* * *
Очнувшись, обнаружил себя в какой-то узкой, выкрашенной белой краской комнате с непомерно высоким потолком. За изголовьем обнаружилось что-то, напоминающее оконный проем. Оттуда лился свет, и на кровати лежал солнечный квадрат, исполосованный тенью решетки.
Ощущение было необычное, утомительно болела нога. Я ощупал ее, ниже колена она была замотана чем-то твердым и неровным. Если это гипс, значит, конечность сломана. А другие? Как насчет внутренних органов? Первый экстрасенсорный осмотр подтвердил — кроме сломанной левой ноги и кровоподтеков на лице, других серьезных повреждений не было.
Затем снова провал в небытие. Очнулся от боли. Была ночь. В комнате едва теплился синий свет, рождаемый покрашенной лампочкой в металлической сетке, ввернутой высоко на потолке. Обнаружилась какая-то живность, напоминающее комаров, только с длинными хоботками и такими же несуразно длинными ножками. Под полом скреблись мыши, делились чем-то своим, заветным. Я прислушался к их разговору — ничего интересного.
Потом вновь забытье, сон.
* * *
Меня разбудили толчком в плечо.
Знакомый офицер из наркомата — его, кажется, звали Ермаковым — выглядел сурово, но эта суровость была наигранной. От Мессинга не скроешь суматошную беготню мыслей, одолевавших старшего майора! Я отвернул голову к стене.
Майор изящно выколотил папиросу из пачки. За его спиной стояли двое в белых халатах. Один из них был врач, другой охранник. Оба тянулись по стойке смирно.
— Гражданин Мессинг! — сурово потребовал чекист.
Я не ответил.
Неожиданно голос его сник.
— Вы сами виноваты.
Врач и изображавший медбрата охранник буквально онемели. Такой деликатности в стенах тюремного лазарета им еще не приходилось встречать.
Тут я вспомнил Гнилощукина, его предсказание относительно малой нужды и заявил.
— Ссать хочу!
— Что? — не понял капитан.
— Что здесь непонятного? — спросил я. — Мне до сих пор не давали утку, я мочился под себя.
Цвет лица врача изменился настолько стремительно, что мне стало ясно — атаку веду в верном направлении.
— Гнилощукин просил написать все, что я знаю. Дайте мне бумагу и ручку, я напишу. Но прежде утку, потом все остальное. Жалобу наркому, например…
На врача, как впрочем и на медбрата, без жалости смотреть было нельзя.
Майор взглядом отослал их, они стремглав выскочили в коридор. Появились с небывалой поспешностью. Мессинг оправился, утерся мокрым холодным полотенцем, ему сменили постель, после чего врач и охранник исчезли, будто их не было.
Ермаков придвинул стул и подсел поближе.
— Вы неправильно поняли Гнилощукина. Он не имел в виду применять физическое воздействие. Это был несчастный случай.
— Я не знаю, что имел в виду Гнилощукин, только он «перегнул палку». Об этом я тоже доложу наркому.
Ермаков усмехнулся.
— Хорошо, вам дадут чернила и бумагу.
* * *
Составив отчет, более похожий на жалобу, я более недели ждал результата. Все эти дни ко мне относились с повышенным вниманием. Страх сотрудников, имевших доступ в мою камеру, был настолько горяч и обилен, что мне не составило труда выявить причину молчания руководства. Нарком внутренних дел Узбекистана Гобулов Амаяк Захарович в связи с намечавшимся в скором времени завершением отправки частей Андерса в Красноводск, а затем в Иран, был вызван в Москву, а без него никто, в том числе и Ермаков, не хотел брать на себя ответственность за высокопоставленного (или, как выразился один из охранников-медбратьев, — «хитрожопого») стукача.
Прибытие большого начальника я уловил загодя. В больнице началась суматоха — врач прибежал в мою камеру и задыхаясь от волнения спросил — смогу ли передвигаться, если мне принесут костыли? Эта забота и хлеставший из него страх обнадежил меня, я потребовал кресло-каталку. Все бросились на поиски каталки. Такого предмета в тюремной больнице не оказалось. Пришлось обратиться в соседний военный госпиталь.
Вечером, когда спала жара, меня усадили в каталку, и, ни слова не говоря, повезли к лестнице, где два дюжих охранника подхватили кресло и поволокли по лестнице на третий этаж — как оказалось, в кабинет самого главного балабоса, заведовавшего кирпичным домом.
Все эти дни Мессинг старался не тратить времени даром. Набирался сил, прикидывал, как половчее выскользнуть из объятий такого цепкого, многорукого и многоликого отца как НКВД.
К сожалению, мне так и не удалось выяснить, что курит Амаяк Захарович. Скорее всего, нарком предпочитает персидские сигареты, которыми после августа сорок первого контрабандисты завалили Ташкент. Представьте мое разочарование, когда в кабинете Гобулова я не обнаружил ни запаха табака, ни какого-нибудь другого аромата — например, одеколонного или насыщенного женского духа, способного донести до меня подспудные мысли местного балабоса.
Товарищ Гобулов оказался красавцем — высокий, с тонкой талией, аккуратными усиками, он трудно поддавался гипнозу. Мысли прятал глубоко, не подступиться.
Но я не терял надежды. Пусть мои недоброжелатели думают и пишут, что угодно, но Мессинг и без применения идеомоторики или гипноза, имел возможность докопаться до причины такого странного гуманизма несгибаемых чекистов, который они проявили к залетному гастролеру. В те суровые дни, когда меня поместили в тюремный лазарет, мне пришлось мысленно познакомиться со множеством трагических историй, которые то и дело случались с подследственными в подвалах местного кирпичного дома.
С высоты четырнадцатого этажа подтверждаю — эти рассказы меня не столько испугали, сколько взбодрили. Ермаков и Гнилощукин подтащили меня к краю пропасти, и на самой кромке дали возможность передохнуть. Я был просто обязан воспользоваться представившейся удачей и для поднятия духа заглянул в бездну. Оттуда, не мигая, на Мессинга пялились желтые, манящие ужасом, прилипчивые глаза альтернативного будущего. Оно непонятно каким образом соседствовало с обещанным мне счастливым концом, наблюдавшим за мной сверху, сквозь божественную лазурь. Незримые сущности, в том числе «измы» и «сти», всякие прочие химеры и эйдосы, толпившиеся рядом, с любопытством ожидали, что предпримет завзятый экстрасенс, чтобы отскочить от края бездны? Какой пируэт совершит?
Я кожей ощущал ответственность перед этой незримой публикой. Чувство ответственности, желание исполнить долг обострили мой дар до неслыханных пределов. Я настолько овладел искусством угадывания мыслей, что мне уже не нужен был табачный дым. Мне хватило бы любой зацепки, например, доброжелательного настроя индуктора, его желания поделиться со мной сокровенным, какими бы соображениями тот не руководствовался. Мне сгодилась бы его отвлеченность на какой-нибудь пустяк, например на воспоминания о детстве, мечты о женских прелестях или раздумья по поводу того, какую карту, играя в дурака, выгоднее сбросить.
В любом случае мне нужна была ясность. Мне позарез хотелось знать, по какой причине известного артиста, имевшего успех перед самой высокопоставленной публикой, швырнули в лапы Гнилощукина, а потом поспешно, не без некоторой опасливой суетливости поместили в лазарет. Что это, приказ Москвы? Тогда мое дело худо. Или это инициатива местного начальства? Эта тайна занимала меня куда больше, чем снисходительные извинения красавца Гобулова, который, оказывается, слышал о Мессинге и его минских и московских похождениях.
Случившееся он назвал «досадным недоразумением», затем, глядя куда-то в сторону, на пол-оборота отвернувшись от меня, упрекнул.
— Что же вы, товарищ Мессинг? (Навязался ты нам на голову!) Такой известный человек! Знаток неизвестного! Мы ожидали, что вы поможете нам, а вместо этого вы пишете кляузы. (Нашел время!) Обстановка в Средней Азии сложная, далека от идеальной. В некоторых горных районах не прекращаются волнения, связанные с мобилизацией мужчин призывного возраста.
Он обратился ко мне «товарищ», поделился секретной информацией о бунтах и выступлениях декхан. Значит ли это, что Гобулов готов на мировую? Даже если так, ученый Вайскруфтом и Берией я знал цену такого рода предложениям.
Мессинг поддержал доверительный тон.
— Товарищ Гобулов, я не могу взять толк, какую помощь вы имеет в виду? Если вы имеете мое письмо в центральный аппарат, то посоветуйте, что я должен доложить в Москву по поводу срыва порученного мне задания.
Амаяк Захарович резко повернулся ко мне.
— Какое задание? Почему я не в курсе?
— Ну как же. Я приехал в Ташкент по линии Госконцерта для выступлений в госпиталях и воинских частях, в том числе и перед поляками, примкнувшими к Андерсу. Но никто и никогда не заставлял меня готовить отчеты, навроде тех, которые потребовал от меня Ермаков. Если вас интересуют подробности, свяжитесь с товарищем Берией. Он вам все объяснит.
— Не надо брать меня на пушку, товарищ Мессинг. (Чертов Ермаков, чтобы шайтан тебя проглотил!). Мы, кажется, делаем одно дело — бьем ненавистного фашистского гада! — поэтому нам надо работать сообща. Я всего лишь хотел проверить, насколько точно вы выполняете приказ наркома.
— В таком случае вам должно быть ясно, что со сломанной ногой мое задание теряет всякий смысл.
— Не беспокойтесь, мы вас быстро подлечим, — заверил меня Гобулов. — У нас здесь, в военном госпитале для старшего офицерского состава, прекрасные специалисты. Он поднялся из-за стола и, стараясь взять паузу, в точности как Лаврентий Павлович, направился к окну. По ходу решительно расправил большими пальцами гимнастерку под ремнем.
Начальник республиканского НКВД мало напоминал узбека или таджика. Скорее всего, кавказец, выдвиженец Берии. Но определенно действовал без санкции, на свой страх и риск — это я сумел угадать по разнобою в его отрывочных, нечитаемых мыслях. Возможно, в наркомате еще в сороковом году был какой-то разговор об «невероятном опознавателе», вот он и пожелал выслужиться. Во время последней командировке в Москву ему, по-видимому, дали по зубам, иначе он разговаривал бы со мной по-другому. Не к месту подклеился какой-то недавний фильм, в котором следователь-чекист сначала достает револьвер, затем прокручивает барабан, наставляет оружие на подследственного и только потом начинает требовать — колись, троцкистская гнида!
От окна Амаяк Захарович произнес.
— Что касается Гнилощукина, он будет наказан.
— Причем здесь Гнилощукин? Я имел в виду Ермакова?
Комиссар третьего ранга резко повернулся, развел руками и доверительно вздохнул, да так тяжко, чтобы я сразу догадался — призвать к порядку Ермакова не в его власти.
— В таком случае я хотел бы, чтобы меня оградили от всякого вмешательства ваших сотрудников в мою профессиональную деятельность. И очень прошу, чтобы цензор как можно быстрее подписал афишу.
— Это я вам обещаю.
Глава 5
Дни перемирия — так я назвал время, проведенное в госпитале — Мессинг провел на редкость беззаботно и весело. Правда, не без некоторого бодрящего, пружинистого напряжения. Видно, судьба подготовив мне тяжелый удар, дала время порадоваться, подготовиться к схватке, получить усиленное питание, что очень важно для скорейшего выздоровления. За эти несколько дней мне удалось на своем соседе по палате отточить свой дар до неслыханной виртуозности.
Звали его… Как же его звали? Гериген, Геробой, Герасим?.. Убей, не могу вспомнить, а вот фамилию вызубрил накрепко — Айвазян. Должность он имел неясную, но чин высокий — капитан госбезопасности, что соответствовало армейскому подполковнику.
Более неотесанного, а также самоуверенного и самовлюбленного человека мне встречать не приходилось. Тщеславие приставленного ко мне соглядатая зашкаливало за всякие разумные пределы. Он, например, даже не скрывал, что сам Гобулов назначил его на этот пост.
— Амаяк во всем доверяет мне. Знаешь почему?
Я отрицательно покачал головой.
— Потому что мне можно доверять.
Многозначительно поджав губы, он кивком подтвердил сказанное.
Такая самооценка плохо увязывалась с отсутствием хотя бы какого-то образования, кроме скромных навыков, позволявших Айвазяну кое-как читать и считать до десяти. Впрочем, как я понял, Гобулов университетов тоже не кончал. При этом Айвазян очень любил играть в шахматы.
Ко мне, «мошеннику и серасенсу» он относился с откровенной барско-коммунистической снисходительностью. Меня не проведешь! Как ты, змеюка, не вертись, а я прижму тебе хвост сапогом! При этом, как ни странно, Айвазян относился ко мне не без некоторой снисходительной доброжелательности. Более того, я не мог не отметить неясную струйку уважения, которую он испытывал к Мессингу. Сначала я решил, что это связано с моими выступлениями, на которых он побывал в Тбилиси. Оказалось, дело вовсе не в выступлениях, а в том, что меня приглашали к Берии и вообще, я «имел разговор» с Лаврентием Павловичем. Лучшей аттестации не придумаешь. Только зачем ты, товарищ Мессинг, отказываешься сотрудничать? Какие-то капризы-мапризы! Вай-вай-вай, такой напряженный момент!.. Немец рвется к Сталинграду, а ты заюлил. Нехорошо. Не по нашему это. Зачем?
Я по глупости начал ссылался на непознанное в человеческой психике. Оно, мол, запрещает мне строчить отчеты на соседей по купе.
— Э-э, — скривился Айвазян. — Какие отчеты-мачеты! Так, по-дружески напиши, если, конечно, ты нас уважаешь.
— Кого это нас? — поинтересовался я.
— Как кого? — удивился Айвазян. — Меня, Амаяка. Партию!..
Тайны непознанного он относил к «мелкобуржуазным пережиткам» и нудно изводил меня домогательствами признать, что в моих опытах нет ничего, кроме шарлатанства и ловкости рук.
В скобках, под покровом слов, он посмеивался надо мной, называл «хитрожопой пронирой», поэтому ему необыкновенно льстило негласное задание следить за известным человеком. Ответственности никакой — не спускай глаз с этого типа постарайся оградить его от общения с другими пациентами, а если не получится, замечай, с кем общается! — и вся работа.
Нарком очень преувеличивал профессиональные качества такого неотесанного человека каким был Айвазян. Видно, решающую роль сыграла обманчивая простота задания и родственные связи. Сосед как-то вскользь упомянул, что когда-то они вместе служили на Кавказе, затем Гобулов перетащил его в Узбекистан, дал чин капитана. Все остальное я выудил сам.
Признаюсь, мне было интересно иметь с ним дело.
С высоты четырнадцатого этажа мне хотелось бы поблагодарить Айвазяна, который, пусть даже и вопреки собственной воле, помог сохранить для будущего уникального провидца, высококлассного специалиста в области постреального пространства и просто хорошего человека. Правда, сам Айвазян в пятьдесят третьем за все свои грехи поплатился расстрелом. Тогда к стенке поставили многих бериевских выдвиженцев, в том числе и Гобулова, но к этой истории Мессинг не имеет никакого отношения.
Пообщавшись с Айвазяном, я решил, что спорить с ним, тем более что-то объяснять или доказывать, бесполезно. Куда надежнее со всем энтузиазмом поддержать его в желании наставить меня на путь истинный. На это он сил не жалел.
Не сразу, после долгих уговоров и под давлением неопровержимых фактов, я был вынужден согласиться с ним, что в мире (как и в окружающем нас воздухе) существуют только «материализм и идеализм». Они борются между собой, и каждый сознательный элемент должен сделать выбор в пользу «материализма», потому что он «научно доказан», а «идеализм научно не доказан». Как можно не понимать «таких простых истин».
В конце концов мы пришли к согласию по всем пунктам, кроме существования неизведанного и всесилия «научного метода». Здесь я стоял как скала. Айвазян выходил из себя, начинал кричать, что только грязные ишаки не способны различить разницу между «первичным» и «вторичным», а если между ними «есть разница», о каком «непознанном» может идти речь! Особенное возмущение вызывал у него мой отказ признать «всемогущество научного метода». От Айвазяна первого я услышал — «партия учит нас, что Солнце стоит неподвижно, а Земля ходит вокруг него».
— Ленин учит! Сталин учит! Карл Маркс тоже учит, — укорил он меня, — а ты споришь.
Мессинг сдался только после того, как выудил из Айвазяна общую картину несчастья, случившегося с ним в Ташкенте.
Лучший способ помочь человеку нараспашку распахнуть собственное бессознательное — это усадить его играть в какую-нибудь азартную или не очень игру. Айвазян оказался страстным любителем шахмат, однако, к моему удивлению, руководствовался он несколько иными правилами, чем те, к которым привыкла многомиллионная армия любителей этой древней игры.
Во-первых, он играл исключительно на деньги.
Во-вторых, исключительно со своими подчиненными, будь то в Гагринском райотделе НКВД, в центральном аппарате, где он короткое время подвизался у старшего брата Амаяка, Богдана, или в больничной палате, где жертвой оказался заезжий гастролер, в каком-то смысле тоже отданный в его распоряжение.
Я не стал нарушать традицию и после каждой партии расплачивался купюрами, которые мне в целостности и сохранности вернули после разговора с Гобуловым. Доставил их мне наш давний знакомый Кац, но это к слову.
Правда, первую партию Мессинг выиграл, хотя до этого момента он всего два раза в жизни двигал фигуры. Победу я выудил из самого Айвазяна.
Надо было видеть этого, до мозга костей пропитанного обидой материалиста, когда он получил мат. Он улегся на кровать и, сдерживая дыхание, принялся успокаивать себя — (слюшай, он правил не знает!! Дикий человек! Совсем варвар!.. Идеалист!!). Потом долго обдумывал, как бы заполучить в свое распоряжение «эту хитрожопую прониру» и в компании с Гнилощукиным разобраться ним «по каждому пункту обвинения». Собственная фантазия увлекла его, сгладила неудачу. Разборку они бы начали с незнания правил, затем по очереди, до идеалиста.
От реванша он, будучи в оскорбленном состоянии, отказался, буркнул, что отдаст деньги «скоро». Завтра, например. Однако я настоял — не дело ответственному работнику праздновать труса. Кавказец взвился до небес, сбросил доску и фигуры на пол и заорал.
— Слюшай, какой шайтан тебе нужно?!
На его крик тут же прибежала медсестра. Увидев девушку, он, указывая на доску, грубо приказал.
— Расставляй!..
Я не успел опомниться, как медсестра бросилась к доске, подняла ее с пола и начала поспешно ставить фигуры.
Это тоже факт, который следовало учесть при работе с Айвазяном.
Вторую партию я, конечно, проиграл, чем привел соседа в восторженное состояние — теперь ему не надо было отдавать долг. Когда я проиграл и следующую партию и тут же расплатился, капитан совсем размяк и в скобках добрым словом помянул новосибирских чекистов, приславших в Ташкент такого жирного, набитого купюрами индюка как Мессинг.
Находясь в усиленном нервном поиске, я, переставляя фигуры, позволял себе только на мгновение отвлекаться на посторонние соображения. Однажды, когда этот кавказский кабан по поводу наших потерь на фронте мимоходом упомянул, что войны без жертв не бывает и русские бабы еще нарожают, я едва сдержался. Очень хотелось молча, как медиум индуктору, врезать Айвазяну по непознанному в его психике и одним махом отомстить за тех, кто замерзал на снегу, кто бросался под танки и на амбразуры, кто подрывал себя и врагов последней гранатой. Я вспомнил о летчике, который на подаренном Мессингом самолете, ежедневно рискует жизнью, и сосредоточился на том, чтобы любой ценой победить врага на своем — третьем — фронте.
Я не имел права отдавать им Мессинга! Мне нельзя было сдаваться в плен. Я был полон будущим.
По мысленному, в скобках, свидетельству Айвазяна, его покровитель, а также весь руководящий состав местного наркомата внутренних дел, прокляли новосибирских чекистов задолго до того, как мы встретились в больничной палате. Вот что мне удалось выудить у «хитрожопого особиста». Сибирские следопыты, по-видимому, решили любой ценой избавиться от надоедливого и странного гастролера, имевшего неясные связи в Москве. При первой же возможности они сбагрили Мессинга в Ташкент. В сопроводиловке было сказано, что этот «В.Г. Мессинг прекрасно зарекомендовал себя и готов к сотрудничеству. Разбирается в «польском вопросе» — и точка. Начальник Новосибирского управления и не подумал предупредить Гобулова, что этим типом интересуется Москва, а без наводки как работать?
Что касается Москвы, то голосом зовущего, лучом маяка прозвучала мелькнувшая в голове Айвазяна фамилия «Маленков».
Все остальное оказалось делом техники. Наобум слопав пешку соседа, я, потирая руки, вслух порадовался — пешки тоже не орешки. Взорливший особист тут же взял моего слона. Я изобразил полное недоумение и, не скрывая обиды, заявил.
— Предупреждать надо! В Москве так не поступают! Москва — большой город!! — после чего, в назиданье, завел разговор о своих выступлениях в столице и о том, с какими большими людьми мне приходилось там встречаться. С Маленковым, например.
Айвазян сглотнул наживку. Не скрывая изумления, он поинтересовался — неужели я знаком с самим Маленковым?
— Как же, — ответил я, — мы познакомились с Георгием Максимилиановичем на даче Иосифа Виссарионовича.
Этот ход решил дело. Айвазян застыл и некоторое время сидел, как ватный, усиленно соображая — сразу бежать к Гобулову и сообщить ему, что пронира бывал на даче хозяина, или прикинуться дурачком и попытаться выведать, когда и по какому случаю тот был вызван в Кунцево.
Наконец он решил, что будет лучше продолжить разговор. Чтобы добиться цели, он решил выложить что-нибудь из того, чем поделился вернувшийся из Москвы Гобулов. Пусть пронира убедится, он тоже лаваш без шашлыка не ест! Сосед согласился: «кто спорит, Москва — большой город», и «там есть люди, которые как вершины, далеко смотрят. Но не долго».
— Это почему же? — удивился я.
— Буря в Москве, дорогой, — по секрету сообщил Айвазян. — Большая буря. После поражения в Крыму, и под Харьковом, знаешь, в Ставке такие головы полетели…
Понизив голос, Айвазян рассказал о скандале, которые всю весну и лето сотрясал кремлевские верхи.
Всесильного Мехлиса, явившегося на доклад к вождю с кляузой на Козлова, командующего разгромленным Крымским фронтом, Сталин встретил убийственным: «Будь ты проклят!»
— Слюшай, зачем кляузничать? — возмутился Айвазян. — Мехлис сам член военного совета фронта, а поступил как грязный ишак. Устраивал длинные, нюдные совещания, давал ценные указания, а к работе разведки слушать не хотел. А ведь разведка за день предупредила — завтра немец ударит.
Маршалу Тимошенко досталось за поражение под Харьковом, но самый грозный разнос ждал его после того, как в Москве стало известно о предательстве Власова.
— Причем здесь Власов и поражение под Харьковом? — не понял я.
— Ты не знаешь? Тогда слюшай нашот маршал Тимошенко. Он, безмозглый баран, твой Тимошенко. Вай-вай-вай, он Власову был как отец родной! А Власов, сам знаешь, какая змеюка оказался.
Перевожу на русский язык. После окружения наших войск под Харьковом, где в плен попало около двухсот сорока тысяч человек, более тысячи танков и двух тысяч орудий, немцы двинулись к Сталинграду и на Кавказ. Сталин тяжело переживал эту неудачу, лишившую Красную армию большей части подготовленных за зиму оперативно-стратегических резервов. Но куда большую ярость вызвала у вождя новость о предательстве Власова. Эта измена оказалась последней каплей, решившей судьбу Тимошенко. Вождь гневно напомнил ему как в сороковом году именно с подачи Тимошенко Власова объявили командиром лучшей дивизии в Красной армии. Досталось также Жукову, тогда же подписавшему отличную служебную характеристику изменнику.
Теперь, со слов Айвазяна, в Кремле главным вопросом стал кадровый. Слетел со всех постов маршал Кулик
. Мехлиса сняли с должности начальника Политуправления Красной Армии и разжаловали до бригадного комиссара. Командующий Крымским фронтом Козлов разжалован до генерал-майора и отправлен командовать 24-ой армией. Кувырнулся давний протеже Сталина, генерал-лейтенант Г.Г. Соколов, еще до назначения Власова загнавший 2-ю ударную армию в болота. Он пришел в Красную армию с должности заместителя наркома внутренних дел. За дело брался горячо, давал любые обещания.
На практике же у него ничего не получалось.
Одним словом, дым стоит коромыслом. Теперь, как поделился Айвазян, пришло время новых людей.
— Слюшай, знаешь, кто всплыл первым? Какой-то Говоров. Представляешь!
Сосед дал мне время прочувствовать, что творится в советском королевстве, затем закончил.
— Этот Говоров написал письмо Сталину, призвал его отменить комиссаров, ввести строгих началников, поднять дисциплину среди командиров и смелее выдвигать новых людей. Представляешь, на что замахнулся?
Айвазян с досады хлопнул себя по ляжкам.
— И этого Говорова, бывшего царского офицера, в командующие Ленинградским фронтом, понимаешь? Какой-то Ватутин тоже будет командовать фронтом. Пошел в гору кто, знаешь? Не знаешь?! Какой-то Гордов. Этот Гордов побывал в окружении, а теперь будет командовать Сталинградским фронтом. Слыхал такой, Горбатов? Не слыхал?! Вай-вай-вай. Лагерник, а его в командармы! Слыхал такой Кривошеин?
— Да. Он совместно с Гудерианом принимал парад в Бресте в тридцать девятом году.
— Точно. Слюшай, с Гудерианом обнимался, а теперь танковый корпус командует! Все диву даются, неужели хозяин нюх потерял?
Он тут же опомнился и строго-настрого приказал.
— Забудь о Сталине, — затем как-то зверовато улыбнулся и с намеком спросил. — Знаешь, Мессинг, откуда он их берет? Кто рекомендует?
Я пожал плечами. К Горбатову и Кривошеину я не имел никакого отношения.
— У хозяина нюх на толковых людей, — предположил я.
— И я о том же. Его нюху можно позавидовать. Но, — хитровато улыбнулся Айвазян, — Георгий Маленков как-то обмолвился — ничего, говорит, странного, в выборе хозяина нет. Говорит, с людьми работать уметь надо.
Тут он внезапно замолчал. С большим трудом сдержал себя. Знал, ни в коем случае нельзя рассказывать поднадзорному Мессингу все, что выложил Гобулов, но его так и подмывало. Неожиданно он брякнул то, что ярко высвечивалось в его лысоватой голове.
— Маленков Георгий Максимилианович говорит, никакого странного в поступках хозяина нет. Новых людей Сталину рекомендует какой-то колдун-болтун, ишак его разбери. Или ведьма!
Я отпрянул.
— Не может быть?!
Айвазян хитро подмигнул и спросил.
— Знаешь, кто этот колдун?
Мессинг замешкался с ответом, затем нерешительно покачал головой.
— Не-ет.
— Э-э, дорогой, ты много не знаешь. Это какая-то бабка из верующих. Называется Матрона московская. Хозяин сам ездил к ней в сорок первом. Представляешь?!
Я утверждаю, он был искренен. Простодушный и недалекий Айвазян даже представить себе не мог, что человек, который проигрывал ему в шахматы и, что еще невероятней, тут же расплачивался, мог быть тем человеком, который предсказал кремлевскому балабосу, кто из советских военачальников есть кто.
Мне было не до смеха. Интрига высветилась до донышка, и это был тревожный свет. Голоса зовущих сменили тон, завыли так, что мурашки по сердцу заскребли. В неведении Айвазяна таился опасный подтекст — вряд ли Гобулов был настолько наивен, чтобы поверить в какую-то Матрону. Ему должно быть известно, а если нет, скоро станет известно, кто такая эта Матрона и кого его люди по глупости сцапали. Это грозило Мессингу куда более серьезными осложнениями, чем сломанная нога. За мою ногу Берия простит, может, даже похвалит — так ему, экстрасенсу, и надо. Пусть не выделывается, а вот реакция хозяина для местных начальников была куда более опасна. Сталин не любил, когда его людям, не испрашивая разрешения, ломали ноги. Вождь не скажет — а подать сюда Тяпкиных-Ляпкиных! Он скажет — а подать сюда головы Ляпкиных-Тяпкиных! Конечно, Лаврентий Павлович знал об этом. Берия был умнейший человек, он был способен заглянуть в будущее. Наркомвнудел всегда сумеет найти козла отпущения, и Гобулов знал об этом.
Я ощутил холодок на сердце.
* * *
Говорят, нет худа без добра. Пока я валялся на больничных простынях, контрреволюционный сброд генерала Андерса наконец-то покинул Ташкент. Со дня на день в Красноводск должен был отправиться и сам Андерс со своим штабом, тем самым снимая головную боль не только у оперативных работников республиканского НКВД, но и у незадачливого серасенса Мессинга.
После того откровенного — шахматного — разговора я начал внимательнее присматриваться к обслуживающему медперсоналу. Охраняли меня небрежно, специального поста у дверей палаты не выставляли. На время отсутствия Айвазяна присматривать за Мессингом было предписано медсестрам. Однако девушкам было не до скромного, никогда не жалующегося Мессинга. Сестер не хватало, и у каждой было столько работы, что по распоряжению главврача они просто запирали дверь, отделявшую ту часть коридора, где располагалась наша палата, от общего отделения, и оставляли меня одного.
Однажды в жаркий августовский день, воспользовавшись отъездом соседа, я подъехал к распахнутому в коридоре окну и, привстав с кресла, обнаружил внизу, в тени деревьев лавочку, на которой играли в шахматы на выбывание солидные на вид пациенты. Вокруг них собралось с пяток раненных, ожидавших своей очереди. Все были в добротных пижамах, двое на костылях. Мессинг некоторое время наблюдал за игрой, потом позволил себе дать совет одному из участников. Все разом подняли головы. Я воспользовался случаем и представился. Как только выяснилось, что один присутствующих слыхал обо мне и даже присутствовал на моем представлении, собравшиеся тут же сменили гнев на милость.
Далее все стало проще.
Я признался, что сломал ногу. Несчастный случай! Теперь сижу здесь, скучаю, теряю квалификацию. Хотелось бы поработать. Люди внизу пообещали — поможем!
К возвращению Айвазяна в вестибюле госпиталя уже висело написанное от руки объявление. Я особенно настаивал на том, чтобы оно было написано именно от руки, ни в коем случае ни типографским способом или на машинке. Айвазян бросился к главврачу, но генерал-майор медицинской службы отшил зарвавшегося особиста и заявил, что на территории госпиталя распоряжается он, и ни кто иной.
Была война, и военных, особенно раненых старших офицеров, тем более генералов, чьи палаты размещались в соседнем корпусе, уважали. Примчавшийся в палату Айвазян набросился на меня с угрозами. Я сделал невинные глаза — как Мессинг мог отказать главврачу, явившемуся в палату с просьбой устроить представление для ранбольных. Разве мне запрещали давать концерты? Наоборот, партия дала мне задание любыми способами помочь раненым поскорее вернуться в строй. Разве не так?
Айвазян сразу заткнулся.
Назначенный на вечер психологический опыт прошел на «ура». Мессинг был выше всяких похвал. Особенный смак отыскиванию предметов и выполнению других труднейших психологических заданий, придавала кресло-каталка. Я отыскивал расчески, помазки для бритья, простенькие очки. Но — учтите обстановку! — когда мне представилась возможность угадать, где спрятан орден тяжело раненого подполковника-артиллериста, я ухватился за нее обеими руками. Наводку дали соседи подполковника, попытавшиеся подбодрить угрюмого и неразговорчивого фронтовика. Я спросил разрешение у раненого — имею ли я право копаться в его вещах. Он с трудом кивнул. Я нашел орден Боевого Красного Знамени в его тумбочке и обратился к присутствующим с вопросом — известно ли собравшимся, чем дорога нашему орденоносцу эта награда?
Я опять же обратился за разрешением к подполковнику. Тот не возразил. С его же молчаливого согласия, не задав ни одного наводящего вопроса, Мессинг поведал зрителям, за что был отмечен артиллерист.
Когда я вскинул обе руки и объявил — вижу! — в просторной палате наступила мертвящая тишина.
— Вижу высоту с отметкой 124,5. На вершине разбитый ствол березы. В корнях укрытие, в нем раненый герой, — я указал на подполковника. — Он заменил на наблюдательном пункте смертельно раненого лейтенанта. Бросился спасти его и вот… Связь работает, он отдает приказ. Выстрел, второй, третий — цель поражена. Не вижу цели, только разбитый пулемет…
Подполковник сжал зубы так, что его лицо побелело.
Мессинг обратился к нему.
— Я могу продолжать?
Подполковник кивнул.
— Лейтенант не донесли до медсанбата. Его похоронили под Ржевом, в сырой земле. Это был сын нашего героя.
Подполковник слабо поправил меня.
— Племянник. Он у сестры был единственный. Я должен был присмотреть за ним.
— Простите, за ошибку.
— Ничего.
В другой палате, куда меня вкатили, я предсказал раненому в грудь капитану, что скоро его ждет нежданная радость.
Тот скривился.
— Какая радость. У меня все остались там… — он указал рукой в сторону заката.
— Ждите завтра. До обеда.
На следующее утро в палату принесли письмо от спасшейся чудом жены. Ее с детьми успели эвакуировать в Сибирь.
Все только и говорили о письме. Многие попросили подсказать, когда же им придут весточки. Кому имел право, сказал. Перед другими, их было куда больше, отговорился. Ответил — не знаю.
С того дня пошло-поехало. Слух о Мессинге докатился до других госпиталей. Там начали выражать возмущение, почему к ним не приглашают Мессинга. Местные политработники обратились к Гобулову, и тому пришлось дать разрешение на психологические опыты, ведь формально никакого обвинения мне предъявлено не было. Держать знаменитого ясновидящего под стражей без веских оснований, тем более, в Ташкенте, куда было эвакуировано множество культурных работников, а также писателей и кинематографистов, которые тоже желали лично пообщаться с Мессингом, — было вызывающе опасно. Гобулов по опыту знал, с работниками культуры лучше не связываться. Особенно, с писателями. Где-нибудь ляпнут, потом не отмоешься. И ноги всем не переломаешь, и в Ташкенте не удержишь, как это случилось с таким обременительным гастролером как Мессинг.
Гобулов настоял на моей скорейшей выписке. Меня на той же «эмке», на которой я был доставлен в кирпичный дом, привезли в гостиницу «Ташкент». Вообразите, какую радость испытал Мессинг, обнаружив, что сопровождающими в машину были назначены Айвазян и Гнилощукин. Я поздоровался с обоими, был мил и весел, чем откровенно смутил их черствые чекистские сердца. На прощание они даже не пригрозили мне скорой встречей. И это правильно, само их присутствие было красноречивее любых слов.
В номере меня ждал Лазарь Семенович.
Мы поздоровались. Я позволил Кацу обнять себя, сообщил, что готов к выступлениям.
Лазарь Семенович внимательно, с неизбывной еврейской тоской заглянул глаза и кратко поинтересовался.
— Обошлось?
Я кивнул. Действительно, обошлось. Правда, не надолго. Это было ясно, как день.
Глава 6
Сразу после водворения несчастного шнорера в гостиничный номер я решил убедиться в точности расшифровки кода будущего, которое ждало меня в Ташкенте. Прежде всего попросил Каца отправиться на вокзал и заказать билет в Москву. Лазарь Семенович огорчился — вы решили покинуть нас? Так скоро? Мессинг указал на сломанную ногу и пояснил, что с такой ногой ему трудно полноценно обслуживать зрителей. Ему надо подлечиться, и это желательно сделать в столице. Лазарь Семенович уныло кивнул и безропотно поплелся на вокзал. Вернувшись, сообщил, что билетов на ближайшее время билетов нет и не предвидится. Тем более, что в настоящее время пассажирские перевозки резко сокращены.
Я вздохнул и на машине, присланной директором, мы отправились в контору Госконцерта.
В кабинете Исламов выразил огромное удовлетворение «проделанной в госпитале работой» — он именно так и выразился, чем поставил меня в тупик, — затем, отослав Каца, пригласил на небольшой сабантуй, которое решил устроить по случаю моей выписки из госпиталя. Мы отправились в чайхану, где к нам подсел дружок Исламова, назвавшийся работником местного обкома комсомола. Мы вполне прилично посидели, отведали вкуснейший плов, поболтали о том, о сем. Комсомольский активист объяснил мне, какие первоочередные задачи стоят перед республикой. Это, прежде всего, повышение урожайности хлопчатника, ведь без узбекского хлопка нельзя производить взрывчатые вещества, а это, сами понимаете, чем пахнет.
Я согласился. Я всецело был за то, чтобы хлопка в Узбекистане было побольше. Я даже был готов выступить перед передовиками-декханами и сельскими активистами. Комсомольский секретарь обрадовался, обеими руками ухватился за мое предложение и пообещал снабдить меня всеми необходимыми материалами.
Я удивился — какими?
— Как же, — улыбнулся молодой веселый узбек, говоривший по-русски умно и без всякого акцента. — Неужели в таком деле как объяснение тайн человеческой психики можно обойтись без сравнительного анализа урожайности в различных хозяйствах? Я уже не говорю о цифрах и процентах?
Я выпучил глаза. Азия до сих пор остается для меня загадкой наравне с зовущими из-за горизонта воплями, тайнами непознанного, а также исходом непримиримой борьбы между «материализмом» и «идеализмом». Но в тот день, услышав о процентах, я совсем растерялся. Даже забыл провентилировать мысли задорного активиста.
Секретарь ни капельки не удивился. Он достал из кармана отпечатанные на листочке сведения и объяснил.
— В этой графе — проценты прироста собранного хлопка по сравнению с сорок первым годом, здесь разбивка по районам. Если вам будет что-нибудь непонятно, вот здесь номер телефона, — он указал на отдельные цифры, конспиративно разбросанные по всей поверхности бумажного листа, — по которому вы можете получить дополнительные сведения.
Мне стало стыдно за себя, за телепатию, за всех медиумов на свете. Порой сломанная нога лишает их очень важного качества, отличающего всякое разумное существо, — способности соображать.
На прощание комсомольский секретарь попросил меня выступить в Доме правительства, как только я сочту, что с ногой у меня все в порядке.
На этот раз Мессинг не сплоховал. Он как опытный заговорщик поинтересовался.
— Я со всей охотой, но что мне делать, если компетентные органы порекомендуют Мессингу прекратить выступления? Скажем, по состоянию здоровья.
Активист только руками развел.
— Вот я и говорю, не надо тянуть с выступлением в Доме правительства. В любом случае партийные органы республики всегда готовы помочь вам. Телефончик у вас есть. Как у нас говорят, все в воле Аллаха, не так ли, Исламов? — обратился он к директору гастрольного бюро, который во время разговор об урожайности и процентах слова не обронил.
Тот вздрогнул и решительно кивнул.
Вечером жизнь порадовала меня еще одним знакомством — с Абрашей Калинским. Оказалось мы с ним земляки, правда, дальние. Он был из Ломжи — я, сами знаете, с Гуры Кальварии, что под Варшавой. Где она, теперь, моя Гура? Где мама и папа? Где братья?
Помню в Гуре, Мессингов было полштетеле. Каких только Мессингов у нас не было — и сапожники, и арендаторы, и портные. Сами понимаете, надо было очень постараться, чтобы тебя запомнили, выделили, дали прозвище. Моего отца называли Гершка Босой, немалая честь для нашего местечка. Наверное, потому, что мы были не самыми бедными кабцанами в Гуре; были такие, которым еще меньше доставалось пищи на стол. От такого нахеса сердцу больно.
Азохен вэй, моя Гура! Майн штетеле Гура!
Я смотрел на Абрашу, мы беседовали о былом, а сердцу вспоминались такие строчки на идиш.
Дэрцэл мир, алтер, Ви зет ойс дос штибл,
Дэрцэл мир гешвинд, Вос hот а мол гегланцт,
Вайл их вил висн Ци блит нох дос беймэлэ,
Алес а кинд; Вос их hоб фарфланцт?
В обществе Калинского мне сразу стало хорошо. Подумал, какой добрый и чувствительный человек!
Я не раз выступал в Ломже, у нас нашлись общие знакомые. У его отца была фабрика мыла. Но он не пошел по стопам родителя, а стал борцом. Организовывал забастовки, даже — вы не поверите! — на отцовской фабрике! В конце концов польская жандармерия сцапала его и приговорила к большому сроку. Спасло его, как он сказал, родство с Львом Захаровичем. Кто такой Лев Захарович? Как же, объяснил мне Абраша, — это же Мехлис, начальник Политуправления Красной армии!
Я удивленно глянул на Калинского.
Он тут же поправился.
— Бывший начальник. Теперь он в немилости, сами понимаете, у кого… — и Абраша стрельнул глазами в потолок.
Ясно, он вхож в число своих. Не к месту родился вопрос, как Лаврентий Павлович обращается с Абрашей. Не грубит ли?..
Между тем Абраша продолжал рассказывать — его мать сообщила Льву Захаровичу, и тот добился, чтобы его родственника включили в число политзаключенных, которыми в то время обменивались Советский Союз и Польша.
— В какое то время? — поинтересовался я.
— В 1937 году. У меня большой подпольный стаж.
В Советском Союзе Калинский, по его словам, «вертелся» уже пять лет. В присоединенном Каунасе его назначили директором фабрики парфюмерных изделий, и он очень подружился с Полиной Семеновной, которая и устроила ему перевод в Ташкент.
Кто такая Полина Семеновна?! Неужели вы, Мессинг, не слыхали о Полине Семеновне? Так это же Жемчужина! Жена Молотова, хорошая женщина с добрым еврейским сердцем, настоящая идише маме! Она руководит всей легкой промышленностью.
Впрочем, стаж подпольной работы Абраши интересовал меня меньше всего. Встреча с ним обещала стать горькой — я ощущал это всей кожей. Оказалось, что я и предположить не мог, до какой степени.
Когда речь зашла о моей Гуре, Калинский потупился и признался, что слышал о моем и соседних штетеле самое ужасное, что может услышать еврей.
Я замер от ужаса. Я уставился на него с такой силой, что он не в силах был промолчать.
— Имею спецданные, в Гуре никого не осталось. Ни Мессингов, ни Кацев, ни Гольденкранцев, ни Горовцов! Всех отправили в Варшавское гетто — помните еврейский квартал в столице? Швабы обнесли его двойным забором и согнали туда всех местных евреев. Теперь, что ни день, оттуда уходят составы. Куда направляются, никто не знает, но пока еще никто не вернулся, ни весточки никто не получил.
Он сказал, а у меня слезы хлынули из глаз. Люди за столиками начали обращать на нас внимание. Я поспешил распрощаться с Абрашей и отправился к себе. Там можно было вволю поплакать.
То, что я узрел той ночью, никому нельзя рассказывать. Это библейский ужас. Это было все сразу — всемирный потоп, избиение младенцев и кара небесная. Впрочем, кто теперь не знает об этом?..
* * *
С облачной высоты готов признать — мои недоброжелатели сделали удачный ход. Им удалось выбить Мессинга из колеи. Я доверился Калинскому — человек, сообщивший о маме и папе, не мог быть обманщиком. Он поможет.
И Абраша помог.
Когда он обмолвился, что собирается в Москву, я попросил его о незначительной услуге — опустить написанное мною письмо за пределами республики. Коротенькое такое письмецо, адресованное Трущеву Николаю Михайловичу.
На словах объяснил.
— В письме нет ничего предосудительного. Если хотите, я дам прочитать его.
Абраша удивился.
— Зачем письмо? Сами все можете рассказать адресату? Я могу взять вас с собой.
Я ушам не поверил. То, что Абраша был вхож в высокие сферы, это не скроешь. То, что он имел знакомства с выдающимися людьми, тоже было ясно, но пойти наперекор Гобулову? Мне стало не по себе — разве я вправе подвергать такого благородного человека смертельному риску? Небеса накажут меня за то, что я воспользовался его добротой. Может, кратко обрисовать непростую ситуацию, в какой оказался Мессинг? Тогда, по крайней мере, Абраше будет ясно, на что он идет. Неистребимый романтизм вывел меня из себя. Сейчас не самое лучшее время для глупостей. Разве Мессинг не знает, что такое конспирация? Разве не Мессинг возил оружие в буржуазный Эйслебен! Разве не Мессинг благословил на подвиг Алекса-Еско?!
Калинскому мое молчание, а еще пуще недоверие, были как нож в сердце. Он имел привычку говорить не останавливаясь. При этом балабонил с такой быстротой, что уследить за его сыплющейся речью было непросто.
— Что вас смущает, Вольф Григорьевич? Летчик — мой хороший знакомый. Мы с ним не раз проворачивали такие выгодные дельца, что только держись.
— При чем здесь летчик? — не понял я.
— Неужели вы всерьез решили, что Калинский будет трястись в вонючем вагоне, пить пустой кипяток и ждать на полустанках? Вы заблуждаетесь, дорогой. Калинский полетит на самолете и не на какой-то задрипанной этажерке, а на солидной машине, которая возит серьезных людей, например, фельдъегерей правительственной связи, обкомовских работников, высших военных чинов. Это вам не пассажиры занюханного «пятьсот-десятого», который, того и гляди, свалится с железнодорожной насыпи.
— Но как же вас пускают в самолет?
— Так я же вам говорю — летит, например, первый секретарь ихнего ЦК, товарищ Юсупов до Москвы. Я ему звякну — Усман Юсупович, захватите до столицы одного серьезного пассажира, у него есть дело до товарища Жемчужиной. Юсупову только стоит услышать это имя, как он не поленится «паккард» за мной прислать. В самолете мы все, что требуется республике по части товаров народного назначения, обговорим. А вы говорите, пускают…
Он глянул поверх моей головы и, обиженный, сложил руки на груди.
Я не удержался от вопроса.
— Когда вы летите?
— Вот это не в моей компетенции. Что могу, то могу, а это не могу. Только думается, на этой неделе, в самом конце, первый обязательно отправится в столицу. Давно не летал. Пора доложить, сами знаете кому, о состоянии дел в республике. Так что если надумаете, сообщите. Это будет роскошный полет.
Это было очень заманчивое предложение — самолет это вам не поезд, где Мессинга придушат в купе и глазом не моргнут. Или, что еще хуже, подсунут каких-нибудь контриков. Потом не отмоешься. Тем не менее, я проявил осторожность и до вечера носил эту тайну с собой. Сначала доковылял до конторы, поинтересовался у Исламова — не раздумал ли его комсомольский друг насчет выступления перед активом Дома правительства? Тот руками замахал — конечно, нет, дорогой! Вас там ждут! Я предупредил, что к выступлению буду готов не ранее субботы.
Исламов пообещал.
— Сейчас устроим.
Он позвонил, о чем-то коротко поговорил по-узбекски, затем положил трубку и с огорченным видом сообщил.
— В субботу никак не получится, — затем понизил голос до шепота. — В субботу Юсупов отправляется в Москву. Понадобятся справки-шмавки, то, се. В ЦК все на ушах стоят. Только вы никому… — предупредил он меня.
Все сходилось.
Чем черт не шутит? Почему бы не рискнуть и одним махом избавиться от Гнилощукина, Ермакова, Айваязна, а то и от самого Гобулова. Главное выбраться за пределы республики. Вернусь в Новосибирск. Там они меня не достанут. Если эти следопыты начнут строить козни, — попрошу Трущева связать меня с Лаврентием Павловичем. Пусть оградит меня от этой своры.
В тот же вечер в ресторане я попросил Калинского, если он не против, взять меня с собой в Москву.
Всю неделю, до самой субботы я ждал подвоха — того и гляди, набегут энкаведешники, схватят, швырнут в эмку. Однако все складывалось на редкость удачно. Больная нога не позволяла мне выкладываться в полную меру, поэтому выступал я редко и только в тех случаях, когда за мной присылали автомобиль. Мой успех рос день ото дня. В среду Исламов сообщил, что пришли заявки из других городов республики. Надо уважить, попросил он. На мой вопрос, как можно добраться до этих городов, например до Бухары, он ответил — по-разному. До Бухары или Самарканда на поезде, до районных центров на машине. За мной на станцию пришлют машину.
— Как долго ехать?
Исламов пожал плечами.
— Трудно сказать.
— Час, два, больше?
— По-разному. Полдня, день.
Вот так новость!
Полдня меня никак не устраивало. Мессинга не проведешь. Легче легкого разделаться со знаменитым экстрасенсом в пути, потом свалить все на восставших декхан. Энкаведешники шлепнут с десяток бунтовщиков — и концы в воду. Кому в центральном аппарате придет в голову докапываться до истины! Если Сталин вспомнит обо мне, ему сообщат — не повезло ясновидящему. Не сумел угадать, что ждет его в поездке. Сталин, конечно, разгневается, начнет топать ногами — что за безобразие! Куда смотрели!.. Почему без охраны!.. На этом все и кончится.
В пятницу, собравшись с духом, я при встрече спросил у веселого Калинского.
— Как дела?
— Все в порядке. Только надо будет… — он потер палец о палец.
— Сколько?
Он назвал сумму. Это было что-то неслыханное. Я сказал, у меня столько нет. Шахматная дуэль с Айвазяном обошлась мне в копеечку.
— А сколько есть?
Я признался.
— Давайте, сколько есть. Только без обмана. О времени сообщу дополнительно, — и умчался.
Я не успел расспросить его, что и как…
В ночь с пятницы на субботу я никак не мог заснуть. Только забудусь, начинали донимать кошмары. Прошлое путалось с будущим, в этой сумятице я никак не мог уловить, что ждет Мессинга в ближайшие часы. Пытаясь избавиться от дурных предчувствий, я обратился к заглянувшему ко мне утром Лазарю Семеновичу с пустяковой просьбой. Объяснил, может случиться, что и на будущей неделе я не смогу выступить в Доме правительства. Пусть Лазарь Семенович не побрезгует и на той неделе звякнет от Исламова, предупредит, что меня нет в городе. В должниках я ходить не люблю, поэтому, как только вернусь, сразу выступлю перед ними. А если не вернусь, пусть тоже звякнет…
— Собираетесь нас покинуть? — спросил Кац.
— Что вы, Лазарь Семенович, — начал отнекиваться Мессинг.
Тот понимающе кивнул затем обратился ко мне с неожиданным вопросом.
— Вольф Григорьевич, а мне никакого письма не будет?
Я не сразу догадался, что он имеет в виду. Когда же в голове прояснилось, мне стало не по себе. Что я мог сказать Кацу, ведь еще при нашей первой встрече, когда мы отправились подписывать дурацкую афишу, мне в какой-то момент пригрезилось…
Я дал слово, что ни за что не выскажу вслух, что мне пригрезилось. Отговорюсь незнанием. Я взглянул на Лазаря Семеновича. У него был такой вид, будто он того и гляди затянет кадиш: «Йисгадал вейискадаш шмей раб…» Что мне было делать со старым одиноким евреем? И со здоровьем у него не все ладно. Правда может добить его. Я не осмелился покривить душой, сказал просто.
— Крепитесь, Лазарь Семенович. Вам не надо ждать писем.
Он не удивился, спросил мудро.
— Что, уже?
Я кивнул. На этом бы и остановиться, но я добавил — за что до сих пор проклинаю себя! — ненужные слова.
— В каком-то Майданеке. Что за место такое, не знаю?!
Он кивнул.
— Я позвоню, Вольф Григорьевич. Обязательно позвоню. Отчего не выручить доброго человека. Мне теперь только и остается, что звонить.
* * *
Дальнейшее прозвучит как анекдот, но этот анекдот стоил Мессингу много нервов. Ради всего святого прошу — не надо относиться к Мессингу как старому дуралею. Всяко бывает на свете, и если вам выпал счастливый билет и вы защитили кандидатскую диссертацию — это не значит, что вас всегда и во всем ждет удача.
Калинский лично доставил Мессинга на аэродром. Легковушка действительно оказалась «паккардом». Если бы это была «эмка», я не раздумывая дал бы деру, но это был «паккард».
Был поздний вечер, неистребимая городская пыль укладывалась на ночлег, и остывающее небо потихоньку приобретало свой естественный лазурный цвет. После «паккарда» самолет, к которому привел меня Абраша, показался мне каким-то ободранным и невзрачным, но теперь перед вылетом, мое мнение никого не интересовало. Калинский подтолкнул старого дуралея к металлической лестнице, помог вскарабкаться в ребристый салон.
Дождавшись, пока Абраша влезет вслед за мной, я решился поделиться с ним своими сомнениями, но тот не без легкой досады укрепил мой дух.
— Это самый надежный самолет в мире! Еще ни разу не подводил. Первый только на нем и летает.
Мы устроились на откидных сиденьях. Тут же, чихнув, загрохотали моторы, и машина, тяжело переваливаясь на неровностях, куда-то поехала.
— Сейчас взлетим, — повысив голос, предупредил Абраша.
— А где же сам? — не выдержал я.
— Сегодня он не может.
— А фельдъегерь? — не унимался я.
— Да сиди ты спокойно! — зло оборвал меня земляк, и Мессинг обо всем догадался.
Мне даже стало немного весело — опять влип! Будущее, хранившееся в каждой жилочке моего бренного тела, затаилось от страха, а ужас, до того прятавшийся в сердце, вырвался на волю и завизжал — ты лишился разума?! Кому ты поверил?! Абраше Калинскому? Когда самолет наберет высоту, они с летчиком выбросит тебя из самолета, а денежки поделят.
Словно подслушав мои мысли, Абраша поднялся и направился в кабину.
Как оказалось, пережевыванию страха и ожиданию безвременной и страшной кончины мне отвели несколько часов. Затем самолет резко клюнул носом, через несколько мгновений сильно ударился о землю и, ликуя взревевшим мотором, резво побежал по земле. Когда машина остановилась и рев моторов стих до легкого воркования, летчик вышел из кабины и жестом подозвал меня.
— Деньги?
Я протянул ему газетный сверток.
— Здесь все? — спросил он.
Я кивнул. Говорить не мог — голос отказал.
Летчик направился к входному люку, откинул его и жестом подозвал меня.
Я подхватил свой чемоданчик и приблизился.
Летчик подхватил Мессинга под мышки и спустил на землю.
— Теперь иди.
— Куда? — удивился я.
— Куда хочешь?
Летчик захохотал, перебивая шум рыкающего мотора.
Его поддержал высунувшийся в проем Абраша Калинский. Они смеялись долго, показывали на меня пальцами, шлепали друг друга по плечам. Я уныло ждал, когда они перестанут хохотать. В руках у меня был маленький чемоданчик с запасом белья и бритвенными принадлежностями. Что еще? Мыло, полотенце, домашние шлепанцы. К шлепанцам как-то ловко подклеилось — дураков, оказывается, не только калечат, но и бросают в пустыне.
Я огляделся. Рассвет набирал силу. Еще мгновение, и слепящая солнечная полоска, показавшаяся над горизонтом, осветила неприглядную и скудную местность. Если это не пустыня, то что-то очень напоминающее ее. Кое-где торчали пучки колючей травы, ее в руки было страшно взять. Унылые холмы, окружавшие взлетную полосу с приткнувшимся на дальнем конце маленьким домиком, трудно было назвать очаровательными. Скорее, гиблыми.
С каждой минутой становилось все жарче и жарче. Летчик и Калинский скрылись в салоне. Самолет не глушил моторов — того и гляди, разбежится и взлетит. Никому не пожелаю оказаться брошенным в пустыне с чемоданчиком, в котором нет запаса воды. В пустыне не нужны шлепанцы, ни к чему теплое пальто с меховым воротником, подпоясанное кокетливым буржуазным пояском, которое я, по совету Абраши, напялил на себя, чтобы не замерзнуть в полете. Не нужна также тирольская шляпа с узкими полями и приделанным к тулье перышком — единственное, что сохранилось у меня от Германии.
Я повернулся и двинулся в сторону, противоположную восходящему солнцу. Там было ровнее, туда было легче идти. Через десяток шагов услышал встревоженный голос Абраши.
— Мессинг!..
Я обернулся. Абраша спрыгнул на землю.
— Чего?
— Далеко не уходи.
Я повернулся и, прикрывая глаза от слепящих лучей солнца, вернулся к самолету.
Разгадка этого замысловатого приключения, в которое я так легкомысленно ввязался, наступила минут через пятнадцать, при жарком солнечном свете. Из блистающей неясности на взлетную полосу въехала уже знакомая мне «эмка». Из машины вылез улыбающийся Ермаков и радостно поприветствовал меня.
— Кого я вижу? Никак не ожидал встретить вас, Вольф Григорьевич, в запретной зоне? Как вы попали сюда? Пропуск у вас есть?
— Пропуска нет, — упавшим голосом ответил я. — Прилетел на самолете. Почему запретной?
Ермаков приблизился и объяснил.
— Это же Иран.
— Как Иран? — не понял я.
— Ну, не совсем Иран, а пограничная полоса. Иран вон там, — он неопределенно махнул рукой, затем присел и принялся камешком рисовать на земле географическую карту.
— Вот граница, а вот здесь Персия, — затем поднялся и уже строго спросил. — Что вы делаете в запретной зоне, гражданин Мессинг? Собрались продемонстрировать овцам свои психологические опыты? Или решили предсказать азиатам, когда над Персией взойдет заря коммунизма? А как же Советский Союз? Неужели вам у нас не понравилось? За границу решили драпануть? Что ж, ты, тварь троцкистская, так задешево продал родину? Не вышло, двурушник?!
Я догадывался, что рано или поздно «двурушник» принесет мне несчастье. Так оно и случилось, и на этот раз моя песенка была спета.
Глава 7
После того, как тот же дрянной самолет приземлился на Ташкентском аэродроме, меня отвезли в кирпичный дом и поместили в камеру, в которой уже сидели два моих сородича. После происшествия в поезде я с нескрываемым подозрением относился ко всякого рода совпадениям, особенно национальным. Знакомство с Калинским подтвердило — камера, набитая йиделех, то есть, евреями, не исключение. Впрочем, для застигнутого на месте преступления злоумышленника, тот факт, что он порвал со своим штетеле и разуверился в Боге, никакой юридической силы не имел.
Абрам Калинский тоже не слыхал о Создателе, небо ему судья! Он дал такие показания, что хоть гевалт кричи! Мессинг полагал — пусть его вина велика, но приговорить к расстрелу за отсутствие пропуска, это слишком. Оказывается, в стране мечты такие проступки, пусть даже и невольные, квалифицировались совсем по другим расценкам, чем заурядное правонарушение. Этот прейскурант назывался 58-ой статьей со всеми довесками.
В своих показаниях, зачитанных мне Ермаковым, Абраша утверждал, что я с самого нашего знакомства подбивал его продать советскую родину и поменять социализм на подлый, тянущий с открытием второго фронта, империализм. Далее Абраша начинал каяться — мол, он только в самолете догадался, что задумал этот «двурушник».
Ермаков не отказал себе в удовольствии продемонстрировать мне эту строку в показаниях. Действительно, там синим по белому было написано — «двурушник».
По версии Калинского, события в самолете развивались следующим образом. Когда Мессинг обнаружил, что разоблачен, он выхватил пистолет и наставил его на Абрашу, чтобы заставить того бежать с ним за границу. Калинскому с помощью подоспевшего летчика удалось обезоружить предателя. На всякий случай они вышвырнули оружие из самолета. Далее в том же духе — измена родине в форме попытки перейти государственную границу (статья 58–1а), умысел на теракт (та же статья, пункт 8), контрреволюционная пропаганда (58–10). Одним словом, они решили замариновать меня по полной программе.
В этом был определенный смысл. Спохватится кремлевский балабос — где мой лучший друг и предсказатель, ему скромно доложат — в камере. Что случилось? Балабосу положат на стол папочку с моим делом. И ничего не попишешь! Имел умысел на измену? Имел. На теракт имел? Имел. Вел контрреволюционную агитацию? Вел. Вождь очень огорчится — понимаешь, опять ошибся. Пообещал провидцу, что его оставят в покое, а он вон как воспользовался доверием партии.
Конечно, все это ощущалось в скобках, но Ермаков, как опытный следователь, догадался и позволил себе усмехнуться.
— Теперь поздно, Мессинг, изображать из себя невинную овечку.
— Оно, может, и так, гражданин следователь, но показания я не подпишу. И никто не заставит, поверьте мне на слово. Ни Гнилощукин, ни Айвазян.
— Причем здесь Гнилощукин? — удивился Ермаков. — За Гнилощукина перед вами извинились, так что это дело давно забыто. Границу-то он вас не подбивал переходить.
— Я не о том, — уточнил я. — Я о подписи на протоколе допроса. Я лучше себе руку узлом завяжу, но подпись не поставлю.
— И не надо, — согласился Ермаков. — Впрочем, вы посидите, подумайте, может, не стоит так упрямиться? Мы после первого же очника получим право отправить вас в суд. Поразмышляйте на досуге, что вам при таком наборе ждать от советского суда, самого справедливого суда в мире.
Я не удержался от выкрика.
— Ни за что! Больше никогда не возьмусь за предсказания, иначе будущее может вильнуть в любую сторону. Вам мало не покажется!
Ермаков прищурился и ловким щелчком выбил папиросу из пачки.
— Вы хотите сказать, что в силах управлять будущим? Решили под сумасшедшего косить? Это не поможет. Мы здесь и не такое видали.
Он предложил.
— Закуривайте.
Я закурил, вдохнул дымок. Заодно прихватил и часть ермаковского дыма.
Картина в самом деле складывалась безрадостная. Они все просчитали. Бить не будут — вдруг комиссия из Москвы. Вот, пожалуйста, дело, а вот, пожалуйста, подследственный. Никакой спецобработки, все чисто.
Ермаков сузил глаза и поинтересовался.
— Значит отказываетесь подписывать?
— Отказываюсь. Я объявляю голодовку.
* * *
На третий день меня покормили насильно. Не поскупились на яйцо, и, как я не отбрыкивался, Гнилощукин и Айвазян заставили меня проглотить еду. Единственное, чего мне удалось добиться, это, дернув головой, опрокинуть на себя желток. Гнилощукин крепко врезал мне под дых, но это насилие к делу не подошьешь.
Когда меня, уставшего брыкаться, притащили в камеру, мне стало совсем скучно.
Весь день я пролежал без движения. На следующее утро к удивлению соседей по камере слопал свою пайку. Первый, некто Радзивиловский, одобрил мое решение — «правильно, кончай дурить». Он эвакуировался из Одессы и погорел здесь на вагоне с патокой, который толкнул налево. Второй, назвавшийся Игнацием Шенфельдом, поддержал его. Он предупредил, следаки только того и добиваются, чтобы я как можно чаще нарушал режим. Шенфельд показался мне человеком интеллигентным, и я решил посоветоваться с ним, не будут ли меня бить за строптивость. Мне бы этого очень не хотелось.
Для начала я представился.
— Мессинг Вольф Григорьевич.
Вообразите мое удивление, когда я услышал польскую речь.
— Дзень добрый, пан Мессинг. Пан ведь с Горы Кальварии? Я там знавал кое-кого.
Я настороженно уставился на него и спросил тоже по-польски.
— Откуда вы знаете, что я с Горы Кальварии?
— В тридцать восьмом читал ваши объявления в «червоняке» и других варшавских газетах. Помните — «Вольф Мессинг, раввин с Горы Кальварии, ученый каббалист и ясновидец, раскрывает прошлое, предсказывает будущее, определяет характер».
Я подтвердил.
— Действительно, что-то припоминаю. А кого вы знаете в моем штетеле?
— Один мой хороший друг женился на Рахили, дочери Каца, у которого торговля обувью. Это, если не ошибаюсь, на углу Пилярской и Стражацкой.
Я прищурился.
— Ну да. Мы жили там рядом. Рахиль я знал, когда она еще в куклы играла.
На польском Игнаций Шенфельд выражался свободно, а вот на идиш спотыкался, будто он ему не родной. Сначала я, обжегшись на Калинском, решил что он тоже из породы стукачей, однако Игнаций, будто угадав мои мысли, признался, что и его Абраша подловил на крючок. На чем Калинский подцепил Шенфельда, мне было не интересно, эту тему мы не обсуждали. Достаточно того, что беда у нас была общая — пятьдесят восьмая. Шенфельд не внушал мне доверия, но надо было перед кем-то выговориться. Даже такому медиуму как Мессинг нужна отдушина, при этом я сознательно нес полную околесицу насчет своей биографии, справедливо полагая, что Шенфельд из тех людей, которым что ни рассказывай, они все истолкуют превратно. По самой простой причине — Игнацию был интересен только он сам, все остальные люди служили ему поводом для иронического пренебрежения. Гонор выпирал из него как ребра у дистрофика. Такое случается не только среди поляков, но и у евреев тоже. Впрочем, в России такого добра тоже навалом. Мы сидели по одной статье, были родом из общих мест, он был моложе меня, конечно, у него было какое-то образование, тем не менее Шенфельд относился ко мне свысока, то есть презирал меня снисходительно. Возможно, потому, что считал Мессинга ловким проходимцем и пронырой, мастером, так сказать, шарлатанских наук.
Шенфельд подтвердил в общем простенькую мысль, что здесь в предвариловке меня прессовать не будут.
Зачем?
Корпус деликти налицо. Осталось только устроить очники, и дело можно передавать в особое совещание. Если мне повезет и меня не расстреляют, значит, законопатят в зону на очень долгий срок. В зоне меня обработают по полной программе.
Всю ночь я размышлял, как быть? Чуждое, приготовленное мне «измами» будущее, так долго и настырно охотившееся за мной, отвратительно ухмыльнувшись, подсказало — именно так и обработают. Не спеша, законным порядком. В промежутках между донимавшими меня кошмарами Мессинг прикинул — может, попробовать выбраться из предвариловки с помощью гипноза? Я заикнулся об этом при Шенфельде, он поднял меня на смех. Предупредил — даже не пытайся. Ну, завладеешь ты ключами, ну, выберешься из камеры, дальше что? За ворота тебе ни при каком раскладе не выйти. Охранники здесь расставлены грамотно. Каждый видит каждого, следит за ним на расстоянии, так что справившись с одним, я неизбежно окажусь под прицелом другого.
— Вас, Мессинг, ухлопают не задумываясь. Хлопот меньше.
В этом был смысл, и я повел себя тихо, перестал нарываться на скандалы. На допросы меня вызывали редко и только для того, чтобы уточнить детали — где я добыл пистолет, кто его мне вручил — не Исламов ли? А может, его дружок из Дома правительства? Я тупо смотрел на Ермакова, отвечал «да» или «нет» и вежливо отказывался от предъявленных мне обвинений. Скоро обо мне совсем забыли. Неделю не дергали на допросы.
От нечего делать я продолжал рассказывать Шенфельду историю своей жизни. Версию изобрел такую, Мессинг — мелочь, проныра, нахватавшийся в Польше у местных мошенников из ясновидящих кое-каких шарлатанских приемчиков, но более всего рассчитывающий на невнимательность и легковерие зрителей. Нигде, кроме как в Польше и в Советской России, он не бывал, ни с какими знаменитостями не встречался. Гитлера и Сталина в глаза не видал. Особенно Мессинг подчеркнул, что не имел никаких дел с Берией. Я лгал сознательно. Понимал — нарушить обещание, данное вождю, является куда более страшным преступлением, чем любая контрреволюционная пропаганда или двурушничество.
Постукивал ли Шенфельд куда повыше или нет, только мне, прикинувшемуся бедным родственником, удалось подловить Гобулова и Ермакова на простейшем трюке. Они никак не могли предположить, какой фортель выкинет на очной ставке Абраша Калинский, иначе они вряд ли отважились бы выпускать его на меня без соответствующей подготовки. Важняки пригласили бы врачей, нагнали бы оперов, обязательно Гнилощукина. Поставили бы его рядом с моей табуреткой, приказали поигрывать битой.
Но это их проблема. Моя же состояла в том, чтобы как можно дольше затягивать следствие. Был намек — кивнули из впередистоящих дней! — держись, Вольф, свобода близка, только не доводи дело до зоны. Оттуда тебе вовек не выбраться!
Итак, вволю насытившись ужасом, охладив сердце, погрузив душу в боевое каталептическое состоянии, я ринулся в битву за самого себя, за всех вас, дорогие читатели.
За лучшее будущее.
Сначала все шло как по-писаному. Абраша подтвердил, что познакомился со мной в ресторане. Сошлись мы на почве анкетных данных — земляки, оба борцы с фашизмом, однако на вопрос, подбивал ли его подследственный Мессинг изменить родине и с этой целью перейти границу и скрыться в Иране, Калинский ответил не задумываясь.
— Нет.
Ермаков сразу не сообразил и записал его ответ, потом резко вскинулся.
— Что?! Как ты сказал?
Калинский снисходительно улыбнулся и затараторил своей обычной скороговоркой.
— Подследственный ни о чем таком не говорил. Он — добрейший и чрезвычайно порядочный человек. Он родом из Гуры Кальварии, есть такое местечко к югу от Варшавы, гражданин следователь. Километрах в сорока, а может, в тридцати. Там неподалеку есть такой Черск, так возле Черска находятся развалины средневекового замка, который принадлежал когда-то итальянской королеве. О ней рассказывают такую историю…
— Молчать!! — закричал Ермаков.
Абраша охотно подчинился.
Ермаков долго переводил взгляд с Калинского на Мессинга и обратно, словно пытаясь отыскать подвох. Никаких следов сговора заметно не было. Калинский мило улыбался, я внимательно слушал его.
Наконец Мессинг позволил себе нарушить тишину. Он подтвердил показания свидетеля и попросил занести его слова в протокол.
— Я сейчас тебе занесу. Такое занесу… Все, разговор закончен.
Через два дня очную ставку повторили, но уже в присутствии Гобулова, Айвазяна и Гнилощукина с битой. На этот раз Калинский вел себя куда более нервно. Когда его ввели в камеру, Абраша бросил на меня перепуганный взгляд такого калибра, что стало ясно — Гнилощукин поработал с ним по полной программе. Об этом свидетельствовал и обширный, густо запудренный кровоподтек под глазом.
Усевшись на предложенный ему стул, Калинский отвел глаза в сторону и больше старался не смотреть на меня. Видимо, начальство запретило ему смотреть мне в глаза. Наивные люди, они полагали, что Мессингу нужен чей-то взгляд?
Как только Ермаков официально приступил к допросу, Калинский расслабился, заулыбался. Гобулов что-то почувствовал и попытался прервать допрос, однако не успел. Калинский на вопрос, склонял ли подследственный Мессинг присутствующего здесь Абрама Калинского к измене родине, Абраша членораздельно ответил.
— Нет.
Про Черск и итальянскую королеву ему досказать не дали.
Увели.
Гобулов подошел ко мне и, склонившись, заглянул в глаза.
— Значит, вот ты какую штуку выдумал? Ну, смотри…
Я потребовал.
— Прошу вызвать на очную ставку Берию Лаврентия Павловича. Он подтвердит, что никакого умысла на побег у меня не было, а все что случилось на границе — умело подстроенная провокация.
— Провокация, говоришь?..
Он начал отводить руку назад.
Я предупредил.
— Ударишь, погибнешь. Вместе с братом. Я доложу Меркулову, он давно под тебя копает.
Не знаю, то ли мой пронзительный взгляд, то ли более высшие соображения удержали Гобулова от применения силы. Он густо сплюнул мне на грудь и вышел из кабинета.
Я обратился к Ермакову.
— Прошу устроить очную ставку с доставившим меня в запретную зону летчиком, а также с вами.
— Со мной? — откровенно перепугался Ермаков.
Айвазян удивленно уставился на него — видно, и до него дошел страх, который изнутри оглоушил майора Ермакова.
Я повернулся к нему и предупредил.
— Не радуйся, Айвазян. Гражданин Ермаков доживет до старости, получит хорошую пенсию, будет высаживать цветы на дачном участке, а вот ты через десять лет сгниешь в земле. Тебя расстреляют, хороший мой..
Ужас, который испытал капитан Айваязн, словами не описать. Он выпучил глаза, открыл рот и уставился на меня как на заговорившего грязного ишака. Ермаков в свою очередь едва сумел скрыть довольную ухмылку, и в это мгновение меня замкнуло — в его лице Мессинг приобрел надежного союзника. Ермакова послали в Ташкент из центрального аппарата, из наркомата госбезопасности. Он был в подчинении у Меркулова и был приставлен к Гобулову для надзора. Близость к власти всегда заметно расширяет кругозор, и, по-видимому, Ермаков что-то слыхал обо мне. Тогда непонятно, почему он в такой грубой форме пару месяцев назад пытался привлечь меня к сотрудничеству? Что двигало им — чекистская совесть или неразвитость ума? Скорее всего, его назначили ответственным за работу с поляками, и он поспешил отличиться. В любом случае спустя два месяца он уже иначе оценивал перспективы использования Мессинга на службе родине. Ему первому пришло в голову, что новосибирские коллеги были в чем-то правы, пытаясь побыстрее избавиться от этого безумного шарлатана. Конечно, рассчитывать на Ермакова в схватке с Гобуловым бессмысленно, против наркома он не пойдет, но с моей помощью следствие затянуть может. Он сегодня же капнет в Москву о том, что случилось на очной ставке с Калинским.
Очник с негодяем-летчиком Гобулов решил провести лично.
Ничего нового для подтверждения вины этот допрос тоже не дал. Летчик сначала заявил, что Мессинг порядочный человек. Потом начал бить себя в грудь — никакого пистолета он не видал! Ни в какую заграницу Мессинг бежать не собирался. Мессинг, добрейшей души человек, на прощание подарил ему тридцать тысяч рублей.
Гобулов швырнул в него ручку, потом чернильницу — измазались оба, — затем приказал увести летуна и погрозил мне кулаком.
— Хотел пообщаться с Гнилощукиным? Это мы устроим.
* * *
Нарком торжествовал недолго — до того момента, когда прибежавший в его кабинет Гнилощукин закричал с порога, что он ни при чем, что «эта местечковая морда» сама завязала узлом руку.
Комиссар ГБ, ошарашенный самим фактом нарушения субординации — подчиненный без доклада ворвался к нему кабинет, — встал, вышел из-за стола, не спеша приблизился к Гнилощукину и с угрозой спросил.
— Соображаешь, что говоришь? Я же сказал, без членовредительства. Я же сказал, без выражений. На фронт захотел?
— Сами посмотрите, — плаксиво ответил Гнилощукин.
— Хорошо, я посмотрю. Я обязательно посмотрю.
Они спустились в подвал, вошли в известную камеру, где обстановки было только стол на толстых ножках и массивный табурет.
Я успел подготовиться и сразу дал установку. Оба вздрогнули, Гнилощукина даже качнуло. Оба замедленно, в ногу, подошли ко мне и уставились на мою левую руку.
— Как это? — не поверил своим глазам Гобулов. — Как ты посмел, сволочь, завязать руку узлом?
— Это не я! — начал оправдываться Мессинг. — Это Гнилощукин!..
Тот, не стесняясь начальства, завопил.
— Что ты несешь, троцкистская морда!.. Я к твой грабке пальцем не прикоснулся.
Обиженный Мессинг заплакал, да так горько, с таким надрывом, с каким выли евреи, которых в эту минуту перед отправкой в Освенцим заталкивали в товарные вагоны в Варшавском гетто.
— Как мне жить? Чем я буду на кусок хлеба зарабатывать. Подлый палач завязал мне руку узлом и развязывать не хочет.
Гобулов, пытаясь справиться с бесовским наваждением, прислушался к подспудно истекающей мысли — этого не может быть, это происки хитрожопого прониры. Затем комиссар все-таки решил поверить своим глазам.
Левая рука подследственного возле локтя была и вправду завязана на узел, причем пальцы шевелились, сама конечность двигалась — Гобулов поднял ее, опустил. Никаких следов крови или переломов.
Осмысливая увиденное, он тихо приказал Гнилощукину.
— Развяжи!
Гнилощукин завыл — мы завыли с ним в два голоса. Наконец гэбист отважился приблизиться ко мне, взялся за пальцы. Я вскрикнул от боли, Гнилощукин тотчас отдернул руку.
— Ты чего? — шепотом поинтересовался Гобулов.
— Боюсь, — признался младший лейтенант ГБ.
— Отставить! Чекисты не боятся! — приказал Гобулов и сам взялся за мою руку.
Он попытался просунуть предплечье с пальцами через узел. Рука не поддавалась.
Я посоветовал.
— Вы зубами попробуйте.
— Не учи ученого, — огрызнулся Гобулов и приказал лейтенанту. — Подержи у плеча.
Вдвоем, не без моей помощи, им удалось протиснуть нижнюю часть руки с пальцами и привести конечность в первоначальное положение.
Пока двигались, запыхались. Я тут же снял установку.
Гобулов, придя в себя, снял фуражку и достал из кармана чистый носовой платок. Неожиданно он за шиворот согнал меня с табуретки, сел на мое место, и принялся вытирать пот со лба.
Я встал возле стола по стойке смирно. Как учили. Про себя, в скобках, подумал: «не рано (ли я их отпустил?) Может, еще (раз попробовать завязать) руку. Или (ногу)?» Пока нарком отдыхал, Мессинг решил: «не стоит, еще с ума сойдут!»
Отдышавшись, Амаяк Захарович спросил.
— Думаешь, очень умный? Гипноз-хипноз применяешь? Ну, погоди. Жить захочешь, одумаешься.
— Я и сейчас жить хочу, — ответил я. — Что вы от меня хотите. Денег у меня больше нет. В Новосибирске я отдал сто двадцать тысяч рублей на покупку истребителя, здесь меня Айвазян ободрал в шахматы на двадцать тысяч. Сорок тысяч летчику.
— Летчик утверждает, тридцать, — поправил меня Гобулов.
— Врет, — уверенно заявил я. — Сорок, тютелька в тютельку. Они, наверное, их с Калинским поделили. Нет у меня больше денег, а заработать вы не даете. Если этот грязный ишак, — я кивнул в сторону Гнилощукина (тот стоял как каменный, ни словом, ни жестом не выразив возмущение), — еще раз завяжет мне руку узлом, как я буду выступать?
— Выступать, говоришь? — угрожающе спросил Гобулов, затем кивком приказал Гнилощукину. — Выйди! И дверь покрепче закрой.
Когда мы остались одни, Гобулов поводил языком по пересохшим губам, затем все также сидя на табурете, в упор наставил на меня указательный палец и спросил.
— Выступать собираешься?
Мессинг скромно признался.
— Я не против.
Нарком молчал, затем, решившись, спросил.
— Когда я умру?
— Клянусь, не знаю! — слукавил я. — Знаю только, что после моей смерти, Лаврентий Павлович и года не протянет.
— Врешь! — заявил Гобулов. — Лаврентий Павлович во-он какой человек, а ты, Мессинг, — он выразительно сморщился, — во-он какой человек. Ишак ты недоделанный! Как же ты можешь знать, что случится после твоей подлой смерти.
— Убейте, узнаете. Что знаю, скажу, но только для вас. Если выпустите меня, долго проживете, уйдете на пенсию. Если нет… Как только я отдам концы, вам и месяца не дожить.
Он долго и внимательно изучал подследственного, по-прежнему по стойке смирно стоявшего у стола.
Наконец нарушил молчание.
— На пушку берешь?
Мыслил открыто «на пушку (берет, гад)! А если не врет? (Что имею?) Лаврентий чикаться не будет. И Богдан (не спасет). Меркулов, Юсупов спят и видят, как бы меня закопать. Скрыть от (них невозможно). (Вай-вай-вай, держать нелзя, выпускать нелзя). Как быт?»
Я осмелился напомнить о себе.
— Только между нами, Берии было приказано оставить меня в покое.
— Кем приказано.
Я вскинул очи горе, затем уже более деловито продолжил.
— Лаврентию Павловичу брать Мессинга на себя ни к чему. Он прикажет… ну, понимаете? Чтобы концы в воду.
— Все ты врешь! — до смерти перепугался Амаяк Захарович.
— А вы проверьте. Между прочим, в Москве уже знают, где вы держите Мессинга. Правда, не понимают, зачем.
— Опять врешь!!
— Позвоните брату, — предложил я.
Он, ни слова не говоря, встал и вышел из пыточной.
Глава 8
Неделю меня не тревожили допросами. Все эти дни я заливал Шенфельду за мою, как говорят в Одессе, неудачную жизнь — как сбежал из дома с семьей циркачей, как мотался по Польше в поисках куска хлеба, как вышел на Кобака и с трудом начал осваивать трудную, малопочетную, но позволившую не умереть с голода профессию ясновидящего. Я рассказывал ему то, что он хотел услышать от такого мелкого проходимца, каким ему представлялся Мессинг. Мне, в общем-то, было все равно, что заливать, просто хотелось чем-то заняться. Играть в молчанку у меня сил не было. Я, как Калинский, без конца говорил и говорил. Правда, ни слова о Германии, о Гитлере и Сталине — это были запретные темы. Только Польша. Как родился, с кем жил, как мошенничал, как добывал хлеб насущный.
Обыкновенная история!
Такой сценарий позволил мне полностью сосредоточиться на ожидаемом будущем. К сожалению оно отделывалось от меня пустыми пейзажами, неизвестными людьми, разговорами на узбекском.
Что я понимал по-узбекски? Ничего, и все мои попытки отыскать реальную нить событий на ближайшую неделю, оказывались бесполезным занятием.
С высоты четырнадцатого этажа, предупреждаю — труднее всего предугадать самое близкое, самое ожидаемое. Оно всегда происходит внезапно, как бы невзначай выныривает из-за угла. Остается только руками развести — от кого, ты, родимое, пряталось? Зачем подталкивало к отчаянию? Зачем подсовывало прошлое, выдавая его за подступающее будущее. Кстати, на эту уловку я попался, имея дело с Калинским. Во время знакомства я воочию наблюдал себя помещенным в следственный изолятор, но мне почему-то в голову не приходило, что это уже не воспоминание, а предсказание. Другими словами, каждый угадывает или, если угодно, опознает то, что хочет угадать. Этот порог трудно преодолим. Что касается общих соображений, о них я расскажу позже.
Свобода воссияла внезапно — в облике невыспавшегося, хмурого конвойного, который утром повел меня к Гобулову. Мне не надо было прикладывать дополнительные усилия — благую весть в его голове я угадал сразу. В кабинете нарком с потрясающе мрачным видом, в присутствии насупившего брови Ермакова, объявил, что следствием установлено — произошла трагическая ошибка. Я невиновен, могу получить паспорт, и чтобы через день наведывался в кирпичный дом.
— Зачем? — не понял я.
— Таков порядок, — сурово объяснил Амаяк Захарович.
Я не осмелился возразить, но как всякий честный человек предупредил.
— Но у меня концерты. Меня ждет публика.
Гобулов застонал и, обратившись к Ермакову, приказал.
— Займись этим… — он не договорил. — Оформи документы, и чтобы ноги его в этом паршивом Ташкенте не было.
На последней фразе Ермаков настолько смачно ухмыльнулся, что я смекнул — они сделают все возможное, чтобы никто и никогда не сумел отыскать в Ташкенте мою ногу. Они готовы на все — придушить, закопать, расчленить, утопить в Чирчике. Живым мне отсюда не выбраться.
Это был факт, и я должен был с ним считаться.
Тот же конвойный провел меня в хозблок, где Мессингу вернули кожаное пальто, шляпу, маленький чемоданчик, бритвенный прибор, шлепанцы. Что удивительно, вернули деньги, переданные летчику. При этом заставили пересчитать купюры и подписать акт. Все сошлось — сорок тысяч, как одна копейка.
На этом чудеса не закончились. Лазарь Семенович, поджидавший меня в гостиничном номере, бросился ко мне, обнял, расцеловал.
— Вольф Григорьевич! — захлебываясь от восторга, закричал он. — Вы даже представить себе не можете, кто вы теперь!
Это было так неожиданно. Улыбающийся Кац — это, я вам скажу, зрелище! Я изумленно глянул на него. Хотел уточнить — кто же я теперь, но не успел.
— Теперь они все у вас в кармане! Кто посмеет вас тронуть? Телеграмма от самого Сталина! Теперь вы сами можете вытрясти из них всю душу. Поставить по стойке смирно и по мордасям!.. Со всей силы по мордасям! Господи, мне бы такую силу! Да я бы их всех!..
Он рухнул на диван, схватился за голову и запричитал — я бы их всех! Ох, как бы я их всех!..
Мессингу с трудом удалось привести в чувство разбушевавшегося от счастья Каца. Тот протянул мне газету «Правда Востока».
На первой полосе я прочитал:
«Товарищу Вольфу Мессингу. Примите мой привет и благодарность Красной Армии за вашу заботу о воздушных силах Красной Армии. Ваше желание будет исполнено.
И. Сталин».
Прочитал еще раз. И еще раз. Обратил внимание на последнюю загадочную фразу. Неужели это подтверждение — или указание! — чтобы меня, наконец, оставили в покое? У меня не хватило времени осмыслить эту существеннейшую информацию, как в номер, постучав, ворвался корреспондент ТАСС, за ним, уже без стука, двое местных газетчиков и какая-то дамочка с местного радио. У меня взяли интервью, в котором я поведал, какой патриотический восторг испытал Мессинг, перечислив необходимую сумму на покупку истребителя. Представительница местного радиовещания пригласила меня выступить по радио. Радостные хлопоты прервал телефонный звонок из Дома правительства. Молодой задорный голос поздравил меня с «выздоровлением» и напомнил о моем обещание выступить перед местным партийным и комсомольским активом.
Я поблагодарил за внимание к моей скромной особе и, сдерживая волнение, попросил назначить встречу на сегодня.
На том конце замолчали. Удивительно, но замолчали также все, кто находился в моем номере. Мне, ясновидцу из ясновидцев, было трудно понять, как они догадались, с кем у Мессинга сейчас состоится разговор. А вы говорите — телепатия!.. В стране мечты без нее не выжить.
Пауза затянулась, но я терпеливо ждал — человеку, получившему благодарственную телеграмму от Сталина, не могут не ответить. Этот закон лабиринта я усвоил накрепко. Наконец в трубке заговорили — голос оказался солидный, с заметным акцентом. Неизвестный представился — «говорит товарищ Юсупов». Я не выказал никакого удивления и поприветствовал первого секретаря ЦК Узбекистана.
— Здравствуйте, товарищ Юсупов.
Газетчики побледнели.
— Вольф Григорьевич, нельзя ли перенести ваш концерт на завтра? Скажем, на десять часов утра? Мне бы хотел поприсутствать, но сегодня я очень занят.
Это было странное предложение. Начинать рабочий день с психологических опытов казалось мне неуместным во время войны чудачеством. Позже мне разъяснили — Сталин обычно работал всю ночь и ложился в пять утра, и до этого момента все начальники страны, на какой бы широте и долготе они не находились, обязаны были держаться на ногах. Разница с Ташкентом составляла четыре часа, так что раньше девяти Юсупов не освободится.
— Хорошо, в десять так в десять. Итак, завтра в десять. У меня есть просьба…
Он перебил меня.
— Завтра поговорим и об этом … — и положил трубку.
Начало вольной жизни было обнадеживающим, но я не позволил себе расслабиться.
Когда мы с Кацем остались одни и он начал прощаться, я поинтересовался.
— Вы спешите?
Лазарь Семенович пожал плечами.
— Куда мне спешить.
— В таком случае я вас сегодня никуда не отпущу. Мы сходим в ресторан, отпразднуем мое выздоровление.
В ресторане, после первой рюмки, Лазарь Семенович вновь погрузился в глубочайшую меланхолию. Лицо у него стало обиженно-задумчивое.
— Уезжаете?
Я не ответил. Огляделся. В зале было пусто, два-три столика заняты военными с дамами. В углу пристроился человек, чье лицо было мне знакомо. Какой-то известный киноартист. Или режиссер. Бог их разберет, в Ташкенте их было много. Оказывается, жизнь не стояла на месте. На фронтах было хуже некуда, немцы крепко вцепились в Сталинград, а здесь официантки в белых передниках, терпкое вино, вкуснейшая еда — ляля-кибаб, манты, пилав. Радовало, что после знакомства с Гнилощукиным мне удалось сохранить зубы. Правда, это радовало и напрягало одновременно.
— Пытаюсь, — признался я. — Не знаю, что получится.
— У вас получится, — подбодрил меня Кац. — У вас обязательно получится.
Он предложил.
— Давайте выпьем за Сталина.
Мы чокнулись. Я вновь разлил вино по рюмкам и предложил.
— А теперь за тех, кто никогда не вернется. Не чокаясь… Как гои…
Лазарь Семенович не удержался и заплакал.
— Кто у вас? — спросил я.
— Жена, две дочери с внуками. Мужья сразу записались добровольцами в армию. Бог знает, где они. А у вас?
— Мама, папа, братья, — я обреченно махнул рукой. — Я прошу вас не оставлять меня сегодня ночью.
Кац кивнул.
Мы молча выпили, совсем немножко…
Не чокаясь.
За всех.
* * *
Из Ташкента я удирал на правительственном самолете. Юсупов на своем «паккарде» лично доставил меня на аэродром. Взлетели на закате. Полет был долгий, с предрассветной посадкой в Саратове, где самолет дозаправили и приняли на борт спецпочту из метного управления НКВД. Мне бы там сбежать, но я, потоптавшись возле «Дугласа», вновь набрался храбрости и вслед за пилотом — как это было в Ташкенте — по приставной лестнице с трудом забрался в полутемный салон.
В этом поступке не было и следа исполнения какого-то нелепого долга — только холодный прикид, не позволявший мне поддаться страху и броситься на требовательный голос из-за горизонта, принуждавший Мессинга раствориться во тьме. Наступившее утро, свет небесный, подтвердили — тебе нельзя прятаться, Мессинг. Ты должен быть на виду, должен мозолить глаза могущественному лубянскому жрецу, с чьей подачи меня так активно прессовали в Ташкенте. Это знание мне открылось в «паккарде», выводы из него я сделал в самолете, на высоте, где царил нестерпимый холод. Мы с фельдъегерем спасались от него, накрывшись кошмами. Мне помогало кожаное пальто с меховым воротником, а офицеру в легкой шинельке без кошмы было бы совсем скверно.
Как только самолет коснулся взлетной полосы на каком-то подмосковном аэродроме, я прильнул к иллюминатору. Гобулова, конечно, известили о побеге «прониры», так что в Москве, у трапа, меня вполне могли ждать крепкие, мускулистые ребята, которые сразу на выходе впихнут меня в «эмку».
Обошлось.
К полуночи я добрался до гостиницы на Манежной площади. Поселился не без трудностей, только на ночь, с условием, что на следующий день представлю талон с направлением от Госконцерта. Это было приемлемое условие. Добыть талон в стране мечты, как, впрочем, сто тысяч рублей или завязать руку узлом для Мессинга была пара пустяков.
В номере я закрылся на ключ, перекусил бутербродами, которыми снабдил меня в дорогу Юсупов. Этот хитрый выскопоставленный азиат таил в черепной коробке смутную и небезосновательную надежду, что этот серасенс расскажет кое-кому в столице о художествах Гобулова.
Около часа я томился на мягкой удобной постели. Сон не брал меня, мастера каталепсии, бойца невидимого — третьего! — фронта. Я ничего не мог поделать с ознобом, не отпускавшим меня с самого Ташкента. Нервы пошаливали. Не помогали ни заклятья, ни установки на отдых, ни доводы разума.
Намаявшись, Мессинг встал, не зажигая свет, подошел к окну, распахнул створки.
Был конец сентября. За долгий военный год Москва заметно поблекла. Прежний ликующий свет уличных фонарей, заздравное, плакатное изобилие сменились настороженной, с сероватым отливом, тьмой, бесчисленными бумажными полосками, запечатавшими ранее сияющие заполночь окна. Давным-давно наступил комендантский час, на улицах было пусто, редкие патрули бродили вдоль стен Кремля и вверх по улице Горького.
Я вспомнил Ханни.
Я поделился с ней опытом общенья со страной мечты. Братанье с властью оказалось хорошим уроком, Мессинг накрепко усвоил его. Глядя в окно, я дал слово, что в будущем буду держаться подальше от всякого, кто возомнит себя отцом народов, благодетелем отдельно взятого наркомата, а также попечителем самого обнищавшего колхоза и совхоза. Для этого Мессингу следовало навсегда забыть о способности угадывать будущее — это стало ясно как день. Чтобы выжить, я должен был напрочь исключить из своего арсенала всякий намек на возможность предвиденья.
Внезапно завыла сирена, и строения вдоль Арбата и на Горького, погруженные в необъятную московскую мглу, внезапно съежились. Редкие фигуры на улицах поспешили в бомбоубежища. В дверь нервно постучали, женский голос предупредил — воздушная тревога, пожалуйста, поспешите. Спускайтесь вниз.
Я остался на посту — глупо, зная в общих чертах свое будущее, искать спасение в подвале.
Спустя несколько минут, когда в небо вонзились световые лучи и где-то на севере захлопали зенитки, оказалось, что не я один такой храбрый. Во тьме, подсвеченной разгоравшимся на севере столицы пожаром, прорезался вкуснейший табачный дымок. Он напомнил мне о незримой связи, когда-то соединявшей меня с кремлевским балабосом.
«Герцеговина Флор» властно увлекла меня в постреальное пространство. Я вновь, словно вернувшись в прошлое, узрел скудно освещенный кабинет с распахнутой в соседнюю комнату дверью. Там, за дверью, было непроницаемо черно, а здесь, в центре, явственно различалась настольная лампа, чей свет стекал на разложенную карту, испещренную неровными цветными кружками, овалами, прямоугольниками, треугольниками, квадратами и раскрашенными изогнутыми стрелами. Карта покрывала всю поверхность стола, а также письменный прибор, подстаканник с цветными карандашами, стопки папок и бумаг. Только пепельница стояла поверх этой разноцветной, с преобладанием желтого и слабо-коричневого, заповедной для непосвященных местности. Незримый окуляр подбавил резкость, и в полумраке, в кресле за столом очертился посасывающий трубку, усталый донельзя человек.
Вождь, наклонившись, время от времени осматривал карту. Надписи были перевернуты, я с трудом угадывал их смысл, кроме тех, что были выделены крупным шрифтом. Прежде всего, «Сталинград», затем вдоль голубой, извилистой ленты — «Волга». Названия прочих населенных пунктов терялись под нагромождением условных знаков. Еще одна извилистая, но значительно более узкая голубая полоска делила территорию тайны на две неравные части. На левой стороне господствовал синий цвет, на правой — красный. За кромку стола перегнулась нижняя часть склеенных картографичесих листов, на которых, если изогнуть взгляд, четко прослеживались подписи — Жуков, Василевский.
С очередной порцией дымка до Мессинга отчетливо докатилось.
«Хватит ли резервов? Если не хватит, беда. Тимошенко, (глупый ишак), под Харьковом имел (все, что могли дать), и не хватило!»
Балабос достал из ящика письменного стола еще одну карту и разложил ее поверх первой. Она была значительно более мелкого масштаба, и таинственная местность, изображенная на ней, была усыпана неровными кружками — местами сосредоточения стратегических резервов. Сталин принялся записывать цифры на чистом листке бумаги. Затем сравнил написанное с подсчетом потребных для операции сил, составленным Жуковым и Василевским, и протяжно, с неожиданно оглушительной хрипотцой, вздохнул. До меня с легким дребезжанием донеслись непонятный, напоминающий заклятье, речитатив — «пять тека», «восемь знапов», «тридцать восемь эсде», «восемь иптапов» — «мало!!!». На этот раз в речи хозяина кабинета не было даже намека на гневливые ругательства.
У Мессинга от сочувствия замерло сердце — неужели наш балабос дошел до такой степени усталости, что ему уже не хватает сил выражаться матерно?
Мессинг не сумел уловить, каким образом и в какой момент вождь внезапно перевел поток сознания на кадровый вопрос. Дымок донес фамилии незнакомых людей, резкие оценки их деловых качеств — непонимание очень напрягало. Когда в дымкé прорезалось запретное имя — «позорная сука Власов» — Мессинг буквально вздрогнул от страха.
Балабос несколько раз подряд крепко затянулся, затем выпустил обильную струю дыма. Ее хватило, чтобы перед взором Мессинга возникла картинка сорокового года. На этой картинке, к ужасу медиума, воспроизвелся он сам, робеющий и взволнованный, предупреждавший хозяина дачи, что не стал бы доверять «этому человеку на фотографии».
Дачу сменил детальный абрис кремлевского кабинета. За окнами на городских крышах снег, частые дымные столбы поднимались над зимней Москвой. В кабинете — Сталин (сидит) и верзила в генеральской форме (стоит). У дылды неприятно-умное лицо, маленькие глазки прячутся под простенькими проволочными очками. Балабос поздравил дылду — «вы хорошо зарекомендовали себя под Москвой».
Продолжительная пауза. Балабос внимательно изучает генерала, тот по-прежнему тянется по стойке смирно.
«Под Москвой, товарищ Власов, мы оборонялись, теперь пора наступать. Ленинграду трудно. Ленинграду надо помочь».
«Так точно, товарищ Сталин».
«У нас есть осторожные товарищи — я бы сказал, слишком осторожные. Воюют с оглядкой на немцев, а немцы уже не те, что летом. Эти товарищи настаивают на стратегической обороне. Они утверждают, наступление опасно, может не хватить сил. Как вы считаете?»
«Я считаю, немец выдохся. Его можно и нужно добить».
«Хорошо, что вы разделяете мое мнение. Если сидеть и ждать, когда немцы начнут наступать, можно дождаться беды. Отправляйтесь на Волховский фронт. Там намечаются большие дела».
«Так точно, товарищ Сталин».
Изображение померкло — на меня плеснуло такой матерной яростью, что Мессинг отшатнулся от окна.
Вот тебе и устал! Он ошибался в балабосе. Многие ошибались в нем, теперь рады бы исправить ошибки, да поздно.
Мессинг прислушался.
«Куда смотрел, старый ишак?! Тимошенко послушал, а Мессинга не послушал. Лучший комдив, герой битвы под Москвой, освободитель Солнечногорска, мать его!.. Наступление началось шестого декабря, а Власов появился в своей армии девятнадцатого. Ухо, понимаешь, в госпитале лечил! Сандалов, его начальник штаба, вот кто герой, а не этот «стратег!».
Дым пошел гуще, обрел силу, дал возможность обозреть само поле размышлений балабоса, вникнуть в сарказм, с которым он вспоминал о том назначении.
«Тимошенко (проморгал. Органы) проморгали. Жуков аттестацию (подписал лучше некуда) — «прекрасно всесторонне развит, военное дело любит, много работает над собой…», «удачно сочетает высокую теоретическую подготовку с практическим опытом и умением передать подчиненным свои знания и опыт» — (уже передал), «предан партии Ленина-Сталина, Социалистической родине» — (во-о как)!»
«Все проморгали, а какой-то заезжий оккультист не проморгал. Предупредил тебя, старого ишака, а ты не поверил! Изменнику поверил, а честному провидцу не поверил!».
Он сложил карту с резервами, убрал ее в стол, затем принялся в который раз изучать нанесенный на карту Генштаба общий замысел операции. О нем знали только три человека — он сам, Жуков и Василевский.
«Хорошо рисует Василевский, — одобрил Сталин, разглядывая стрелы, вонзившиеся в синие — немецкие — надписи и значки. — Красиво рисует! А как на деле? Этот Мессинг о нем не упоминал».
«Он о другом упоминал — (немцы докатятся) до Волги. Не до Харькова, а до Волги. Дальше не пойдут. Может, стоить поверить оккультисту?»
Усатый дядька, подвинув поудобнее карту, написал красным — «Одобряю. Подготовить развернутые предложения. И. Сталин». Затем помедлил и подписал сверху — «Операция «Уран».
Я схватился за сердце.
Только под утро Мессингу удалось забыться пульсирующим, скачущим по годам и странам, суперсном. Увиденное подтвердило — ни в коем случае нельзя праздновать труса. Будь на виду, но не высовывайся. Держи дистанцию и ни в коем случае не допускай пренебрежения к себе. Тебе есть чем гордиться. Пусть лубянский следопыт ни на час не забывает о тебе. Пусть страшится приблизиться. Это верный путь в будущее.
Битва не кончена.
* * *
С высоты четырнадцатого этажа подтверждаю, эта тактика оказалась верной, меня оставили в покое — вызывали только в случае утери каких-либо важных документов или при необходимости подтвердить диагноз высокопоставленным чинам. Даже после смерти Сталина меня опасались и старались держать подальше — запрет кремлевского балабоса оказался действенным даже в самые разнузданные годы «развенчания» культа его личности.
Вот какой страх он нагнал на своих бывших соратников.
Это неустойчивое согласие с властью позволило будущему протоптать дорожку в наше бедовое время. Мы шли с ним рука об руку, пока меня не подвели подвздошные и реберные артерии. Их необходимо было заменить, но я готов был отдать себя в руки только доктору Майклу Дебейки — это диктовалось предвиденьем. Я обратился к правительству с просьбой вызвать заокеанскую знаменитость, давал обязательство из собственного кармана оплатить его приезд и саму операцию. Я умолял, настаивал, напоминал, как в сорок втором меня хотели представить к правительственной награде.
Мне не сочли нужным даже ответить, хотя Мстислава Келдыша оперировал именно Дебейки и за счет государства.
Пусть даже так. С облачной высоты я ни в чем не могу упрекнуть профессора Покровского, он сделал все, что мог, даже больше, но если условие не соблюдено, значит, твой срок подошел к концу. Значит, пора в дорогу! Операция прошла блестяще, однако на ее фоне у Мессинга развился ателектаз легкого, то есть закупорка бронхов. Затем отказали почки, и 8 ноября 1974 года в 23 часа главный советский мистификатор, пронира, псевдопровидец, шарлатан и всемирно известный проходимец скончался.
С ангельской высоты обозревая пройденный путь, я хотел бы выразить признательность всем, кто так или иначе помог несчастному шнореру и кабцану выйти в люди. Я благодарен судьбе, что мне повезло внести свой вклад в развенчание «измов» — этих гнусных химер, которые одни выдумывают на горе другим. Не слушайте голоса, доносящиеся из-за горизонта, какими бы сладкими они не казались. Если что не от сердца, не от живой жизни, не от внутренней потребности — это ловушка. Держите дистанцию, уважайте себя, ищите согласие со вселенной, а не с убогими плодами чьих-то досужих размышлений.
Что касается Сталина — кто он? — я отвечу. Я обязательно отвечу всем, кто оказался во власти химеры мести, кто куда охотнее танцует в обнимку с «измами», чем прислушивается к будущему, и бездумно закрыв глаза, идет на голоса, зовущие за горизонт.
Сталин наше спасение и наказание. Дальше понимайте, как знаете. Пораскиньте умом — на что мы годимся, если и впредь позволим себе искать спасение в наказании самих себя. Не лучше ли попытаться отыскать дорогу в будущее в согласии между собой?
Это я вам с высоты четырнадцатого этажа заявляю.