Книга: Супервольф
Назад: Глава 3
Дальше: Глава 4

Часть III
СТРАНА МЕЧТЫ

Чумой нашего времени является ирония. Эта как бы «насмешка», а точнее, презрение, позволяет повысить собственную значимость, оскорбить любое чувство, высмеять самый благородный порыв. Ирония безжалостна, бесчеловечна, пуста, лишена способности творить. Она превращает человека в надменного скота, считающего допустимым оскорблять невинных, терзать слабых, насмехаться над мудрыми.
Граф Сен-Жермен
Идеи порождают товарищей, путешествия — друзей, власть — исполнителей, «измы» — рабов.
Граф Сен-Жермен

Глава 1

Гром, грянувший над планетой, застал меня в мелком провинциальном городишке неподалеку от Люблина. Это случилось 1 сентября 1939 года, в пять часов утра (4 часа 45 минут).
Местная газета, как это часто бывает, писала о чем угодно, только не о начале войны, поэтому в первые часы общество питалось исключительно радостными слухами. На улицах только и разговоров было о попытке немцев откусить Поморье, извечный кусок Речи Посполитой и о том, как они получили «по зубьям». Паньство с восторгом обсуждало обещание Рыдз-Смиглы через пару недель напоить польских коней в Шпрее. Только к вечеру, когда в местечко доставили варшавские газеты, перед нами открылась подлинная картина катастрофы.
Ознакомившись с положением дел на фронте, я потерял дар речи. О причинах испытанного мною шока пока умолчу, как умолчал об этом в разговоре с соавтором, сочинявшим мою биографию. Михвас не стал настаивать. Он оказался мало сказать проницательным, но и как всякий советский гражданин соображающим человеком. В этом нет никакой насмешки, потому что именно зубоскальство, иначе иронию, я считаю чумой нашего времени.
Михвас являлся советским человеком от рождения. Ему не надо было объяснять причины моего нежелания углубляться в такую скользкую тему как начало войны, будь то Вторая мировая, Великая Отечественная или любая другая, случившаяся в двадцатом веке. Он даже не поинтересовался, давал ли я подписку о неразглашении, что само по себе могло выглядеть как провокация. Он без лишних вопросов выслушал мой краткий рассказ о том, как Мессинг с толпой беженцев, спасавшихся от вторжения, бросился на восток. Как на третий или четвертый день войны, добравшись до Брест-Литовска и увидев посты польской жандармерии на мосту, оторопел и несколько дней томился на левом берегу Буга. Как несколько раз подходил к мосту и не решался перейти на другой берег. Я не в силах объяснить, почему меня бросало в дрожь от одной только мысли о необходимости предъявить документы.
Мое поведение иначе как безумным не назовешь, но что вы хотите от человека, оказавшегося между двух огней, умеющего возводить страх в невычисляемую для обычного разумного существа степень. Человека, который свихнулся на мысли, что немцы предприняли вторжение с единственной целью схватить такого ничтожного вундермана, каким был Вольф Мессинг, посмевшего отказаться присягнуть на верность громыхавшему по всей Европе «изму» и, более того, осмелившегося дать деру от его земного воплощения. Это маниакальное наваждение день и ночь преследовало Мессинга и, если прибавить неотвязно добивавшие меня картины круглосуточно дымящих печей, в которых сжигали трупы человеческих существ, может, кто-нибудь поймет горемыку, посочувствует ему.
Меня преследовали беспросветно-темные провалы распахнутых товарных вагонов, через которые на платформы сыпались груды людей — их сбивали в толпы и гнали сквозь зевы угловатых, очерченных в виде двух соединявшихся виселиц, ворот. Над воротами вздымались издевательские надписи, напоминающие, что «труд делает свободным» или «каждому свое».
Меня донимали отверстые пасти рвов, чье чрево заполнялось телами моих несчастных соотечественников вперемежку с тысячами гоев. При этом палачи воистину не разбирали кто иудей, кто эллин, а кто славянин. Каждый получал аккуратную дырку в затылок. Меня выворачивало наизнанку от картин бушующего, вырвавшегося из-за горизонта тайны пламени, уничтожавшего целые города, и неважно — был ли это Сталинград или Гамбург, Дрезден или Смоленск. Огонь объял землю, и этот огонь мы, люди, развели собственными руками — точнее руками всего лишь одного человека, моего старого знакомца Адди.
Все эти дни я находился под нестерпимым гнетом голосов, требующих «примкнуть», «влиться», «защитить», «отстоять» и так далее, но в те дни мне более, чем когда бы то ни было, стало ясно, куда влекут зовущие, какого цвета флагами они подманивают непосвященных.
Их знамена были пропитаны кровью невинных.
Даже спустя двадцать лет, получив советский паспорт, даже расположившись на высоте четырнадцатого этажа, растворившись в небесной лазури, мне было трудно признаться в таком немыслимом для сознательного строителя коммунизма ужасе. Дело даже не злополучной подписке, которую мне пришлось заполнить в Ташкентском НКВД. Трудно пересчитать, на скольких документах о неразглашение стоит моя подпись. Куда более меня смущает другое обстоятельство — чем я могу обосновать этот страх с научной точки зрения? Тем, что Гитлер и Сталин договорились выдать друг другу политических врагов и по окрестностям ходили слухи — будто на станции Брест-сортировочный состав с немецкими коммунистами, отправляемыми в Германию, уже поменял железнодорожные оси? Тем, что был уверен — любая проверка документов закончится для меня посадкой в этот состав?
Я вовек не забуду Михваса, умевшего с неподражаемой легкостью обойти любые острые углы, связанные с нарушением подписок о вечном молчании. Меру его изобретательности пусть оценит читатель, так как мой нынешний соавтор, пренебрегающий советами, доносящимися с высоты четырнадцатого этажа, относит такого рода соображения к смехотворным, изжившим себя предрассудкам. Он утверждает — вы сгущаете краски, ведь наряду со скверным в то время было много хорошего. Он демагогически заявляет — истина в согласии. Не в пренебрежении, не в умолчании, не в клятвах и заверениях, не в оскорблении всех и вся, но в умелом увязывании всего и вся в некий подвижный конгломерат, называемый «живой жизнью».
Товарищ Васильев был далек от такого рода философии. Он решил задачу бегства в страну социалистической грезы с помощью привычного, утвердившегося в те дни шаблона, но для начала полезно уточнить время и место действия.
Это был сентябрь тридцать девятого года, начало войны. Немцы после двухдневных боев сумели захватить Брест, затем штурмом взяли Брестскую крепость, защищаемую польским гарнизоном под командованием отставного генерала Константина Плисовского, и теперь поджидали «освободителей», приближавшихся к Бресту с востока.
Я хочу напомнить о нескольких бессонных ночах, когда я, прислушиваясь к артиллерийской канонаде, в поисках спасения метался между Гитлером и Сталиным. Пусть первый — враг, но я уже имел с ним дело. Я имел надежду быть прощенным. Мессинг готов был покаяться, поклониться «изму», зовущему за горизонт тайны. Об этом горько вспоминать, но вспомнить необходимо, потому это была даже не соломинка, это была смертельно опасная глупость.
Но кем был второй? Разве я мог быть спокоен за свою безопасность, зная, что Сталин обещал выдать фюреру всех, кто так или иначе досадил другу Гитлеру? Я был уверен, что в этом списке Вольфу Мессингу было отведено одно из первых мест. Если кому-то эта мысль покажется дикой и неизлечимо эгоцентричной, пусть поостережется бросать камни в перепуганного медиума и вспомнит о бревне в собственном глазу и неглупой подсказке — не суди, да не судим будешь.
Я хочу напомнить о холодной дождливой ночи в сентябре тридцать девятого года, когда не умеющий плавать Мессинг обнаружил, что его лодка стремительно наполняется водой. Я проклял себя за патологическую непоследовательность — как только стало известно, что немецкие танки переправились через реку и ворвались в Брест, ошеломленный экстрасенс бросился искать лодочника, который согласился бы переправить его на занятый врагом берег. Ему повезло на негодяя-контрабандиста, за немыслимые деньги всучившего несчастному страдальцу дырявую лодку, которая, добравшись до середины реки, начала тонуть. Раз за разом, скороговоркой, судорожно вычерпывая прибывающую воду, я шептал про себя: «Шма Исраэль, Ад-най Элокейну, Ад-най Эхад…», («Слушай, Израиль: Господь — Бог наш; Господь — един»). Но этого Мессингу показалось мало. Вперемежку с призывом к Богу Единому, Богу Израиля, он твердил, обращаясь к его Сыну — «спаси и сохрани». Не позабыл он и слова, слышанные от одного старика: «Бисмиллахи р-рахмани р-рахим!.. (Во имя Аллаха, милостивого, милосердного…).
Пытаясь обрести мужество, отыскать силы вычерпывать воду, он на разные лады повторял эти формулы, но, сознаюсь, более для того, чтобы разбудить свой дар, чем искренне надеясь на божью подмогу. Я взывал к потусторонней, мистической силе — осуши дно лодки, дай мне силу пройти по воде аки посуху, одним рывком перебрось меня на землю твердую, землю мощную.
Так совершается падение, так мы оказываемся в объятьях самого страшного «изма», в просторечье именуемого дьяволом, и если бы не крепкая рука красноармейца, схватившего тонувшего отчаявшегося головастика за шиворот, встряхнувшего его, вернувшего к жизни, никто и никогда больше не услышал бы о таком удивительном вундермане, как Вольф Мессинг.
Красноармейский лекарь осмотрел меня. Политрук успокоил. Этот военный с тремя квадратами на петлицах вместо того, чтобы потребовать у меня слипшиеся документы, которые я с готовностью держал в руке, сказал просто.
— Держись, товарищ.
Я зарыдал.
Мессинга накормили горячей кашей — как сейчас помню, пшенной с салом. Я ел кашу и рыдал. Затем, словно просыпаясь, огляделся вокруг. От трубы полевой кухни тянуло необыкновенно ароматным дымком — там, по-видимому, пекли картошку.
Когда дождь прекратился и выглянуло солнце, меня угостили печеной картошкой. Солнце, как и предсказывал мой лучший друг Гюнтер Шуббель, светило с восточной стороны, и пока я добирался до Бреста — шел пешком, просыхая и радуясь жизни, — дар в полном объеме вернулся ко мне и подсказал — ты сделал правильный выбор, Вольф. Чтобы ни случилось, держись его.
А случалось в те дни всякое. Случалось много такого, что могло ввергнуть в отчаяние и не такого незаурядного, прошедшего огонь и воды магика, каким был Вольф Мессинг, но и любого, не потерявшего дар разума человека.
«Измы» торжествовали вовсю. Они украсили главную улицу Бреста букетами знамен, они развесили на уцелевших телеграфных столбах громкоговорители. Толпа несытых и облизывающихся «стей» руками неразумных детишек поднесли цветы каким-то важным военным.
День выдался пасмурный, но радости и веселья хоть отбавляй. Как только эти важные военные обошли построенные на площади войска, и комендант, толстый немецкий оберст, скомандовал «Направо!» — из ближайшего громкоговорителя неожиданно грянуло:
Die fahne hoch!
Die Reihen fest geschlossen!

Напоминание о славной гибели Хорста Веселя привело меня в столбнячное состояние. Голова пошла кругом. Мне показалось, что, перебравшись на правый берег Буга, я совершил непоправимую ошибку.
Вздрагивая и рыдая, не веря тому, что видели мои глаза, я наблюдал, как по шоссе Варшава — Москва, под звуки Бранденбургского марша, солдаты фюрера, построенные повзводно, лихо маршировали на восток. За пехотой двинулась моторизованная артиллерия, потом танки. Над головами собравшихся низко пролетело два десятка самолетов.
В затылок чадящим танкам с крестами по шоссе, бодро печатая шаг, прошли колонны Красной Армии.
Когда красноармейцы поравнялись с трибуной, над площадью горласто прозвучало.
Если завтра война, если враг нападет,
Если темная сила нагрянет…
Весь советский народ как один человек…

С трудом справившись с головокружением я задался насущнейшим на тот момент вопросом — не ошибся ли я в выборе пристанища? Что ждет Мессинга в момент торжества «измов», пустившихся в пляс со «стями» и во всю глотку рьяно распевавшими:
На земле, в небесах и на море
Наш ответ и могуч, и суров:
Если завтра война,
Если завтра в поход,
Будь сегодня к походу готов.

Ответ напрашивался сам собой — у меня не было выбора, и порой это лучший выбор, каким высшая сила способна наградить человека. Я вспомнил совет товарища Рейнхарда — успокойся.
Я успокоился.
Моя ладонь хранила тепло, которым, вытаскивая из воды, поделился со мной светловолосый красноармеец. Я на всю жизнь запомнил совет, который дал мне политрук — держись, товарищ. Я зарубил его, как говорится, на носу.
Судьба крестивших меня в советское подданство собратьев была незавидна — красноармейцу был уготован плен и мучительное умирание в плену, политруку достался удел оказаться в числе неизвестных героев. О таких, как он, сообщалось скупо — «пропал без вести». Со слов однополчан известно, что политрук установил мировой рекорд по стрельбе из миномета. В осажденном Севастополе он сумел сбить из него немецкий пикирующий бомбардировщик. Затем его тяжело раненого погрузили на госпитальное судно. По пути в Новороссийск немцы потопили судно, искавшее защиту под флагом с красным крестом, и мой крестный канул на дне Черного моря.
Зная это и не в состоянии поведать о своем всеведении ни красноармейцу, ни политруку, я держался.
Несмотря ни на что, я примкнул.
* * *
Теперь самое время вернуться к захватывающей истории, изложенной в известной беллетризованной биографии, напечатанной в журнале Наука и религия».
Почувствовав мое нежелание подробно останавливаться на событиях тех дней, Михаил Васильевич предложил отмести ненужное и вставить важное. Первым делом он предложил сменить место действия.
— «Какой-то городишко» на востоке Польши вряд ли способен поднять авторитет такого незаурядного медиума как вы, Вольф Григорьевич.
Ему не стоило труда убедить Мессинга, что того подвела память, и после того, как немцы оккупировали столицу, я, оказывается, скрывался в Варшаве.
Михвас объяснил — услышав страшную новость, Мессинг бросился на призывной пункт, однако вовремя опомнился. Какой из него солдат! У Мессинга другая стезя, его долг — воспользоваться даром и попытаться проникнуть в логово врага, чтобы узнать его замыслы.
— Вот чем настоящий патриот и борец с фашизмом должен был помочь патриотам, вступившим в бой с фашистами.
С таким доводом трудно было не согласиться.
Итак…
«Когда 1 сентября 1939 года бронированная немецкая армия перекатилась через границы Польши, государство это, несравненно более слабое в индустриальном и военном отношении, да к тому же фактически преданное своим правительством, было обречено. Я знал: мне оставаться на оккупированной немцами территории нельзя. Голова моя была оценена в 200 000 марок. Это было следствием того, что еще в 1937 году, выступая в одном из театров Варшавы в присутствии тысяч людей, я предсказал гибель Гитлера, если он повернет на Восток. Об этом моем предсказании Гитлер знал: его в тот же день подхватили все польские газеты — аншлагами на первой полосе. Фашистский фюрер был чувствителен к такого рода предсказаниям и вообще к мистике всякого рода. Не зря при нем состоял собственный «ясновидящий» — тот самый Ганусен, о котором я уже вскользь упоминал…
Так или иначе, желая ли отомстить мне за мое предсказание или, наоборот, намереваясь заменить мною Ганусена, Гитлер объявил премию человеку, который укажет мое местонахождение. Я в это время жил у отца. Вскоре наше местечко было оккупировано фашистской армией. Мгновенно было организовано гетто. Мне удалось бежать в Варшаву. Некоторое время я скрывался в подвале у одного торговца мясом. Однажды вечером, когда я вышел на улицу, меня схватили. Офицер, остановивший меня, долго вглядывался в мое лицо, потом вынул из кармана обрывок бумаги с моим портретом. Я узнал афишу, расклеивавшуюся гитлеровцами по городу, где сообщалось о награде за мое обнаружение.
— Ты кто? — спросил офицер и больно дернул меня за длинные до плеч волосы.
— Я художник…
— Врешь! Ты — Вольф Мессинг! Это ты предсказывал красные флаги над рейхстагом …
Он отступил на шаг назад и, продолжая держать меня левой рукой за волосы, резко взмахнул правой и нанес мне страшной силы удар по челюсти. Это был удар большого мастера заплечных дел. Я выплюнул вместе с кровью шесть зубов…
Сидя в карцере полицейского участка, я понял: или я сейчас уйду, или я погиб… Я напряг все свои силы и заставил собраться у себя в камере тех полицейских, которые в это время были в помещении участка. Всех, включая начальника и кончая тем, который должен был стоять на часах у выхода. Когда они все, повинуясь моей воле, собрались в камере, я лежавший совершено неподвижно, как мертвый, быстро встал и вышел в коридор. Мгновенно, пока они не опомнились, задвинул засов окованной железом двери. Клетка была надежной, птички не могли вылететь из нее без посторонней помощи. Но ведь она могла подоспеть… В участок мог зайти просто случайный человек. Мне надо было спешить… Из Варшавы меня вывезли в телеге, заваленной сеном. Я знал одно: мне надо идти на восток. Только на восток. К той единственной в мире стране, которая одна — я знал это — сможет остановить распространение «коричневой чумы» фашизма по земному шару. Проводники вели и везли меня только по ночам. И вот наконец темной ноябрьской ночью впереди тускло блеснули холодные волны Западного Буга. Там, на том берегу, была Советская страна.
Небольшая лодчонка-плоскодонка ткнулась в песок смутно белевшей отмели. Я выскочил из лодки и протянул рыбаку, который перевез меня, последнюю оставшуюся у меня пачку денег Речи Посполитой:
— Возьми, отец! Спас ты меня…
— Оставь себе, пан, — возразил рыбак. — Тебе самому пригодится… Эх, и я бы пошел с тобой, если бы не дети!.. Чемоданчик не забудь…
Я пожал протянутую мне руку и пошел по влажному песку. Пошел по земле моей новой родины. Пошел прямо на восток».
Даже меня, отбывшего в Советском Союзе более тридцати лет без права переписки, изумил сногсшибательно-героический выкрутас, который родился в голове у моего соавтора. Я уже совсем собрался воззвать к разуму, напомнить, что Гитлер никогда публично не выказывал и не мог выказать презрение к безродному экстрасенсу, и о каких афишах с портретами Мессинга могла идти речь в только что оккупированной Варшаве, но вовремя опомнился. Единственное, на что я отважился обратить его внимание — в этой версии нет ни слова о сломанной ноге.
Журналист охотно согласился.
— Этого я не учел. Что ж, после того, как вы собрали всех полицейских в одной комнате и заперли их там, попробуйте выпрыгнуть в окно.
Я проклял себя за длинный язык, но спорить не стал. Пришлось прыгать из окна третьего этажа, хотя все, кто находился в полицейском участке, оказались запертыми в одной из камер. Начни я спорить, доказывать — если полицейские обезоружены и заперты, зачем убегать в окно? — это, увы, завело бы нас слишком далеко не только от побежденной Польши и телепатии, но и от официальной биографии Вольфа Мессинга. Правда, приблизило бы к пониманию того сорта «измов», которые в ту пору властвовали в Советской России и чью власть я испытал на себе, когда очутился в следственном изоляторе Ташкентского НКВД, где мне и сломали ногу.
Михвас вставил в текст неудачный прыжок. Я ни словом не возразил мастеру пера. Я промолчал. Благоразумие, воспитанное Вилли Вайскруфтом, взяло верх.
* * *
Брест был набит беженцами, и поток их не прекращался. Их не успевали расселять, так что место для ночевки я нашел с трудом — в притворе синагоги между бездомными шнорерами.
Первые несколько дней я отсыпался. Будущее было темно и путано. Магический кристалл все валил в кучу — улицы больших городов, где я гастролировал во сне, пустыню и горы, узкие двухъярусные тюремные нары, бескрайний северный лес и благость теплого моря, людей в форме, встречи с которыми заранее пугали меня, и лица неведомых пока доброжелателей, всегда готовых прийти на помощь. Мессинга донимали взлеты и падения — на максимуме ему приходилось здороваться за руку с усатым дядькой, мало походившим на свои многочисленные портреты, а на минимуме взирать на горы иссохших тел, сталкиваемых во рвы. Понятно, что время от времени меня сотрясала нестерпимая предсмертная дрожь, не дающая покоя жертвам перед расстрелом.
Отоспавшись, и кое-как приведя себя в порядок, я отправился погулять по городу. Посидел в кафе, где собирались такие бедолаги, как я, поговорил с людьми. В кафе мне стало окончательно ясно, что страхи насчет выдачи несчастного экстрасенса господину Гитлеру являлись плодом усердной, нагоняющей беспричинную тоску, работы «измов». Не для того фашисты напали на Польшу, чтобы устроить охоту на какого-то мелкого Мессинга. Как оказалось, красным тоже не было никакого дела до телепатии. У них были куда более широкие и революционные планы — коллективизация местного крестьянства, «перевод жизни на рельсы социалистического строительства», «подъем духовного и материального уровня населения». В Советской Белоруссии мало кто слыхивал о каком-то Мессинге, само понятие «паранорматики» было здесь тайной за семью печатями.
К слову сказать, оказавшись в краю девственно чистых в отношении всякого рода мистики товарищей, я очень скоро усвоил — они мало знали, но то, что знали и во что верили, выбить из них не представлялось возможным. Я, бедолага-шнорер, проникся к ним сочувствием, их общий настрой совпадал с моим — справедливость не есть божественный дар. Справедливость на земле могут и должны установить люди, и это был главный пункт, по которому я разошелся с Вилли Вайскруфтом и его атаманом и нашел общий язык с Шуббелем, Рейнхардом, незабвенной Ханни, память о которой грела мне сердце, а также с местными товарищами, особенно с ихним главным секретарем в Белоруссии Пономаренко, но, прежде всего, с приехавшим из Минска агитатором, товарищем Прокопюком.
Для начала я записался в новосозданный профсоюз работников зрелищных мероприятий, но работу мне никто не предлагал. Я уже думал, что на старости лет придется стать уличным фокусником и собирать в шляпу подаяния, как вдруг в кафе мне шепнули, что в областном Доме культуры набирают артистов для каких-то агитбригад. Я не знал, что это за штука, но на всякий случай отправился по указанному адресу. В вестибюле было много нашего брата, всем позарез нужна была работа.
Нас по очереди впускали в зал, где за столиками сидели люди в военных или темных суконных гимнастерках. Кто-то шепнул, что это партийные лекторы-пропагандисты из Минска. Позже я узнал, что их задача — объяснять местному населению, как плохо жилось в панской Польше и как хорошо им придется под солнцем сталинской конституции. Они объясняли жителям миролюбивую политику Советского Союза, рассказывали о том, как доблестная Красная Армия била самураев на Хасане и Халхин-Голе.
С этими сказками они отправились по местным селам, однако скоро выяснилось, что желающих слушать их оказалось немного. Агитаторы быстро сориентировались, и уже в октябре лекции на политические темы соединили с общедоступными концертами. Как раз мы, артисты, и должны были стать приманкой. В первую очередь искали аккордеонистов, баянистов, гармонистов. На худой конец годились и скрипачи. Брали также вокалистов, куплетистов, юмористов, особое предпочтение отдавалось художественным чтецам. Нашлась работа и иллюзионистам, вот только экстрасенсы оказались никому не нужны.
Поверите, это было удивительно для меня. Добравшись до стола, за которым сидел здоровенный мужчина в темной суконной гимнастерке, в широких галифе, заправленных в сапоги и с полевой сумкой, я представился.
— Я телепат!
Товарищ выпучил глаза.
Так я познакомился с Прокопюком.
Я пытался объяснить ему на смеси польского и русского, что такое телепатия и ясновидение, и по глупости, а может, от волнения, то и дело вставлял научные слова, от чего глаза его еще более округлялись. Тогда из отобранных артистов вышла миловидная блондинка и начала бойко переводить. Агитатор задумался и велел мне явиться вечером в клуб. А я попросил милую дамочку — ее звали Сима Каниш, она была певицей из еврейской театральной студии в Варшаве — остаться со мной и на скорую руку подготовиться к выступлению. Сима оказалась превосходным индуктором, родом она была из волынского городка Клевани и куда лучше меня знала русский язык.
Вечером в доме культуры собрались местные большие чины. Я никак не мог решить, чем можно было бы привлечь внимание этих господ. Меня смущали их наряды. Это были одеяния такого сорта, что спрятать в них что-то серьезное и увесистое — золотые портсигары, например, брильянтовые броши или на худой конец толстенные бумажники, — было просто невозможно. Расчески, уложенные в нагрудные карманы гимнастерок, выпирали так, что не надо быть провидцем, чтобы обнаружить их там, а лазить по полевым сумкам и искать там какие-нибудь документы, было смертельно опасно. Я сразу уловил этот нюанс и тогда, и в последующем всеми силами старался держаться подальше от всякого рода бумаг. Можно было отправиться на поиски советских значков, но, поверите, я в жизни не видал ни одного советского значка. Хвала Создателю Сима где-то отыскала значок ворошиловского стрелка, и я вволю полюбовался на него. Волновался невероятно — от успеха или неуспеха зависело мое будущее. Мое волнение передалось Симе, но все прошло неплохо — несмотря на долгий перерыв, я ничего не забыл. Я нашел значок, по требованию комиссии отыскал чьи-то очки, затем отгадывал сквозь запечатанные конверты адреса и цифры. Меня смущало отсутствие аплодисментов — обескураженные зрители во все глаза наблюдали за мной, изредка перешептывались. Под конец я совсем обессилел. Сима догадалась подать мне стакан воды. Я залпом выпил его, и в этот момент в зале дружно зааплодировали.
Я не мог понять, что означали эти аплодисменты и почему они раздались именно сейчас? Агитаторам понравилось, как я пил воду?
Наконец, после долгой тягостной паузы, приступили к обсуждению. Директор Дома культуры, приехавший из Гомеля, прямо заявил, что я задал им непростую задачку, что явление это — необычное. Такого он никогда не видывал. Выступление следует признать интересным, однако вот то ему хотелось бы знать — есть ли всему этому научное объяснение или это лишь хитрое трюкачество?
Тут поднялся секретарь ихней главной партии и начал скандалить.
— Здесь развели какую-то идеалистическую антимонию, — заявил он. — Преклоняются перед кривляньем жалкого эпилептика! Марксистский подход к искусству не допускает никакого мистического шарлатанства, а требует непримиримой борьбы за классовую чистоту советской эстрады!
Спас меня товарищ Прокопюк. Он выступил веско, с уверенностью инструктора, присланного ЦК, и умеющего побивать любые демагогические доводы. По его словам выходило, что я — человек удивительных способностей, редкое и малоизученное явление природы. Он обратил внимание присутствующих на бледность моего лица, нервную дрожь и запинающуюся речь.
— Это же типичный транс с помрачением сознания и экстазом! У нас на Руси, — добавил значительно товарищ Прокопюк, — в древние века юродивые пользовались большим уважением. Они нередко являлись гласом эксплуатируемых масс. В народе их чтили, им верили. Лучшие представители угнетаемого класса утверждали, что они обладают даром прорицать будущее…
— Это кого вы считаете лучшими представителями эксплуатируемых масс? — ехидно спросил секретарь. — Уж не безграмотных ли бабок?..
— Нет, — возразил товарищ Прокопюк. — Я имею в виду Белинского, а также Герцена, разбудившего декабристов. Я имею в виду тех, кто сочинял песни о невыносимой жизни угнетенных классов, — и он громко пропел. — «Богатый выбрал да постылый, ей не видать уж светлых дней».
— Это демагогия! — решительно заявил секретарь.
Я уже подумал: прощай мечта о честном труде! Но вдруг оказалось, что большинство членов комиссии вовсе не испугались местного начальника и все разом накинулись на него, обвинив горлохвата в голословных обвинениях и в «некомпетентности». Не знаю, чего больше испугался секретарь, гостей из Минска или «некомпетентности», ведь ему никогда не приходилось слышать это слово. От него явственно несло «двурушничеством» или, что еще хуже, «скрытым пособничеством классовому врагу»? На всякий случай он согласился с предложением Прокопюка.
— Пусть товарищ Мессинг выступит на показательном концерте, а мы понаблюдаем за реакцией публики. Если его выступление будет успешно и принесет пользу нашему делу — тогда ладно. Только я настаиваю, чтобы товарищ Мессинг отыскивал какие-то полезные в политическом отношении предметы, например, брошюры, разъясняющие смысл новых преобразований, книги, пропагандирующие необходимость смычки рабочего класса и колхозного крестьянства. Неплохо, чтобы он работал под каким-нибудь доходчивым лозунгом.
Члены комиссии согласились — это дельное предложение. Возразили только против выкрикивания во время представления лозунгов — это может отвлечь меня от главной цели: пропаганды достижения советских медиков, с успехом овладевающих тайнами человеческой психики.
Я слушал и изумлялся. Чем дальше, тем все более тревожней становилось на душе, однако первое официальное выступление на новой родине, которое состоялось в Бресте, в клубе текстильщиков, сняло все сомнения. Я запомнил его на всю жизнь — более благодарных зрителей мне до той поры встречать не приходилось.
Сначала товарищ Прокопюк описал нищету, которая душила людей в панской Польше (поверьте, я ничуть не иронизирую — рабочие люди, особенно на восточных территориях Речи Посполитой, буквально перебивались с хлеба на воду), затем рассказал про солнце сталинской конституции, затем подробно, в деталях разъяснил слушателям смысл победы над хвалеными самураями. Сима пела русские песни, музыканты отчаянно наяривали «Всю-то я Вселенную проехал», а также «Броня крепка и танки наши быстры». Каждый из кожи лез, чтобы только получился, как у нас говорят, цимес-пикес 59 Цимес-пикес (идиш) — сладкое блюдо из тушеной моркови с черносливом. В переносном смысле выражение высшего качества. }.
Мой номер был последним. Я исполнил самые проверенные и эффектные номера. Вход на это мероприятие был бесплатный, поэтому зрители не скупились на аплодисменты. Кое-кто из местных был знаком с моим творчеством, ведь в прошлые годы мне доводилось посещать Брест. Но вы бы видели тех, кто впервые попал на такого рода представление, например, красноармейцев и тех, кто приехал помочь местному населению. Их растерянность граничила с шоком.
Сразу после концерта за кулисы явился немолодой уже командир, отозвал меня в сторону и, смущаясь, признался, что от него сбежала жена. Не мог бы товарищ Мессинг помочь отыскать изменницу? Я чуть было не ляпнул, что не следует переоценивать мои возможности, что опыты, которые я демонстрировал на сцене, всего лишь особые проявления непознанного в человеческой психике. Было еще одно соображение — меня вчерашнего беженца, вполне могли обвинить во вмешательство во внутренние дела Белорусской социалистической республики.
Я глянул в его страдающее лицо, и мне стало ясно, что оставлять командира в неведении более чем жестоко. К тому же отказ мог дать повод моим недоброжелателям обвинить меня в шарлатанстве. Я был вынужден подробнее расспросить командира и вскоре обнаружил зацепку. Мессинг посоветовал обманутому мужу заглянуть в местную гостиницу и попробовать там, в одном из номеров, отыскать жену.
— В каком? — спросил красный командир.
— Это не можно сказать, товарищ, — веско ответил я.
На следующий день в городе только и говорили о том, что прошлой ночью в местной гостинице была пальба. Свидетели утверждали, что оттуда пачками выносили трупы. К счастью, все оказалось куда скромнее. Сима, разведав обстановку, сообщила, что ночью, кто-то ворвался в номер к приехавшему из Минска инструктору по сельскохозяйственной части и выстрелил в потолок. Женщина, оказавшаяся с инструктором в одной постели, тут же вернулась к мужу, а инструктор сбежал в Минск. Инцидент замяли, но отношение ко мне, вчерашнему беженцу, до смерти перепугавшемуся, не притянут ли меня, чужака, к ответственности за вмешательство во внутренние дела Белорусской республики, — резко изменилось. Местные власти, избавившись от проверяющего, сменили гнев на милость, даже секретарь, так нелюбезно встретивший мое выступление, без возражений утвердил план поездок нашей агитбригады.
За месяц мы объехали два района. Мы развлекали публику, а товарищ Прокопюк крутил свою пластинку. Должен сказать, что он заботился о нас как отец родной, обеспечивал удобным ночлегом и сытной едой, что в то время было не так просто. Я был все время с Симой, и нас уже считали парой. Однажды пришлось ночевать на полу. Коллеги артисты уступили нам отдельную комнату, где мы устроились на каких-то громадных тулупах. Скоро она заснула, а я, обнимая и изредка поглаживая ее грудь, задумался о том, что впервые жизни почувствовал себя до одури, до последней жилочки счастливым. Счастливым без всякого намека на привходящие обстоятельства, такие, например, как доставка оружия в провинциальный немецкий городок.
Как я жил?! За каким-таким нахесом гонялся? Зачем рисковал головой в Эйслебене? Зачем согласился вновь посетить Германию? Разве нельзя прожить мирно, в обнимку с Симочкой! Ведь это же радость иметь рядом родное существо, чьи мысли текут ровно и только в одну сторону — в мою. Симе уже было за тридцать, росла без отца, жизнь ее не баловала. Я не расспрашивал Симочку о прошлом, она не спрашивала меня, как я дошел до такой жизни, что почитаю за счастье спать на полу. А золхен вэй — это было зрелище: знаменитый магик Вольф Мессинг примостился на полу в какой-то крестьянской избе в обнимку с малознакомой женщиной и испытывает радость. Ой вэй, да мне только того и надо! Неужели к старому дуралею вновь пришла любовь? В ту ночь я задумал серьезно поговорить с Симой, но вышло иначе.
Когда наша труппа вернулась в Брест, утром следующего дня, когда я уже совсем решился серьезно поговорить с Симочкой, за мной пришли.
Гости — двое мужчин в фуражках, кожаных пальто и хромовых сапогах — вели себя вежливо, даже извинились за ранее вторжение. Удостоверившись, что я и есть Мессинг Вольф, они предложили мне пройти с ними.
Я спросил.
— Надолго?
Старший, по виду добрый служака, ответил.
— Нет, не надолго.
Сима, сидя на постели и, натянув одеяло на грудь, во все глаза смотрела на них. Они извинились и перед Симой. Когда, я поддавшись на их вежливость поинтересовался, нельзя ли мне пройти вместе с Симочкой?.. — старший уточнил.
— Попрощаться? Пожалуйста.
— Нет, нам вместе?..
Мужчина, сожалея, развел руками.
Я зримо, до ощупи сердца, ощутил, что мы больше никогда не увидимся. Было обидно до слез, но я не плакал. Я держался, как советовал политрук.
Стойко вел себя и в легковом автомобиле, который лихо мчал нас на восток. Поинтересовавшись, куда мы направляемся, и получив ответ — приедем, узнаете, — вопросов больше не задавал. К вечеру автомобиль въехал в большой город. Шофер подкатил к гостинице. Сопровождавшие меня люди, не перебросившись с дежурной ни единым словом, сразу провели меня в номер и предупредили, что завтра придется выступать.
— Перед кем? — робко спросил я.
Уточнить, кто будет моим зрителем — не работник ли прокуратуры или следователь НКВД? — не решился.
Старший по возрасту мужчина ответил кратко.
— Перед активом.
Его ответ добил меня. Я уже не с таким интересом разглядывал свои временные апартаменты. В таком люксе мне еще не приходилось останавливаться. Это давало надежду, что неведомый актив будет снисходителен и не станет ломать руки и ноги такому незначительному волшебнику, каким был Мессинг. От волнения я долго не мог заснуть, крутился — скорее, ездил — по широченной кровати, сожалел о Симочке. С другой стороны, менее всего мне хотелось привлекать любимую женщину к разговору с этим самым активом. Забылся только под утро, и то ненадолго — кошмары вновь набросились на меня. Утром меня сытно и вкусно накормили, но даже это царское угощение не внесло ясности.
Скоро я совсем перестал что-нибудь соображать. Когда же выяснилось, что актив — это сборище высокопоставленных лиц, решивших ознакомиться с невиданными психологическими фокусами, рожденными в недрах загнивавшей буржуазной культуры, я проклял себя за нерешительность. Мне нужен был индуктор, я мог бы настоять, чтобы Сима поехала со мной. Я упомянул о ней, но приставленный ко мне молодой человек, назвавшийся комсомольским активистом, развел руками.
— Вольф Григорьевич, неужели мы не найдем в Минске достойную кандидатуру? — и, снисходительно улыбнувшись, заверил. — Найдем.
Чего-чего а людей, свободно объясняющихся на русском и польском в Белоруссии всегда было предостаточно. Выступление мое перед активом, оказавшимся группой вполне прилично одетых товарищей, прошло на «ура». Сначала в зале, как и следовало ожидать, царило настороженное молчание. Я уже привык к подобному отношению и когда уже совсем собрался выпить стакан воды в надежде, что, может, этот трюк разогреет публику, обнаружил, что на этот раз имею дело далеко не с простаками. Они начали задавать вопросы, которые свидетельствовали, что среди актива присутствовали специалисты, знающие толк в тайнах человеческой психики. После короткой дискуссии я вновь продолжил выступление и после того, как в кармане одного из активистов мне удалось отыскать кожаный очешник с добротными зарубежными очками, меня в первый раз наградили аплодисментами. Этим господином-товарищем оказался Пантелéймон (именно так!) Пономаренко, первый секретарь компартии Белоруссии.
Знакомство с ним стоило мне вызова в Москву, состоявшегося сразу после первомайских праздников. Сцена с появлением людей в кожаных пальто — теперь их было трое, — повторилась и в Минске. После представления они доставили меня на аэродром, где мы все уселись в самолет, оказавшийся «скоростным бомбардировщиком», который тут же взлетел и взял курс в сторону восхода.

Глава 2

На этот раз я вел себя более спокойно.
К тому моменту я уже не был тем наивным, потерявшим голову шнорером, лихорадочно пытавшимся отыскать норку, в которой можно было бы спастись от преследовавших меня «измов». Я успел осмотреться, у меня был «колоссальный успех», теперь меня называли «прямо кудесник». В Минске меня приглашали в самые просторные кабинеты, со мною доброжелательно беседовали, и, несмотря на то, что я скверно владел русским языком и слабо разбирался в реалиях местной жизни, очень скоро сообразил, что местный актив жаждал услышать от заезжего гастролера, обозначившего себя как неизученное явление природы.
Вы полагаете личных просьб или слов благодарности за тот сердечный прием, с каким меня встретили в стране советов? А может, признаний преимуществ социалистического строя?
Ошибаетесь.
Всем хотелось знать, как меня принимали на Западе, что писала обо мне буржуазная пресса, встречался ли я с тем-то и с тем-то, с той-то и той-то. С Марлен Дитрих, например, или с Чарли Чаплиным. Я быстро научился ничему не удивляться. Главное — не выказывать невежества или незнания. Если тебе неизвестно, что означают слова «скоростной бомбардировщик», «досааф», «граница стратосферы», «смычка», «происки классового врага», «агитпроп», «наркомздрав», «мутный поток социальной демагогии», «солнце сталинской конституции», — помалкивай и многозначительно улыбайся. Главное — ни в коем случае нельзя упоминать, что я имел связь с Вайскруфтом или встречался с небезызвестным Адди Шикльгрубером. Об этом даже заикаться не стоило. Только обмолвись, и сразу из загадочного явления природы, сумевшего сохранить дистанцию в общении с активом любого политического окраса, известного артиста, имевшего успех «в Париже» (где я никогда не бывал), магика и провидца, тут же превратишься в долгожданную добычу «измов». На меня навесят ярлык «империалистического агента» или, что еще хуже, «двурушника», и начнут добиваться «правды». Дальше тропинка известная — к одной из ям в промозглом осеннем лесу, в которой нашел вечный покой мой коллега Ганусен.
Мне было нетрудно скрываться под маской, ведь я какой-никакой, а все-таки экстрасенс, и мне не занимать умения отыскивать узкий, шириной с лезвие бритвы, спасительный мостик, переброшенный через бездну, в которой властвуют «измы», жаждущие живой крови.
Симу я, конечно, не забыл, но на том базаре, на котором очутился, у меня не то что возможности — времени! — не нашлось отправиться в Брест.
Теперь с высоты четырнадцатого этажа остается только сожалеть об этом. Ой вэй, как я мог упустить свое счастье?! Как мог расстаться с любимой?! Не раз мне приходила мысль: надо срочно отыскать Симочку. Но я все откладывал, откладывал… Гастроли подмяли личную жизнь.
Точнее, успех гастролей.
С началом войны Сима, по слухам, попыталась выбраться из Бреста — решила добраться до своей Клевани. Если она попала в руки к немцам, это до конца жизни будет на моей совести! За это я и теперь, на высоте четырнадцатого этажа держу ответ. Все заслонила мысль о том, что если фортуна повернулась ко мне лицом, успей схватить удачу.
Чтобы прояснить ближайшее будущее, я прислушался к разговору сопровождавших меня военных, однако рев моторов напрочь глушил их голоса. Я отважился проникнуть в их мысли, однако не смог уловить ничего, кроме восхищения «скоростным бомбардировщиком», на котором мы летели, десятка полтора непонятных специфических терминов и малосвязанных между собою фраз, например «наше небо — наша крепость», «самолет — лучший оратор летчика» или «неплохо потрудились на пролетариат буржуазные спецы». К Мессингу эта абракадабра не имела никакого отношения. Мессинг для них как бы не существовал, а если и существовал, то в форме некоего бездушного груза, который необходимо доставить к месту назначения и в срок. Как раз место назначения больше всего волновало меня, но я никак не мог докопаться до ответа. Здесь было что-то не так. Военные не производили впечатления слабоумных или, что еще невероятней, безответственных служак. Они не могли не думать о точном исполнении приказа, но они не думали! Это были крепкие, лощенные, умеющие в нужный момент забыть обо всем второстепенном и сосредоточиться на выполнении задания товарищи. Возможно, разгадка заключалась в том, что я еще плохо разбирался в советской терминологии? Или дело в том, что они куда лучше Кеппеника и его дружков были подготовлены к встрече с таким несуразным объектом как Мессинг?
Это был тревожный сигнал.
Пытаясь развернуть их мысли в свою сторону, я напомнил о себе.
— Я не заплатил за номер в гостинице.
Они, все трое, засмеялись:
— Не волнуйтесь, Вольф Григорьевич, заплатят…
— И чемоданчик там остался …
— И чемоданчик никуда не денется.
На этом наше общение закончилось. Их мысли вернулись в привычное русло.
Действительно, чемодан ждал меня на аэродроме, в громадном черном автомобиле — настоящем шевролете, — куда меня посадили сразу после посадки. Счет за номер в гостинице мне так и не прислали, видно, кто-то действительно рассчитался за меня по счету.
Пока мчались по ночному городу, я успокаивал себя фантазией — было бы неплохо въехать на таком же шевролете, только белом и еще более громадном, на наш рынок в Гуре.
На рынок сбежались бы все, кто проживал в нашем штетеле. Оркестр пожарников исполнил бы туш, бургомистр с золотой цепью на груди произнес речь. Полицейские едва сдерживали толпу, которая стремилась прорваться ко мне как хасиды к цадику. Бургомистр заявил бы — Гура Кальвария гордится своим сыном! Все закричали «ура» и спели «сто лят, сто лят нехай жие нам!» Я не стал бы сдерживать слезы, схватил бы микрофон и пообещал за свой счет построить среднюю школу, больницу и приют для престарелых. Народ будет в восторге, а мне только того и надо. Я, знай себе, бормотал бы сквозь зубы: «Нате вам Вельвеле Мессинга, который и в школу никогда не ходил и для которого не нашлось невесты в этом проклятом штетеле! Вот вам кабцан, кортенверфер Вольф Мессинг!»
Была у меня еще одна мечта — только, пожалуйста, не смейтесь! Неподалеку от Гуры расположено глухое захолустье, называется Черск. Там, на берегу Вислы темнеет полуразрушенный средневековый замок. Говорят, ему лет шестьсот и принадлежал он когда-то какой-то итальянской королеве. Мальчишкой я смотрел с его башни, с осыпавшегося крепостного вала на речную долину и окрестные сады. В пору цветения яблонь, вид был незабываемый!
Это были лучшие минуты моего детства. Фантазия рвалась на волю! Я воображал себя хозяином замка, судил и миловал подданных, отправлялся в поход, ловил рыбу в Висле. Отчего бы, если заведутся денежки — а они после этой поездки должны были завестись, — не купить эти развалины и не восстановить их в прежнем великолепии? То, что Черск далеко и там теперь хозяйничают сынки фюрера, ни капельки не смущало, ведь, убаюканный в машине я одномоментно погрузился в сулонг и краем глаза различил в будущем притаившегося на башне красноармейца. Он разглядывал окрестности в странную, V-образную подзорную трубу, затем что-то скороговоркой кричал в телефонную трубку. Вслед за этим в западной стороне гроздьями вспыхивали блестки артиллерийских разрывов.
Скажете, дурацкие, наивные мечты, но о чем прикажете размышлять, когда тебя везут через незнакомый город, и ты боишься догадаться, куда тебя везут.
Я готовил себя к встрече с очень высокопоставленным лицом. Не надо быть телепатом, чтобы смекнуть — если власти расщедрились на самолет, если к Пономаренко меня доставили два человека, а в самолете меня стерегли трое вышколенных, умеющих прятать свои мысли офицеров, значит, Мессинг пошел в гору и его везут к главному балабосу страны Советов.
…Автомобиль подкатил к воротам с пристроенными по бокам массивными будками, замыкавшими громадный деревянный забор. Из правой будки вышел охранник, внимательно осмотрел всех, сидевших в салоне, затем створки ворот раздвинулись и нас пропустили на территорию.
Домик, вернее, дача, был невелик, одноэтажен, с двумя террасами, одна из которых, куда левым боком подъехал автомобиль, была освещена.
Меня провели в прихожую, здесь помогли раздеться. Я снял галоши с лакированных штиблет, в которых выходил на сцену и некоторое время мялся, соображая, куда засунуть эту резиновую рвань. Сопровождавший меня охранник указал на коврик перед входом.
— Оставьте здесь, — затем позволил мне пригладить кудри и провел в просторный зал, оказавшийся столовой.
Здесь находилось семь человек. Четверо (одним из них был Пономаренко) расположились за длинным, покрытым зеленой скатертью столом. Двое на громадном диване, каждый на своем конце. Ближайшего к входу, сидевшего, закинув ногу на ногу, узнал сразу — встречал его фотографию в прессе. Фамилию не смог вспомнить, но был уверен, именно этот человек подписал мир с Гитлером.
Балабос не спеша расхаживал по залу.
Я направился прямо к нему и сходу выпалил.
— Здравствуйте. А я вас на руках носил…
— Как это на руках? — удивился Иосиф Виссарионович.
— Первого мая… На демонстрации…
Сталин засмеялся.
— Какую демонстрацию вы имеете в виду, товарищ Мессинг? Недавнюю, в Минске или прошлую, в Германии?
Я испытал замешательство.
Сталин раскурил трубку и поинтересовался.
— Мне доложили, что вы, товарищ Мессинг, способны заглянуть в будущее. Как сообщают проверенные люди, вы предрекли одному субъекту красные флаги над рейхстагом? Возможно, вам повезло и вы угадали?
— Так точно, товарищ Сталин, угадал.
Хозяин ткнул трубкой в мою сторону.
— А если не угадали? — он пристально глянул на меня. — Не надо скромничат. Если вы действительно дружите с будущим, как расценить ваше заявление об удаче? Как попытку ввести руководство страны в заблуждение?
Меня бросило в холодный пот, и я мысленно обратился за помощью к товарищу Пономаренко — точнее, бросил в его сторону перепуганный взгляд. Однако Пантелеймон Кондратьевич даже бровью не повел, а ведь еще в Минске по предложению товарища Пономаренко мне в ускоренном порядке оформили советское гражданство. Он обещал мне…
Он много чего обещал…
Теперь я, новоиспеченный гражданин первого в мире государства рабочих и крестьян, всецело был в их руках.
Между тем товарищ Сталин продолжал размышлять.
— Такую скромность я бы назвал политическим двурушничеством.
Я не сдержался.
— Простите, товарищ Сталин, что такое двурушничество?
За вождя ответил сидевший на противоположной стороне стола, невысокий, круглолицый человечек с простыми стеклышками на переносице. Но прежде он обежал стол, резво приблизился ко мне. Я полагал, человечек спешит представиться, однако скороход помахал перед моим носом указательным пальцем и предупредил.
— Не стройте из себя невинную овечку, Мессинг. Ми все о вас знаем.
— Не спеши, Лаврентий, — осадил его хозяин. — Если товарищ Мессинг утверждает, что не знает, что такое двурушничество, давайте поверим ему и объясним, что двурушник — это человек, который внешне предан какой-либо стороне, а тайно действует в пользу противоположной стороны. Двурушник — это один из самых опасных контрреволюционеров. Что же касается вас, товарищ Мессинг, то, надеюс, вы сознательно приняли участие в первомайском шествии. Следовательно, вы охотно продемонстрируете нам возможности своей, возможно, человеческой, психики, а потом поделитесь, каким образом вам удается это делать.
Присутствующие, услышав шутку насчет моей, «возможно, человеческой» психики, рассмеялись.
Я тоже. Затем объяснил смысл задания и попросил вручить мне какой-нибудь предмет. Сталин доверил мне одну из своих трубок.
Мессинг взял ее обеими руками, затем обратился к присутствующим с просьбой — мне нужен индуктор.
Стоявший рядом Лаврентий потребовал разъяснений, кто такой индуктор? Сообщник?
Если человек не желает называть свое полное имя, Бог с ним. Не буду настаивать. Я успокоил порывистого Лаврентия и объяснил, что индуктор — посторонний человек, с помощью которого медиумы берутся отыскивать спрятанные предметы.
Руководитель в пенсне, сидевший ближе ко входу, поинтересовался.
— Как же вы ищете их, Мессинг?
Меня словно молнией пронзило — Молотов! Вячеслав Михайлович Молотов, нарком иностранных дел.
— Я ориентируюсь на мысли индуктора, товарищ Молотов.
— То есть? — нарком нахмурился и снял ногу с ноги.
— Индуктор дает мне мысленные указания, я их улавливаю. Все очень просто — немного идеомоторики, немного гипноза, и я нахожу предмет.
— Другими словами, вы умеете читать чужие мысли? — подался вперед лысоватый плотный человек, сидевший на другом конце дивана. Позднее мне объяснили, с кем мне посчастливилось повидаться.
С самим Кагановичем!
Я попытался объяснить, что все дело в неосознанном движении мускулов, и ни о каком чтении чужих мыслей речи быть не может, но было поздно. Все присутствующие разом многозначительно глянули в сторону Пономаренко.
Тот заметно побледнел.
Чтобы снять напряжение, я доложил, что Пантелеймон Кондратьевич прекрасно руководит Советской Белоруссией, однако с точки зрения тайн человеческой психики он не может служить индуктором. Он цельный и решительный человек, в чем я успел убедиться. Он говорит то, что думает и, скорее, сразу укажет, где спрятан предмет, чем будет петлять и лукавить.
Это признание оказалось роковой ошибкой. После этих слов все гости, собравшиеся на даче, замолчали напрочь. Никто не испытывал желания взять на себя роль индуктора и помочь в поисках трубки.
Решительный отказ всех присутствующих в зале поставил Сталина в тупик.
— Даже такой вопрос, как назначение достойного индуктора товарищу Мессингу, вы не можете решить, — укорил он соратников. — Что уж говорить о войне с Финляндией, которую мы просрали благодаря такому негодному стилю руководства, какой вы демонстрируете сейчас.
Эта выволочка не оказала никакого воздействия на членов и кандидатов в члены Политбюро. Каждый из них отчетливо представлял, чем могло грозить ему чтение потаенных мыслей.
Сталин рассердился.
— Что же получается, мне самому придется прятать трубку, а потом с помощью товарища Мессинга искать ее? Это какая-то чепуха, политическая бессмыслица. Лаврентий, ты у нас отвечаешь за тайные мысли, тебе и карты в руки. Помоги товарищу медиуму. Считай мою просьбу партийным поручением.
Напряжение спало. Все засмеялись. Лаврентий снял пенсне, протер стеклышки и, многозначительно усмехнувшись, позволил себе возразить вождю.
— Конечно, поручения партии необходимо выполнят. Но, товарищ Сталин, вряд ли целесообразно использоват меня в качестве индуктора.
— Это почему же? — заинтересовался Сталин.
Неизвестный мне Лаврентий снял пенсне и объяснил.
— Как утверждают свидетели, наш уважаемый гост действительно умеет читать чужие мысли. Они все подписали признания. Боюсь, что после сеанса нам придется изолировать нашего дорогого госта.
Я воскликнул.
— Я не умею читать чужие мысли!!
— Свидетели утверждают обратное, — возразил Лаврентий Павлович. — А я привык доверять свидетелям, особенно их показаниям.
Я растерялся. С таким индуктором мне еще не приходилось работать, тем более демонстрировать психологические опыты с оглядкой на письменные показания свидетелей. Обращаясь к породившему меня небу я взмолился — пусть кто-нибудь объяснить, кем является этот въедливый и напористый кавказец и какой пост он занимает? Я вновь с надеждой глянул на белого как лист бумаги Пономаренко. Тот отвел глаза. Следом меня с головой накрыла волна страха, плеснувшая со стороны всех присутствующих в зале.
Если вы полагаете, что этот страх выражался постукиванием зубов или выступившим холодным потом на лбах, ошибаетесь. Их страх назывался иначе. На общепонятном языке его можно обозначить как «ответственность». Это один из самых коварных «измов», который только можно выдумать себе на погибель. Поддаваться ему, значило окончательно погубить себя. Это я проверил на себе. Эта «сть», как, впрочем и «принципиальность», предполагает, что ее носитель изначально кому-то что-то должен. Более того, несчастный чаще всего испытывает головокружащую радость оттого, что допустил эту ядовитую жидкость в свое сердце. Отравленный «ответственностью», он полагает, что ему доверили принять участие в каком-то великом и благородном деле. Его страх — это страх радостный, сходный с энтузиазмом, но от этого он не становится менее страхом.
Лазарь Каганович, например, мыслил гулко и отчетливо. Его голова гудела как небольших размеров колокол от распиравшего его восхищения изобретательностью вождя. Что да, то да, соглашался он, и напористо выражал готовность оправдать великую честь, оказанную ему товарищем Сталиным, пригласившим его на выступление заезжего гипнотизера. Вождь обязан постоянно проверять тайные мысли руководства страны, и это правильно! Настоящий момент требует от всех предельной искренности и деловитости. Ему нечего скрывать и незачем двурушничать! Но каков Мессинг?! Каков прохвост!! Та еще штучка! Если хочешь знать мои мысли, вот они!!
Всякие иные домыслы он изо все сил гнал из своей достаточно толковой головы.
Героический Клим Ворошилов — этого я узнал по газетным фотографиям — по привычке мысленно крестился — «пронеси меня нечистая»!
Вячеслав Молотов лихорадочно прикидывал, не заранее ли был подготовлен этот спектакль и кого хозяин на самом деле метит в индукторы? Не сговорился ли он с кавказским гаденышем, и этот специалист по «истории партийных организаций на Кавказе» исключительно для отвода глаз ваньку валяет? Если да, кто тот двурушник, чьи мысли Коба решил проверить таким подлым методом? Этот буржуазный спец потом напишет отчет, а ты потом доказывай, что ни о чем таком не думал!
С высоты четырнадцатого этажа с гордостью за нашу страну заявляю — Черчилль не ошибся в Молотове. Народный комиссар иностранных дел умел находить выход из любой, даже самой безнадежной, ситуации. Он предложил пригласить на роль индуктора сестру-хозяйку Валеньку Истомину.
Это предложение собравшиеся на даче члены Центрального комитета встретили на «ура»!
Пригласили Истомину.
Я попробовал поработать с ней, однако сразу наткнулся на ту же непробиваемо-глухую стену. Ей была непонятна цель развлечения, устроенного хозяином, поэтому она всеми силами старалась думать о чем угодно — о наличии чистого белья, об отправке грязного в стирку, — только не о спрятанном предмете. В хаосе ее заботливых и хлопотливых мыслей, я уловил все тот же отягощающий совесть груз «ответственности». Эта милая и скромная женщина никак не могла забыть о долге.
Приятно удивил присутствовавший в комнате совсем молоденький, с пухленьким личиком партработник. (Позже мне шепнули — Маленков, Георгий Максимилианович, сталинский протеже). Он с предельной проницательностью оценил ситуацию и искренне переживал за своих старших товарищей, за их неуместную в присутствии вождя подозрительность, за их колебания в проведении в жизнь линии партии о доскональном изучении мыслей всех сотрудников центрального аппарата. Георгий Максимилианович рвался в бой, но как опытный кадровик, к тому же наученный горьким опытом своего бывшего начальника Ежова, сдерживал себя, считая, что пока ему не по рангу высовываться из сплоченных рядов членов ленинской партии. Если товарищ Сталин поручит ему роль индуктора, он охотно пожертвует собой, но высовываться с не обговоренной заранее инициативой — это грубое нарушение неписанных правил поведения члена ЦК. Тем более что Георгий Максимилианович был искренне уверен — смысл выступления заграничного работника в очередной проверке молодого и не по чину хваткого Лаврентия. По заслугам ли кавказский выдвиженец сделал такую стремительную карьеру?
Даже мой покровитель и импресарио Пономаренко не был свободен от такого рода размышлений — как отнесется хозяин к словам не сдержанного на язык местечкового болтуна насчет его решительности и прямолинейности?
Поверите, эта истина открылась мне в такой объемной полноте, что я сразу почувствовал груз ответственности, которую легкомысленно взвалил на свои плечи. Поиск трубки вождя превращался острое и смертоносное оружие разоблачения двурушников и прочих скрытых контрреволюционеров, засевших в высших эшелонах власти.
Если кто-то полагает, что я иронизирую или, что еще ошибочней, издеваюсь, тот глубоко ошибается, потому что именно иронию, не говоря о презрении к людям, я считаю чумой прошедшего века. Лазарь Каганович, например, в начале войны совершил невозможное — под его руководством была проведена эвакуация и перевод промышленности на восток, за что в 1943 году его удостоили звания Героя Социалистического труда.
Не ошибитесь также в Молотове, о котором Уинстон Черчилль отозвался в свойственном ему метафорическом стиле: «Вячеслав Молотов был, очевидно, разумным и тщательно отшлифованным дипломатом, который составил бы достойную компанию таким корифеям как Мазарини, Талейран или Меттерних».
Тот же Пономаренко, который во время войны возглавил штаб партизанского движения в Белоруссии.
Были в числе присутствующих и пустоватые фигуры, например Клим Ворошилов, но и этот не раз проявлял чудеса гибкости и изворотливости.
Минуло более чем полвека, и теперь, с высоты четырнадцатого этажа, я могу заверить каждого сомневающегося — это был общий настрой. Даже в сердце Виссарионыча я уловил несколько атомов страха, отравлявших ему жизнь.
Удручающие раздумья Сталина были связаны с исходом войны с Финляндией. Эта намечавшаяся как краткосрочная и победоносная военная кампания своим неожиданным результатом озадачила не только его, но и все высшее руководство страны. Если сподвижники имели спасительную возможность спрятаться за спиной вождя, сам Сталин как честный партиец, был готов принять на себя вину за бездарную пиррову победу. Он пытался успокоить себя тем, что ошибки, связанные с немыслимыми потерями, неповоротливым руководством, недопустимой расхлябанностью военной машины, обнаружившиеся в преддверии жестоких испытаний, еще можно исправить. Еще есть время по-большевистски взяться за дело — Ворошилов, например, уже получил пинок под зад за неумение воплотить в жизнь решения партии. Следует быстрее растить кадры, в чем Мессинг убедился в июне 1940 года.
В этот котел было суждено угодить мне, несчастному шнореру.
Оценив соотношение сил в узком составе Политбюро и особенно ужас взгроможденного на плаху Лаврентия, которого вождь решил принести в жертву заезжему медиуму, я поспешил объясниться.
— Свидетели не могут проникнуть в суть моего фокуса. Все, что я исполняю на сцене, это не более чем фокус…
— Не более чем фокус?.. — недоверчиво переспросил Сталин.
— Именно так, Иосиф Виссарионович. Мои способности связаны с так называемыми идеомоторными актами…
Далее, волнуясь и пытаясь избавиться от заумных иностранных слов, я попытался объяснять, что такое идеомоторика и чем может помочь мне индуктор, если мы договоримся о нескольких условных фразах.
Сталин добродушно объяснил Лаврентию.
— Вот видишь, Лаврентий, не так страшен черт, как его малюют. Так что принимайся за дело.
— Но как я могу быт уверен, что слова этого… нашего уважаемого госта, правда?
— Лаврентий… простите, не знаю как вас по отчеству…
Лаврентий снял пенсне, тщательно протер стеклышки, затем, нацепив их на нос, бросил бритвенной остроты взгляд в мою сторону. Ему редко приходилось встречать человека, не знавшего ни его отчества, ни фамилию, ни чем он занимается. Но если такой недоросль попадался, ему не позавидуешь. Меня пока спасало заграничное происхождение, а может, интерес хозяина дачи, поэтому, справившись с пенсне, он подсказал.
— Павлович.
— Лаврентий Павлович, — попытался я убедить этого интеллигентного на вид человека, — я говорю правду. Вы только мысленно отдавайте команды…
Наш спор прервал хозяин дачи. Обрывая дискуссию, он спросил.
— Товарищ Мессинг, где мы можем спрятать трубку?
Я не сразу осознал смысл этого на первый взгляд, дикого в своей нелепости вопроса. Когда же до меня дошло, я невольно почувствовал неожиданное доверие к этому невысокому, с рябым неподвижным лицом и желтыми глазами человеку. Он признал за мной право выбора. Он признал во мне профессионала. Это придало мне смелости. Я попросил не выносить трубку из помещения, а также не ставить передо мной заданий, связанных с выламыванием кирпичей из стены, проникновением в камин или разборкой рояля, стоявшего в противоположном углу.
— Мы учтем ваши пожелания, — кивнул Сталин.
Лаврентий Павлович, сверля меня все тем же испытующе-недоуменным взглядом, вывел Мессинга в другую комнату, и там с нескрываемым удовольствием лично завязал мне глаза черной тряпкой. Затем, грубовато надавив на плечи, усадил во что-то мягкое, кожаное и предупредил охрану.
— Пуст посидит в этом кресле.
С порога добавил.
— И поразмишляет над тем, что ждет его в будущем.
* * *
Это был своевременный совет, особенно в устах такого проницательного и на удивление напористого человека, каким выказал себя Лаврентий Павлович.
Вернувшись, он снял с моих глаз повязку и, внимательно выслушав, в чем заключаются обязанности индуктора, с характерным акцентом принялся давать мне указания. Я с изумлением выслушал, что команды он будет отдавать кратко — «налево», «направо», «вверх», «вниз», — повторять будет не более трех раз.
Это было то, что надо, и я горячо поддержал его, только заметил, что количество повторов нельзя ограничивать заранее.
— Сколько же раз я должен повторят команды? — удивился Лаврентий Павлович.
В этом вопросе я ощутил нескрываемый оттенок снисходительного презрения, какое испытывает профессионал имея дело с профаном. Чтобы понравиться своему индуктору, я поинтересовался.
— Простите, Лаврентий Павлович, как мне вас называть?
— Обращайтес ко мне «товарищ нарком». Можно «наркомвнудел».
— Как? — удивился я. — Нар…вну…ком…отдел?
Лаврентий Павлович четко повторил.
— Нар-ком-вну-дел! Итак, сколко раз я должен повторят ту или иную команду?
— До тех пор, пока я не угадаю ее и не исполню.
— Хорошо, уважаемый. Но учтите, никаких иних мислей или, что еще важнее, сведений, хранящихся здесь, — он постучал себя указательным пальцем по лбу, — ви не имеете права касаться.
Я испытал химически чистый, ничем не замутненный страх. Прекрасное будущее, о котором я размышлял, сидя в сталинском кресле, внезапно кувырнулось в бездну. Оттуда не было возврата, так как, имея дело с таким глазастым человеком как Лаврентий Павлович, я никогда не смогу доказать, что НЕ ЧИТАЛ ЕГО МЫСЛИ! Что все дело в идеомоторных актах.
Я принялся оправдываться.
Наркомвнудел не перебивая выслушал меня, потом кивнул.
— Хорошо, попробую вам поверит, но после сеанса мы обязательно заедем ко мне, и вы подробно напишете, как вам удаются такие фокусы. Постарайтесь оказатся на высоте и не подвести товарища Пономаренко. Его рассказы о ваших чудесах очень заинтересовали товарища Сталина, так что имейте в виду…
Только значительно позже я догадался, что имел в виду Лаврентий Павлович, приглашая меня на Лубянку. Там я набрался бесценного опыта и теперь с высоты четырнадцатого этажа готов поделиться эти знанием со всяким, кто желает проникнуть в будущее. Это не простое ремесло и даже очень не простое, оно сулит знатоку не только успех и аплодисменты, но и неожиданные трудности.
Если кто-то из романтически настроенных читателей заинтересуется, как можно работать в таких условиях, могу заверить — такие испытания являлись в то время нормой, modus vivendi строителей социализма. Ответственно подойти к выполнению задания считалось делом ума, чести и совести этой эпохи. Мне пришлось на собственном опыте убедиться, что «ответственность» сама по себе, вольная и осознанная, не привязанная как служебная собака к какому-то высокопоставленному и напыщенному «изму», способна творить чудеса. Приглашение на Лубянку заметно подстегнули Мессинга, ведь провались я в тот вечер, и наше дальнейшее общение с любезным Лаврентием Павловичем закончилось бы не совсем так, как мне бы хотелось. Ради сохранения мира во всем мире я был просто обязан в полной мере проявить свои возможности.
Признаюсь, в тот вечер я был в ударе. Мало того, что я с легкостью отыскал в кармане товарища Пономаренко сталинскую трубку, которую хитроумный Каганович, вопреки заранее оговоренному условию, предложил спрятать в саду или в отдельно расположенной бане, но и провел несколько поисков, уже не контактируя с рукой наркомвнуотдела.
С помощью Лаврентия Павловича, с ходу и вполне сносно овладевшего искусством индуктора, я нашел загаданный товарищем Молотовым том Советской энциклопедии, в нем нужную страницу. Прочитал заданные абзацы, второй сверху и последний снизу, сложил номера страниц на развороте тома и громко прочитал на гербе Союза «Пролетарии всех стран, соединяйтесь».
Присутствующие пришли в восторг и, как дети, начали придумывать все новые и новые задания. Товарищ Сталин с большим увлечением принял участие в этой игре.
Это был незабываемый вечер. Мне приходилось складывать и перемножать громадные числа, по мысленной команде вождя, которому тоже захотелось побывать в шкуре индуктора, пересаживал людей с дивана на диван. Затем я повторил трюк с поисками предмета. На этот раз по просьбе Вячеслава Михайловича мне пришлось отыскивать его ручку. Когда Ворошилов обмолвился, что именно этим пером был подписан такой нужный для Советской страны договор, обеспечивший на долгие годы мир с Германией, я растопил сердце Молотова просьбой подарить мне эту величайшую в историю дипломатии реликвию.
Вячеслав Михайлович надолго задумался. Я не стал настаивать, чем окончательно расположил к себе сурового большевика.
Далее мы занялись вполне безобидными с политической точки зрения опытами. По просьбе хозяина дачи один из охранников и принес и вывалил на стол груду поздравительных открыток. Подчиняясь мысленным приказам, я разложил их на столе таким образом, чтобы колхозник лежал рядом с колхозницей, а строитель со штукатуршей. Спортсменку, державшую в руке весло, я без особых колебаний, соединил с футболистом, поставившим ногу на мяч. Затем, повинуясь командам вождя, разместил вкруговую видовые открытки вокруг знаменитого памятника, изображавшего гордых собой и своими молотком и серпом победителей, причем Кавказские горы оказались в головах рабочего и колхозницы, а панорама Волги в ногах.
По мысленному распоряжению Маленкова мне пришлось вырезать ножницами из газеты фотографию строящейся электростанции. Для этого мне пришлось опять же ножницами располовинить газету, затем вырезать оттуда нужный снимок. Стоявший рядом Берия, по-видимому, с целью проверки моих способностей, молча подсказал — крой ножницами напрямую. Я вовремя спохватился. Послушай его, и мне пришлось бы разрезать лицо вождя, сфотографированного на трибуне. Не знаю, чего добивался наркомвнудел, но с той минуты я старался держаться от него подальше.
Затем Сталин, поинтересовавшись — не устал ли я, — указал на стоявший в углу комнаты огромный глобус и предложил отыскать на нем четыре страны, по первым буквам названий которых мне необходимо было сложить слово. Если оно окажется именем, попросить охранника в коридоре пригласить обладателя этого имени.
Это было последнее задание. Я исполнил его на «ура» — отыскал Великобританию, Австрию, Ливан, Японию. Не удивляйтесь, глобус изображал состояние дел на 1936 год, и все территориальные приобретения Гитлера были скупо помечены цветным карандашом. Когда Валентина Истомина вошла в комнату и удивленно глянула на хозяина, тот радостно замахал на нее рукой с зажатой в ней трубкой.
— Ступай, Валентина. Это наш гость вызвал тебя, чтобы ты сытно накормила его.
На лице Валентины не проступило ни капли удивления.
Она пригласила.
— Прошу за мной, Вольф Григорьевич.
Затем меня полусонного, обессилевшего до предела, усадили в машину и отвезли в гостиницу «Москва», где я проспал всю ночь и весь следующий день.
Проснулся под вечер, когда на Москву легла прозрачная послезакатная мгла.
Я подошел к окну, распахнул его.
Над городом угасало чистое весеннее небо, только на западе, где когда-то жила Ханни, собирались черные тучи. В воздухе пахло грозой. В сумерках рубиновый свет кремлевских звезд завораживал подобно голосу зовущего в ночи. Эти маяки внушали уверенность в завтрашнем дне, бодрость и оптимизм, призывало «влиться», «примкнуть», «встать в строй». Не буду скрывать — хотя я постарался ни на йоту не уменьшить дистанцию между собой и миром, частичка той уверенности передалась и мне.
Я вспомнил все. Пересчитал все обиды и разочарования, скомкал всю горечь пережитого, с которой крепко сжился за эти годы и усилием воли выдохнул их в радостно сумеречное московское небо.
Я вспомнил Ханни.
Я поделился с ней радостью — вот она, страна твоей мечты. Твой Вольфи добрался сюда, его поселили на четырнадцатом этаже, его будут обучать коммунизму. Другое дело, что твой бывший любовник, друг и попутчик до сих пор не мог понять, радоваться ему или плакать?
Что обещала мне Москва? Место в строю? Чувство локтя, а в перспективе возможность принять участие в грандиозном эксперименте, неизбежность которого я ощутил на собственной шкуре? Но и здесь все было не так просто. Эксперимент экспериментом, но я не мог отделаться от надоедливого, с горчинкой, привкуса, что этот таинственный город (как, впрочем, и вся страна мечты) только и ждал момента, чтобы изменить мне. Чтобы уверенно чувствовать себя в Москве, я должен изменить себе. Или себя, что, по сути, было одно и то же.
Из гостиничного окна необъятное советское штетеле, в котором была прописана мечта, предстало передо мной раскинувшимся под ногами бесконечным лабиринтом городских улиц. Стены домов были увешаны бесчисленными плакатами, даже на фасаде гостиницы был натянуто полотнище с «пламенным приветом» депутатам Верховного Совета, собравшимся в столице по случаю вступления в семью братских народов Карело-Финской АССР. Такого рода колдовская символика была разбросана повсюду, от Москвы до самых до окраин. Магические формулы можно было встретить по берегам рек, на паровозах, бортах грузовых автомобилей, даже на просеках в тайге, где между деревьями угадывалась усталые, тихие люди в непривычных куртках из ваты, называемых «телогрейками». Надписям не было конца, и погрузившемуся в сулонг заблудшему шнореру Мессингу они представились некими предупреждающими заклятьями, указывавшими «сюда не ходи, туда ходи».
Будущее геометрически ясно вычертило перед моим умственным взором запланированную участь — мне не выбраться отсюда. В лучшем случае я до самой смерти буду плутать по здешним улочкам, проспектам, гостиницам, коммунальным квартирам, паркам и скверам, по рабочим клубам и домам литераторов, художников, композиторов, офицеров и работников умственного труда. Самое большее, на что я мог здесь рассчитывать — это сохранить жизнь. Для этого следовало, прежде всего, отыскать согласие с самим собой, бесшабашным мальчишкой из далекого польского местечка, согласие с созвездием кремлевских звезд и только потом с необъятным небом. Каждый компонент был важен и существен, ведь начни я враждовать с кремлевскими звездами, тем более, с необъятным небом, чем бы закончилось мое пребывание в Стране Советов?
Но в таком случае, что есть согласие?
Кто смог бы объяснить это просто и кратко? Кто смог бы постичь его мысленно, чтобы ясно рассказать об этом?
Когда речь идет о каком-то конкретном случае, мы, конечно, понимаем, что это такое. По какому-то единичному вопросу я могу сказать — «мы договорились», «мы сошлись на том-то и том-то», но стоит только вообразить согласие как таковое, как нечто общее, безотносительное к чему-то — я начинаю запинаться.
О согласии трудно рассуждать умозрительно, но как быть, когда твоя жизнь и смерть определяется мерой этого непонятного согласия с могучим «измом», ежесекундно принуждающим людей сказку сделать былью. Как принять чужое и не поступиться своим? Как сохранить дистанцию и не потерять уважение к себе? Это нелегкое испытание и для более смелых и возвышенных натур, чем пришлый паранорматик Мессинг. Здесь, в стране мечты, каждый был обязан написать хотя бы один плакат, — пусть не на заборе, но хотя бы в душе. Сделать наколку на сердце. Передо мной стояла трудная задача — на собственной шкуре познать цену каждого лишнего слова, легкомысленной доверчивости, невыносимую тяжесть ответственности, оказанной тебе сильными мира сего, опасность каждого психологического опыта, но более всего, отведать такой нестерпимо ядовитой отравы, как бдительность.
Это было нелегко, но… манило.

Глава 3

Свой ответ на этот вопрос дал Лаврентий Павлович. Он исполнил обещание насчет моего посещения Лубянки. Хорошо, что эта захватывающая дух экскурсия состоялась через полтора месяца, в июне, когда я успел немного освоиться в Москве.
Неоценимую помощь в этом трудном деле мне оказал писатель Виктор Финк. С Виктором Григорьевичем мы познакомились на вечере в Доме литераторов, куда меня пригласили спустя неделю после выступления на даче Сталина. Писатели оказались прозорливыми людьми и сразу, не в пример деятелям из Академии наук, заинтересовались моими способностями. Их проницательность, активная жизненная позиция, заключавшаяся в умении держать нос по ветру, по-видимому, являлась лучшим ответом на заботу, какой Советская страна окружила местных инженеров человеческих душ.
За эти несколько недель я заметно подковался в русском языке, обрел «статус» — то есть получил право гастролировать по Советскому Союзу. Финк помог мне заполнить анкету в гастрольном бюро, где в графе «происхождение», по его подсказке, я указал — «из бедной еврейской семьи». Откровенно говоря, мне очень не хотелось упоминать об этом. Какая разница, кто откуда родом! Семью Гершки Босого скорее следовало назвать «нищей», а не бедной, но Финк настоял — так надо!
В бюро меня провели по первой категории. Это можно было бы считать чудом, но товарищ Финк, взявший на себя заботы по организации гастролей, посоветовал мне поменьше распространяться о чудесах и более напирать на материальную основу моих психологических опытов.
В прямом и переносном смысле.
Он предупредил, ни в коем случае нельзя отрываться от масс, надо доходчиво объяснять каждый опыт первичностью материи и вторичностью сознания. Не надо мистики, не надо нелепых жестов или истошных выкриков «тишина! тишина!», тем более щегольских буржуазных нарядов — фраков, цилиндров, лакированных туфель.
Здесь этого не любят …
Сознаюсь, я не сразу понял, что он имел в виду, а уж рекомендации насчет сценического костюма посчитал просто оскорбительными. Что же мне, в гимнастерке выступать?! Или сапоги натянуть?! В гимнастерке и сапогах тем более не следует, заверил меня Виктор Григорьевич. Сочтут, что вы держите кукиш в кармане, ведь вы же не агитатор и не пропагандист. Я еще не до конца понимал значение этих слов и был вынужден согласиться с Финком.
Он первый высказал мнение, что мне не следует спешить с гастролями и в ближайшее время лучше не покидать Москву.
— Куда вы торопитесь, Вольф Григорьевич? — спросил он. — Разве вас не устраивает гостиница или питание?
— Нет, конечно, — возразил я. — Но кто оплачивает мое пребывание в такой роскоши? Почему я должен расплачиваться за еду какими-то бумажками. Как, кстати, они называются?
— Талоны.
— Вот именно, талоны. Я не люблю одалживаться.
Финк пожал плечами.
— Вам что за дело. Считайте, что вы в гостях у советского правительства, которое щедро и заботливо оплачивает ваше пребывание в лучшей гостинице Союза.
Такими чудесами меня не раз удивляла моя новая родина. Что касается Виктора Григорьевича, работа постепенно сблизила нас. От него я узнал много нового насчет внутренних течений в партруководстве, а также о том, кто такие «двурушники», «оппортунисты», как «правые», так и «левые», что означает термин «враги народа» и «расхитители социалистической собственности». Свою доверчивость Финк объяснял убийственным доводом — «полноте, Вольф Григорьевич, от вас и так ничего не скроешь». Он же научил меня, как следует читать советские газеты.
Я сыронизировал.
— Вверх ногами?
— Нет, — ответил Виктор Григорьевич, затем без тени иронии добавил. — Но что-то в этом кульбите есть.
Я вынужден был верить ему, ведь товарищ Финк являлся не просто опытным в таких делах товарищем, но и орденоносцем, год назад получившим высокую правительственную награду — орден «Знак почета». По его словам, Виктор Григорьевич сумел отличиться двумя захватывающими повестями, повествующими о социалистическом преобразовании какого-то занюханного штетеле, о моих соотечественниках, отправившихся покорять таежные дали и распахивать целину. Первая называлась «Евреи в тайге», другая — «Евреи на земле».
В те дни мы напряженно готовились к первой гастрольной поездке на Урал. Дело было за малым — за поисками полноценного индуктора.
Лучше, конечно, индукторши.
В середине июня, когда Москва праздновала долгожданное вступление Карело-Финской республики в состав РСФСР, а центральные газеты печатали сообщения о введении новых воинских званий и фотографии счастливчиков, на которых ворохом посыпались первые генеральские чины, — мне позвонил Лаврентий Павлович.
Это случилось в ту самую минуту, когда, получив свежий номер «Известий», мне бросилось в глаза сообщение о том, что фашисты вступили в Париж. Я потерял дар речи. Дело было даже не в поразительной стремительности немецкого наступления и не в том, что французская оборона, опиравшаяся на хваленую линию Мажино, рухнула как карточный домик. Куда хуже было, что мой прогноз, озвученный в далеком тридцать первом году, в Шарлоттенбурге, так внезапно осуществился.
Телефонный звонок привел меня в чувство. Это был сам наркомвнудел. Он любезно напомнил о моем обещании навестить его в рабочем кабинете.
— Сейчас у вас найдется время?
— Ради Бога, Лаврентий Павлович, я всегда готов.
— Вот и договорились. Через пятнадцать минут машина будет ждать вас у подъезда.
Присутствовавший при разговоре Виктор Григорьевич вопросительно глянул на меня.
— Берия, — шепотом ответил я.
Его породистое литературное лицо сразу поглупело. Орденоносец некоторое время боролся с собой, потом едва слышно признался.
— Страшный человек.
Я усмехнулся. Оно, может, и так, да только не страшнее Вилли Вайскруфта.
* * *
Скоро я уже сидел в кабинете наркома — скромном, признаться, кабинете. Стены обшиты деревянными панелями, стол для заседаний покрыт зеленой скатертью, окна выходят на сумеречную даже в полдень, узкую улицу. Над рабочим местом портрет нашего дорогого балабоса.
Поздоровавшись, наркомвнудел сразу перешел к делу.
— Мне доложили, у вас острая нехватка индукторов. Ми можем помочь вам подобрать подходящую кандидатуру.
— Спасибо, Лаврентий Павлович. Мне бы не хотелось озадачивать вас подобными пустяками.
— Это не пустяк, товарищ Мессинг, это совсем не пустяк. Ми, болшевики, очень серьезно относимся к тем, что говорят со сцени, а также к тем, кто говорит со сцени. Впрочем, нет так нет.
Он сделал паузу, потом протянул мне газету и, вмиг опростившись, вполне по-человечески, не скрывая некоторой растерянности, поинтересовался.
— Читали?
Я взял газету, отыскал глазами информацию о том, что немцы вступили в Париж, и удрученно кивнул.
— Ваш прогноз оправдался, — сообщил Лаврентий Павлович и ворохом рассыпал на столе фотографии, на одной из которых была запечатлена Эйфелева башня с развевавшимся над нею нацистским флагом. — Что скажете, Вольф Григорьевич?
Я осторожно пожал плечами.
— Что-то не припомню, чтобы я давал такой прогноз.
С горечью комментирую — человек глупеет не тогда, когда он выглядит глупым, а когда полагает себя умным. Я сразу обо всем догадался, но, считая себя несусветным умником, все еще предпочитал хвататься за соломинку случайности, стечения обстоятельств.
— А я припоминаю, что на одном из своих выступлений вы объявили — на Эйфелевой башне будет развиватся флаг со свастикой!
— Это было не более чем догадка, — заволновался я. — Мне повезло. Я понятия не имел о сроках. Будущее дается мне в виде калейдоскопа. Эти картинки никак не привязаны к какому-то определенному периоду.
— Возможно, — согласился нарком. — Но в таком случае как вы объясните факт ваших встреч с Гитлером и прогноз насчет красних флагов над рейхстагом?
— Никак не могу объяснить. Я погрузился в некое невесомое состояние и описал то, что видел. Как я это увидел, объяснить не могу. Я был бы очень рад, если бы серьезные научные работники всерьез занялись мною и попытались проникнуть в тайну этого явления.
— Насчет науки и тех работников, которые, возможно, скоро займутся вами, мы поговорим позже, а пока у меня просба.
Я не нашел ничего лучше, как спросить.
— Так это не арест?
Лаврентий Павлович обрадовано всплеснул руками.
— С какой стати! Если вы полагаете, что здесь собрались кровожадные палачи, вы ошибаетесь и находитесь под воздействием самой нездоровой буржуазной пропаганды. Конечно, ми обязаны стоят на страже интересов пролетариата, и ми стоим, к этому призивает нас партия, но, насколько мне известно, ви что ни на ест пролетарий из пролетариев. У вас хватило сознателности примкнут к борьбе рабочего класса Германии против реакционеров и фашистов. Мы с пониманием отнеслись к вашей попытке выйти из борби. Не каждий способен пожертвовать жизнью во имя пролетарской революции. Насколко мне известно, даже в трудных условиях подполя вы не опустились до измены и подлого двурушничества, так что об аресте пока говорит рано. Пока вам верят, товарищ Мессинг, следовательно, надо потрудиться и крепко потрудиться на благо новой социалистической отчизны. Отсюда вытекает моя просба. Мы просим вас подробно и в деталях описат все встречи, которые состоялись у вас с нинешним главой немецкого государства, вплоть до самых мелчайших подробностей, с перечислением всех лиц, присутствовавших на этих встречах. Не плохо било би изложить свои впечатления от этих встреч, а также соображения, касающиеся личности вождя немецкого народа. Его, так сказат, modus operandi.
— Это не так интересно, как кажется, — попытался отговориться я.
— Возможно, но я прошу. Партия просит. Это не только мой интерес. Понятно?
Я кивнул.
Лаврентий Павлович предупредил.
— Толко одно условие. Писат будете в специально отведенном помещении. Предупреждаю, ни единой строчки в гостинице или в каком-нибудь другом месте. Ни с кем не надо советоваться. Наши специалисты разберутся, что вы хотели сказат. Мы дадим вам помощника, он поможет вам сформулироват свои мисли. Это толковый и образованный товарищ. Если вам потребуется литература, сообщите ему. Дня вам хватит?
— Это слишком мало, товарищ нарком!
— Время не терпит, Мессинг. Хорошо, два дня. Начните завтра, скажем, в десять утра. За вами приедет машина. А теперь, если не возражаете, а познакомлю вас с вашим будущим помощником.
Он нажал кнопку звонка, и в кабинет вошел ладный высокий военный, один из тех, кто сопровождал меня в Москву. По-видимому, он был старшим в группе.
Военный представился — капитан госбезопасности Трущев Николай Михайлович. Мы пожали друг другу руки. Трущев показался мне приятным человеком, он не желал мне зла. В его голове по-прежнему царила какая-то, нашпигованная непонятными афоризмами неразбериха. С такой методикой защиты — от абсурда — мне встречаться не приходилось (разве что в самолете). Вайскруфт грузил меня сверхприлипчивым фокстротом и многословными рассуждениями о доходах, которые принесет нам обоим обоюдное сотрудничество. Капитан Трущев действовал проще — он укрывался за нарочито пустыми и бессмысленными для всякого опытного медиума словами «есть», «так точно», «будет исполнено» и прочей абракадабры, однако на этот раз ему не удалось провести меня.
Мы договорились с Николаем Михайловичем, что он заедет за мной не ранее половины десятого утра, и он вышел.
Лаврентий Павлович взял в руки мой пропуск и уже совсем собрался подписать его, однако неожиданно резко отвел руку.
— Послушайте, Мессинг, вы взаправду способны читать чужие мисли?
Я вскочил с места.
— Коммунизмом клянусь, нет!
— Сидите, сидите. Я верю. В таком случае смогли бы вы, например, вийти из этого здания, если я не подпишу вам пропуск?
— Постараюсь, Лаврентий Павлович.
— Постарайтесь, Мессинг, постарайтесь. Это в ваших интересах. Тот, кто сам не может выйти из этого здания, обычно надолго застревает здесь. Вам понятно?
— Более чем.
В сопровождении дежурного офицера я спустился на первый этаж. Здесь офицер жестом указал, чтобы я продолжал движение, а сам остановился на верхней ступени лестницы. Я, не сбавляя шага, двинулся в сторону стоявшего на посту сержанта. По пути собрался с духом, пару раз глубоко вдохнул и выдохнул, затем усилием воли привлек взгляд охранника и дал установку. Без тени смущения вручил ему не подписанный пропуск и направился к двери. Не поворачивая головы, затылком разглядел вытянувшую физиономию дежурного офицера, его остекленившийся взгляд. Офицер машинально дернулся, видно, хотел привести в чувство зазевавшегося постового, однако сумел одномоментно взять себя в руки. Как только я вышел на улицу, он спешно бросился вверх по лестнице.
На улице я перешел на противоположную сторону, обернулся и оглядел нависшее надо мной здание наркомата. В одном из окон ясно различил абрис Лаврентия Павловича.
Я помахал ему рукой. Нарком, чуть помедлил, потом ответил тем же жестом.
Назад: Глава 3
Дальше: Глава 4