30
Ливень разразился внезапно. Молния вырывалась из разлома горы и пронизывала хвойные склоны ее таким мощным огненным шквалом, что, казалось, после него не должно было оставаться ничего живого. И когда она угасала, становилось странным слышать шумящие кроны сосен и видеть покачивающееся на ветру зеленое марево предгорий.
— Вы должны будете понять меня, князь, — пододвинулся Иволгин поближе к сидевшему у самой двери избушки Курбатову.
— Понять? — вырвался из собственных раздумий подполковник. — О чем вы?
Он мысленно представил себе бредущего по склону горы в своей разбухшей от дождя милицейской форме Волка (ливень начался минут через пятнадцать после того, как Курбатов отправил его из домика восвояси), и подтопляемые потоками воды тела убитых милиционеров, которых забросали камнями где-то в расщелине…
В последнее время Курбатову нередко чудились тела убитых им людей. Странно, что при этом он почти никогда не вспоминал их живыми: ни их ран, ни выражений лиц за мгновение до смерти, которые конечно же должны были бы запомниться, только тела — скрюченные, безжизненные, брошенные на съедение волкам. Это настораживало подполковника. Он всегда с презрением относился к людям со слабыми нервами, с хоть немного нарушенной психикой, с комплексами…
— Соглашаясь войти в вашу группу, я преследовал свою собственную цель.
— Это хорошо, — с безразличием невменяемого подбодрил его князь.
— О которой с Родзаевским говорить не стоило.
— Существует немало тем, о которых с полковником Родзаевским лучше не говорить. О чем не могли говорить с ним лично вы, штабс-капитан?
Высветившийся в небе растерзанный сноп молнии осветил загорелое худощавое лицо Иволгина. Лицо основательно уставшего от жизни, но все еще довольно решительного, волевого человека. Ходили слухи, что атаман Анненков однажды приговорил его к расстрелу. Но потом, в последний момент, помиловал — что случалось у него крайне редко — и отправил в рейд по тылам красных, будучи совершенно уверенным, что в стан его поручик Иволгин уже не вернется. Но он вернулся. Через месяц. С одним-единственным раненым бойцом. И с пятью сабельными ранами на собственном теле.
— Я хочу уйти из группы. Совсем уйти. — Он говорил отрывисто, резко, надолго умолкая после каждой фразы. — Только не сейчас.
— Когда же? — невозмутимо поинтересовался Курбатов. Вместо того чтобы спросить о причине ухода.
— За Уралом. Еще точнее — на Волге. Как-никак я волжанин.
— Но туда еще нужно дойти.
— Нужно, естественно.
Иволгин ждал совершенно иной реакции подполковника. Сама мысль бойца уйти из группы должна была вызвать у Курбатова негодование. Но князь засмотрелся на очередную вспышку молнии и затем еще долго прислушивался к шуму горного ливня.
— Вы, очевидно, неверно поняли меня, — сдали нервы у Иволгина. — Речь идет вовсе не о том, чтобы остаться в родных краях, отсидеться. Или еще чего доброго пойти с повинной в НКВД.
— Мысли такой не допускал. Если это важно для вас, можете вообще не называть причину.
— Нет уж, извините, обязан. Потому и затеял этот разговор.
— А если обязаны, так не тяните волка за хвост, не испытывайте терпение, — резко изменил тон Курбатов. — Только не надо исповедей относительно усталости; о том, что не в состоянии проливать русскую кровь, а сама Гражданская война — братоубийственна…
— Мне отлично известно, что это за война. У меня свои взгляды на нее. И на то, как повести ее дальше, чтобы поднять на борьбу вначале Нижнее и Среднее Поволжье, угро-тюркские народцы, а затем уж и всю Россию.
Порыв ветра внезапно ударил волной дождя в лицо, но Курбатов не отодвинулся от двери и даже не утерся рукой. Он понял, что совершенно не знает человека, с которым сидит сейчас рядом.
Дверь, ведшая в соседнюю комнату, открылась, и на пороге появился кто-то из отдыхавших там диверсантов. Он несколько секунд постоял и вновь закрыл дверь, оставшись по ту ее сторону. Курбатов так и не понял, кто это был.
«Впрочем, кто бы это ни был, — сказал он себе, — все равно окажется, что и его как человека я тоже не знаю. Здесь каждый живет своей жизнью. Каждый идет по России со своей, только ему известной и понятной надеждой. Единственное, что нас роднит, это то, что мы диверсанты…»
Однако, немного поразмыслив, Курбатов все же не согласился с этим выводом. Вряд ли принадлежность к гильдии диверсантов — именно то, что по-настоящему их роднит. Да и поход их вовсе не объединяет. Что же тогда? Жертвенная любовь к России? Ах, как это сказано: «Жертвенная любовь!..». Только не верится что-то…
Так и не найдя для себя сколько-нибудь приемлемого ответа, князь окончательно отступился от мысли отыскать его.
— Вы что-то там говорили о своих, особых, взглядах на то, как начать новое восстание на Поволжье, штабс-капитан. Особые взгляды, ваши — это что, какая-то особая тактика ведения войны? Тактика подполья? Махно, например, разработал своеобразную тактику ведения боя на тачанках: наступательного, оборонительного, засады… Соединив при этом весь известный ему опыт подобного ведения войны со времен египетских колесниц.
— Весьма сомневаюсь, что этому ничтожному учителишке, Или кем он там являлся, была известна тактика боя на египетских колесницах, — скептически хмыкал Иволгин.
— Недооцениваете. Ну да оставим батьку в покое. Если ваши взгляды — секрет, то можете не раскрывать его. Со временем познакомлюсь с военными хитростями командира Иволгина по учебнику военной академии.
— Издеваетесь, — проговорил Иволгин. Однако сказано это было без обиды, скорее с иронией. — Не обижайтесь, мне трудно пересказать все то, что удалось осмыслить за годы великого сидения на берегах Сунгари. Единственное, что могу сказать — что все мысли мои нацелены были на то, как вернуться в Россию и начать все заново. Вы правы: я всего лишь штабс-капитан.
Курбатов хотел возразить, что не говорил о том, что Иволгин «всего лишь штабс-капитан», однако вовремя сообразил, что это замечание его не касается, Иволгин ведет диалог с самим собой.
— Но согласитесь: даже у маленького человечка может полыхать в душе великая идея. Вспомните: атаман Семенов начинал с никому не известного есаула, которого никто не хотел принимать в расчет даже тогда, когда он открыто и откровенно заявил о своих намерениях.
— … И даже когда сформирован забайкальскую дивизию, силами которой намеревался спасти Питер от большевиков, — согласился Курбатов, стремясь поддержать в нем азарт человека, зараженного манией величия.
— Вы абсолютно правы. Жаль, что не поделился с вами этими мыслями еще там, в Маньчжурии.
— Побаивались, что после вашей исповеди не решусь включить в группу. Хотя, признаюсь, я догадывался…
— Побаивался, — вздохнул Иволгин. — Вообще откровенничать по этому поводу боялся. Чем величественнее мечта, тем более хрупкой и незащищенной от превратностей судьбы она кажется. Лелея ее, постепенно становишься суеверным: как бы не вспугнуть рок, не осквернить идеал. Не замечали?
— Возможно, потому и не замечал, что мечты, подобно вашей, взлелеять не удосужился. О чем сейчас искренне сожалею.
— Значит, вы не будете против того, чтобы я оставил группу.
— Вы ведь сделаете это, даже если я стану возражать самым решительным образом.
— Мне не хотелось бы выглядеть дезертиром. Маршальский жезл в своем солдатском ранце я нес честно. Если позволите, я сам определю день своего ухода. Вы ведь все равно собираетесь идти в Германию без группы. Так что в Маньчжурию нам предстоит возвращаться в одиночку.
— Остановимся на том, что вы сами решите, когда лучше основать собственную группу и собственную армию.
— С вашего позволения.
— И собственную армию, — повторил Курбатов. — Не страшновато?
— Единственное, что меня смущает, князь, — мой мизерный чин. В армии это всегда важно. Тем более что в первые же дни формирования отряда в нем могут оказаться бывшие офицеры, чином повыше меня.
— До подполковника я смогу повысить вас собственной волей. Имею на то полномочия генерала Семенова.
— Буду весьма признателен.
— Считайте, что уже сделал это, господин подполковник. Завтра объявлю это в форме приказа. Ну а дальше будете поступать, как принято в любой предоставленной самой себе армии. Создадите военный совет, который вправе определять воинские звания всех, в том числе и командующего. В Добрармии Деникина в генералы, как известно, производили не по соизволению царя.
При очередной вспышке молнии Курбатов видел, как Иволгин привалился спиной к стене хижины, и лицо его озарилось багровой улыбкой.
«А ведь лицо этого человека действительно озарено багровой улыбкой… Бонапарта», — поймал себя на этой мысли Курбатов.
Как только ливень прекратился, подполковник поднял группу и увел ее в горы. Слишком долгое отсутствие милиционеров, отправившихся на задержание вооруженного бандита, не могло не вызвать опасения, что с ними что-то приключилось.
Лишь в последний раз, уже с вершины перевала, взглянув на лесную хижину, Курбатов вдруг нашел определение того, что же всех их, диверсантов группы маньчжурских стрелков, на самом деле роднит. Решение оказалось до банальности простым — гибель! Неминуемая гибель, — вот что у них осталось общего!