VI
Новый портье в «Регате», круглолицый юный-фриц-любимец-мамин. Надо быть слепым, чтобы не заметить в нем восточного агента, куплен, конечно, с потрохами или запуган.
– Давай шлиссель, гребена плать, без разговоров!
– Вам был телефон из Нью-Йорк, – с улыбкой сказал портье по-русски.
Огородников расхохотался:
– Прелестно! Уже по-русски! Уже без масок!
– Я учился в зоне, сэр, – пояснил портье на отельном языке, улыбкой как бы благодаря за интерес к его скромной персоне. – Впоследствии я покинул зону.
– Сбежали? – Огородников зорко, будто детектив, следил за выражением лица молодца. – Я тоже собираюсь сбежать. Любопытно?
– Из Западного Берлина не нужно бежать, сэр. Отсюда люди просто переезжают.
– Любопытно, значит, я просто переезжаю, – глупо улыбнулся Огородников, забрал шлиссель и пошел в циммер, по дороге, с одной стороны, упрекая себя за дурацкую подозрительность, когда всякий хорошо вымуштрованный портье кажется чекистским шпионом, а с другой стороны, некоторым поднятием бровей как бы спрашивая – где же еще сидеть гэбухе, если не в западноберлинских отелях.
Едва вошел в циммер, как снова позвонил Нью-Йорк, агентура другого типа, мировой бизнес в лице маклера искусства Брюса Поллака. Хелло, Брюс, ты не обрюзг? Здравствуй, попа-новый-год. Не понимаешь? Пора уже понимать, не первый год знакомы. О'кей, о'кей, ай эм олсоу вери хэпи ту хиа ер войс, сэр…
До него вдруг дошло и почему-то неприятно царапнуло, что Брюс говорит с ним на «вы». Посылая в последние годы торопливые записочки через «коров» и «дипов», он думал, что они давно уже на «ты», на ломаном-то инглише вроде бы, и все равно сплошные ю-запанибрата, а вот сейчас по интонациям мистера Поллака была очевидна основательная и даже чуть-чуть прохладная дистанция.
– Ваше прибытие в Берлин, Максим, многих здесь у нас взбудоражило. Об альбоме говорят в Нью-Йорке, Париже и Милане. Такого мощного мэссиджа из России еще не было. Тридцать пять имен под одной обложкой! То, что до нас дошло, звучит впечатляюще. Поздравляю! Можно вас ждать в Нью-Йорке? Или вы хотите, чтобы я прилетел в Берлин?
Огородников вообразил, как Поллак покачивается сейчас на отклоняющейся спинке кресла в своем офисе на 57-й улице. Раннее утро. Кофе на столе.
– Простите, Брюс, а вы понимаете, что для меня означают – мой приезд в Нью-Йорк или ваш приезд в Берлин? Вы, вообще-то, представляете мою ситуацию?
– Ну конечно, конечно, Максим! – Раскачивание за океаном, видимо, прекратилось. – Я понимаю, сколько у вас сложностей, но как-то уже стало привычным, что Макс Огородников творит чудеса. Вы так отличаетесь от всех русских…
– Не думайте, что это комплимент. Кроме того, вы, должно быть, ждете слайдов, но их не будет. На Запад прибудет одна из копий законченного московского издания.
– Простите, не вполне понимаю…
– Ну, словом, слайдов у меня нет, а альбом все еще в Москве. После некоторой паузы Поллак спросил с исключительной сердечностью:
– Макс, что я могу сделать для вас?
– Вы можете сейчас подключить магнитофон к телефону? Я хочу сделать заявление. О'кей. Текст. «Максим Огородников из Западного Берлина, пятнадцатое ноября. Мне угрожает опасность. Советские дипломаты стараются увезти меня в Восточный сектор. Если со мной что-нибудь случится, прошу известить прессу о том, что это дело рук ГосФотоУпра СССР. Фотограф Огородников». Записали?
– Черт побери, – прошептал Поллак. Огородников хихикнул.
– Это просто на всякий случай, Брюс. Надеюсь, что ничего не случится до моего отъезда в Париж.
– Вам нужна французская виза? – быстро спросил Поллак.
– Не беспокойтесь, у меня уже есть.
– Браво! – вскричал рыжий и кудрявый ньюйоркер. Пружинящее кресло, очевидно, было брошено. Шаги по пружинящему ковру с бесшнурной трубкой под ухом. Справа внизу курящиеся миазмы Нью-Йорка. – Нет, в самом деле, верно говорят, что вы самый западный из всех русских!
Еще минуту или две Огородников слушал странно бессодержательную болтовню Поллака. Почему-то он ни словом не упомянул собственные огородниковские альбомы, даже и злополучные «Щепки», за которые еще недавно собирался получить внушительный аванс. Огородников же, хоть его и считали преуспевающим «западником», не мог преодолеть чисто советской застенчивости в отношении «материальных вопросов» и сам никогда не начинал разговоров о договорах и авансах. Затем они попрощались.
Под окнами «Регаты» передвигались граждане «фронтового города». Один из граждан с трубкой в зубах стоял у афишной тумбы. Ну, ясно, на задании с трубочкой, с чем же еще. У афишной тумбы, где же еще. Я окружен, это бесспорно. Звонить в полицию? Просить политического убежища?… Но ведь это же позор, капитуляция, провал «Нового фокуса»… все отдать им на пожирание… да, между прочим, и с Настей тогда – навсегда… в том смысле что – навеки… так-так, до гробовой доски…
Он набрал номер Линды Шлиппенбах, и – о чудо! – она оказалась дома. Только быстрей, Макс, я бегу, я бегу, опаздываю на заседание Европейского парламента. Заехать к тебе? Макс, развратная бестия, мы же просто друзья! Ах, ты не об этом? У-у-п-с, какое разочарование. Ты хочешь, чтобы я была готова ко всему? Возможность пресс-конференции? Уж не хочешь ли ты остаться на Западе, дорогой? Не исключено? Какая сенсация, какая отвратительная сенсация, какая будет радость для нашей правой прессы! Макс, я тебе немедленно позвоню после заседания Европейского парламента, о'кей?
Он бросил трубку – вокруг одна только левая тоталитарная сволочь, помощи не жди. Рванул листок из блокнота, пошел фломастером: «Дорогой товарищ посол»… Гребена плать, имя-отчества не знаю, да и нелепо так, фломастером… да и вообще, нелепо и вздорно писать… хоть поэму о Сталине сейчас ему посылай, все равно не поверит…
Выглянул в коридор и как бы остолбенел с невероятным ощущением распространяющейся вдоль позвоночного столба пустоты – вот это, может быть, и есть тот самый «крайний случай», кто-то приближается, бежать поздно…
Звякнул сигнальчик лифта, некая плотная субстанция шагнула в коридор, преувеличенно выбросив ногу в крепчайшем ботинке. Патер Брандт. Приближается, немецкое чудо! Должно быть, пожаловал продолжить прерванную дискуссию?!
– Вилли, вы не можете на секунду остановиться как раз там, где сейчас находитесь? Я возьму камеру. Вот так, спасибо огромное. На фоне бардачного штофа «Регаты» вы торчите, как воплощение европейского смысла!
– Вам не нужно здесь ночевать сегодня, – проговорил Брандт и вошел в комнату. – Соберите свои вещи, я отвезу вас в академию. Там вам не о чем будет беспокоиться, я принял меры.
Огородников, потрясенный, смотрел на священника. Неужели все-таки настоящий неподдельный человек? Спасение без-пяти-минут-беженца, что может быть дерзее для «прогрессивного деятеля»?
Пока паковался, несколько раз бросал взгляды на Брандта. Священнослужитель был взволнован донельзя, хотя и старался держаться подобающе моменту с немногословной мужественной сдержанностью. Он прогуливался, положив руки на поясницу, бросал иной раз на себя взгляды в зеркало, то хмурился, то беззаботно как бы что-то насвистывал, а один раз даже быстро поиграл мимическими мышцами, словно примеривая выражение лица.
Сумерки уже затягивали улицу, когда они вышли из «Регаты». У афишной тумбы стояли двое, причем один из двоих был в тирольских штанах. Белый «БМВ» пастора был запаркован неподалеку.
– Ваша машина, Вилли, самая красивая из всех присутствующих, – сказал Огородников.
– Не понимаю, как вы можете шутить в такой момент, – пробормотал пастор.
– А вы, Вилли, в этой мягкой шляпе и в вашем старом дорогом пальто – самый элегантный человек из тех, кого я встретил в Берлине.
– А это серьезно или опять юмор? – Пастор Брандт слегка покраснел.
По дороге он то и дело посматривал в зеркальце заднего вида, а на светофоре даже оборачивался.
– Мне даже кажется, ваше преподобие, что вы верите в Бога, – тихо сказал Огородников.
«БМВ» чуть вильнул, но остался на курсе. Чуть кашлянув, пастор Брандт пресек очевидную бестактность.