Книга: Кожа для барабана
Назад: I. Человек из Рима
Дальше: III. Одиннадцать баров Трианы

II. Трое злодеев

Приехав в какой-либо город, я всегда прошу назвать мне двенадцать самых красивых женщин, двенадцать самых богатых мужчин и того человека, который может отправить меня на виселицу.
Стендаль. Люсьен Левен
Селестино Перехиль, телохранитель и помощник банкира Пенчо Гавиры, раздраженно листал журнал «Ку+С». Он делал это на ходу, по дороге в бар «Каса Куэста», расположенный в самом сердце севильского квартала Триана. Настроение Перехиля было не из лучших, и тому имелось три причины: язва желудка, никак не желавшая зарубцовываться, деликатное поручение, из-за коего ему и пришлось отправиться на другой берег Гвадалквивира, и обложка журнала, который он держал в руках. Перехиль был невысокого роста, коренастый, нервный человечек, прятавший раннюю лысину под зализанными наверх, от пробора над самым левым ухом, жирноватыми волосами. Его жизненными пристрастиями являлись: белые носки, кричаще-яркие галстуки из набивного шелка, двубортные пиджаки с золотыми пуговицами и шлюхи из американского бара. А также, и превыше всего перечисленного, магическое переплетение чисел на зеленом сукне любого казино, куда его еще пускали. Именно поэтому язва в тот день и отравляла ему жизнь больше обычного. Так же как и встреча, на которую он шел с такой неохотой. Что же касается «Ку+С», то его обложка только еще более усугубляла его скверное настроение. Даже если ты абсолютно бессердечный человек (а Селестино Перехиль был именно таким), вряд ли тебе удастся созерцать спокойно снимок жены твоего шефа с другим мужчиной. А особенно когда ты сам и продал журналистам информацию, необходимую для того, чтобы сделать такое фото.
— Хитрюга проклятая, — произнес он вслух, так что двое-трое прохожих с удивлением оглянулись на него. Потом, вспомнив о цели встречи, на которую направлялся, он вытащил алый шелковый платок, красовавшийся в нагрудном кармане пиджака, и вытер вспотевший лоб. Цифры 7 и 16 плясали перед его глазами на фоне зеленого сукна, преследовали его, как кошмар. «Если только я выберусь из этой истории, — подумал он, — никогда больше, честное слово, никогда. Клянусь Пресвятой Девой».
Он швырнул журнал в попавшуюся на глаза урну и, свернув за угол под рекламным шитом пива «Крусикамло», неохотно остановился перед дверью бара. Он ненавидел такие места, как это, с мраморными столиками, изразцами на стенах и старыми, покрытыми толстым слоем пыли бутылками «Сентенарио Терри» на полках: всю ту душноватую, грязноватую Испанию с пейнетой в волосах, гитарой в руках и гороховой похлебкой на столе, от которой ему не без труда удалось оторваться. После пары удачных поворотов судьбы, приблизивших его, никому не известного детектива, специализировавшегося на банальных супружеских изменах и мелких хитростях по отношению к службе социального страхования, к Пенчо Гавире и его банку, Селестино привык к модным барам с негромкой музыкой, к виски с большим количеством льда, к кабинетам с толстенными коврами на иолу, номерам «Файнэншл таймс» на столике в приемной, жужжанию факсов и секретаршам, свободно болтающим на трех языках. А что там делается в Цюрихе, а что в Нью-Йорке, а что на токийской бирже? Все было запросто среди этих людей, пахнущих дорогим лосьоном для бритья и играющих в гольф. И вообще было здорово жить такой жизнью, какую показывают по телевизору в рекламных роликах.
Ему хватило одного взгляда, чтобы его вновь одолели прежние кошмары: дон Ибраим, Удалец из Мантелете и Красотка Пуньялес уже поджидали его, черт бы побрал их пунктуальность. Он увидел их, лишь только переступил порог: справа от стойки темного дерева, украшенной золотыми цветами, под плакатом, висевшим там еще с начала века: «Пароходное сообщение Севилья — Санлукар — Море: ежедневные рейсы от Севильи до устья Гвадалквивира». Троица уютно расположилась за мраморным столиком, на котором Селестино издали разглядел бокалы с «Ла Иной». Это в одиннадцать-то часов утра.
— Как дела, — без какой бы то ни было вопросительной интонации проговорил он, присаживаясь к столику.
Надо же было сказать что-то в знак приветствия. На самом деле ему было в высшей степени наплевать, как у них дела. Да и им не терпелось покончить с этикетом. Селестино прочел это в трех парах глаз, следивших, как он, прежде чем аккуратно расположить локти на мраморе стола, оправляет манжеты рубашки изящным движением, перенятым от шефа.
— У меня есть поручение для вас, — без обиняков начал вновь прибывший.
Он заметил, как Удалец из Мантелете и Красотка Пуньялес стрельнули глазами на дона Ибраима, который в ответ на его слова кивнул — медленно и торжественно, поглаживая свои густые, взъерошенные, рыжеватые с сединой усы, подстриженные на английский манер. Дон Ибраим был крупный, очень полный мужчина самой добродушной наружности, в которую не совсем вписывались эти свирепые усы; каждое его движение было исполнено торжественности — даже после того, как (уже давненько) коллегия адвокатов Севильи обнаружила, что у него нет никакого официального звания, позволяющего заниматься юриспруденцией. Однако адвокатская тога, пусть даже и фальшивая, наложила отпечаток солидности и достоинства на его манеру носить широкополую шляпу из светлой соломки, держать трость с серебряным набалдашником и даже на то, как вольготно покоилась на его объемистом животе, между правым и левым кармашками жилета, цепочка часов, которые, по его словам, он когда-то получил от Эрнеста Хемингуэя, обыграв его в покер в борделе «Чикита Крус» еще в докастровские времена.
— Мы все внимание, — произнес он.
Триане и всей Севилье было известно, что дон Ибраим-кубинец — плут и мошенник, но также и то, что он истинный кабальеро. Вот и теперь, например, он выразился во множественном числе, учтиво взглянув при этом по очереди на Удальца из Мантелете и Красотку Пуньялес, как бы давая понять, что имеет честь представлять их за этим столом, на который, ввиду невозможности придвинуться ближе из-за размеров живота, он крепко, словно якоря тяжелого корабля на дно моря, уложил кисти обеих рук.
— Речь идет об одной церкви и об одном священнике, — продолжал Перехиль.
— Плохое начало, — заметил дон Ибраим. Огромная сигара дымилась в его левой руке, украшенной золотым перстнем с печаткой; комок пепла упал на брюки, и дон Ибраим аккуратно стряхнул его. Еще в своей бродячей юности, прошедшей под знойным солнцем Антид, он пристрастился к ослепительно белым костюмам, шляпам-панамам и сигарам «Монтекристо». Ибо этот экс-лжеадвокат представлял собой фигуру, в общем-то, классическую. Он как две капли воды походил на персонаж популярных гравюр начала века, изображавших искателей богатства, которые, возвращаясь из Вест-Индии, высаживались в порту Севильи с мешочком золотых монет, лихорадкой, бившей их раз в три дня, и слугой-мулатом. Правда, дон Ибраим прибыл с одной лишь лихорадкой.
Перехиль взглянул на него с недоумением, пытаясь понять, к чему именно относятся слова «плохое начало»: к тому, что пепел запачкал брюки, или к тому, что в деле замешаны церкви и священники.
— Об одном старом священнике, — уточнил он, поясняя, и тут вспомнил, что имеется еще и другой. — Ну, вообще-то их там двое: один старый, другой молодой.
— Аха, — своим гортанным голосом цыганки, родившейся на берегах Гвадалквивира, подтвердила Красотка Пуньялес. — Двое попов.
Серебряные браслеты звякнули на ее дряблых запястьях, когда она, взяв свой бокал с хересом, осушила его одним долгим глотком. Сидевший рядом с ней Удалец из Мантелете отрешенно покачивал головой, как будто арбитр на ринге рекомендовал ему больше не наносить противнику удар в ту же бровь. Казалось, он был целиком поглощен созерцанием густого следа ярко-красной помады на краю бокала Красотки Пуньялес.
— Двое попов, — эхом повторил дон Ибраим. С беспокойным выражением в глазах он обдумывал услышанное, пуская колечки дыма, застревавшие у него в усах.
— На самом деле их даже трое, — честно сознался наконец Перехиль.
Дон Ибраим дернулся, и новый комок пепла упал на белые брюки.
— А не двое?
— Трое. Старик, молодой и еще один, который должен скоро приехать.
Перехиль заметил, как троица с опаской переглянулась.
— Значит, трое, — резюмировал дон Ибраим, внимательно изучая длинный, как лопаточка, ноготь своего левого мизинца.
— Точно.
— Один молодой, другой старик и еще третий, который вот-вот приедет.
— Точно. Из Рима.
— Значит, из Рима.
Браслеты Красотки Пуньялес снова зазвенели.
— Чересчур много попов, — мрачно заметила она, стуча по дереву под столом, ниже мраморной крышки, чтобы отвести такую напасть.
— С Церковью мы не связываемся, — торжественно изрек наконец, после долгих размышлений, дон Ибраим, и Селестино Перехиль с трудом подавил желание тут же встать и распрощаться. Ничего хорошего из этого не выйдет, подумал он, глядя на следы пепла на брюках толстяка адвоката (экс-, да к тому же еще и лже-), на искусственную родинку и завиток волос на увядшем лбу Красотки и сплющенный когда-то полученным ударом нос бывшего боксера веса пера. С этим народом ничего хорошего не выйдет. Но тут перед его мысленным взором мелькнуло видение: цифры 7 и 16 на зеленом сукне и фотографии из журнала. Ему вдруг показалось, что в баре стало чудовищно жарко. А может, дело было не в жаре в баре, а в том, что его рубашка взмокла от пота, а во рту все пересохло от страха. «В твоем распоряжении шесть лимонов, чтобы уладить это дело с церковью, — сказал Пенчо Гавира. — Найди настоящего профессионала. Можешь тратить эти деньги по своему усмотрению».
— Работенка — не бей лежачего, — услышал он, как бы со стороны, собственный голос и понял, что, черт бы их всех побрал, выбора у него нет. — Дело чистое. Никаких осложнений. И по лимону на брата.
Он действительно распорядился деньгами по своему усмотрению: за шесть часов, проведенных в казино, три из шести миллионов улетучились. По полмиллиона в час. Улетучилось и то, что он получил за подсказку газетчикам относительно жены — или бывшей жены — своего шефа. А плюс к тому — ростовщик Рубен Молина со дня на день спустит на него собак за неуплаченный должок, почти вдвое превышающий проигранную сумму.
— А почему именно мы? — спросил дон Ибраим.
Перехиль взглянул ему в глаза и на десятую долю секунды уловил в глубине их ту же тоску и безысходность, какие царили в его собственной душе. Он сглотнул слюну, провел пальцем между шеей и воротом рубашки и снова окинул взглядом сигару толстого мошенника-адвоката, сломанный нос Удальца, искусственную родинку Красотки. С тем, что оставалось у него в кармане, это было лучшее, на что он мог надеяться: эта шушера, эти отбросы, эти три обломка жизненных крушений.
— Потому что вы самые лучшие, — ответил он краснея.

 

В то первое утро, проведенное в Севилье, у Лоренсо Куарта почти час ушел на поиски церкви, ради которой он приехал. Дважды он выходил из квартала Санта-Крус и дважды возвращался в него, каждый раз убеждаясь в бесполезности своего туристического плана в этом переплетении тихих узких улочек, среди беленных известью и выкрашенных красной и желтой охрой стен, где лишь изредка проезжавшие машины вынуждали его отступать в глубокие прохладные порталы, за калитками которых виднелись дворики, выложенные плитками, все в герани и розах. В конце концов он оказался на маленькой площади, в окружении белых и золотистых стен, кованых решеток и свисающих с них горшков с цветами. Там были скамейки, выложенные изразцами со сценами из «Дон-Кихота», и с полдюжины апельсиновых деревьев в цвету, наполнявших воздух сильным характерным ароматом. Церквушка оказалась совсем маленькой: ее кирпичный фасад, едва ли метров двадцати в ширину, образовывал угол, примыкая к стене соседнего здания. Храм явно находился в плачевном состоянии: звонница-щипец укреплена деревянными перекладинами, внешняя стена подперта толстыми бревнами, леса из металлических труб частично закрывают изразцовое изображение Христа, окруженное ржавыми железными фонарями. Рядом, возле кучи гравия и мешков с цементом, возвышалась бетономешалка.
Так вот, значит, она какая. Минуты две Куарт стоял посреди площади — одна рука в кармане, в другой сложенный план, — разглядывая здание. Ему не удалось усмотреть ничего таинственного в это яркое утро, среди душистых апельсиновых деревьев, под невозможно синим севильским небом. Портик церкви, выполненный в стиле барокко, обрамляли две витые колонны, над которыми в небольшой нише виднелся лепной образ Девы Марии. Пресвятая Богородица, слезами орошенная, почти вслух произнес Куарт. Он сделал еще несколько шагов и, приблизившись к церкви, обнаружил, что у Девы Марии отсутствует голова.
Где-то поблизости несколько раз ударил колокол, сорвав с крыш окружавших площадь домов стаю голубей. Проследив взглядом, как она удаляется, Куарт снова повернулся к церкви. Но что-то изменилось для него. По-прежнему ярко сияло севильское небо, по-прежнему источали аромат апельсиновые деревья, однако церковь… Он словно увидел ее другими глазами. Эти старые бревна, подпиравшие стены, эта звонница, некогда крашенная охрой, но облупившаяся, как будто с нее клочьями содрали кожу, этот неподвижный колокол на полусгнившей, обвитой вьюнком перекладине придавали ей нечто мрачное и тревожное. Церковь, которая убивает, дабы защитить себя, говорилось в послании «Вечерни». Куарт еще раз посмотрел на безголовую Богородицу и иронически усмехнулся про себя. Вот что значит поддаться внушению. Даже невооруженным глазом видно, что защищать здесь особенно нечего.
Для Лоренсо Куарта вера являлась понятием относительным, так что Монсеньор Спада не слишком ошибался, называя его (лишь наполовину в шутку) хорошим солдатом. Его кредо заключалось не столько в принятии истин и откровений, сколько в том, чтобы действовать в соответствии со своим образом человека верующего; сама вера как таковая была вещью не столь уж обязательной. С этой точки зрения Католическая Церковь с самого начала предложила ему то, что другим молодым людям предлагает военная служба: место, где, в обмен на хотя бы внешнее принятие заведенных правил и порядков, решение большей части твоих проблем берет на себя устав. Куарту эта дисциплина заменяла веру, которой у него не было. Весь парадокс — как верно уловила интуиция опытного архиепископа Спады — состоял в том, что именно это отсутствие веры плюс гордыня и неукоснительность, необходимые для поддержания ее, превращали Куарта в великолепного исполнителя своего дела.
Разумеется, все имеет свои корни. Сын рыбака, погибшего в шторм вместе с лодкой и уловом, воспитанник простого, малообразованного деревенского священника, помогшего ему поступить в семинарию, прилежный ученик, проявивший такие блестящие способности, что им заинтересовалось высокое церковное начальство, Куарт обладал редкой ясностью и трезвостью ума, столь похожей на тихое помешательство, какое иногда приносят с собой восточный ветер и алые средиземноморские закаты. Однажды, еще ребенком, он несколько часов простоял на волноломе порта, под ветром и дождем, глядя, как далеко в море несчастные рыбаки пытаются добраться до гавани, прокладывая себе путь среди десятиметровых волн. Издали лодки казались крохотными, трогательно хрупкими среди этих водяных гор и белой пены; хрипя измученными моторами, они из последних сил пробивались к берегу. Одна уже потонула; а гибель рыбачьего баркаса означает не просто потерю самого суденышка: вместе с ним уходят на дно чьи-то сыновья, мужья, братья, родственники. Поэтому на молу возле маяка толпились женщины, одетые в черное; дети цеплялись за их руки и юбки, а они не отрывали напряженного взгляда от лодок, шевеля губами в безмолвной молитве и силясь угадать, которой из них не хватает. И когда наконец баркасы, один за другим, начали заходить в порт, мужчины, находившиеся на борту, поднимали головы вверх, туда, где стоял на волнорезе рядом с матерью, сжимая ее ледяную руку, мальчик Лоренсо Куарт, и снимали свои мокрые береты и шапки. Дождь, ветер и волны по-прежнему хлестали подножие маяка, но больше никто не вернулся в гавань; и в тот день Куарт сделал для себя два вывода. Первый: бесполезно обращать свои молитвы к морю. Второй (скорее, не вывод, а решение): его никто и никогда не будет ждать на волноломе, леденея под безжалостным дождем.

 

Дубовая дверь с толстыми гвоздями была открыта. Куарт вошел в церковь, и навстречу ему дохнуло холодом, словно он приподнял могильную плиту. Сняв солнечные очки, он окунул пальцы в чашу со святой водой и, осеняя себя крестом, ощутил на лбу ее свежесть. С полдюжины деревянных скамей стояло перед алтарем (золото запрестольных украшений тускло поблескивало в глубине нефа), остальные же были сдвинуты в угол и поставлены одна на другую, чтобы освободить место для лесов. Воздух застоялся, пахло воском и вековой сыростью. Во всем помещении царил полумрак, за исключением одного угла, ярко освещенного откуда-то сверху. Подняв глаза к источнику света, Куарт увидел женщину, стоявшую высоко над ним, на лесах. Она фотографировала свинцовые переплеты витражей.
— Добрый день, — произнес Куарт.
Волосы ее были седы, как и у него; но, в отличие от него, ее седина не была преждевременной. Сорок с порядочным хвостиком, прикинул он; когда женщина, чтобы рассмотреть его получше, перегнулась через перила лесов, в добрых пяти метрах над его головой. Затем, ухватившись за металлические поручни, она ловко спустилась вниз. Волосы ее были заплетены на затылке в короткую косичку; одежду составляла водолазка с длинными рукавами, джинсы, запачканные гипсом, и спортивные тапочки. Видя ее со спины, пока она спускалась, можно было подумать, что это юная девушка.
— Меня зовут Куарт, — представился он. Женщина вытерла правую руку о джинсы и, протянув ее, коротко и сильно пожала руку Куарта.
— Я Грис Марсала, Я работаю здесь.
Она говорила с легким иностранным акцентом, скорее американским, чем английским; у нее были жесткие руки и светлые, дружелюбные глаза, окруженные сетью морщинок. А еще открытая, искренняя улыбка, не сходившая с ее лица, пока она с любопытством оглядывала вновь прибывшего с головы до ног.
— Вы священник, но вполне симпатичный, — заключила она наконец, задержавшись взглядом на стоячем воротничке его черной рубашки. — Мы ожидали чего-нибудь худшего.
— Вы ожидали?
— Да. Тут все ожидают посланца из Рима. Но мы представляли себе какого-нибудь коротышку в сутане, с черным чемоданчиком, полным молитвенников, распятий и прочих подобных вещей.
— Кто это — все?
— Не знаю. Все. — И женщина принялась считать, загибая испачканные гипсом пальцы: — Дон Приамо Ферро, местный священник. И его викарий, отец Оскар. — Ее улыбка чуть потускнела, будто ушла куда-то вглубь, чтобы ярче расцвести там. — Еще архиепископ, и алькальд, и много других людей.
Куарт сжал губы. Он и не подозревал, что о его миссии так широко известно. Насколько он знал, Институт внешних дел проинформировал о ней только мадридскую нунциатуру и архиепископа Севильского. Нунций, конечно, тут ни при чем; значит, скорее всего, напакостил Монсеньор Корво. Черт бы побрал Его Преосвященство.
— Не ожидал, что меня здесь так ждут, — холодно произнес Куарт.
Женщина пожала плечами, никак не отреагировав на его тон.
— Дело, в общем-то, не в вас, а в этой церкви. — Подняв руку, она обвела ею леса вдоль стен и почерневший потолок, весь в пятнах сырости и облупившейся краски. — В последнее время вокруг нее кипит немало страстей. А в Севилье никто не способен хранить секреты. — Она чуть наклонилась к собеседнику и понизила голос до иронически-конфиденциального: — Говорят, сам Папа интересуется этим делом.
О Господи! Куарт мгновение помолчал, глядя на носки своих ботинок, затем посмотрел прямо в глаза женщине. В конце концов, подумал он, для того чтобы начать разматывать клубок, эта ниточка ничем не хуже любой другой. Поэтому он придвинулся к Грис Марсала настолько, что почти коснулся ее плечом, и преувеличенно подозрительно огляделся по сторонам.
— Кто это говорит? — шепотом осведомился он.
Смех ее оказался таким же спокойным, как глаза и голос; он мягко рассыпался, отдаваясь от каменных стен.
— Думаю, архиепископ Севильский. Который, вообще-то, не слишком вам симпатизирует.
«Обязательно при первом же удобном случае отблагодарю Его Преосвященство», — мысленно поклялся Куарт. Женщина с лукавой усмешкой смотрела на него. Куарт, не собиравшийся поддерживать предлагаемую ею игру в сообщников более чем наполовину, поднял брови с невинностью опытного иезуита. Делать это он научился еще в семинарии. Как раз у одного иезуита.
— Вижу, вы хорошо информированы. Но не стоит обращать внимание на все, о чем говорят люди.
Грис Марсала расхохоталась:
— Да я и не обращаю. Но это забавно. Кроме того, я уже сказала вам, что работаю здесь. Я архитектор, ответственный за реставрацию этого храма. — Она обвела глазами помещение и невесело вздохнула. — Его нынешний вид внушает мало доверия к моим профессиональным качествам, правда?.. Но это очень длинная история — о бюджетах, которые никак не утверждаются, и о деньгах, которые никак не доходят по назначению.
— Вы американка.
— Да. Я занимаюсь этим уже два года по поручению фонда Эурнекиан, который оплатил треть стоимости первоначального проекта реставрации. Сначала нас было трое: кроме меня, еще двое испанцев; но они уехали… Уже давно работы почти парализованы. — Она внимательно посмотрела на Куарта, желая знать, какое впечатление произведет на него то, что она собиралась сказать: — И потом, эти две смерти…
Выражение лица Куарта осталось невозмутимым:
— Вы имеете в виду те несчастные случаи?
— Можно назвать и так: несчастные случаи. — Она продолжала наблюдать за реакцией собеседника и казалась разочарованной, оттого что он воздержался от каких бы то ни было комментариев. — Вы уже виделись с местным священником?
— Еще нет. Я прибыл только вчера вечером и даже не нанес визита архиепископу. Мне хотелось сначала посмотреть церковь.
— Ну что ж, вот она. — Грис Марсала сделала широкий жест рукой, как бы демонстрируя Куарту неф и главный алтарь, едва различимый в полумраке. — Севильское барокко восемнадцатого века, резьба работы Дуке Корнехо… Маленькая жемчужина, которая разваливается на части.
— А что случилось с фигурой Девы над дверью? Ведь ее голова пострадала явно не от времени.
— Верно. Это группа граждан в тридцать первом году отпраздновала по-своему провозглашение Второй республики.
Она произнесла это вполне доброжелательно, как будто в глубине души оправдывала покусившихся на образ. Куарт мысленно задал себе вопрос: интересно, сколько времени эта женщина уже находится в Севилье? Наверняка не один год. Ее испанский был безупречен, и, судя по всему, она чувствовала себя в этом городе как рыба в воде.
— Сколько времени вы живете здесь?
— Почти четыре года. Но я много раз бывала в Севилье и до этого. Впервые приехала как стипендиатка, учиться, да так и не смогла оторваться от нее насовсем.
— Почему?
Она пожала плечами, как будто и сама не раз задавала себе подобный вопрос:
— Не знаю. Такое случается со многими из моих соотечественников, особенно с молодыми. В один прекрасный день они приезжают сюда — и больше не могут уехать. Остаются здесь, играют на гитаре, рисуют на площадях. Как-то устраиваются, чтобы зарабатывать на жизнь. — Она задумчиво досмотрела на прямоугольник солнечного света на полу, возле двери. — Что-то есть в этом свете, в цветах здешних улиц… нечто ослабляющее волю. Это как болезнь.
Куарт сделал несколько шагов и остановился, прислушиваясь, как их эхо гулко отдается в глубине церкви. Слева на стене, полускрытой лесами, виднелся амвон с ведущей к нему винтовой лестницей, справа — исповедальня, пристроенная к маленькой молельне, служившей входом в ризницу. Куарт провел рукой по деревянной спинке одной из скамей, почерневшей от возраста и долгого использования.
— Что скажете? — спросила женщина.
Куарт поднял голову. Вытянутый свод с люнетами перекрывал единственный прямоугольный неф, а все помещение в плане должно было иметь вид креста с сильно укороченными ветвями. Эллипсовидный купол, заканчивающийся башенкой без окон, когда-то украшали фрески, но разглядеть их было почти невозможно из-за толстого слоя копоти от пламени свеч и пожаров, покрывшего их за столетия. В нескольких местах угадывались фигуры ангелов и бородатых пророков, до такой степени изъеденные пятнами сырости, что их запросто можно было принять за портреты прокаженных.
— Не знаю, — помолчав, ответил Куарт. — Маленькая, красивая… Старая.
— Три века, — уточнила женщина, и эхо шагов вновь заметалось в стенах, когда она, сделав приглашающий жест в сторону собеседника, двинулась по проходу между скамьями к главному алтарю. — В моей стране на здание, достроенное триста лет назад, смотрели бы как на историческую драгоценность, к которой никто не смеет прикасаться. А тут, видите: такие места, как это, пропадают пропадом, но никто и пальцем не пошевелит.
— Может быть, их просто слишком много.
— Забавно слышать такое от священника. Впрочем, вы и не похожи на священника, — Она снова оглядела его с головы до ног с ироническим интересом, на сей раз не оставив без внимания безупречный покрой его легкого темного костюма. — Если бы не стоячий воротничок и черная рубашка…
— Я ношу их уже двадцать лет, — холодно прервал женщину Куарт, глядя ей не в глаза, а поверх ее плеча на стену сзади. — Вы что-то говорили мне об этой церкви и о других подобных местах.
Грис Марсала слегка растерялась; склонив голову набок, она смотрела на него, явно стараясь решить, к какой категории знакомых ей мужчин следует его отнести. И, несмотря на всю непринужденность ее поведения, Куарт понял, что этот стоячий воротничок внушает ей робость. Как и всем им, подумал он: что старухам, что молодым — всем без исключения. Даже самая решительная из женщин может почувствовать себя неуверенно, когда какое-нибудь движение или слово напомнит ей, что она говорит со священником.
— Об этой церкви… — повторила Грис Марсала; а мысли ее, казалось, были заняты другим. — Но я не согласна с вами, что таких мест слишком много. В конце концов, речь идет о нашей памяти, вам не кажется?.. — Сморщив нос и губы, она несколько раз сильно топнула по истертым плитам пола, словно призывая их в свидетели. — Я убеждена, что гибель или потеря каждой старинной книги, каждой картины, каждого здания делает нас как бы… немного сиротами, что ли. Обедняет нас. — Она проговорила это неожиданно горячо, и в какой-то момент в голосе ее прозвучала горечь. Заметив, что на сей раз Куарт смотрит на нее с удивлением, женщина снова улыбнулась. — Не имеет никакого значения, что я американка, — будто извиняясь за свой порыв, сказала она. — А может, как раз и имеет. Речь идет о наследии, принадлежащем всему человечеству. И никто не вправе бросать его на произвол судьбы.
— Поэтому вы так долго живете в Севилье?
Грис Марсала задумалась.
— Может быть, — наконец ответила она. — Во всяком случае, именно поэтому я сейчас нахожусь здесь, в этой церкви. — Она посмотрела наверх, задержавшись взглядом на витраже, у которого работала, когда появился Куарт. — А вам известно, что это последний храм, который построен в Испании при Австрийской династии?.. Официально строительные работы были завершены первого ноября 1700 года, когда Карл II, последний представитель династии, умер, не оставив наследника. Так что на следующий день здесь отслужили первую мессу — за упокой души короля.
Они стояли перед главным алтарем. Косые лучи света, падавшие сквозь стекла витражей, мягко играли на самых выпуклых частях золоченой резьбы, тогда как фигуры, затененные лесами, едва проглядывались в полумраке. Куарт различил Деву Марию в центре, под широким балдахином, и у ее ног дарохранительницу, перед которой отвесил короткий поклон. По обеим сторонам, отделенные резными колоннами, виднелись ниши с образами святых, архангелов и мучеников.
— Это прекрасно, — с искренним восхищением произнес Куарт.
— И даже более того.
Зайдя за алтарь, Грис Марсала повернула выключатель, и яркий свет залил покрытые сусальным золотом колонны, медальоны, гирлянды, поражавшие ювелирной тонкостью работы. Конструктивные и декоративные элементы, человеческие фигуры, архитектурные и растительные мотивы сливались в единый изумительный, чарующий своей красотой ансамбль.
— Великолепно, — повторил пораженный Куарт и, подняв правую руку ко лбу, машинально перекрестился. Сделав это, он заметил, что Грис Марсала внимательно смотрит на него, будто находя его жест неподходящим в данной обстановке. — Вы что — никогда не видели, как крестятся священники? — Куарт скрыл испытываемую им неловкость за ледяной улыбкой. — Думаю, многие проделывали это здесь.
— Думаю, да. Но все они были не такие… другой тип, знаете ли.
— Существует только один тип священников, — ответил он, не слишком задумываясь, лишь бы ответить что-то. — Вы католичка?
— Немного. Мой прадед был итальянцем. — Светлые глаза смотрели на него с дерзкой иронией. — Я достаточно четко представляю себе, что такое грех, если вы это имеете в виду. Но в моем возрасте…
Не закончив фразы, она коснулась рукой своих волос, собранных в короткую косичку. Куарт счел необходимым снова сменить тему.
— Мы говорили об этой резьбе, — сказал он. — И я выразил вам свое восхищение работой мастера… — Он глянул ей в глаза — серьезно, учтиво и отстраненно. — Может быть, начнем заново?
Грис Марсала снова склонила голову набок. Умная женщина, подумал Куарт. Однако было нечто ускользавшее от его понимания. Его хорошо натренированный инстинкт агента ИВД улавливал в ней какую-то нотку фальши, что-то выпадающее из уже сложившегося образа. Следовало присмотреться к ней поближе, так сказать, попытаться подобрать ключ, но для этого нужно было подхватить предложенный ею сообщнический тон, а Куарт предпочитал сохранять дистанцию.
— Прошу вас, — добавил он.
Еще несколько мгновений она смотрела на него искоса. Затем, утвердительно кивнув, вроде бы собралась улыбнуться, но так и не сделала этого, ограничившись коротким:
— Согласна.
Она повернулась к алтарю и резной стене за ним, вздымавшейся до самого свода. Куарт последовал ее примеру.
— Как я уже сказала, — заговорила женщина, — все это создал в 1711 году скульптор Педро Дуке Корнехо. Он взял за работу две тысячи эскудо по восемь серебряных реалов каждый, и она действительно стоила того. Ведь эта резьба — настоящее чудо. В ней воплощены вся неуемная фантазия и дерзость севильского барокко.
Изумительной красоты фигура Девы Марии, около метра высотой, была раскрашена в натуральные цвета. На ней был синий плащ, разведенные руки повернуты ладонями вперед. Пьедесталом ей служил полумесяц, а под правой ногой корчилась раздавленная змея.
— Она очень красива, — сказал Куарт.
— Ее сделал Хуан Мартинес Монтаньес почти на целый век раньше… Она принадлежала герцогам дель Нуэво Экстремо, а поскольку один из них помог выстроить эту церковь, его сын подарил ей этот образ. Название появилось из-за этих слез.
Куарт внимательно оглядел фигуру. Снизу ему были хорошо видны блестящие слезинки на ее лице, короне и покрывале.
— По-моему, они немного великоваты.
— Вначале это были хрустальные шарики меньшего размера. А то, что вы видите сейчас, — жемчужины. Двадцать настоящих жемчужин, привезенных из Америки в конце прошлого века. Другая часть этой истории покоится там, в склепе.
— А разве здесь есть склеп?
— Да. Вход в него там, справа от алтаря, в молельне: она не для общего пользования. Там покоятся несколько поколений герцогов дель Нуэво Экстремо. Это один из них, Гаспар Брунер де Лебриха, в тысяча шестьсот восемьдесят седьмом году уступил часть своей земли для постройки этой церкви — при условии, что в ней еженедельно будут служить мессу за упокой его души. — Она указала на нишу справа от Девы Марии, где виднелась коленопреклоненная фигура молящегося рыцаря. — Вон он, видите?.. Тоже работа Дуке Корнехо, как и фигура слева, изображающая его жену… Строительство было поручено Педро Ромеро, доверенному архитектору, работавшему также и для герцога де Медина-Сидония. Так вот и началась связь дома дель Нуэво Экстремо с этой церковью. Сын дарителя, Гусман Брунер, оплатил стоимость резьбы с изображениями его родителей и в том же, 1711 году передал сюда фигуру Богородицы… Конечно, со временем эта связь стала менее тесной, но продолжается до сих пор. И кстати, имеет самое непосредственное отношение к конфликту
— К какому конфликту?
Грис Марсала не отрывала взгляда от резьбы, будто и не слышала вопроса. Потом, коротко вздохнув, провела рукой по шее.
— Ну… это можно назвать как угодно. — В ее тоне, вроде бы легком, слышалась принужденность. — Скажем так: все застряло на мертвой точке. Это относится и к Макарене Брунер, и к ее матери — старой герцогине, и ко всем остальным.
— Я еще не знаком с дамами семейства Брунер. Когда Грис Марсала обернулась к Куарту, в ее светлых глазах он подметил лукавый блеск.
— Правда?.. Что ж, познакомитесь. — Она снова сделала паузу и склонила голову набок, как будто находя ситуацию забавной, — С обеими.
Куарт слышал, что она тихонько рассмеялась, поворачивая выключатель. Темнота снова поглотила алтарь и все, что находилось за ним.
— Что здесь происходит? — спросил Куарт.
— Где — в Севилье?
— Я имею в виду, в этой церкви.
Грис Марсала ответила не сразу.
— Это вам надлежит разобраться во всем, — проговорила она наконец. — Для этого вас и прислали.
— Но ведь вы здесь работаете. Наверняка у вас имеется свое мнение обо всем.
— Разумеется. Но я держу его при себе. Знаю только, что больше людей заинтересовано в том, чтобы церковь исчезла, чем в том, чтобы она продолжала стоять на своем месте.
— Почему?
— О, я не знаю. — Сообщнический тон улетучился. Теперь она держала дистанцию, и, казалось, между ними вновь дохнуло струей холода, жившего в этих гулких стенах. — Может, потому, что в этом квартале квадратный метр земли стоит целое состояние… — Она мотнула головой, будто отгоняя докучливые мысли. — Кто-нибудь наверняка расскажет вам об этом.
— Но вы сказали, что у вас есть собственное мнение.
— Я так сказала?.. — Она улыбалась уголком рта, но как-то натянуто, словно бы через силу. — Возможно. Во всяком случае, меня это никак не касается. Мое дело — спасать здесь что можно, пока есть чем оплачивать работы. Хотя с этим у нас туго.
— Почему же тогда вы здесь в одиночестве?
— Работаю сверхурочно. С тех пор как я занимаюсь этой церковью, мне не попадалось никакой другой работы, так что у меня очень много свободного времени.
— Много свободного времени, — повторил Куарт.
— Да, много. — В ее голосе опять прозвучала нотка горечи. — И мне больше некуда идти.
Куарт, заинтригованный, собирался было еще раз задать свой вопрос, когда звук шагов за спиной заставил его обернуться. В дверях, как в раме, виднелся неподвижный черный маленький силуэт; его темная тень пересекала прямоугольник яркого света на плитах пола.
Также обернувшаяся Грис Марсала взглянула на Куарта с какой-то странной улыбкой:
— Пора вам уже познакомиться со здешним священником, вам не кажется?… Я имею в виду дона Приамо Ферро.

 

После того как Селестино Перехиль вышел из бара «Каса Куэста», дон Ибраим принялся незаметно пересчитывать под столом банкноты, оставленные троице помощником банкира Пенчо Гавиры на ближайшие расходы.
— Сто тысяч, — объявил он, закончив считать.
Удалец из Мантелете и Красотка Пуньялес молча кивнули. Дон Ибраим разделил деньги на три пачки по тридцать три тысячи в каждой и, спрятав одну во внутренний карман пиджака, передал остальные сообщникам. Оставшуюся тысячу он выложил на стол.
— Что скажете? — спросил он.
Удалец из Мантелете, нахмурив брови, разгладил банкноту и всмотрелся в изображение Эрнана Кортеса.
— По-моему, настоящая, — осторожно заметил он.
— Я имею в виду работу. Заказ, который мы получили.
Удалец продолжал молча разглядывать банкноту; Красотка Пуньялес пожала плечами.
— Это деньги, — изрекла она таким тоном, как будто этим все было сказано. — Но связываться с попами — дело паршивое.
Дон Ибраим сделал жест, долженствующий означать: ну-ну, все не так уж серьезно. Он сделал его левой рукой, в которой, по соседству с массивным золотым перстнем, дымилась сигара, и комочек пепла снова шлепнулся на белые брюки.
— Мы все устроим очень деликатно, — пропыхтел адвокат, с трудом перегибаясь через собственный живот, чтобы стряхнуть пепел.
Красотка Пуньялес сказала «аха», а Удалец из Мантелете кивнул, по-прежнему не отрывая глаз от банкноты. Удальцу было лет сорок пять, и каждый прожитый год оставил свой след на его лице. Молодость новильеро-неудачника запорошила его глаза и горло горькой пылью многочисленных поражений на третьесортных аренах и пометила шрамом пониже правого уха — на память о роге очередного бычка. Что же касается его недолгой и нескладной боксерской карьеры, вдохновляемой надеждами на титул чемпиона Андалусии в весе пера среди сверхсрочников Испанского легиона, единственное, что дала она Удальцу, — это сломанный нос, шишковатые, в нескольких местах рассеченные шрамами брови и некоторую замедленность рефлексов, когда нужно было связать воедино действие, слово и мысль. Зато ему хорошо удавалась роль уличного дурачка, каких охотно угощают и одаривают деньгами заезжие туристы; очень уж натурально получался у него этот беззащитный взгляд в пустоту, словно в ожидании третьего звонка или начала некоего, одному лишь ему ведомого обратного отсчета.
— Главное — чтобы деликатно, — медленно проговорил Удалец.
— Аха, — подтвердила Красотка.
Брови Удальца все еще были сдвинуты, как всегда, когда ему приходилось что-то обдумывать. Точно так же, хмурясь от напряжения мысли, он в один прекрасный день вошел в свой дом и застал следующую картину: его брат-паралитик сидел в своем инвалидном кресле на колесах с брюками, спущенными до колен, а на них — на коленях — ерзала, под красноречивые вздохи и стоны обоих, свояченица брата, то есть жена Удальца. Не торопясь, не говоря ни слова, тихонько кивая головой в такт бормотанию брата, уверявшего, что это чистое недоразумение и что он может сию же минуту все объяснить, Удалец из Мантелете зашел за кресло, поднял его, почти с нежностью донес до лестничной площадки и спустил с лестницы вместе с владельцем, в результате чего оно кубарем пронеслось по тридцати двум ступенькам, погромыхивая на каждой, а финалом этого полета явился перелом основания черепа с летальным исходом. На долю женщины досталась методичная, высоконаучно заданная трепка, имевшая результатом два подбитых глаза и один получасовой нокаут (у Удальца всегда неплохо получался хук левой), после которого, придя в себя, она собрала свои вещи и исчезла навсегда. С братом вышло гораздо сложнее: прокурор потребовал для Удальца тридцать лет тюрьмы, и лишь благодаря искусству адвоката судья заменил «преднамеренное убийство» на «непреднамеренное», в итоге чего обвиняемый был оправдан в связи с недоказанностью наличия у него преступных намерений. Этим адвокатом был дон Ибраим, чей диплом, выданный в Гаване, севильская Коллегия адвокатов все еще считала подлинным. Однако с титулом или без титула, а бывший тореадор и боксер на всю жизнь проникся благодарностью и привязанностью к ушлому законнику, буквально по дюйму отвоевывавшему его свободу. Этот разрушенный очаг, Ваша Честь. Этот брат-предатель, напряженность момента, интеллектуальный уровень моего подзащитного, отсутствие animus necandi, инвалидная коляска без тормозов. С тех пор Удалец из Мантелете был верен своему благодетелю слепой, героической, нерушимой верностью, которая стала еще более самоотверженной (если это только возможно) после позорного изгнания дона Ибраима из адвокатской коллегии. То была молчаливая, непоколебимая верность борзого пса, готового на все по приказу хозяина или ради его ласки.
— По-моему, все-таки там чересчур много попов, — настойчиво повторила Красотка Пуньялес.
Серебряные браслеты снова зазвенели, когда она принялась вертеть в пальцах свой пустой бокал. Дон Ибраим и Удалец переглянулись, и экс-лжеадвокат заказал еще три бокала «Ла Ины», а на закуску несколько ломтиков копченого мяса. Не успел официант поставить на столик холодный херес, как Красотка схватила свой бокал и осушила его одним глотком. Мужчины отвели глаза, сделав вид, что ничего не заметили.
Вино, горькое вино, радости не дарит,
Кружит голову оно, а забвенья нет…

— тихо, надрывно пропела Красотка, в паузах облизывая губы, красные от помады и блестящие от влаги только что выпитого вина. Удалец, не глядя на нее, прошептал «Оле!», легонько пристукивая в такт ладонью по мраморной крышке стола. У Красотки Пуньялес глаза были темные, как в песнях, большие, трагические, сильно накрашенные и подведенные черным карандашом так, что казались просто огромными на худом лице со следами былой красоты к с завитком крашеных волос, аккуратно выложенным на увядшем лбу. Перебрав хереса или мансанильи, она, бывало, начинала рассказывать, что некий мужчина, смуглый, как зеленая луна, ради нее убил другого ударом навахи, как в ее песнях, и рылась в сумочке в поисках газетной вырезки, наверняка давно уже потерянной. Если эта история случилась на самом деле, это, должно быть, произошло в те времена, когда Красотка Пуньялес не сходила с афиш: юная цыганка, диковатая, вольная и прекрасная, восходящая звезда испанской песни. Преемница, как говорили, великой доньи Кончи Пикер. Ныне же, спустя три десятка лет после ослепительного мига славы, ее неудачи, ее грустная легенда и ее песни кочевали вместе с ней по заляпанным вином столам и третьесортным залам, где Красотка Пуньялес устало стучала каблуками о грязные доски сцены, развлекая туристов в рамках экскурсии «Ночная Севилья», включавшей в себя ужин и фольклорную программу.
— С чего начнем? — спросила она, глядя на дона Ибраима.
Удалец из Мантелете тоже оторвал глаза от стола, чтобы устремить их на человека, которого он почитал превыше всех в мире — после покойного тореро Хуана Бельмонте. Сознавая лежащую на нем ответственность, экс-лжеадвокат глубоко затянулся сигарой и дважды прочитал про себя названия блюд, написанные мелом на небольшой черной доске рядом со стойкой бара. Котлеты. Потроха. Анчоусы жареные. Яйца под соусом бешамель. Язык под соусом. Язык тушеный.
— Как сказал — и притом весьма верно сказал — Гай Юлий Цезарь, — начал он, сочтя наконец, что помолчал достаточно для того, чтобы придать больший вес своим словам, — Gallis est omnia divisa in partibus infidelibus. Что значит: прежде чем предпринять что-либо, необходима оптическая рекогносцировка. — Дон Ибраим обвел глазами окружающую обстановку, как генерал, держащий речь перед своим штабом. — Визуальное обследование местности, если вы понимаете, что я имею в виду. — Он с сомнением поморгал глазами. — Вы понимаете?
— Аха.
— Да.
— Я рад. — Дон Ибраим провел указательным пальцем по усам, явно удовлетворенный моральным состоянием своего войска. — Я хочу сказать, что нам следует посмотреть на эту церковь и на все остальное. — Он взглянул на Красотку Пуньялес, чье благочестие было ему хорошо известно. — Разумеется, со всем почтением, с каким надлежит относиться к подобным священным местам.
— Я знаю эту церковь, — чуть заплетающимся языком проговорила Красотка. — Она очень старая и вечно в лесах. Иногда я захожу туда послушать мессу.
Как добропорядочная представительница фольклорного искусства, она была очень набожна. В свою очередь, дон Ибраим, хотя и признававший себя агностиком, уважал свободу вероисповедания. Заинтересованный, он поближе придвинулся к столу. Точная предварительная информация, читал он у кого-то — кажется, у Черчилля; а может, у Фридриха Великого, — есть мать всех побед.
— Что представляет собой священник? Я имею в виду того, кто служит в этой церкви.
— Такой, какие были прежде. — Красотка Пуньялес наморщила лоб и пожевала губами, вспоминая. — Старый, сердитый… Однажды выгнал туристок, которые зашли посреди мессы. Сошел с алтаря и, как был, во всем облачении, задал им перцу, потому что они заявились в коротких штанах. Это вам не курорт и не цирк, говорит, так что проваливайте. Так и вышвырнул их на улицу.
Дон Ибраим одобрительно покивал.
— Муж святой и достойный, как я вижу.
— Аха.
— Добродетельный служитель Церкви.
— Это уж точно, дальше некуда.
Дон Ибраим задумался. Потом, выпустив колечко дыма, понаблюдал, как оно тает в воздухе. Вид у него теперь был озабоченный.
— Выходит, нам придется иметь дело со священником, у которого есть характер, — заключил он уже менее одобрительно.
— Не знаю, как насчет характера, — отозвалась Красотка Пуньялес, — но мужик он колючий.
— Я так и понял. — Дон Ибраим выпустил еще одно колечко, но на этот раз оно получилось кривым и расплывчатым. — В общем, этот достойный служитель Божий может создать нам проблемы. Я имею в виду, воспрепятствовать нашей стратегии.
— Да не просто воспрепятствовать, а совсем провалить нам все дело.
— А другой священник? Этот молодой викарий?
— Его я видела всего пару раз: он помогал во время мессы. Такой тихий, скромненький. Вроде помягче старика.
Дон Ибраим посмотрел через окно на другую сторону улицы, где над витриной обувного магазина «Ла Валенсиана» болтались деревенские бурдюки для вина, подвешенные к краю навеса. Потом с внезапным тоскливым чувством перевел взгляд на лица мужчины и женщины, сидевших перед ним. В другое время он послал бы ко всем чертям Перехиля вместе с его заказом либо, что более вероятно, потребовал бы больше денег. Однако при нынешнем положении вещей выбирать особенно не приходилось. Он грустно оглядел густо накрашенные губы Красотки, фальшивую родинку, ногти с облупившимся по краям красным лаком, худые пальцы, сомкнувшиеся вокруг пустого бокала. Затем, переведя глаза левее, встретил преданный взгляд Удальца из Мантелете и закончил обзор собственной рукой, покоящейся на столе: в ней была зажата гаванская сигара, а рядом на безымянном пальце поблескивал перстень, фальшивый как Иуда, который время от времени ему удавалось толкнуть (у дона Ибраима их было несколько) за тысячу дуро какому-нибудь неосторожному туристу в одном из баров Трианы. Эти двое были его люди, почти что его семья, и он нес за них ответственность. За Удальца — в благодарность за его верность в несчастье. За Красотку — потому что экс-лжеадвокат никогда не слышал, чтобы кто-нибудь пел «Плащ ало-золотой» лучше, чем она, когда, только что прибыв в Севилью, увидел ее на сцене. Лично они познакомились уже гораздо позже, когда Красотка Пуньялес, постаревшая от выпитых рюмок и прожитых лет, выступала в очередь с другими в паршивеньком таблао, сама похожая на героинь песен, которые она пела своим надтреснутым, своим немыслимым голосом, от которого мурашки бежали по спине: «Волчица», «Романс об отваге», «Фальшивая монета», «Татуировка». В ночь их встречи дон Ибраим поклялся самому себе вырвать ее из тьмы забвения — только во имя Искусства. Ибо, несмотря на клевету севильской Коллегии адвокатов, несмотря на то, что писала местная пресса, когда его во что бы то ни стало хотели засадить в тюрьму из-за этого идиотского диплома, на который, в общем-то, всем было наплевать, несмотря на то, что ему приходилось заниматься чем угодно, чтобы заработать на жизнь, он не был ничтожеством. Дон Ибраим вскинул голову, машинально поправил цепочку часов между карманами жилета. Он был достойным человеком, которому не очень везло.
— Речь идет о простом стратегическом вопросе, — задумчиво повторил он вслух, больше для того, чтобы убедить самого себя, и ощутил на себе исполненные надежды взгляды своих товарищей. Селестино Перехиль обещал три миллиона, но, возможно, удастся вытянуть из него больше. Говорили, что Перехиль работает мелкой сошкой при крупном банкире. Это пахло деньгами, а троица весьма нуждалась в наличных, чтобы заложить основу для осуществления давней мечты. Дон Ибраим был человеком начитанным, хотя и несколько поверхностно (в противном случае ему не удалось бы и недели проадвокатствовать в Севилье), и, как скупец золото, копил в памяти цитаты, выуженные из прочитанного. Что же касается мечтаний, он был не из тех, кто грезит наяву с открытыми глазами. Он не слишком обольщался насчет глаз Удальца и Красотки и держал свои открытыми за всех троих.
Он с нежностью взглянул на Удальца из Мантелете, медленно жевавшего длинную полоску копченого мяса.
— А ты что скажешь, чемпион?
Удалец еще с полминуты продолжал молча жевать.
— Думаю, мы справимся, — произнес он наконец, когда остальные двое уже почти забыли о заданном вопросе. — Если Господь нам подсобит.
Дон Ибраим испустил вздох, означавший смирение и покорность судьбе:
— В том-то и вся проблема. В этом деле замешано столько попов, что неизвестно, чью сторону он возьмет.
Удалец улыбнулся — впервые за это утро, и улыбка его была исполнена веры. Он всегда улыбался так — истово, но редко, как будто необходимое для улыбки мышечное усилие было чрезмерно для его лица, искалеченного бычьими рогами и перчатками соперников по рингу.
— Пусть все будет так, как лучше для Дела, — сказал он.
Красотка Пуньялес негромко и нежно произнесла «Оле!» в знак одобрения.
Поклялся он любить меня,
Не устрашась и смерти…

Она пела вполголоса, положив руку на рукав Удальца из Мантелете. С момента своего при столь драматических обстоятельствах происшедшего развода Удалец жил бобылем, ни с кем даже временно не связывая свою жизнь, и дон Ибраим подозревал, что он втайне любит Красотку, хотя и не выдает своих чувств из уважения к ней. А она, заковав себя в одиночество, освященное романтикой ее грез, хранила верность памяти о мужчине с зелеными глазами, ожидавшем ее на дне каждой бутылки. Что касается самого дона Ибраима, то никому и никогда еще не удавалось представить убедительных доказательств его амурных похождений, хотя он любил иногда, в ночи, заполненные мансанильей и перебором гитарных струн, неясно упомянуть о романтических моментах своей карибской юности, когда он был дружен с Бени Море — Королем ритма, с Пересом Прадо, более известным как Карафока, и с мексиканским актером Хорхе Негрете, пока они еще не рассорились. О тех временах, когда Мария Феликс, божественная Мария, которую почтительно величали Доньей — вот так, с большой буквы, — подарила ему трость из черного дерева с серебряным набалдашником — в ночь, когда с доном Ибраимом и бутылью текилы (марки «Эррадура Репосадо» емкостью один литр) она изменила Агустину Ларе, после чего этот всегда элегантный доходяга, совершенно раздавленный известием о ее неверности, сочинил свою бессмертную песню, чтобы хоть как-то утешиться и облегчить тяжесть отросших рогов. Лицо дона Ибраима озарялось улыбкой и молодело при воспоминании (возможно, даже соответствующем действительности) об Акапулько, о его пляжах, о тех ночах. Ах, Мария, красавица Мария, цветок души моей. А Красотка Пуньялес, между бокалами «Ла Ины» и мансанильи, тихонько напевала песню о той, которую он закружил и увлек. А Удалец, сидя рядом, безмолвствовал: массивная, словно вытесанная из камня фигура, лишенная тени, ибо тень эта до сих пор ошалело бродила где-то по брезенту рингов и песку задрипанных арен. Вот так — в неразделенной, но взаимной любви — и существовал этот своеобразный треугольник, рожденный закатами, табачным дымом, вином, аплодисментами, дальними берегами и тоской о том, что было, а может, и не было. И с тех пор как превратности судьбы свели их вместе в Севилье, подобно тому как сближаются в реке пробки, гонимые течением, члены живописной троицы вместе болтались в бесконечном прибое жизни, держась как за спасательный круг за свою странную дружбу, благородная цель которой открылась им как-то на рассвете, после продолжительной, безмятежной попойки на берегу тихо струящего свои широкие воды Гвадалквивира. И целью этой было Дело. Когда-нибудь они раздобудут достаточно денег, чтобы устроить классный таблао. Они назовут его Храмом песни, и там наконец будет воздано должное искусству Красотки Пуньялес, и там будет жить испанская песня.
Душа моя, —
Говорил он, пьянея от страсти…

— продолжала тихонько напевать Красотка. В «Каса Куэста» вошла продавщица лотерейных билетов, выкрикивая: «Главный приз — пятнадцать тысяч!», и дон Ибраим купил у нее три билета. Затем подозвал официанта, чтобы расплатиться, величественно потребовал свою трость — подарок Красавицы Марии — и белую соломенную шляпу, после чего с некоторым трудом поднялся на ноги. Удалец из Мантелете вскочил, как будто заслышав гонг, отодвинул стул Красотки, и оба, на полшага позади нее, направились к двери. Банкноту с портретом Эрнана Кортеса они оставили на столе в качестве чаевых. В конце концов, это был особенный день. А дон Ибраим, как пробормотал Удалец в оправдание подобной щедрости, был настоящим кабальеро.

 

Вновь прибывший вошел в церковь, и свет яркого дня, лившийся из двери на плиты пола, ослепил Лоренсо Куарта. Ему пришлось несколько раз моргнуть, а когда его глаза снова начали различать что-то в полумраке храма, дон Приамо Ферро уже стоял перед ним. И, всмотревшись в него, Куарт понял, что все будет гораздо сложнее, чем он ожидал.
— Я отец Куарт, — представился он, протягивая руку. — Только что прибыл в Севилью.
Его рука повисла в воздухе, словно остановленная подозрительным взглядом пронзительных черных глаз.
— Что вы делаете в моей церкви?
Плохое начало, подумал Куарт, медленно убирая руку и разглядывая стоявшего перед ним человека. Дон Приамо Ферро был и с виду так же колюч, как его голос: маленький, сухой, с непричесанными, кое-как подстриженными седыми волосами, в поношенной, в пятнах сутане, из-под которой высовывались старые ботинки, не чищенные уже лет этак пять или шесть.
— Я счел целесообразным немного полюбопытствовать, — спокойно ответил Куарт.
Больше всего беспокоило его лицо старого священника, изборожденное во всех направлениях морщинами, складками и мелкими шрамами, придававшими ему жесткое, суровое и одновременно измученное выражение; это лицо напомнило Куарту сделанные с самолета фотографии пустынь, на которых видны следы разрушения, трещины земной коры, глубокие русла исчезнувших рек, прорубленные временем в земле и камне. А еще были глаза: темные, мужицкие, глубоко сидящие в глазницах и смотрящие оттуда на мир безо всякой симпатии. Эти глаза смерили Куарта с головы до ног, задержавшись, как он заметил, на серебряных запонках его рубашки, на покрое костюма и, наконец, на его лице. И похоже, увиденное весьма мало удовлетворило их.
— Вы не имеете права находиться здесь.
Тяжелый случай, подумал Куарт и повернулся к Грис Марсала в надежде на ее содействие, хотя и понимая, что вряд ли получит его: женщина за все время ни словом не вмешалась в их малоприятный диалог.
— Отец Куарт хотел повидаться с вами, — нехотя проговорила американка.
Глаза старого священника продолжали сверлить непрошеного гостя:
— Для чего?
Посланник Рима примирительно поднял левую руку, и взгляд его собеседника тут же с неодобрением отметил блеск дорогого «Гамильтона» на его запястье.
— Мне нужна информация об этом месте. — Куарту уже было ясно, что первый контакт провалился, однако он решил сделать еще одну попытку. В конце концов, в этом и заключалась его работа. — Хорошо бы нам с вами поговорить, падре.
— Мне не о чем говорить с вами.
Куарт набрал в легкие воздуха и медленно выдохнул его. То, что происходило, похоже, было наказанием за его прошлые грехи; оно подтверждало его худшие опасения, а кроме того, вызывало к жизни призраки, которые ему нисколько не хотелось воскрешать. Все, что он ненавидел, вдруг воплотилось перед ним в этой тщедушной фигуре: нищета, потрепанная сутана, недоверие и подозрительность деревенского священника, твердолобого, неотесанного, годящегося только для того, чтобы грозить адскими муками да исповедовать прихожанок, от чьего невежества его самого отделяли лишь несколько лет, с грехом пополам проведенных в семинарии, да жалкие крохи латыни. «Нелегко мне придется», — подумал он. Очень нелегко. Если этот старик и есть «Вечерня», то оказанный им прием является безупречным с точки зрения камуфляжа.
— И тем не менее простите, — настойчиво повторил Куарт, доставая из внутреннего кармана пиджака конверт с оттиснутыми в углу тиарой и ключами Святого Петра, — я полагаю, есть много такого, о чем нам следовало бы поговорить. Я направлен сюда Институтом внешних дел с особым поручением, а это послание, адресованное вам службой Государственного секретаря, является подтверждением моих полномочий.
Дон Приамо Ферро взял конверт и, даже не взглянув на него, разорвал пополам. Обрывки, порхая, опустились на пол.
— Мне плевать на ваши полномочия.
Он смотрел на Куарта снизу вверх, маленький, взъерошенный, и во всем его облике читался вызов. Шестьдесят четыре года, говорилось в информации, лежавшей на столе в гостиничном номере Куарта. Двадцать с лишним лет в сельском приходе, десять в Севилье. Он хорошо смотрелся бы на пару с Мастифом на арене Колизея: так легко было представить его себе юрким, опасным ретиарием, с трезубцем в руке и сетью на плече караулящим каждый неверный шаг противника под кровожадные крики трибун. За свою достаточно долгую профессиональную жизнь Куарт научился с первого взгляда различать, кого из людей, с которыми ему приходилось иметь дело, следует остерегаться. А отец Ферро был как раз таким — ограниченным, упертым священником из глубинки. Неплохо он выглядел бы и при захвате Теночтитлана, переходящим вброд лагуну по пояс в воде и с вознесенным над головой крестом. Или где-нибудь в крестовых походах перерезающим горло неверным и еретикам.
— И я не знаю, что это там за штука насчет внешних дел, — прибавил священник, не отводя глаз от Куарта. — Я подчиняюсь архиепископу Севильскому.
Который, судя по всему, хорошо подготовил почву к приезду столь несимпатичного ему посланника из Рима. Однако Куарт сохранял спокойствие. Снова сунув руку во внутренний карман пиджака, он показал утолок другого конверта — такого же, как тот, что валялся на полу у его ног.
— С ним я как раз собираюсь встретиться.
Священник презрительно кивнул, но неясно было, относится ли его презрение к намерениям Куарта или же к личности Монсеньора Корво.
— Встретьтесь, встретьтесь, — резко отозвался он. — Я обязан подчиняться архиепископу, и, когда он прикажет мне поговорить с вами, я поговорю. А до тех пор забудьте о моем существовании.
— Меня специально прислали из Рима. Кто-то попросил нас вмешаться в это дело. Полагаю, вы в курсе.
— Я не просил ни о чем. И, как бы то ни было, до Рима отсюда очень далеко, а эта церковь моя.
— Ваша.
— Вот именно.
Куарт ощутил на себе взгляд Грис Марсала, выжидательно наблюдающей за обоими. Он вздернул подбородок и мысленно сосчитал до пяти.
— Это не ваша церковь, отец Ферро, это наша церковь.
Ферро несколько мгновений помолчал, глядя на два куска бумаги на полу, потом довернул голову в сторону, со странным выражением — ни гримасой, ни улыбкой — на морщинистом, испещренном шрамами лице.
— В этом вы тоже ошибаетесь, — произнес он наконец, как будто ставя последнюю точку в разговоре, и направился вдоль лесов к ризнице.
О Господи! Совершая насилие над собой, Куарт сделал последнюю попытку примирения. Он хотел, чтобы его совесть была чиста в час, когда всем и каждому придется получать по заслугам. Этому старику, подумал он, подавляя ярость, пропишут все, что положено. Семьдесят раз по семь лет.
— Я приехал, чтобы помочь вам, падре, — сказал он вслед священнику; сделав это усилие, он успокоился. Произнеся эти слова, он исполнил долг, предписываемый смирением и церковным братством. С этого момента не один лишь отец Ферро сможет чувствовать себя проводником гнева Господня.
Старый священник задержался перед главным алтарем, чтобы преклонить колена, и Куарт услышал короткий, резкий смешок, ничего общего не имеющий с юмором.
— Помочь мне?.. Не знаю, чем может мне помочь такой человек, как вы. — Вставая, он обернулся, чтобы в последний раз взглянуть на Куарта, и его голос эхом отозвался под куполом храма. — Я хорошо знаю таких, как вы… Эта церковь нуждается совсем в иной помощи, которую вы не сможете вытащить из своих драгоценных карманов. А теперь уходите. Мне через двадцать минут крестить.

 

Грис Марсала проводила его до дверей. Куарт, призвав на помощь всю свою дисциплинированность и хладнокровие, чтобы не выдать досады и разочарования, выслушал без особого внимания ее попытки оправдать священника. На него сильно давят, говорила архитекторша. Политики, банки и люди архиепископа так и бродят вокруг, как стая волков. Если бы не упрямство отца Ферро, церковь бы уже давно снесли.
— Возможно, в конце концов ее все-таки снесут, — заметил Куарт, давая небольшой выход своим чувствам. — Благодаря ему. И с ним вместе.
— Не говорите так.
Она была права. Ему не следовало говорить подобных вещей. Абсолютно не следовало, упрекнул себя Куарт, вновь обретая самообладание и глубоко вдыхая аромат цветущих апельсиновых деревьев, буквально окутавший обоих, как только они оказались на улице. В уголке, образованном фасадом церкви и стеной соседнего здания, возле бетономешалки, орудовал лопатой рабочий. Куарт рассеянно скользнул по нему взглядом, шагая по площади рядом с архитекторшей.
— Я не понимаю его поведения, — проговорил он. — В конце концов, я на его стороне. Церковь на его стороне.
Грис Марсала иронически глянула на него:
— Какую Церковь вы имеете в виду?.. Римскую? Или архиепископа Севильского? А может быть, самого себя?.. — Она недоверчиво покачала головой. — Нет. Он прав и знает, что прав. На его стороне нет никого.
— Это меня не удивляет. Похоже, он любит сам создавать себе проблемы.
— Их у него хватает. Его конфликт с епископом — это открытая война… Что же касается алькальда, то он грозит подать жалобу в суд: он считает оскорбительными выражения, употребленные доном Приамо по отношению к нему во время воскресной проповеди пару недель назад.
Куарт остановился, заинтересованный. В информации, полученной им от Монсеньора Спады, об этом ничего не говорилось.
— Что же он сказал?
Архитекторша усмехнулась углом рта:
— Он назвал его низким спекулянтом, недобросовестным священнослужителем и бессовестным политиком. — Она искоса взглянула на Куарта, ловя выражение его лица. — Вот так, насколько я помню.
— И часто он произносит такие проповеди?
— Только когда сильно разгорячится. — Грис Марсала помолчала, размышляя, — Пожалуй, в последнее время довольно часто. Он говорит о менялах, наводнивших храм, и так далее.
— О менялах, — повторил Куарт.
— Да. Среди прочих.
Куарт постоял, подняв брови, обдумывая услышанное.
— Что ж, неплохо, — заключил он. — Вижу, наш друг дон Приамо — настоящий специалист по части обзаведения друзьями.
— У него есть друзья, — возразила женщина. Потом, наподдав ногой пустую жестянку из-под пива, проследила за ней глазами. — Есть и прихожане: добрые люди, которые приходят сюда молиться и которые нуждаются в нем. Так что вы не можете осуждать его за то, что произошло между вами.
Она проговорила это с некоторой горячностью, от которой вдруг показалась Куарту моложе своих лет. Он раздраженно качнул головой.
— Я приехал не затем, чтобы судить его. — Он обернулся, чтобы обозреть обшарпанную звонницу церкви, хотя на самом деле — чтобы не встретиться глазами с американкой. — Это будут делать другие.
— Ну конечно. — Грис Марсала стояла перед ним, засунув руки в карманы джинсов, и то, как она смотрела на него, совершенно не понравилось Куарту. — Вы из тех, кто пишет свой отчет и умывает руки, верно?.. Вы ограничиваетесь тем, что приводите человека к претору. А уж другие говорят: ibi ad crucem.
Куарт изобразил удивление, смешанное с иронией:
— Я и не представлял себе, что вы настолько хорошо знакомы с Евангелием.
— Мне кажется, есть слишком много такого, чего вы себе не представляете.
Испытывая неловкость, Куарт переступил с ноги на ногу, потом провел рукой по своим седым, коротко подстриженным волосам. Каменщик, работавший метрах в двадцати возле бетономешалки, прервал свое занятие и смотрел на них, опираясь на лопату. Это был молодой человек, одетый в потрепанную солдатскую форму, густо заляпанную известкой.
— Единственное, что я хочу и собираюсь сделать, — сказал Куарт, — это обеспечить проведение расследования по всем правилам, без каких бы то ни было нарушений и предвзятых выводов.
— Нет. — Ее светлые глаза вонзились в него с симпатией скальпеля. — Дон Приамо поставил правильный диагноз: вы приехали, чтобы обеспечить проведение казни по всем правилам.
— Он так сказал?
— Да. Как только служба архиепископа сообщила о вашем приезде.
Куарт перевел взгляд на то, что находилось за спиной женщины. А находилось там окно с изящной решеткой, уставленное горшками с геранью, и клетка с неподвижно сидящей на жердочке канарейкой.
— Я только хочу помочь, — произнес он нейтральным тоном, и собственный голос вдруг показался ему чужим. В этот момент позади него зазвонил колокол церкви, и канарейка, радостно встрепенувшись, разразилась трелью.
Работа предстояла трудная.
Назад: I. Человек из Рима
Дальше: III. Одиннадцать баров Трианы