2
Январь 1945 года. Германия. Баварские Альпы. Охотничий замок Вальхкофен на берегу озера Вальхензее
Лунное сияние отражалось от белоснежного склона горы и охватывало женское тело холодным серебристым пламенем.
Они лежали между двумя полыхающими каминами, однако пламя их источало всего лишь некое едва осязаемое тепло, которому укрытое легкой белой вуалью тело женщины было неподвластно. Очертания его медленно растворялись в холодном предутреннем мареве зимней ночи, и, любуясь ими, Скорцени так и не мог понять: спит женщина или уже не спит; все еще жива или уже успела перевоплотиться в застывший беломраморный образ нетленного творения смерти.
— Вас что-то встревожило, мой диверсионный Скорцени? — вполголоса спросила женщина, когда оберштурмбаннфюрер попытался осторожно сойти с кровати, не нарушив при этом ее подлунного спокойствия.
Этот голос мог принадлежать кому угодно, но только не Альбине Крайдер; он зарождался где-то под невысокими сводами этой горной усыпальницы и растекался по таинственно-огненному полумраку — тихий, ненавязчивый и нежно-повелительный, каковым и должен быть сейчас голос истинной Фюрер-Евы.
— Когда вокруг твоего убежища такая тишина — это всегда настораживает и даже пугает, дьявол меня расстреляй.
— Пугающая тишина, пугающее любопытство недругов, пугающее одиночество… — все тем же, едва слышимым подлунным голосом проговорила двойник Евы Браун. — И только любовь бесстрашна.
— Бесстрашна или бесстрастна?
— И бесстрастна — тоже.
— По отношению ко всему окружающему миру — да, бесстрастна. Хотя и поглощена при этом своими внутренними страстями.
Укутавшись в толстый халат, оберштурмбаннфюрер сидел в низком кресле, у самого камина, и лже-Ева могла видеть его полуохваченный багровыми языками точеный профиль, по которому шрамы пролегали, как глубокие трещины по древнеримскому изваянию.
— Итак, вы боитесь тишины… Расскажите мне, какой именно тишины вы боитесь.
— Скорее всего, окопной.
— Понимаю, окопной тишины. Мне трудно представить себе, что это такое — окопная тишина, но я пытаюсь понять ее сущность.
— Теперь она уже воспринимается не так обостренно, а когда только вернулся с фронта…
— По-моему, вы все еще оттуда не вернулись, мой диверсионный Скорцени.
— Я-то попытался вернуться, да только теперь уже не я к фронту, а фронт ко мне подходит. Медленно, но неотвратимо.
— Этого оспорить нельзя. Даже в вечернем любовном экстазе я слышала горные отзвуки далеких взрывов. Уловив первые из них, я предалась дичайшим иллюзиям: словно отдаюсь, лежа на передовой, между двумя линиями окопов.
— Секс на нейтральной полосе, — кивнул обер-диверсант рейха и, отглотнув из бутылки очередную порцию коньяку, мечтательно запрокинул голову.
— У вас такое уже случалось?! — насторожилась оберштурм-фюрер СС Альбина Крайдер и даже чуть-чуть приподнялась.
— Насиловать русских красоток где-нибудь на нейтральной полосе, во время артналета?!
— А что?! Признавайтесь, Скорцени.
— Все было, дьявол меня расстреляй, не скрою, все. Кроме этого! Чтобы на нейтральной…
— Вот оно, запоздалое раскаяние! А почему кроме этого?
— То ли фантазии не хватило, то ли попросту случай не подвернулся — в русские, знаете ли, морозы.
— Мне тоже казалось, что свою медаль «Зимняя кампания» вы, мой диверсионный Скорцени, получили не за сексуальные артналеты перед окопами русских.
— Теперь вы изменили свое мнение?
— Пока еще даже не сложила его, чтобы так, окончательно. Наверное, я слишком страстна для того, чтобы спешить с выводами. Но вы не огорчайтесь, кое-что у вас все же получается, мой сексуальный фронтовик, — почти признательно произнесла Фюрер-Ева.
Откуда-то со стороны горного хребта эхо вновь донесло до них раскаты взрывов. Очевидно, обстреливают англичане, подумал обер-диверсант. Из рассказов фронтовиков он знал, что американцы по ночам не воюют, у англичан же, наоборот, сволочная привычка устраивать артиллерийские обстрелы в обеденную пору и по ночам.
Причем обстреливают они зачастую просто так, не имея засеченных целей, не готовясь ни к атаке своей пехоты, ни к наступлению. Не зря же у вермахтовцев, особенно у бойцов из разведрот, считается особой доблестью захватить где-нибудь ночью английского артиллериста и приволочь его к своим окопам на всеобщее поругание. Никогда и ни над кем германские пехотинцы не измывались с таким удовольствием и такой сатанинской изобретательностью.
— …А что касается моих страхов, — уже как бы беседуя с самим собой, проговорил оберштурмбаннфюрер СС, — то знакомый полевой хирург назвал это фронтовым синдромом, порожденным страхом перед тишиной. Что такое «синдром», я так до конца и не понял, но все остальное — правда.
— Мне бы хотелось, мой диверсионный Скорцени, чтобы отныне вас преследовал только один синдром, один страх — потерять меня.
— Мужественно молвлено, — признал обер-диверсант рейха.
Пока, приподнявшись на локте, лже-Ева взбадривала коньяком свою необузданную храбрость, Скорцени пытался обуздать свой совершенно незлой, немстительный, с налетом зимней грусти, смех.
Нет, он, конечно, согласен; эта прекрасная ночь, тем более что она еще не завершена, его сидение у камина — всего лишь антракт. Но дело в том, что один фронт действительно уже подступал к отрогам Баварских Альп, а другой подтягивался к Одеру. Да и прибыл сюда Скорцени только для того, чтобы взглянуть на «двойняшку» Евы Браун, а не для того, чтобы влюбляться в нее.
Он всего лишь хотел понять, насколько эта лже-Ева готова к «выходу на арену» и к выполнению самой судьбой, самой историей рейха предначертанной ей миссии. Вот только Альбина восприняла эту инспекционную поездку «диверсионного Скорцени» совершенно по-иному, самым решительным образом провоцируя мужчину не только на аллюрный флирт, но и на столь же аллюрное сексуальное посягательство. Ну а дальше был коньяк на двоих и были на удивление нежные ласки, от которых он, привыкший к «сексуальным артналетам любовный фронтовик», давно отвык; а главное — было то ли наснившееся, то ли нагрезившееся ему удивительно нежное и в то же время удивительно сильное, упругое женское тело.
Набросив на плечи белый фатоподобный халатик, Альбина вновь отхлебнула для храбрости вина из стоявшего на прикроватной тумбочке фужера, и, перекатившись через немыслимо широкое приземистое ложе, рассчитанное, как она предполагала, на половое возлежание целого взвода «сексуальных фронтовиков-окопников», свалилась прямо под ноги Скорцени.
— Я все еще у ваших ног, мой фюрер!
— Что невозможно не заметить.
— Кто бы мог предположить, что посреди этих заснеженных предгорий, под грохот ночной канонады разгорится такая страстная любовная баталия? Недооцениваете меня, мой диверсионный Скорцени, трагически недооцениваете! — проворковала она, неспешно и деловито распахивая полы его халата» под которыми скрывалось вожделенное и оголенное мужское тело.
Настоящая Ева пребывала в эти дни в Мюнхене, но собиралась переехать в ставку фюрера «Бергхоф», и Скорцени решал для себя, как поступать дальше. Ему, конечно же, хотелось свести ее там же, в ставке, со лже-Евой и посмотреть, насколько копия соответствует оригиналу. Он уже чувствовал себя создателем, или, точнее, сотворителем двойников, и познать степень совершенства одного из своих творений в сравнении с его оригиналом — это уже было из области сугубо профессионального интереса и профессиональных амбиций.
«Жаль только, что тебе не удастся сравнить этих двух женщин по их поведению в постели, — сказал себе Скорцени, нежно охватывая ладонями лицо Фюрер-Евы и приподнимая так, чтобы оно оказалось на его оголенных коленях. Касаясь его ног, волосы жен-шины действовали на Отто настолько возбуждающе, что от удовольствия он закрыл глаза. — Впрочем, все еще может случиться, — напомнил он себе с отчаянностью самоубийцы».
Естественно, он хотел бы если не сутки, то хотя бы несколько часов провести с ними двумя: понаблюдать, прикинуть, в чем Альбина уступает рейхсналожнице фюрера, а в чем откровенно переигрывает.
Однако осуществить это было непросто. Во-первых, нужно было получить разрешение фюрера — не Евы, а именно фюрера, что сразу же усложняло задачу. Причем добиваться этого лучше всего следовало бы в «Бергхофе», с условием, что сам фюрер либо присутствовал бы при этой встрече, либо же отдельно встретился бы со лже-Евой, а затем находился бы в ставке во время всего «сожительства» двух этих фрау.
А во-вторых, Скорцени все еще окончательно не решил, как ему поступать дальше: то ли подослать лже-Еву в бункер рейхсканцелярии вместо настоящей Евы, которая вряд ли решится приехать туда; то ли, наоборот, тайно оберегать ее здесь, в альпийской глубинке, чтобы отправить затем в эмиграцию вместо настоящей, непременно погибшей. Неважно, при каких обстоятельствах и кем именно убиенной, но обязательно… погибшей!
Вот только фюрера не было сейчас ни в «Бергхофе», ни в «Вольфсшанце», ни в Берлине. Окончательно распрощавшись в ноябре минувшего года со своей главной ставкой близ восточно-прусского города Растенбург, он, вопреки ожиданиям, осел не в «Бергхофе» и не в «Вольфсшлюхте», а подался в свое «Орлиное гнездо». И лишь немногие посвященные знали, что это Борман и Геббельс уговорили вождя отсидеться там, вдали от фронтов и бомбежек, сведя к минимуму деловые приемы и доклады генералитета. Чтобы он мог отдохнуть от всего и всех, а прежде всего от самого себя, взвинченного и издерганного, каковым он представал перед всеми в последние месяцы минувшего года, и постепенно восстанавливал бы душевное спокойствие и нервное равновесие. При этом Борман вполне резонно решил, что появление там Евы вносило бы в бытие фюрера нежелательный сумбур, от которого он только что бежал из «Вольфсшанце».
— Как думаете, мой диверсионный Скорцени, случалась ли в жизни той, настоящей Евы и того, настоящего фюрера хотя бы одна такая отчаянно безумная, по-настоящему альпийская ночь? — вполголоса спросила Альбина, нежно поводя перед этим губами по самой сокровенной мужской тайне своего учителя.
— По крайней мере, теперь я буду знать, что такие ночи следует именовать альпийскими.
— И все же, случалась или нет? Для меня это очень важно понять.
— Мне несколько раз приходилось видеть эту женщину, общаться с ней…
— И спать? — томно спросила Альбина. — Как она вела себя в постели?
— Спать с любимой женщиной фюрера, с его гражданской женой?!
— Но ведь это же романтично. Она тоже предавалась прелестям орального секса? Признавайтесь, Скорцени, признавайтесь, — томно, почти сладострастно допрашивала его Крайдер. — Я не стану ревновать вас, наоборот, мои ласки будут еще более изысканными.
— Но ведь это женщина фюрера!
— Именно поэтому она должна была влюбиться в вас, после всех ваших подвигов — влюбиться, мой диверсионный Скорцени. Страстно и самоубийственно. И потом, все мы — чьи-то женщины. До сих пор ни одного мужчину это обстоятельство еще не останавливало.
— Я никогда не принадлежал к трусам, но я и не самоубийца.
— Неужели вы отказали себе в праве предаться любовным игрищам с самой Евой Браун? Как предаетесь со мной?
— Отказал, — едва слышно проговорил Скорцени, предаваясь тем игрищам, которыми Крайдер только что страстно грезила и которые сама же способна порождать.
— У нее это получалось прекрасно — это Скорцени мог засвидетельствовать даже на Страшном суде, не отрекаясь при этом ни от сотворенного этой женщиной греха, ни от самой женщины.
— А может, просто не представлялось случая? — спросила Крайдер, прерывая свои ласки как раз в то мгновение, когда их еще можно было прервать в надежде, что продолжение все же последует.
— И никогда не искал его.
— Все выглядело настолько безнадежно? Обер-диверсанту понадобилось несколько мгновений, чтобы
подыскать более или менее подходящее выражение.
— Настолько неинтригующе, — молвил он. — Однако мне приходилось наблюдать, как Ева Браун ведет себя в присутствии Адольфа, в присутствии других мужчин.
— Да, приходилось? И что же? — на нежном выдохе спросила лже-Ева.
— По-моему, такой, альпийской, ночи эта женщина подарить не способна. Никому.
Альбина признательно помолчала, она довольна была ответом Скорцени, независимо от того, насколько он был искренним в своих словах.
— Мне тоже так кажется, что никому. Особенно — фюреру.
— Почему «особенно»?
— Потому что она относится к Адольфу, как к своему фюреру, а нужно, чтобы к фюреру она относилась, как к своему Адольфу разницу улавливаете?
Скорцени опять ощутил нежное прикосновение ее губ, и тело его вновь пронзил молниеносный пламень ее подрагивающего язычка.
— А если бы вас, моя Фюрер-Ева, доставить сейчас в «Адлерс-хорст», вы, умудренная жизнью и мужскими ласками, могли бы подарить фюреру такую ночь?
— «Такую», то есть настоящую альпийскую?
— Немыслимо альпийскую.
— Если «немыслимо альпийскую», то теперь уже вряд ли.
— Впервые улавливаю неуверенность в вашем голосе, Фюрер-Ева. Что стоит за вашим «теперь»?
— Будет мешать ночь, проведенная с вами, мой диверсионный Скорцени. Знаю, что потом я не раз буду говорить себе: «Лучше бы ее, ночи этой, никогда не было!» Но она случилась, и это уже факт. А человек, в постель к которому вы готовы ввергнуть меня, в моем личном восприятии, в отличие от восприятия Евы Браун, — не мой Адольф. То есть, как и для всякой прочей германки, это мой фюрер, но, увы, не мой Адольф.
— А Манфред Зомбарт? Наша Имперская Тень, наш Великий Зомби?
Прежде чем подарить Скорцени этот ответ, Альбина подарила ему минуту истинно любовного наслаждения. И только потом, позволив мужчине немного прийти в себя после сексуальной оргии, уже сидя с бокалом коньяку у самого камина и неотрывно, по-колдовски глядя в огонь, произнесла:
— Позвольте вас огорчить, мой диверсионный Скорцени: этому лжефюреру я не смогу подарить ни одной ночи. Даже если вынуждена буду когда-нибудь оказаться с ним в одной постели.
— Вы меня пугаете, Альбина, — вполне серьезно заметил творец лжефюреров и лже-Ев, — я готовил вас не для постельного провала, и уж тем более — не для постельного скандала. Особенно если учесть, что, возможно, даже перед ним, лжефюрером, вам придется играть настоящую Еву Браун.
— Э, да вы, мой диверсионный Скорцени, начинаете побаиваться за свою репутацию учителя и тренера! Провала моего опасаетесь. Не стоит. «Отдаться ночью» и «подарить ночь» на нашем, женском, языке — понятия совершенно несопоставимые. Разные это понятия, мой сексуальный фронтовик!
Скорцени полусонно кивнул, таким объяснением он остался доволен. Больше всего он боялся, что Альбина ударится в женскую чувственность, в амбиции, истерику… Но, к ее чести, все выглядело вполне по-деловому, так сказать, «по-мужски».
А что касается Гитлера… Чувствовал он себя в «Орлином гнезде» плохо: то у него случались приступы горной болезни, после которой следовала бессонная ночь и полуночная ностальгическая хандра; то давал знать о себе слишком влажный и слишком холодный для него климат. К тому же он никогда настолько обостренно, до командных истерик-разносов и нервных срывов, не ощущал свою удаленность от столицы.
Русские все ближе подходили к Берлину, и фюрер опасался, как бы генералы вновь не взбунтовались и не взяли власть в свои руки, чтобы вместе с ней, с этой похищенной у него властью, сдаться на милость врага. После июля 1944 года он не доверял своим генералам ни в чем. И теперь уверен был: солдаты будут сражаться за него до последней возможности, в то время как генералы при первой же возможности предадут. Поэтому-то и ожидалось, что со дня на день вождь все же переедет в Берлин. Хотя, наоборот, в целях безопасности надо было бы держать его подальше от рейхсканцелярии.
— А ведь это действительно загадка, — вновь заговорила Альбина. — Как фюрер он мне понятен, то есть доступен моему понимайию, как мужчина — нет. Наверное, поэтому мне трудно понимать Еву как женщину.
— Вы могли бы выражаться яснее, Фюрер-Ева: с кем мне нужно устраивать вам свидание — с Евой, чтобы она поделилась с вами своими женскими переживаниями, или с фюрером, чтобы он постарался убедить вас в своей мужской изысканности?
— В идеале желательно бы с обоими. Мне ведь не на сцене играть придется, когда все присутствующие в зале заранее извещены о том, что их дурачат, а в жизни, когда вся публика вокруг тебя проникнута подозрениями.
— Вы великая актриса, Альбина; вы со своей ролью справитесь.
— Хорошо, если играть Еву придется, подыгрывая лжефюреру, а если карта ляжет так, что подыгрывать придется самому фюреру, причем на глазах у всей прочей изумленной публики? Для меня это худший вариант, именно поэтому я к нему и готовлюсь.