3
Тезис же о том, что искать человека в Москве бесполезно, безусловно, верен. И, как всякое правило, исключения его только подтверждают.
Тимоша ехал в своем стареньком «Запорожце» в министерство, и это был честный путь именно туда, а не в баню или парикмахерскую. Он ехал по Кольцу медленно, не нервничая у светофоров, ибо ничто его никуда не гнало. У Курского вокзала он сделал правый поворот, отметив про себя, что цветов в этом году меньше, чем обычно. К тому же все они почему-то очень уж кроваво-малиновые (куда делись нежные, тускловатые цвета, куда?). Он не любит интенсивность ни в чем, не любит концентрацию… Все истинно прекрасное приглушено, разбавлено… Прекрасен англичанин Констебл… Прекрасны старые, потускневшие иконы… Хорош разбавленный вермут… Великолепна Средняя Россия… Потому что она - средняя, пополамная.
Сочась такой философией, Тимоша припарковался осторожно и мягко между двумя невообразимыми для нормального глаза цветами - ярко-оранжевым «Москвичом» и чернейшей, дьявольски сверкающей «Волгой».
«Кошмар! - подумал Тимоша. - Кошмар!»
Он любовно похлопал по серенькому задку своей маленькой машинки и направился к вокзалу. Он хотел найти тот поезд, который, уходя из Москвы как можно позже, не прибывает в Сочи слишком уж рано. Пора заказывать себе билет.
Тимоша шел по вокзалу, жалея всю эту распаренную толпу, не имеющую лица. Интересно, сколько здесь одновременно находится людей? Наверное, где-нибудь стоит ЭВМ, должна стоять во всяком случае, чтобы подсчитать и точно знать, сколько нужно выбросить в вокзальное горло пирожков и мороженого, сколько воды дать в автоматы. Можно при помощи машины вычислить и среднего пассажира. Кто он - командированный? Отпускник? Миграционный тип? Или просто бездумный кочевник XX века? Кто, например, эта женщина в желтом платье, мечущаяся сразу между двумя кассами, - и там и там заняла очередь. Оборотистая, видать, тетка, раз усвоила законы больших чисел очереди.
Что- то его задерживало здесь… Эта женщина дважды, чуть не задев его, прошла мимо туда-сюда, туда-сюда… Сначала она ему показалась представителем той самой средней части пассажирской массы, мыслями о которой он сейчас забавлялся. Но уже через секунду Тимоша понял, что остановил свой взгляд на ней совсем по другой причине, и к поискам среднего пассажира эта причина отношения не имела. А так как женщина не была красавицей, не была одета прекрасно и модно, то отпадал еще один существенный стимул, из-за чего он мог бы затормозить возле этих касс…
«Я ее знаю? - спросил себя Тимоша. И ответил: - Не знаю».
И все- таки, все-таки, все-таки… Надо посмотреть на нее внимательнее. И решительный Тимоша зашел так, чтобы видеть женщину в лицо. И узнал Катю. Узнал по этой потерянности, свидетелем которой был дважды: в Москве и Северске. У нее в экстремальных случаях глаза открываются широко-широко, будто она боится ослепнуть, сомкнув их, но, распахнутые до неестественной широты, они делаются столь же неестественно тусклыми, они не отражают света. Странные глаза. Больше он таких не встречал. Ни у кого и никогда.
- Ничего удивительного, - сказал Тимоша то ли себе, то ли людям, - это вокзал.
Когда Катя - в какой уж раз! - метнулась из одной очереди в другую, он остановил ее за руку.
- Здравствуйте, мадам! - Таким обращением Тимоша хотел определить характер будущего разговора - ироничный, необязательный, случайный. - Не поможет ли вам очень старый знакомый?
- Мне надо срочно, на самый ближайший поезд закомпостировать три билета! - ответила Катя и протянула Тимоше билеты так, как будто расстались они вчера и теперь встретились.
Почему он их взял? То ли голос Кати и эти неотсвечивающие глаза умоляли о помощи, то ли где-то глубоко-глубоко в душе поднялось и легонько застонало чувство сто раз заговариваемой и, казалось, заговоренной вины перед этой женщиной? Он взял билеты.
- Пожалуйста! - попросила Катя.
И Тимоша, округлив грудь и приняв вид человека, которому надо задать всего один маленький вопрос по давно решенному делу, ринулся к кассе.
- Минуточку! - говорил он людям. - Минуточку!
Через пять минут он вынес из очереди три прокомпостированных билета.
- Поезд через три часа! - сказал он.
- Господи! Слава богу! - Она даже улыбнулась.
И Тимоша вспомнил, какая у нее улыбка.
Вообще она хорошо сохранилась на своем Севере, решил Тимоша, только у нее нейродермит. Плохо, что он на лице… У него лучше - на спине.
- Ну, рассказывай! - потребовал он. - С кем на юга едешь? И почему такая нервность?
- Сейчас объясню, - ответила Катя. - Но давай на секунду сядем. Я просто должна сесть на секунду. - И она села на краешек лавки, и закрыла глаза, и замерла, но тут же открыла их снова, уже нормальные глаза, серые и отдающие свет. - Я дам тебе ключ, а ты его отнесешь по адресу. Хорошо? Скажешь, что мы уехали. Срочно…
- Объясни, - попросил Тимоша. - Объясни суть. Что такое ключ? Что такое адрес?
Через десять минут он знал все. Про Загорск. Ветрянку. Про квартиру по «известному адресу». Про двоих Катиных детей, оставленных сейчас там.
- Сколько им лет? - спросил Тимоша. - Детям?
- Павлик перешел в десятый класс, а Маша в шестой…
- Десятый? - переспросил Тимоша. - Это же сколько ему?
- В феврале будет семнадцать.
Родись Павлик доношенным ребенком, Тимоша определенно подумал бы сейчас гадость о Кате. Что-то такое «о легкости и бездуховности женского естества» уже начинало формироваться в Тимошиных извилинах. Какая-то даже цитата упорно пробивалась вспомниться… Та самая, где некий господин - то ли Гамлет, то ли Лир - говорит про туфли, что не успели износить… Но Катя назвала месяц февраль, и цитата ушла, не вспомнившись. Если этот мальчик февральский - значит, он Колин? Не может быть ничьим другим… А он, Тимоша, ее в самолет, он отправлял ее подальше, потом вернулся и об исполнении доложил. Они тогда выпили втроем - он и Колины родители. Колю пить не звали. Он был подвергнут семейному остракизму и лежал у себя в комнате. Тимоша вошел к нему и спросил:
- Ну, ты чего?
- Стыдно! - сказал Коля.
- Не дым, глаза не выест! - засмеялся Тимоша.
И Коля засмеялся тоже.
И все. И точка. Пришла, правда, эта телеграмма… Но Коле и тут повезло. Ее получила его мама. И снарядила в дорогу Тимошу. Тогда, сразу, Коля так и не узнал, что ни в какую командировку Тимоша не летал, а брал отпуск за свой счет, вернее, за счет Колиных родителей, чтобы приехать в Северск и посидеть с Катей пять минут на заснеженной лавочке. Что же это за отношения у него с ней? Каждый раз они связаны билетами, поездками и мерзопакостным осадком на душе… А тут еще оказывается - на Севере живет мальчик Павлик…
- Хорошо, что их никого дома нет, - сказала Катя. - Мы сейчас уедем, и как не были…
- Они уже дома, - ответил Тимоша. - Они тоже сегодня уезжают, в Болгарию, так что, наверное, собираются…
- Ой! - вскрикнула Катя. - Ой! Где тут такси?
- Я на машине!
Тимоша вез Катю и думал: ему сейчас, может быть, предстоит провести операцию, которая посложнее той, семнадцатилетней давности. Главная же сложность заключается в том, что, совершая будто бы хороший, добрый поступок - везет женщину в своей машине, он тем не менее ощущает себя вымазанным в дерьме. Что это за добро такого сорта?
Тимоше было гадко.
Из автомата он позвонил на работу и сказал, что задерживается в министерстве и скорее всего останется здесь и после обеденного перерыва… Кто-нибудь его искал? Ответили: звонила какая-то женщина. Не представилась. И приходила девочка: «Дочка твоего приятеля, сама на себя непохожая. Та-акое платье!»
- Ясно! - сказал Тимоша, повесив трубку. - Они дома. Ну, что ж, поехали!… Мы с тобой знакомы по юности, а встретились случайно. Это такая у нас будет легенда.
Милка вошла в квартиру и увидела Ларису, сидящую в кресле с повисшими руками. На ногтях у матери просыхал лак.
- Не злись! - быстро сказала Милка. - И если хочешь - извини.
«Понятно, - подумала Лариса. - До этого "если хочешь…" она сама додумалась. А окажись Тимоша на месте, он бы ее научил иначе».
Лариса знала, что дочь побежит именно к нему. Даже предполагала, каким словам он ее научит. Они всегда у него странные и не имеют прямого отношения к делу. В этой истории он мог бы сказать так:
- Давайте заложим дверь, а? Мало ли что? Ну, начнем мы завтра печатать сотняги… Или твой папенька зарежет маменьку. Ну, зачем нам свидетели? Завтра же я привожу кирпич.
Или:
- Ну что ты, коза, на мать напала? Будто она знает, как с молодежью обращаться? Какой у нее в этом деле опыт? А тут сразу дети разных широт… Ты знаешь, люди на Севере думают медленней… Хочешь эксперимент?
Он всегда сочинит какую-нибудь чушь, нагромоздит целую гору слов, и уже не поймешь, где дело, где не дело, с чего сыр-бор и кто прав, а кого сечь надо. Прекрасное, всей их семьей ценимое свойство. По словам того же Тимоши, они, как по жердочке, переходят из критических ситуаций в благополучные с его помощью, переходят, не оглядываясь, что осталось за спиной, - оглядываться он не велит. Вот сейчас пришла Милка и говорит несусветное: «Если хочешь - извини». Это, конечно, не Тимоша, но все-таки его школа. Хочешь - не хочешь…
- Ты собирайся! - сказала Лариса. - Остановка только за твоими вещами.
- Сейчас! - ответила Милка. - Сейчас!
И она шагнула на балкон.
Лариса смотрела ей вслед и думала: какой бы ни была эта девчонка, которая занесла длинную ногу над дверным порожком, - это единственное оставшееся у нее в жизни. Больше ничего. И оттого, что Милка ведет себя отвратительно и вызывающе и что она эгоистка и себялюбка, ей, Ларисе, не просто хуже, - хуже само собой, но не в этом дело. Ей, Ларисе, всю жизнь нести тяжесть вины, что дочь такая, а не другая. И вина эта не от недогляда или попустительства… Они тоже были, были, но они не главное… А главное… Главное?…
…Они вернулись из Африки, Милке два года. И она впервые увидела снег. Их тогда снимало телевидение. Они гуляли на Тверском бульваре, и к ним подскочил телевизионщик: «Вы обалденно фотогеничная пара… Мы вас сейчас снимем, только вытрите ребенку нос!… Чего он у вас такой сопливый?» - «Это она, а не он, - сказал Коля. - Она еще не видела русской зимы». - «Блеск! - завопил телевизионщик. - Блеск! Это сюжет!»
То ли от обилия света, то ли от нахального, вспарывающего вторжения камеры, но начала в ней, Ларисе, разматываться, раскручиваться какая-то туго свернутая пружина. Нельзя остановить этот процесс разматывания, когда ты держишь в руках кончик, а клубок, моток (что там еще?) уже катится, удаляется, и ты знаешь, чувствуешь, как все меньше и меньше на нем остается.
В общем, в ту зиму ее клубок размотался до стержня. Ее стал раздражать улыбчивый, вежливый Коля. К ним часто заглядывали гости, они были модной парой. Лариса радовалась людям, родине и тому, что как бы светски-зарубежно ни начиналась пирушка, она всегда переходила в русское застолье - с пламенными речами, с критикой того и сего, с борьбой за идею, выведением на чистую воду и прочее, прочее.
Как она это все любила! Потому что все это было светло и страстно. А потом увидела: Коля в их дискуссиях «за жизнь» не участвует. Нет, он что-то там говорит, но ему это неинтересно. Неинтересно, почему не оправдали себя совнархозы. Неинтересны события во Вьетнаме и неурожай на Украине, неинтересна даже волнующая проблема «Берегите мужчин», поднятая «Литературной газетой», потому что он считает: «Бережение - понятие сугубо эгоистическое». «Нельзя, - рассуждал он, - в проблеме сохранения себя, своего здоровья полагаться на общество и тем более на государство. Надо всегда помнить: ты у себя один». Ему кричали: «Это звериная философия!» А он отвечал: «Нет! Разумная».
Вообще он даже не спорил. Если уж очень на него давили, он не то что сдавался, он как бы истончался до степени пропускания сквозь себя любых идей и воззрений. Пропускал и концентрировался. И однажды, когда она мыла в раковине чашки и ставила их в сушку, пришла простая, как и совершаемое ею действо, мысль: чужой человек. Она испугалась мысли и позвала на помощь любовь, ведь была же она, была, зачем бы она замуж за него пошла? И явилась любовь, странное такое понятие, обросшее обязательствами и правилами, как декларация на таможне. Лариса не была близка со своей матерью. Она считала ее не по возрасту старозаветной: всю жизнь строгие английские костюмы и черные лодочки независимо от того, где она, в Брюсселе, Мадриде или Мытищах. Но тут, почувствовав, как размотался у нее клубок, Лариса пришла к матери и исподволь, намеком поделилась: вот там, за границей, все складывалось хорошо, а на родине… Может, это так у всех?
- Нет! - резко возразила мать. - Нет! Ты его просто не любишь… При чем это самое - там и здесь? А не любишь - расходись… Жить без любви можно только в двух случаях. Во-первых, если не отдаешь себе в этом отчета… Живешь и живешь. Так делает большинство, потому что любовь - редкость. Как талант. Как сокровище. Как красота. Во-вторых… Если надо жить во имя больного или беспомощного… Потому что есть вещи выше любви… Например, порядочность…
- Не поняла, - жалобно сказала Лариса.
- Ничего не могу поделать, - ответила мать. - У тебя промежуточный случай. Ты осознала, что живешь без любви, и это показалось тебе ужасным, а ничего ужасного нет… Но у тебя нет тех обстоятельств, при которых ты обязана сохранять брак… Коля - здоровый молодой человек. Этим его с ног не собьешь…
Они не разошлись.
- Глупости, - сказал Коля. - Есть годы риска… Первый, пятый, девятый, семнадцатый… Или какие-то еще. Перемогись.
Он это сказал просто, без волнения, испуга, огорчения. Будто иллюстрировал материн тезис, что любовь - талант и не каждому дан. Глупо пытаться выиграть в лотерее по трамвайному билету. Перемогись. В этом его спокойствии было и разумеющееся само собой: он тоже без таланта, тоже лишь с трамвайным билетом и тоже перемогся. Может, даже не один раз.
Они стали жить-поживать и добра наживать. А мать ей предсказала:
- Твое дело. Только когда-нибудь в чем-нибудь для тебя неожиданно, но обязательно появится на свет результат твоей бесхарактерности. Там, где человек закрывает глаза на окружающее, возникает неожиданность…
- Ты цитатчица, а не человек, - рассердилась Лариса. - Ты, может быть, единственная мать на земле, которая толкает дочь к разводу.
- Во-первых, не единственная, - ответила мать. - Во-вторых, если ты помнишь, я никогда не была в восторге от твоего брака. В-третьих, повторяю, твое дело. Я буду счастлива, если ошибаюсь.
Она не ошиблась, ее мать из вымирающего племени идеалистов. Они встречаются с ней редко, где-нибудь в кафе. Пьют кофе, едят мороженое. Мать приходит на свидание в английском костюме, в черных лодочках, не дает официанту на чай, не платит швейцару, садится только в заднюю дверь троллейбуса, живет по правилам, которые давно уже не правила, потому, наверное, никак не может понять единственную внучку Милку. Ларисе всегда это неприятно, а тут, сидя с опущенными руками в кресле и провожая глазами дочь, что шагнула на балкон и ушла к этим странным детям из какого-то забытого богом Северска, Лариса вдруг отчетливо осознала: ее дочь и есть та самая неожиданность от компромисса, на который она решилась много лет тому. Ее Милка и есть дитя нелюбви и добронаживания, ее единственный выигрыш по трамвайному билету, с каким она едет по жизни.
А Милка ступила в соседнюю квартиру и сказала:
- Привет!
…Прошло ровно пятьдесят семь минут с того момента, как они вернулись в комнату. Милка хлопнула дверью, а там осталась эта женщина с длинными блестящими волосами. Все пятьдесят семь минут Павлик помнил, что женщине сказали: «Ненавижу!» Странное движение совершило громко брошенное слово. Будто ударившись о женщину, оно тут же отлетело от нее, а вот его, Павлика, невзначай, рикошетом поразило насквозь. Во всяком случае, таких пятидесяти семи минут в его жизни еще не было. Не было состояния удивительной прозрачности всех изначальных понятий. При нем, взрослом юноше, произошла отвратительная история, и он не смог ни предотвратить ее, ни изменить ситуацию. Это наполняло его стыдом и отчаянием. Ведь если на твоих глазах случается такое, а ты стоишь столбом, то что вообще ты можешь?
Женщина проводила их через балкон, и глаза ее сочувствовали ему - беспомощному. И это особенно гадко. На него почти не действовало тихое, молящее поскуливание Машки, в котором она признавалась, как открыла дверь в кладовку, как прошла между стеклянными пустыми банками, как выдувала пыль из замочной скважины. Вина сестры четкая, ясная, определенная. Но в ней нет глубины… Его же вина неизвестно где начиналась и неизвестно когда кончится. Потому что он думал, твердо знал: ему никогда не забыть этот пронзительный крик и как качнулась женщина от него, будто от удара. А он стоял рядом…
Пятьдесят семь минут он ходил по комнате, Машка же испуганно следила за ним глазами. Он ходил и решал для себя вопрос: что он должен был сделать и чего не сделал?
И тут Милка перешагнула порог и сказала:
- Привет! Все! Инцидент исперчен. Так говорит мой папа… Я тебя прощаю, - бросила она Машке. - В твоем возрасте я тоже совала нос куда не надо… Что будем делать в оставшееся до поезда время?
Она смотрела на Павлика громадными глазами, и Павлик видел, как они громадны и отмыты до блеска, но не знал, что Милка пялится до неестественности, потому что не уверена в себе, а ей это неприятно, быть неуверенной, и не свойственно вообще.
- Ну, знаешь… - сказал Павлик, краснея оттого, что не решил, как себя вести и как поступить.
- Мы с мамой помирились, - объяснила Милка. - А с тобой мы ведь и не ссорились? Так ведь?
- Что делает твоя мама?
- Сушит маникюр, - сказала Милка.
И тогда Павлик решительно пошел на балкон. Лариса стояла в дверях, будто ждала его. И у нее было лицо человека, готового отвечать на вопросы.
- Вы простили ее? - спросил Павлик.
- А я могла не простить? - ответила Лариса.
- Не знаю… - сказал он.
- Вот видишь, - засмеялась она. - А говоришь…
- А нас вы простили?
- Вас? - удивилась она. - Господи, мальчик, вас за что?
- Ясно, - заключил он. - Но я вам хочу сказать… Ни себя, ни Машку, ни ее я не прощу никогда…
Почему ему важно это? Объяснить про рикошет, про удивительную пятидесятисемиминутную ясность понятий, про то, как, приняв на себя удар слова, он принял на себя и все последующее… Ее, Ларису, слово только задело, его - убило. Она может простить, а он не должен… Потому что ничего другого он не может, кроме как не простить.
- Ты думаешь, не прощать никогда - доблесть? - печально произнесла Лариса.
- Доблесть - прощение? - спросил он.
- Не знаю, - ответила Лариса. - Я вообще не знаю, что такое доблесть в этой жизни… Не надо ее не прощать, - продолжала Лариса. - Удиви ее тем, в чем она ничего не понимает.
- Вы так хотите?… - тихо сказал Павлик. - Вам будет лучше от этого?
- Знаешь, - медленно проговорила Лариса, - будет. Ты нам оставишь надежду…
- Не понимаю.
- Прости ее…
- Хорошо, - ответил Павлик. - Я сделаю это ради вас. Но и вы простите меня, если можете…
- Ты даже не знаешь, что говоришь… - прошептала Лариса.
Звонок раздался сразу в двух квартирах. И здесь, на балконе, два звука объединились и звенели неестественно громко, как в театре.
- Мама! - закричала Машка. - Ты почему не в Загорске?
- Собирайтесь! - велела Катя. - Мы уезжаем. У нас скоро поезд…
И тут она увидела чужую девочку, что отрешенно стояла посреди комнаты. Девочка наклонила голову, и блестящие глаза ящерицы уставились на Катю стеклянно и равнодушно.
- Собирайтесь! - повторила Катя.
- Сейчас! - сказал пришедший с балкона Павлик. И вид у него был такой, будто только что он испытал боль, но она уже отпустила, хотя еще осталось воспоминание о боли. Он вошел и сразу стал застегивать чемоданы.
- Разве у вас поезд сегодня? - спросила Милка. - Не завтра?
- Через два часа, - ответила Катя.
Милка смотрела на Павлика. Как, наклонившись к замку чемодана, он прижимает крышку коленом и при этом не обращает на нее никакого внимания. Каждый его защелк вызывал у нее странное чувство освобождения и потери. Ведь хорошо же, если они уедут, эти нелепые северские люди - женщина с кошмарными белыми пуговицами на желтом, ядовито-склочная малявка, из-за которой весь скандал, этот малахольный Павлик. Гибрид учителя с декабристами. Пусть себе катятся! Не нужен он ей, не нужен! Милке хотелось бы даже громко фыркнуть что-нибудь эдакое: «Привет отъезжающим половцам и печенегам!» Чтоб окончательно и бесповоротно определить несоответствие этих людей времени. Времени телевизора и миксера! Она даже сделала вдох для произнесения заключительного хамства, когда вдруг осознала, что говорит совсем другое:
- Не уезжайте! Я прошу вас…
Последние слова она уже пролепетала, и, видимо, лепет дошел до Павлика, он выпрямился.
- Знаешь, ты можешь стать очень плохим человеком. Я должен тебе это сказать!
- Это не ваше дело! - крикнула Катя. И поправилась: - Не твое!
И снова с Милкой произошло несусветное. Что ей полагалось сделать? Сказать, будто в наше время нет понятия «хороший - плохой», будто эти категории «отсохли», как говорит папа. Другое важно - ценность. Плохой человек может быть ценным работником. Хороший может цены не иметь. Чего ты стоишь - вот главное. В деле. В жизни. Что ты умеешь. Чего не умеешь. А хороший - плохой - это рудимент от другой эпохи. Эпохи духовной культуры. А мы - слава богу! - живем в эпоху материальной. И папа любит в таких случаях для усиления аргументации включить вентиляцию, нажать на кнопку магнитофона. «Смотри, дщерь, что есть наша эпоха и наша культура. Она о-ся-за-е-ма: придумать и сделать ее могли только люди, не отягощенные эфемерным и неосязаемым». Но вопреки всему этому, вопреки такой здравой оптимистической логике Милка сказала вот что:
- Я хорошая. Я докажу тебе. Я поеду с тобой в Северск. Хочешь, навсегда? Как эти идиотки декабристки…
- Ой! - выдохнула Машка, у которой глаза просто лопались от напряжения, будто последние пять минут она смотрела на что-то горячее-горячее…
Ничего не сказала Катя, она только закрыла рот ладонью, словно боялась, что слова, неизвестно какие, выйдут из нее сами, без ее воли.
И тут забарабанили в стекло. Это Тимоша косточкой согнутого пальца стучал им в окошко с балкона.
- Тимоша! - закричала Милка. - Тимоша, заходи!
- Иди домой, коза! - ответил Тимоша. - Я хочу с тобой попрощаться. А у тебя еще чемодан не собран. Определенно, мать положит тебе что-нибудь не то.
Тимоша при этом делал в сторону остальных извинительно-приветственные поклоны. Мол, здрасте, но и извините, что я так вот, пальчиком врываюсь…
- Тимоша! - воскликнула Милка. - Я тут сказала одну вещь… Видишь, они все потеряли лицо… Я вот что сказала. Я поеду с тобой в Северск. Понял? - спросила она Павлика.
А Павлик был потрясен. Он всего ожидал от этой девчонки. Она могла разбить чужую хрустальную вазу - ей это ничего не стоило, она могла сделать гадость его маме - выкрикнула же она своей «ненавижу». Она могла ударить Машку, подошла бы и ударила. Но сказать такое? Павлик почувствовал, как он покраснел.
- Но ты же не сегодня поедешь, - возразил Тимоша. - Для начала… надо съездить в Болгарию.
Павлик вдруг остро осознал: незнание, что сказать и что сделать, стало больше его самого. Ничего не годилось в помощь. Нелепая девчонка будто назло создавала нелепую ситуацию, и он в нее погружался, как в мазут, как в клей, без надежды на спасение.
- Ты хочешь, чтобы я поехала с вами?
- Нет! - сказали они страстно и единодушно все втроем.
И Милка с удивлением посмотрела на Катю. Чего эта влезает? С пуговицами.
- Нет? - переспросила Милка.
- Нет! - ответил Павлик.
- Видишь, коза, - вмешался Тимоша. - Возникли трудности. Есть смысл все-таки вернуться домой…
- Видишь, Павлик, у нее совсем нет гордости, - важно подвела итог Машка.
Милка сделала то самое движение, которого давно ожидал Павлик, и он шагнул вперед, чтоб ничего не случилось, и они оказались так близко друг от друга, что Павлик увидел левый замутненный глазок у ящерицы. Правый сверкал, а левый был тускл, и это несоответствие делало мертвую заколку живой и очеловеченной. А еще он увидел глубокие смуглые впадины под Милкиными ключицами… Но самым удивительным было бьющееся Милкино сердце, которое Павлик тоже увидел. Просто дорогое импортное платье, не ставившее перед собой задачу что-то там скрыть, не сумело скрыть и этого. Павлик заметил, как слева быстро-быстро подымается и опускается красивая японская материя, и просто не могло быть сомнений, что у этой плохой девочки сердце объективно существовало и билось, как и у хороших.
- Ладно, - сказал Павлик. - Ладно. - Он забыл, что шел ей навстречу, чтоб ловить ее за руку!
А Милка взяла и положила ему голову на грудь, положила и заплакала.
- Да что же это такое?! - взмолилась Катя. - Да сделай же что-нибудь! - Это она уже Тимоше.
Машка вскинула брови на это «сделай». Почему их вежливая мама обращается так к человеку, которого видит первый раз, а человек не удивляется, идет через порог и берет Милку за плечо, и она уводится, человек же поворачивает к матери лицо и говорит:
- Спускайтесь быстро к машине, я сейчас! Возьми себя в руки, Катерина!
«Откуда он ее знает?» - морщила лоб Машка, а мама уже сунула ей в руки сумки, сетки и закричала Павлику:
- Чего застыл! Бери чемоданы, внизу машина!
- Какая машина? - спросил Павлик, ощущая на рубашке след Милкиной слезы и испытывая при этом какую-то глупую радость.
- На колесах! - не выдержала Катя, а он не мог понять, почему она так кричит и так на него смотрит, будто он сделал что-то гадкое, непростительное.
- Надо же сказать им «до свидания», - робко напомнил Павлик.
- Не надо! - Катя схватила самый тяжелый чемодан.
- Но почему? - сердился Павлик. - Почему?
- Поверь, что не надо! Поверь, не спрашивая… Ну, поверь единственный раз… - У Кати тряслись руки, и пятно было ужасно, и смотрела она на Павлика так, как не смотрела никогда, - умоляюще и в то же время отстраненно. Будто они сейчас расстанутся навсегда и с этим уже ничего нельзя поделать. И потому, что он ни разу не видел мать такой, и потому, что сам он сейчас чувствовал себя растерянным и слабым, он сказал:
- Хорошо. Пошли.
Катя метнулась к балкону и с ожесточением повернула все три закрывающие дверь ручки. С визгом проехала по карнизу штора, в комнате стало сумрачно, печально и тихо. Просто вообразить невозможно, что кто-то здесь недавно кричал и плакал.
Тимоша привел Милку в ее комнату.
- Сними ты это платье! - сказал он ей. - Ей-богу, оно тебе не идет!
Милка покорно, шмыгая носом, пошла в ванную и начала стаскивать узкое платьице… Она ощущала себя настолько опустошенной, что ей можно было давать любые указания. Но в то же время опустошение казалось сладким и освобождающим. Будто сама по себе возгорелась рухлядь, которую только по лености не сожгли раньше, а теперь она исчезла, и все тому рады. Как хорошо! Сейчас она переоденется и пойдет к ним. Она их проводит, ведь смешно задерживать - у них путевки. Но они обязательно на обратной дороге заедут. Значит, главная задача вернуться к этому времени из Болгарии.
Так она думала, освобождаясь от платья, как от засохшей и отмершей кожи, но оно не снималось, цеплялось, потому что «молнию» она расстегнуть забыла…
А Тимоша в это время вышел к Ларисе и сказал:
- Держи ее как можешь… Я их сейчас отвезу на вокзал.
- Что за спешка и при чем тут ты? - спросила Лариса.
- Я альтруист, - пошутил Тимоша. - Вижу - женщина с детьми, а у меня четыре колеса…
- Знаешь, - засмеялась Лариса, - они из Северска… Я помню, ты когда-то туда ездил в командировку… Может, это твоя знакомая?
- Признаю себя виновным. Знакомая.
- А! - сказала Лариса. - А говорил - альтруист…
- Держи дочь! - приказал Тимоша и пошел к выходу.
Лариса повернула ручки балконной двери и подумала: «А мальчик мог бы прийти и сказать "до свидания"». Как они с ним говорили: прощение - доблесть? Странные категории извлекли на свет. Вообще странный мальчик. Не от мира сего. Что такое эти маленькие города? Никогда она в них не была… Коля, между прочим, был в Северске… Еще до нее. Ходил на байдарках. Как тесен мир… А самолеты совсем превратили пространство в фикцию. Хорошо это или плохо? Все, что сближает, хорошо… Собственно, почему надо держать Милку? Пусть бы она их проводила. Успеют они с ней собраться тысячу раз. Или Милка и там устроила скандал? С нее станется. У нее никаких сдерживающих рычагов. Что хочу, то и делаю.
Милка вышла из ванной с прилипшими ко лбу волосами. Какая-то покорная и притихшая.
- Я провожу их, мам, а потом соберусь… Ладно?
- Знаешь, по-моему, они уже уехали… Их Тимоша повез…
- Уехали? - спросила Милка. - Уехали?
- Только что… Я слышала, как хлопнула дверца… Я знаю звук Тимошиной дверцы.
Она нашла на вокзале Тимошу. Он стоял перед раскаленным плацкартным вагоном, смотрел в окно и видел какие-то сумки, авоськи, локти, ноги… В вагон было продано больше билетов, чем мест, стоял шум и гам. Как хорошо, что он посадил их, лишь только подали состав. Кто успел, тот и сел. Правда, этот странный мальчик сразу стал освобождать свою полку для какой-то женщины, но он, Тимоша, послал эту тетку очень далеко. К бригадиру поезда. И вообще загораживал их телом, потому что у Кати был безумный вид и ее вполне могли принять за больную. А ненормальный взрослый ребенок по имени Павлик все вылезал со своей железнодорожно-посадочной вежливостью. Интересно, это в нем глубоко или только внешне? На такое мелкое благородство - место уступить, руку протянуть - и Коля способен. Он это даже любит. Любит выглядеть. Правда, недавно признался ему, Тимоше: «Устаю от этого… От вежливости». - «Да потому, что она у тебя как искусственная нога… Трет в сочленении…» Коля шутливо дал сдачи, и разошлись вничью.
Тимоша сказал ему правду про искусственную ногу. Если этот мальчик - Колин сын, а судя по рыжине и некоторой лопоухости, так и есть, то вполне можно себе представить, что когда-нибудь и у него от вежливости сведет скулы. И он отбросит ее к чертовой матери, как что-то мешающее. И ему, естественному, сразу станет легче?
Коля с возрастом охамел весьма, а какой был аспириновый ребенок! Тимоша дважды хотел его убить. Первый раз мальчишкой. Дрались они тогда по-страшному, до сих пор у него осталось ощущение горлышка бутылки, зеленой, бугристой, которую он разбил об угол дома, предвкушая, как острыми рваными краями вспорет сейчас брюхо этому холеному, чистенькому мальчику. Все самое отвратительное воплощалось тогда для Тимоши в Коле, представителе какой-то другой, «стильной» жизни. Он презирал себя за то, что ему тоже хотелось вот так небрежно разменивать в табачном киоске большие бумажные деньги. В общем, Колю решили побить, а в драке - Коля оказался сильным - пришло к Тимоше это страшное желание убить. Потом были милиция, и Колины родители, и их непонятное всем желание выручить Тимошу. Выручили - приручили. И он почему-то полюбил Колю, как любили его все. А может, и больше, потому что никто, кроме него, не сжимал в руках зеленое горлышко. Все чувства, которые Тимоша испытывал к этой семье, имели какое-то бутылочное происхождение. Признательность, благодарность, уважение - все стало острым, обнаженным, будто, не преуспев в убийстве, силы Тимоши были брошены на другой эмоционально-производственный участок - любви.
А потом, однажды, он еще раз захотел Колю убить. Он вернулся тогда из «командировки» в Северск. И хоть родители Коли не велели ему рассказывать сыну ни о телеграмме, ни о поездке, он собирался это сделать. Тимоша в самолете промечтал предстоящий разговор с Колей. Он расскажет ему, как прилетел, как ждал ее на улице… «Какая она?» - спросит Коля. И Тимоша расскажет, какая.
«В платочке, а на лбу челочка по самые-самые брови. Глупая, брови прячет… Они ведь у нее красивые. Раньше это называлось соболиные…» - «Э, черт! - скажет Коля. - И влип же я тогда…»
Таким мыслился разговор. Но сказал Коля другое. Совсем другое.
«Знаешь, - сказал он. - Был я легкий человек. Незлобивый дурак, что ли… Позвали тебя, включили в игру… И стал я подонком».
Никогда не забыть Тимоше это свое состояние. Сидят два взрослых мужика за столиком в кафе, промеж них газета середины шестидесятых годов, пьют хороший коньяк, курят дорогие сигареты. И один одному небрежно так: «А это ты меня подонком сделал…» Вся жизнь Тимоши вернулась к тому самому зеленому горлышку, с которого и началась его связь с этой семьей, его положение в ней то ли как приемного сына, то ли друга на все случаи жизни. «Я?» - глупо спросил тогда Тимоша. «Ты! - повторил Коля. - Процесс со мной произошел необратимый, так что глупо жалеть о том, чего не воротишь. И как она выглядит, эта прекрасная девушка из города Северска?» - «Давай разберемся…» - сказал Тимоша. «Не надо, - ответил Коля. - И не смотри на меня так, как смотрел в той подворотне. О’кей, старик! Я не в претензии. Мы такие, какие мы есть!»
Никто никого не убил. Все было еще удивительней… Будто они роднее стали. И можно говорить о себе открыто друг другу: я - сволочь, и исповедоваться в гадком, и погрязать в этом глубже и глубже… Правда, оставалась в их отношениях Милка. Существо. Коза. Садилась на колени Тимоше и задавала вопросы. И это самое сладкое, что еще существовало. Ибо в ответах на них он исходил не из того, каким был сейчас, а из того, что он хороший, и добрый, и умный.
И с каждым годом чужая девочка занимала в его жизни все больше места. Потому что однажды он понял: после первого, очень короткого, но весьма скандального брака - с разделом простыней и сервизов - он вряд ли женится второй раз. А способа получить дочку без помощи женщины - увы! - нет, что, несомненно, говорит о глубоком несовершенстве природы. Ведь если он чего в жизни хотел по-настоящему, так это дочку. Чтоб носить ее на плечах, покупать ей кукол, дарить украшения, защищать ее от всех и вся…
Так и получилось, что лучшая часть его души стала принадлежать Милке. Он ей больше родитель, чем вся ее родня, вместе взятая.
Он хотел, чтобы она это знала.
Но странное дело: именно сейчас, на перроне, явилось понимание, что игра в Милку-дочь подходит к концу.
Ведь игра есть игра. Когда-нибудь кто-нибудь скажет: хватит. Вот она и ушла - девчонка. Бросив фишки-фантики. Собирай их, Тимоша, собирай! Если, конечно, хочешь; не хочешь - брось. Никто не неволит, ведь никому брошенной игры не жалко. Ну, рассыпали - проблема! То, что для тебя эта игра была чем-то бoльшим, - твое личное, частное дело. Никому не интересное.
«Ну, что ж, - сказал сам себе Тимоша. - Как это поется в песне? Первый тайм мы уже отыграли. Дальше вступают трубы, и некто горластый кричит, что у него много сил и для второго… Я ему завидую. У меня их нет. Мне их неоткуда взять… Дело в том, что очень хочется вмазать одному теоретику, который сказал, что любовь сама по себе награда. Маэстро, вы не правы! Маэстро, вы погорячились… Любовь подразумевает ответ. Она не существует без него. Вот какая штука… Это говорю вам я, старый одинокий дурак…»
…Тимоша смотрел на грязное окно, за которым кипели посадочные страсти, и думал, что, когда он проводит сегодня Колину семью в Болгарию, он сделает одну необходимую вещь. Он купит билет в Лазаревскую, куда уезжает сейчас Катя. Он поселится невдалеке, но чтоб его не заметили, и постарается все понять про ее жизнь. Кто ее муж? Счастлива ли она? Слушают ли ее дети? Сколько денег они тратят на обед? Ему важно знать степень своей вины перед этой женщиной. Взорвало его изнутри, будто он какая-то банка с огурцами. Все перестало иметь значение - и что хотел, и что думал, и что сделал, - осталась одна вина. А значит, пришла пора отвечать за эту вину. Вот когда он все узнает, он выйдет на пирс, вздохнет глубоко и шагнет в воду. Он поплывет в Турцию. Никаких самоубийств, тоже мне глупости! Просто поплывет в Турцию. И будет плыть, плыть, плыть… И пусть все произойдет как произойдет. Может, его вернут спасатели, может, пограничники, может, судорога сведет ногу… Может, встретит его акула…
«Ах! - скажет она. - Какая приятная встреча! Сейчас я откушу тебе голову».
«Но ведь мне будет больно!» - ответит он ей.
«Какие глупости эта ваша человеческая боль!» - засмеется акула.
Пусть все будет как будет. И все решит судьба.
Такой он фаталист.
И тут Милка повисла у него на руке. Милка…
- Где они? - спросила она. - Где?
А поезд тронулся.
В последнюю минуту потный бородатый дядька, который боролся за вторую полку, победив, рванул вниз окошко, но они ничего не увидели.
В вагоне пахло яблоками, колбасой, пылью, потом, пахло полиэтиленовыми пакетами, раздавленными окурками, пахло туалетом, вокзалом, железной дорогой. Пахло жизнью. И в конце концов люди успокоились. Они ехали. Вещи у них не украли, из поезда не высадили, а то, что их больше в вагоне, чем нужно, так почему это плохо? Люди, человеки - это же хорошо, когда их много. Что ж им теперь, помирать для необходимого количества? Так острил здоровый бородатый дядька, не желавший ни покинуть захваченную полку, ни искать другое место для освобождения пространства, тем более если вокруг такая замечательная компания.
Замечательная компания - Катя, Павлик и Машка - была втиснута в угол лавки, и Машку давно уже всю перекорежило от этого вагона и от этого дядьки. А Павлика все еще здесь не было, он остался там, в той комнате, из которой его увезли. И в ушах его все еще звучал звук задвигаемой шторы. И он думал об этом человеке, который вез их на вокзал. Павлик заметил: он дважды пренебрег светофором. Пренебрег или просто не видел? Ведь он все время смотрел на него, на Павлика. Пришлось даже спросить его:
- Почему вы на меня так смотрите?
- Интересно, - ответил человек.
Он внес им вещи в вагон и даже кое-кого разогнал. А на прощание сказал маме:
- Прости меня, Катерина!
За что он просил у нее прощения? Мама сделала такие глаза при этом, что не оставалось никаких сомнений: она не хочет, чтоб дети его «прости» слышали. Кто он такой, этот человек?
- Откуда ты знаешь этого дядьку? - поинтересовалась Машка.
- Какого дядьку? - будто не понимала Катя.
- Того, что на машине, - повторила Машка.
- Случайный человек, - неестественным голосом сказала Катя. - Просто договорились… Слушайте, дети, давайте пойдем в ресторан! Мы же ничего не купили в дорогу!
Никогда они не видели такой мать: фальшиво-возбужденной, суетливой. Она даже зачем-то кокетничала с этим громадным соседом, который один захватил половину нижней полки. Она вступила в какой-то глупый разговор с соседкой напротив и стала ей объяснять: «Трикотаж на подкладке - это совсем не то, что трикотаж без подкладки. Была у меня рижская кофточка…»
И дети окончательно поняли, что в Москве что-то случилось. Теперь она тащила их через весь поезд в ресторан и трещала не своим голосом несусветное:
- А зачем мне Загорск? Зачем? Что я, попов не видела? Да еще в жару!… Так лучше один лишний день на море! А зоопарк? Это же ужасно - звери в клетках… Даже бесчеловечно, если подумать. А Москва? Ну что такое Москва? Я ее терпеть не могу… В прошлый раз…
- А ты разве была в Москве? - спросил Павлик.
Зашаталась Катя в переходном рукаве, что между вагонами, или это поезд сделал такой крутой поворот?
- В детстве! - сказала она. - Чего ты ко мне придираешься сегодня весь день? Я про другое начала…
Так они шли и шли против движения поезда, получалось, что шли к Москве, хотя на самом деле убегали от нее в ресторан, где Катя собиралась купить бутылку шампанского и дать детям, чтоб они развеселились и забыли все, все, все…
«Господи боже мой!… Она к нему падала на грудь, эта девчонка! Собирается к нам в Северск! Эх вы! Дураки мои милые! Чтоб вам никогда, никогда больше в жизни не встретиться! Чтоб вы завтра забыли друг друга… Навсегда… А сколько стоит шампанское в поезде?…»
Состав казался бесконечным, как был бесконечным их пеший переход в уезжающем из Москвы поезде навстречу Москве. Они шли и не знали, что так же бессмысленно, как они, идет за поездом Милка.
Сначала она шла рядом с вагоном и смотрела в пыльные слепые окна, пыталась что-то увидеть, и усталые от летних перегрузок проводницы встречали ее взгляд без симпатии и сочувствия. Потом перрон стал снижаться, а Милка все шла и шла, не замечая, как кончился бетон и началась грязная, промасленная щебенка. Она дошла до этих женщин, на которых всегда смотрела с пренебрежением и превосходством, женщин в оранжевых куртках, пахнущих мазутом и делающих свое тяжелое рабочее дело.
- Куда ж это ты, дочка? - полюбопытствовала одна, и Милка поняла, что дальше идти некуда.
Она повернула назад и увидела Тимошу, который ждал ее на бетонной дорожке.
- А он рыжий и некрасивый, - сказал Тимоша. - А вырастет - отрастит пузо, как твой папа… Ищи себе, коза, другого.
- Что с тобой, Тимоша? Ты мой враг? - спросила Милка.
- Я люблю тебя, коза!
- Тогда молчи, - заплакала Милка. - Ты все равно ничего не поймешь… Ведь это он должен был бежать за мной…
- Не стоит слез, - вздохнул Тимоша. - Поедешь в Болгарию. Как в песне. «В Варне бродят смуглые парни…»
- Не ходи за мной… Слышишь, не ходи!
- Ты хоть попрощайся со мной! Так случилось, что я неожиданно уезжаю в Турцию…
- Скатертью дорога, - ответила Милка.
- Ну хоть посмотри на меня на прощание!
Но Милка уходила, не оборачиваясь.
- Вот и все, - сказал Тимоша.
…Акула раскрыла пасть и засмеялась:
«Какие глупости эта ваша человеческая боль!»