Книга: Флотская богиня
Назад: 15
Дальше: 17

16

Слова «постарайся убедить себя в том, что я, хоть и язвительная, но добрая» Евдокимка проворчала с нескрываемым ехидством, но, как только лейтенант отвернулся и поспешил за своими бойцами, тут же упрекнула себя за излишнюю колкость. И не только потому, что боялась обидеть своего нового знакомого.
Как-то Евдокимка точно так же съязвила своей однокурснице по педагогическому училищу. Эта безобидная стычка давно забылась бы, если бы не ее неожиданное продолжение. Моложавая, утонченно-красивая преподавательница педагогики Анна Альбертовна Жерми, носительница очень опасного для революционных времен прозвища Бонапартша, невольная свидетельница ссоры, тут же внушительно заявила ей:
— Как школьная учительница, вы, курсистка Гайдук, — всех воспитанниц училища Жерми именовала исключительно «курсистками», — всю жизнь будете страдать именно из-за той подростковой уличной язвительности, от которой не способны избавиться даже в нашем «пансионе благородных девиц».
— Почему же не способна? Разве я так часто язвлю? Наоборот, стараюсь оставаться сдержанной.
— Почему не способны — это, курсистка Гайдук, вопрос к психологу. По-моему, вы попросту бравируете своей посконной пролетагской невоспитанностью; подобно тому, как это делают многие другие курсистки, вместо того, чтобы проникнуться аристократической интеллигентностью. Я же могу утверждать только очевидное: вы действительно не способны, и в этом вам уже пора признаться, хотя бы самой себе, — твердо парировала преподавательница. В училище давно заметили, что Бонапартша прекрасно справляется со звуком «р», однако предпочитает демонстративно, на французский манер, грассировать, словно бы подчеркивая этим превосходство и в происхождении своем, и в воспитании.
— Тогда кому и зачем нужны мои признания? К самой себе у меня претензий нет.
— В этом-то и разгадка, мадемуазель Гайдук, в этом-то и разгадка! — все курсистки знали: если уж Бонапартша употребляла обращение «мадемуазель», значит, она по-настоящему разочарована воспитанницей. — Человек, не имеющий к самому себе ни претензий, ни вопросов, для общества, собственно, потерян.
— А может, наоборот — он настолько уверен в себе, а поведение его и взгляды на жизнь настолько безупречны, что…
— Увы, потерян, мадемуазель Гайдук, — жестко прервала ее Бонапартша. — Жаль, что вы, дочь педагога с институтским образованием, директора школы, узнаете об этом только сейчас.
После каждого оглашения подобного «приговора» Анна Альбертовна аристократически вскидывала подбородок и воинственно, словно гладиаторским шлемом, встряхивала своим высоким златокудрым париком — предметом зависти всех прочих преподавательниц.
— Так, может, со временем я сама осознаю степень своей «потерянности», но уже после того, как получу диплом учителя?
— Возможно, возможно… Только попомните мое слово, мадемуазель Гайдук: если вы действительно не избавитесь от этой свой мелочной мстительности, то никто и ничто не станет так жестоко мстить вам за посконную пролетагскую невоспитанность, как эта, некстати выбранная вами, профессия педагога.
— Ах, Анна Альбертовна, Анна Альбертовна! — артистично подыграла ей курсистка. — Неужели все так запущенно и безнадежно, как вам кажется?
Жерми внимательно всмотрелась в лицо Евдокимки, стараясь на глаз определить степень ехидства в ее вопросе, как определяют степень отравленности напитка по его цвету, и вновь вскинула подбородок:
— Никак не могу понять, почему самыми сложными в воспитании становитесь именно вы — дочери бывших курсисток? И вообще вся эта ваша, — артистичным жестом повела она рукой, — посконная пролетагская невоспитанность…
Если начальство все-таки многое прощало Бонапартше, то лишь потому, что воспитанницей одного из таких пансионов когда-то являлась она сама. Впрочем, так бывало не всегда.
В свое время ее пригласили на работу в Одессу, в Учительский институт. Но именно из-за старорежимных замашек (шутка ли, позволить себе в приватном разговоре назвать Учительский институт «пролетарским ликбезом»?!), так не понравившихся кому-то из новых коллег, Бонапартшу арестовали и, припомнив не только дворянское происхождение, но и недолгое замужество за учителем-французом, чуть было не отправили на Колыму.
Спасла ее мать Евдокимки, в то время учившаяся на заочном отделении того же института. Прямо там, в городе, она разыскала двоюродного брата своего мужа, чекиста Дмитрия Гайдука, и попросила вступиться за Бонапартшу. Дело это оказалось непростым, тем не менее Дмитрий сумел освободить Анну Альбертовну, усадить в свою машину и лично отвезти назад, в Степногорск, приказав как минимум года два в Одессе не показываться, замереть, затаиться, а главное, «внимательно следить за своей речью».
Как ни странно, Бонапартшу и Ветеринаршу как в местечке называли Серафиму, эта «операция по освобождению» почему-то не сблизила. Анна Альбертовна по-прежнему относилась к Серафиме крайне холодно — то есть держала дистанцию и сохраняла высокомерие. Впрочем, со своими коллегами и соседями она вела себя точно так же. Жерми вообще существовала сама по себе, а станционный поселок, где жила, да и весь Степногорск, — с его советскими реалиями и «пролетагской невоспитанностью» — сам по себе.
Зато с той поры «старый чекист», как называл себя еще далеко не старый Дмитрий Гайдук, делал все возможное, чтобы почаще видеть красавицу Серафиму, и даже не пытался скрывать, что влюбился в нее. Не обращая при этом внимания на то, что избранница — жена двоюродного брата.
…Вспомнив об этом напутствии в порыве раскаяния, Евдокимка по-настоящему поняла, какая глубинная мудрость таится в словах преподавательницы. А еще она вдруг открыла для себя особенность, отличавшую Бонапартшу от остальных преподавателей. Анна Альбертовна никогда не срывалась на крик, не угрожала и не читала нотаций, а главное, никогда не прибегала к тому, что сама называла «пролетагской демагогией».
Из окна, которое родители забыли прикрыть, донесся возглас матери, нечто среднее между стоном и нервным смехом. Затем она радостно как-то вскрикнула, еще и еще раз… После небольшого затишья вновь раздался стон, перерастающий то ли в крик, то ли в некое человекообразное рычание — долгое, пронзительное, какое способна издавать только женщина, оказавшаяся в постели с любимым мужчиной — в минуты наивысшего сладострастия.
Евдокимка не раз слышала подобные стоны после возни родителей, их смеха и задорного упрямства матери, угрожающе шептавшей: «Нет! И даже не пытайся!.. Ну, ты же знаешь, что я снова не сдержусь, снова буду кричать, а дочь уже взрослая… Э-э, так нечестно… Господи, как же мне хорошо с тобой, как будто опять все в первый раз». Так оно и случалось, не сдерживалась, несмотря на то, что отец всячески пытался угомонить ее.
— Кто бы мог подумать, — говорил он потом, поднимаясь и закуривая. — Столько лет прошло, а ты такая же упрямая и такая же страстная. Действительно, все — как в первый раз.
— Разве я виновата, что в такие мгновения просто теряю рассудок? — виновато оправдывалась мать.
— Знали бы другие мужчины, какая ты в постели, давно похитили бы тебя у меня…
Загадочно улыбаясь, Евдокимка метнулась в сторону от окна, поблагодарив при этом судьбу, что лейтенант со своими моряками успел отойти уже достаточно далеко.
Назад: 15
Дальше: 17