университетской библиотеке в графстве Восточный Йоркшир, сильно скучал по дому и размышлял о том, что менять в своей жизни, очевидно, я буду только колготки младшему сыну, когда он описается – вот и всё, что я буду менять.
Как ни странно, это и было главное изменение к лучшему в моей жизни. Я не бросил семью, не переехал навсегда в другую страну, не сменил работу. Все продолжалось ровно в том же режиме, однако за десять лет, которые прошли после моего разговора с Валерой, постепенно дописалась моя повесть про мальчишек-солдат, принесшая мне впоследствии успех на Парижском книжном салоне, после нее – забавный роман, экранизированный теперь уже дважды, и несколько хороших рассказов, до сих пор включаемых в различные антологии по всему миру. Я ничего не стал менять в своей жизни в тот переломный момент, и это оказалось ключевым условием самой важной перемены – жизнь готовила для меня удивительные дары, а от меня требовалось лишь доверие к тому, что со мной происходит.