8
Виновато глядя на «янычара в юбке», старшина отобрал у нее повод и нагайку, намереваясь отвести Бедового к дворовой коновязи, но в последнее мгновение задержался, наблюдая за тем, как развивается разговор новообращенного офицера со своей дочерью.
— Садись в тачанку, едем, — вместо сдержанных отцовских интонаций, все отчетливее в тоне старшего лейтенанта проявлялись теперь жесткие командирские нотки.
— Так, может, я верхом? — спросила Евдокимка, прежде чем отец объяснил, куда они направляются.
— Никаких «верхом»! Хватит своим женским видом воинскую дисциплину в гарнизоне подрывать.
«Что есть то есть», — почесал затылок старшина, понимая, что и сам, по глупости, чарам девичьим чуть было не поддался.
— Едем на ветпункт, поможешь собрать инструменты и медпрепараты. Теперь все это реквизируется для нужд армии.
— Есть, товарищ старший лейтенант! — Евдокимка постаралась придать своему голосу мужественности и прощально, признательно потершись щекой о морду коня, тут же взобралась на заднее сиденье тачанки. — А почему нет пулемета? — повернулась она к отцу спиной и сжала руки так, словно ухватилась за ручки «максима».
— Какого еще пулемета? — устало переспросил Гайдук.
— Обычного, как в конармии Буденного.
— Понятно: ты себя уже видишь Анкой-пулеметчицей, — иронично улыбнулся отец.
— Только на тачанке.
— Рассказов Гурьки-махновца наслушалась?
— Ты всегда слушал его с куда большим интересом, чем я или кто-либо другой, — обиженно огрызнулась Евдокимка.
«Махновцем» и «первым анархистом» колхозного конюха Гурьку называли давно. По местной легенде, будучи психически нездоровым, он каким-то чудом попал под устроенную атаманом Махно мобилизацию и почти полгода прослужил в его обозе. А просматривался у этого недалекого умом, добродушного паренька один серьезный недостаток — он ко всем любил приставать с одинаково глупыми расспросами и советами по поводу чего угодно, причем всегда не вовремя, всегда «под руку», да к тому же на полном серьезе убеждая: «Я же не дурачок какой-нибудь, я умный, я знаю, что надо…» При всей своей «недалекости» и малообразованности Гурька обладал удивительной способностью запоминать все услышанное — фразы, пословицы, поучения или советы от «умных людей». Даже через месяцы он мог воспроизвести их потом, к месту и не к месту, ошарашивая невольных слушателей своими познаниями.
Стоит ли удивляться, когда случилось с Гурькой то, что могло случиться только с ним: однажды он сунулся со своими советами к самому атаману, основательно подвыпившему. Попытался надоумить его, как с помощью пулеметных тачанок в течение одной ночи отбить захваченное белогвардейцами Гуляйполе и провозгласить городок столицей, а атамана — самого Махно то есть — императором Гуляем Первым. Причем казус заключался в том, что козырные имперские советы Гурьки предназначались убежденному анархисту, противнику всякой монархии, и вообще всякой государственной власти! И хотя «командующий народной армией», не в настроении будучи, лично отходил Гурьку нагайкой, да так, что пришлось бедолаге несколько дней отлеживаться у бабки-знахарки, с той поры в обозе атамана конюха называли не иначе как «личным советником Махно» или «императором Гурькой, первым анархистом Гуляйполя»…
— Будешь огрызаться или в военные дела соваться, отхожу нагайкой, как когда-то Махно отходил «первого анархиста», — незло пригрозил теперь военврач, вызвав этим у Евдокимки озорную детскую улыбку.
…Не судили же потом красные новоявленного анархиста Гурия Смолевского только потому, что, сбежав от «батьки», он каким-то образом тут же оказался добровольцем в красноармейском обозе, чтобы на второй же день службы получить свою очередную «награду» — три нагайки уже от обозного командира. И снова — за свои «полезные» советы. Только оказались они, очевидно, настолько мудреными, что старший обозник одаривал Гурьку плетью от всей своей суровой конармейской души.
Словом, кто знает, чем бы завершилась для Гурия Гурьевича Смолевского его красноармейская карьера, если бы еще через несколько дней не настигло его осколочное ранение. Демобилизовался Гурька уже после месячного лечения в госпитале красных, а значит, вполне заслуженным, кровь за революцию пролившим, красноармейцем — с письменной благодарностью командира полка и прочими бумагами.
Другое дело, что в любой компании, после третьей стопки, кто-нибудь из подвыпивших обязательно подначивал Гурьку: «Нет, ты все-таки повинись перед пролетариатом: как ты там, за одним столом с Махно пировал, да так по душе ему пришелся, что в личные советники выбился?» И сорокалетний уже Гурий Смолевский под общий хохот по простоте душевной в тысячный раз ударялся в неизгладимые «махновские» воспоминания…
— Война сейчас другая, — объяснил ветфельдшер, предававшийся в эти минуты тем же воспоминаниям, что и дочь. — Понимать должна, что с тачанками против танков да самолетов не повоюешь.
— Но ведь кавалерия в нашей армии все-таки осталась. Почему же не может быть тачанок? — не сдавалась Евдокимка.
— Даже не мечтай, — упредил ее дальнейшие конармейские грезы отец. — К эвакуации готовься. Вместе с матерью. Завтра же уходите, пока немцы не успели отрезать путь к Днепру.
— Я и сам просил о пулемете для тачанки, — неожиданно поддержал Евдокимку усач-ездовой из основательно состарившихся обозников. — Так ведь, говорят, не положено: карабином обойдешься.
— Непорядок, товарищи лейб-гвардейцы! — командирским баском проговорила Евдокимка, стараясь подражать эскадронному старшине Разлётову. — Полнейший уставной непорядок. Как только добудем пулемет в бою, так сразу и установим.
«Такой девке — да удальцом-парнишкой родиться бы! — залюбовался тем временем статной девичьей фигурой старшина, садясь на освободившегося рысака, чтобы ехать к дому, где расположился комэск. — Хотя, с другой стороны, родись она мальчишкой, мир без такой девушки бы остался бы! По красавице матери сужу».
Когда ветврач с дочерью проезжал мимо конюшни, оттуда неожиданно вышел Гурий Смолевский. Увидев тачанку, он умиленно как-то уткнулся в нее взглядом и преградил ей путь.
— Тебе чего, Гурьевич? — уважительно поинтересовался Гайдук.
— Коней больше нет, всех война забрала, — заторможенно проговорил тот, приближаясь к ветеринару, но глядя при этом в пространство мимо него. — Конюхов тоже нет — война забрала. А тачанка есть. Я с вами поеду. На войну.
— Домой ступай, Гурьевич; ступай-ступай. Отвоевал ты свое.
Поняв, что брать его с собой ветеринар не намерен, Гурька несколько мгновений переминался с ноги на ногу.
— Не пойду домой, на конюшне буду.
— Что ж вам делать на пустой конюшне? — сочувственно спросила Евдокимка, намереваясь все-таки уговорить эту «живую легенду».
— Коней война взяла, конюхов война взяла, — с необъяснимой, почти блаженной, улыбкой повторял «первый анархист». — На конюшне останусь, пусть меня тоже война возьмет.