3
Гитлер с трудом дочитал до конца письмо Евы Браун, поморщился и устало отложил его в сторону. Только слова самой искренней нежности, из тех, которыми Ева обычно завершала свои письма, заставили фюрера сдержаться, чтобы не отшвырнуть его.
Нет-нет, Адольф ничуть не сомневался в искренности этих стенаний, но, похоже, что в последнее время Браун стала расточать их с какой-то особой, непростительной навязчивостью. Причем до такой степени навязчиво, что они уже не только раздражали, но порой и бесили фюрера. Ей, видите ли, не сидится в Бергхофе! Она, понимаете ли, рвется сюда, «поближе к своему неустрашимому вождю»!
«Я согласна жить даже в бункере, – изощрялась Ева в любовном словоблудии, – и никогда не бывать вместе с тобой на людях, чтобы не вызывать косых взглядов и кривотолков. Только бы знать, что ты где-то рядом…»
«Даже в бункере»! – иронично ухмыльнулся Гитлер. Не хватало только, чтобы и другие руководители вслед за ним стали превращать его полевую ставку «Вольфшанце» в семейный военно-полевой барак! Нет уж, как Главнокомандующий вооруженными силами рейха, он обязан жить жизнью солдата, жизнью истинного тевтонца.
Понятно, что на самом деле ей хочется не в бункер какого-либо из его временных пристанищ, а в Берлин. Всем, кто более или менее хорошо знал Еву, становилось ясно, что в этой Золушке постепенно просыпается азарт светской львицы и что ей хочется во что бы то ни стало превратиться в первую леди рейха.
Ева и впрямь все еще не теряла надежды вернуть «своего фюрера» в столицу и перевоплотить в добропорядочного европейского премьер-министра, коротающего дни на официальных приемах в рейхсканцелярии или где-нибудь в летней резиденции; наносящего зарубежные визиты «вместе с царствующей, но не правящей супругой» и, конечно же, постоянно мельтешащего в великосветской хронике.
«Почему другие так могут, а мы с тобой – нет?! – уже не раз вопрошала Ева. – Разве не ты фюрер германского рейха? Разве хотя бы один премьер какой-либо другой западноевропейской страны добился такой власти и такого почитания?»
Не зря Борман как бы вскользь намекнул Адольфу, что ее призывы вернуться к столичному образу жизни навеяны кем-то из фюрероненавистников. Кому-то хочется, если не погубить вождя рейха под развалинами рейхсканцелярии во время очередного налета вражеской авиации, то, по крайней мере, отстранить от непосредственного руководства войсками.
То есть кому-то хочется таким вот образом осуществить давнишнюю мечту некоторых генералов, наиболее откровенно высказанную командующим группой армий «А» фельдмаршалом фон Клейстом еще в декабре 1943-го: «Мой фюрер, – обратился тогда фон Клейст к фюреру, – сложите с себя полномочия верховного главнокомандующего сухопутными силами! Решительно сложите и занимайтесь внешней и внутренней политикой!»
И ведь не он один пытался отстранить фюрера от его армии. Причем отстранить именно тогда, когда, несмотря на ощутимые фронтовые потери, армия все еще пребывала в зените своего величия. А ведь того же мнения придерживались фельдмаршалы Рундштедт, Витцлебен и, наконец, Роммель. Иное дело, что они не высказывались столь громогласно и скандально, как фон Клейст.
«Нет, – сказал себе фюрер и даже не заметил, что при этом молитвенно сложил ладони. – Ева не могла делать это по чьей-то воле. Только не Ева! Она – нет, она не могла…»
Желание Адольфа оправдать свою возлюбленную было настолько сильным, что он сорвался с места и несколько минут с такой решительностью вышагивал по кабинету, словно ему вот-вот предстояло войти в зал суда и выступить в роли ее адвоката.
«Но ведь Ева действительно хотела помочь мне, вернуть меня к жизни… той, настоящей… Меня и себя. Она ведь и впрямь достойна лучшей участи, нежели участь затворницы военной ставки „Бергхоф”. Вот именно, достойна, если уж Господу было угодно, чтобы она стала избранницей фюрера!»
– Позволю себе напомнить, мой фюрер, что через полчаса, на одиннадцать утра, у вас намечено совещание по поводу положения в Венгрии, – неслышно появился в дверях личный адъютант вождя обергруппенфюрер Юлиус Шауб.
– Ты прав, Юлиус, Венгрия… Теперь – уже и Венгрия, при одном упоминании о которой еще недавно отдыхала душа.
– А что поделаешь, если в штабе Верховного командования ничуть не сомневаются, что венгры тоже готовы предать нас. И произойдет это очень скоро.
– Вот почему мне нельзя отвлекаться, нельзя впадать в какие-то личные переживания. А ведь это, – постучал он полусогнутым указательным пальцем по очередному письму Евы, – непростительно умиротворяет, Шауб.
– Именно так: непростительно умиротворяет, мой фюрер.
– Когда в следующий раз к тебе попадет письмо Евы, ты не должен класть мне его на стол.
– Не должен, мой фюрер.
– Ты не должен класть мне их, эти письма! – грозно постучал теперь уже костяшками согнутых пальцев по столу Гитлер. – Я не могу бесконечно сопереживать вместе с этой женщиной. Пусть даже очень дорогой мне.
– Пусть даже очень дорогой, мой фюрер. Сейчас не время сопереживать. Даже ангелы-хранители, и те уже давно не сопереживают!
Гитлер молча уставился на Шауба. Другой на его месте попросту решил бы, что, почти бездумно, механически повторяя его слова, обергруппенфюрер откровенно издевается над ним. Но фюрер знал Юлиуса еще по тем временам, когда после мюнхенского путча тот сидел с ним в Ландсбергской тюрьме. На какое-то время они даже оказались в одной камере. И вот тогда-то Адольф вдруг почувствовал, что Шауб – именно тот, почти идеальный, собеседник, с которым он мог находиться в одной тесной камере хоть всю жизнь.
Он никогда не спорил, не возражал, не задавал лишних вопросов. Он всегда оставался благодарным слушателем. Шауб вообще мог выслушивать Гитлера целыми часами, не давая никакого повода усомниться в интересе к рассказчику и его исповедям. А на все вопросы, на все попытки спровоцировать его на полемику, на самую безоглядную откровенность отвечал односложно, всегда эхом откликаясь на последние слова сокамерника. Причем время от времени из уст его срывались откровения наподобие того, которое он услышал только что.
Для Гитлера, который с годами все чаще впадал в «словесную прострацию», извергая на слушателей неукротимый поток мысленных своих мечтаний, Юлиус и в самом деле представлял собой величайшую ценность. Да что там, это была истинная находка.
– Я понимаю, что ни ты, ни даже я уже не в состоянии запретить Еве «душевно выражать» все то, что она пытается выразить, хотя твердо знает, что оно не поддается никакому ни словесному, ни душевному выражению.
– Не поддается, мой фюрер, – потянулся Шауб взглядом вслед за конвульсивно вышагивающим по кабинету Гитлером.
Причем с каждым его шагом толстый мягкий ковер прогибался, отчего походка фюрера становилась еще более шаткой, нежели была на самом деле. А ведь он и так внешне напоминал человека, лишь недавно выкарабкавшегося после инсульта.
– Так собирай эти письма и держи у себя. До той поры, пока я сам не потребую их.
– …До той поры, мой фюрер, – одутловатое, морщинистое лицо Шауба порой действительно могло служить идеальным образцом некоего «человекомыслительного», как иногда любил высказываться по этому поводу фельдмаршал Кейтель, выражения. Если бы только и само лицо, и его выражения не были такими обманчивыми.
– Но даже когда я потребую их, слышишь, Шауб, даже когда потребую… а ты почувствуешь, что в эти минуты мне важно сохранить воинственность духа для принятия более важных решений… – фюрер вдруг запнулся на невысказанном полуслове и, вернувшись к столу, безнадежно махнул рукой.
– …Для более важных решений, мой фюрер, – заботливо подсказал ему последние слова утерянной мысли адъютант. – Когда я почувствую…
Однако Гитлер уже понимал, что ничего этот старый ловелас-распутник Юлиус Шауб, чьи лесбиянско-гомосексуальные оргии одновременно с несколькими «рейхсналожницами» уже давно перестали шокировать околофюрерский люд, не почувствует. И вести с ним разговоры на эту тему бессмысленно.
– Кстати, госпожа Браун написала вам сразу два письма, – воспользовался паузой обергруппенфюрер, чтобы восстановить свое реноме заботливого подчиненного.
– Почему ты решил, что два? – уставился на него вождь рейха.
– Это я отдал вам только одно. Вот, – достал он из нагрудного кармана, – еще одно, которое я вам благоразумно не вручил.
Гитлер растерянно взглянул на адъютанта и, покачав головой, бессильно прорычал.
– Ну зачем она ударяется в эту писанину, Шауб?! Как ей объяснить все это? И вообще, зачем так часто?
– Это – женщины, мой фюрер.
– Но ведь она не обычная женщина, Шауб, она… – все больше раздражаясь, Адольф теперь уже с трудом подыскивал нужные слова. – Она – Ева Браун.
– Вы правы: она – избранница фюрера!
– Избранница фюрера, – на ходу и почти механически повторил Адольф, но, пораженный сказанным, остановился. – «Избранница фюрера» – вот определение, которого нам с тобой так не хватало, Шауб. Наши с ней личные отношения – это наши отношения. Но для всего рейха, для каждого, кто помнит о существовании Евы Браун, она есть и всегда должна оставаться избранницей фюрера.
Если бы Шауб способен был восхищаться собственными высказываниями или хотя бы научился ценить и запоминать их, он уже давно считал бы себя Цицероном. Но, к счастью фюрера, он этих амбиций был лишен. Всегда и напрочь.
– …Впрочем, тебе лучше знать, – прервал тем временем какую-то свою невысказанную мысль фюрер. – Уж кому-кому… А письмо спрячь. Я сказал: «Спрячь!» – неожиданно врубился он в стол ладонью с такой силой, что находившийся в приемной начальник его личной охраны Раттенхубер рванул дверь и просунул голову в кабинет, пытаясь выяснить, что происходит.
– Вам чем-то помочь, мой фюрер?
Но, встретившись с испуганным взглядом Шауба, мгновенно исчез. Но потом все же вновь заглянул: любопытство и чувство ответственности уже в который раз оказывались сильнее страха.
– Ничего нового в этих письмах для меня уже нет, Шауб, – вот в чем дело! – опустошенно погружался в мягкость своего кресла Гитлер, не обращая при этом внимания на своего обер-охранника. – И потом… Венгрия. Передо мной сейчас Венгрия. Когда должны прийти те, кто приглашен на совещание?
Шауб взглянул на часы.
– Уже через двадцать минут.
– А ведь Будапешт – последний боеспособный союзник.
– Последний, мой фюрер. И почти боеспособный.
– Что это ты заладил? – вдруг подозрительно уставился на него Гитлер. – В последний раз я наслаждался твоим попугайничаньем в Ландсбергской тюрьме.
– В Ландсбергской, мой фюрер. В тюрьме ничто не отвлекает. В тюрьме каждый заново прочитывает свою жизнь, чтобы найти там немало поучительного.
Несколько секунд Гитлер молча, словно заведенный, кивал. Затем, встрепенувшись, как человек, неожиданно задремавший во время важного церемониала, пробубнил:
– Ты не прав, Юлиус. В тюрьме каждый заново прочитывает свою жизнь, чтобы с чистого листа писать свой «Майн кампф».
– Позвольте заметить, мой фюрер, что на «Майн кампф» способен только великий фюрер. А великий фюрер у нас только один, и это – вы! И потом, такие книги рождаются только в камерах-одиночках. Тюрьма – почти идеальное место для философского осмысления жизни.
– Для философского осмысления, – бездумно повторил Гитлер. – Какое счастье для человечества, что никто не удосужился записывать те крайне редкие мысли, которые время от времени рождаются в твоей истощенной развратом голове, Шауб! Все «Майн кампфы», все труды Ницше, Шопенгауэра и прочих померкли бы перед собранием твоих философских высказываний.
– Я это знаю, – неожиданно подтвердил Шауб. – Если бы мысли мои были кем-то записаны, возможно, меня сожгли бы на костре еще в первом классе начальной школы, мой фюрер.