X. In ictu Oculi
Смотрите на дом сей.
Дух Святой воздвиг его.
Чудесные преграды охраняют его.
Книга мертвых
Было позднее утро, когда Куарт вошел в церковь Пресвятой Богородицы, слезами орошенной, успев уже посетить Архиепископский дворец и встретиться со старшим следователем Навахо. Церковь была безлюдна; единственным признаком жизни была лампадка, теплившаяся перед алтарем. Сев на одну из скамей, Куарт долго смотрел на леса, покрывавшие все стены, на почерневший потолок, на позолоченные барельефы алтарных украшений. Вышедший из ризницы Оскар Лобато, казалось, нисколько не удивился, обнаружив его в храме. Он просто подошел и остановился перед Куартом, вопросительно глядя на него. На викарии была серая рубашка священнослужителя, джинсы и кроссовки, а сам он выглядел постаревшим со дня их последней встречи. Его светлые волосы были растрепаны, глаза за стеклами очков запали, как от переутомления, кожа лоснилась. Должно быть, в последнее время ему приходилось мало спать.
— «Вечерня» снова пошел в атаку, — сказал Куарт молодому священнику и показал копию послания, полученного по факсу из Рима, куда оно прибыло около часа ночи: в то самое время, когда Куарт общался с Онорато Бонафе в вестибюле отеля «Донья Мария». Но агент ИВД не стал посвящать отца Оскара в эти подробности; не сказал он также, что, как и в предыдущем случае, команде отца Арреги удалось заманить хакера в параллельный архив, где он и оставил очередное послание, полагая, что оставляет его в личном компьютере Его Святейшества. Отец Гарофи сумел отследить его сигнал, который вывел иезуитов на телефонную линию универмага «Корте Инглес», расположенного в самом центре Севильи, но тут пират сделал хитроумную электронную петлю и скрылся.
Храм Божий есть поле Божие и созидание Божие. Если кто разорит храм Божий, того покарает Бог. Ибо храм Божий свят.
— Первое послание к Коринфянам, — сказал отец Оскар, возвращая бумагу Куарту.
— Вам известно что-нибудь об этом?
Викарий с подавленным видом посмотрел на него, собрался было что-то сказать, но только отрицательно покачал головой и уселся рядом с Куартом.
— Вы по-прежнему стреляете наугад, — произнес он наконец. Помолчал и, скривив уголок рта, добавил: — А говорили, что вы хороший.
Куарт спрятал листок в карман.
— Когда вы уезжаете?
— Завтра вечером.
— По-моему, место, куда вас назначили, паршивое.
— Даже хуже. — Отец Оскар грустно усмехнулся. — Там дожди бывают только раз в году, и то всего на сутки-двое. Все равно что меня сослали бы в пустыню Гоби.
Он искоса взглянул на собеседника, как бы говоря: думаю, без вас тут не обошлось. Куарт поднял руку с раскрытой ладонью.
— Я не имею к этому никакого отношения, — мягко сказал он.
— Я знаю. — Оскар Лобато пригладил рукой волосы и некоторое время молчал, глядя на огонек лампады. — Это лично Монсеньор Акилино Корво сводит со мной счеты. Он считает, что я предал его. — Зло хохотнув, он повернулся к Куарту. — Знаете, я ведь пользовался доверием, мне светила карьера. Потому он и приставил меня к дону Приамо. А я взял же и перешел на сторону противника.
— Государственная измена, — подсказал Куарт.
— Вот-вот. Некоторых вещей церковная иерархия не прощает никогда.
Куарт кивнул. Что-что, а уж это он мог подтвердить со всей ответственностью.
— Почему вы так поступили?.. Ведь вам лучше, чем кому бы то ни было, было известно, что эта битва закончится поражением.
Викарий некоторое время рассматривал носки своих кроссовок.
— Думаю, я уже ответил на этот вопрос — во время нашей последней беседы. — Очки у него постоянно съезжали на кончик носа, и это придавало ему особенно безобидный и беззащитный вид. — Рано или поздно дону Приамо придется покинуть приход, и наступит время менял… Церковь будет разорена, и станут бросать жребий на одеждах его. — Он снова усмехнулся с непонятным выражением, глядя прямо перед собой. — Но для меня не является аксиомой, что битва закончится поражением. — Он глубоко вздохнул — совсем тихонько, спрашивая себя, стоит ли говорить с Куартом обо всем этом. Потом поднял глаза на алтарь, потом выше, на свод, и остался сидеть так, неподвижно. Он казался смертельно уставшим. — Всего лишь пару месяцев назад я был блестящим молодым священником, — заговорил он наконец через некоторое время. — Достаточно было держаться поближе к архиепископу и не давать воли языку… Но здесь я нашел свое достоинство — как человек и как священнослужитель. — Он обошел взглядом стены, покрытые лесами, как будто там крылись причины, заставляющие его произносить эти слова. — Парадоксально, правда?.. Я имею в виду — парадоксально, что меня научил этому старый приходский священник из Арагона, весьма малопривлекательный как своей внешностью, так и своими манерами, упрямый как мул, цепляющийся за латынь и занимающийся астрономией. — Он откинулся на спинку скамьи, скрестил руки на груди и снова повернулся лицом к Куарту. — Чего только на свете не бывает… Раньше я счел бы мое нынешнее назначение трагедией. Сегодня я смотрю на него другими глазами. Бог везде, в любом уголке, ибо он всегда с нами. И Иисус Христос голодал сорок дней, находясь в пустыне. Монсеньор Корво не в курсе, но я именно теперь начал по-настоящему чувствовать, что я священник, что у меня есть ради чего бороться и не сгибаться. Эта ссылка только придает мне сил и готовности продолжать бой. — Он опять усмехнулся — грустно, безнадежно. — Они только укрепили мою веру.
— Это вы — «Вечерня»?
Отец Оскар снял очки и стал протирать их рубашкой. Его близорукие глаза устало взглянули на Куарта.
— Вам только это важно, верно?.. Вам нет никакого дела до церкви, до отца Ферро, до меня. — Он презрительно поцокал языком. — У вас есть задание, и вы его выполняете. — Он продолжал медленно протирать стекла, а мысли его, судя по всему, витали где-то далеко. — Кто такой «Вечерня», — так же медленно заговорил он спустя пару минут, — это, в общем-то, не важно. Это предупреждение. Обращение к тому благородному, что еще осталось в нашем с вами деле… — Он надел очки. — Напоминание о том, что еще существует честность и порядочность.
Куарт неприязненно усмехнулся:
— Сколько вам лет? Двадцать шесть?.. Ну, с возрастом у вас это пройдет.
Губы отца Оскара презрительно изогнулись.
— Этому цинизму вас научили в Риме или вы с ним родились? — Он покачал головой. — Не будьте глупцом. Отец Ферро — честный человек.
Куарт едва сдержал саркастический смешок. Всего час назад он был в Архиепископском дворце, в архиве, где хранилось полное личное дело дона Приамо Ферро. Дело, наиболее выдающиеся подробности которого, одну за другой, ему подтвердил лично Монсеньор Корво в краткой беседе, проходившей в Галерее прелатов, под портретами Их Преосвященств Гаспара Борхи (1645) и Агустина Спинолы (1640). Десять лет назад отцу Ферро пришлось держать ответ перед церковными властями Уэскской епархии за никем не дозволенную продажу церковного имущества. Уже ближе к концу его службы в приходе Сильяс де Ансо, в Пиренеях, из его церкви пропали картина, написанная на доске, и распятие. Последнее не имело особой ценности, но доски, датировавшейся первой четвертью XV века и приписываемой кисти Маэстро из Ретаскона, хватился сам местный епископ. Приход был бедный, глухой, да к тому же подобные инциденты происходили часто в те времена, когда приходские священники могли практически неограниченно распоряжаться вверенным им церковным имуществом. Так что отец Ферро отделался довольно легко — всего только порицанием со стороны начальства.
Эта информация полностью совпадала с полученной от Онорато Бонафе, и интуиция подсказывала Куарту, что архиепископ Корво, прежде весьма мало склонный к откровенности, совсем не против того, чтобы этот темный момент из прошлого отца Ферро стал достоянием общественности. Куарт даже подумал: интересно, а не носит ли достоверный источник, которым пользуется Бонафе, епископского перстня и сутаны, с пурпурной каймой? Однако, как бы то ни было, история, происшедшая в приходе Сильяс де Ансо, имела место, в чем Куарт вполне и окончательно убедился после того, как старший следователь Навахо пообщался по телефону со своим мадридским коллегой, главным инспектором Фейхоо, начальником группы по расследованию преступлений, связанных с предметами искусства. Картина религиозного содержания, кисти Маэстро из Ретаскона, полностью идентичная той, что пропала в приходе Сильяс де Ансо, была путем законно оформленной сделки приобретена мадридским филиалом фирмы «Клэймор», а впоследствии продана с аукциона за весьма высокую цену. Подпись директора мадридского филиала, известного коммерсанта Франсиско Монтегрифо, удостоверяла выплату определенной суммы священнику дону Приамо Ферро Ордасу. Суммы, в общем-то, смехотворной — в шесть раз меньше по сравнению с той, что была выручена за картину на аукционе. Но уж это, как подчеркнул Монтегрифо в разговоре с главным инспектором Фейхоо, а главный инспектор Фейхоо — в телефонном разговоре со старшим следователем Навахо, вопрос спроса и предложения.
— Что касается честности отца Ферро, — произнес Куарт, — вы ведь не располагаете доказательствами того, что он был честным всегда.
Оскар Лобато жестко глянул на него.
— Не знаю, на что вы намекаете, но мне плевать. Я знаю этого человека, и я уважаю его. Так что ищите своего Иуду в другом месте.
— Это ваше последнее слово?.. Может быть, у нас еще есть время.
Он не сказал, для чего. Во взгляде Оскара Лобато читались любопытство и враждебность.
— Есть время? Это пахнет предложением простить грехи. Вы будете добры ко мне, если я стану сотрудничать?.. — Он помотал головой, как будто не веря происходящему, и встал. — Это забавно. Дон Приамо сказал вчера, после разговора, который, по-видимому, состоялся у вас в доме герцогини, что, возможно, вы начинаете кое-что понимать. Однако не имеет значения, понимаете вы или нет. Единственное, что вас интересует, — это расправиться с автором посланий, ведь так?.. Для вас и ваших шефов плоха не сама проблема, а то, что кто-то осмеливается говорить о ней вслух. Все сводится к голове, которую можно и нужно отрубить. — Он снова покачал головой и, напоследок обдав Куарта еще одним презрительным взглядом, направился к ризнице. Но вдруг остановился на полпути. — Может быть, в конце концов, «Вечерня» ошибается, — сказал он громко, полуобернувшись к Куарту, и его голос эхом отдался от свода. — Может быть, даже Его Святейшество не стоит его посланий.
Солнечный луч медленно, едва заметно перемещался слева направо по истертым плитам пола у подножия алтаря. Куарт некоторое время следил за ним, потом поднял глаза на витраж, сквозь который проникал свет: он изображал Снятие с креста. Фигуре Христа не хватало многих розовых стекол в торсе, голове и ногах, в результате чего Святой Иоанн и Богородица как бы снимали с креста только две руки, повисшие в пустоте, а свинцовый контур отсутствующего силуэта казался следом призрака: тот, кто был, исчез, и это делало бесполезными страдания и усилия матери и ученика.
Встав со скамьи, Куарт подошел к главному алтарю и входу в склеп. Рядом с железной решеткой, за которой в темноту спускались ступени, он коснулся ладонью высеченного из камня черепа, и, как и в прошлый раз, ледяной холод проник в его кровь. Подавляя неприятное ощущение, вызванное царящей в храме тишиной, этими темными ступенями и сырым затхлым воздухом, которым тянуло снизу, Куарт заставил себя постоять там, вглядываясь во мрак склепа, где под камнем таились ключи от иных времен и иных жизней. Где покоились кости четырнадцати герцогов дель Нуэво Экстремо и тень Карлоты Брунер.
Потирая застывшую руку, Куарт повернулся к главному алтарю. Свет, проникавший сквозь стекла витражей, озарял его мягким золотистым сиянием: полумрак скрывал внутренние детали, но тем отчетливее выступали из него внешние рельефы — листья, ангелочки, головы склоненных в молитве фигур Гаспара Брунера де Лебрихи и его жены. А в центре, в своей нише под балдахином, за лесами из металлических труб, поддерживающих небольшую площадку, Пресвятая Дева смотрела в небо, а жемчужины капитана Ксалока слезами поблескивали на ее лице и синем одеянии. Стоя на полумесяце, она босой ногой попирала голову змея, отнявшего у людей Рай в обмен на знание — на Медузу, вид которой впоследствии обратил их в камень, чтобы они сохранили свою ужасную тайну. Изида, или Церера, или Астарта, или Танит, или Мария: не важно, какое имя выбрать, чтобы слить в нем воедино такие понятия, как убежище, мать, страх перед темнотой, и холод, и ничто. Просто немыслимо, подумал Куарт, сколько символов можно вложить в этот образ и его эволюцию от религии к религии, от века к веку. Женская фигура, стоящая на полумесяце, в одеянии синего цвета — символического цвета ночного светила и теней, которому в геральдике соответствует черный — цвет земли, цвет смерти.
Солнечный луч на полу переместился на другую плитку, правее, и стал уже, когда агент Института внешних дел вышел на середину храма и обвел взглядом карниз над лесами — тот самый, от которого отвалился кусок, ставший убийцей секретаря архиепископа. Затем, подойдя к лесам, он попробовал покачать их, однако металлическая конструкция держалась крепко. Куарт встал примерно на то же место, где находился отец Урбису в тот роковой миг. Десять килограммов алебастра, рухнувших с десятиметровой высоты: исход не мог быть иным. На лесах возле карниза было достаточно места, чтобы кто-нибудь мог забраться туда и помочь карнизу обрушиться; однако в полицейском отчете подобная возможность категорически отрицалась. Это, плюс история с муниципальным архитектором, поскользнувшимся на крыше — слава Богу, что при свидетелях, с облегчением подумал Куарт, — похоже, исключало в обоих случаях вмешательство человека и относило обе смерти, как утверждали «Вечерня» и отец Ферро, на счет гнева Господня. Или Судьбы, которая, по мнению Куарта, являлась хорошим объяснением для капризов жестокого космического часовщика, который, судя по всему, просыпаясь по утрам, испытывал желание пошутить. А может быть, на счет непредсказуемости раблезианских рабов, сонных и неуклюжих, как те, что описывал Гейне, у которого бутерброд, выскальзывая за завтраком из рук, всегда падал на землю маслом вниз.
Теперь Куарту уже были даже слишком хорошо понятны наивные побуждения «Вечерни». Его послания были призывом к справедливости и к здравому смыслу Рима, требованием и мольбой старого священника, ведущего свой последний бой в забытом уголке шахматной доски. Но кое в чем отец Оскар был все же прав: «Вечерня», отправляя свои послания, совершил ошибку. Рим не сумел понять их, а Монсеньор Спада прислал не того человека. Тот мир и те идеи, к которым взывал хакер, уже давно перестали существовать. Это было все равно как если бы после ядерной войны, опустошившей Землю, спутники, верные и молчаливые, в одиночестве бесконечного космоса, продолжали посылать на мертвую планету свои уже никому не нужные сигналы.
Куарт отступил на несколько шагов, чтобы лучше охватить взглядом леса и поперечные витражи окон, пробитых в левой стене церкви. Потом обернулся — и оказался лицом к лицу с Грис Марсала.
Когда мэр города объявил выставку «Религиозное искусство в Севилье эпохи барокко» открытой, в залах культурного фонда банка «Картухано» загремели аплодисменты. Потом дюжина официантов в белых куртках стала разносить подносы с напитками и канапе, а приглашенные — любоваться шедеврами, которым предстояло в течение двадцати дней украшать собой здание в Аренале. Стоя между «Христом усопшим» Хуана де Месы, предоставленным университетом, и «Святым Леандром» кисти Мурильо из большой ризницы собора, Пенчо Гавира здоровался с мужчинами и целовал руку дамам, рассыпая улыбки направо и налево. На нем был безупречный костюм цвета маренго, а пробор в напомаженных волосах отличался не меньшим совершенством, чем белизна воротничка и манжет рубашки.
— Ты хорошо выступил, мэр.
Маноло Альмансор, мэр Севильи, обменялся с банкиром парой благодарных похлопываний по спине. Это был плотный усатый человек с честным лицом, снискавшим ему симпатии населения и обеспечившим перевыборы; однако скандал по поводу кое-каких незаконных контрактов, наличие шурина, разбогатевшего довольно непонятным образом, и обвинение в сексуальных домогательствах, выдвинутое тремя из четырех его секретарш, грозили ему освобождением от занимаемой должности менее чем за месяц до муниципальных выборов.
— Спасибо, Пенчо. Но это мое последнее публичное выступление.
— Еще наступят лучшие времена, — ободряюще улыбнулся банкир.
Мэр грустно покачал головой, явно сомневаясь в этом прогнозе. Однако в любом случае его прощание с политикой должно было стать менее горьким благодаря Гавире. В обмен на официальное прикрытие операции с церковью Пресвятой Богородицы, слезами орошенной, он собирался списать Альмансору весьма солидную сумму кредита, на который тот только что приобрел роскошный дом в самом дорогом и изысканном районе Севильи. Предложение ему сделал без обиняков сам Гавира, хладнокровный, как игрок в покер, за одним давним ужином в ресторане «Бесерра».
Мимо проходил официант с подносом; Гавира взял у него бокал холодного хереса и, едва касаясь его губами, продолжал стоять, рассматривая публику. Дамы были в платьях для коктейля, кавалеры — в галстуках (рассылая приглашения на общественные мероприятия банка «Картухано», Гавира неукоснительно подчеркивал обязательность этого предмета туалета); второй фронт — церковники — также присутствовал. В одном из углов зала Его Преосвященство архиепископ Севильский прохаживался бок о бок с Октавио Мачукой, как будто обмениваясь впечатлениями по поводу полотна Вальдеса Леаля, предоставленного для выставки церковью больницы «Оспиталь де ла Каридад». «In Ictu Oculi»: Смерть, гасящая свечу перед короной и тиарами императора, епископа и Папы. Однако Гавира знал, что на самом деле они говорят совсем о другом.
— Скоты, — услышал он рядом с собой голос мэра.
Это слово не относилось ни к архиепископу, ни к старому банкиру. Гавира увидел, что Маноло Альмансор смотрит по сторонам, на гостей, которые демонстративно поворачиваются к нему спиной. Всей Севилье было известно, что он пробудет на своем посту меньше месяца. Кандидат на это место, политик из той же самой партии, расхаживал по залу, выслушивая преждевременные поздравления с осторожной улыбкой. Гавира ободряюще подмигнул Альмансору:
— Выпей рюмочку, мэр.
Он взял с подноса рюмку виски, и мэр одним глотком выпил половину, благодарно глядя на банкира глазами побитой собаки. Просто удивительно, подумал Гавира, как быстро ходячие мертвецы создают вокруг себя вакуум. В прежние времена окруженный лестью, теперь Маноло Альмансор являлся, в общем-то, политическим трупом, и никто не приближался к нему, боясь социальных последствий для себя. Таковы были правила игры: в их мире не было милосердия и жалости к побежденным, за исключением глотка спиртного перед казнью. Гавира стоял рядом с ним, угощая его виски за счет «Картухано», после того как заставил его открыть выставку: отчасти потому, что все еще нуждался в этом человеке, отчасти потому, что купил его, что налагало на его гордость некоторую ответственность. «Интересно, а мне кто-нибудь когда-нибудь предложит рюмку?» — подумалось ему.
— Снеси ты к черту эту церковь, Пенчо. — Мэр вторым глотком осушил рюмку до дна. — Построй там что тебе заблагорассудится, и пусть они все сдохнут от злости.
Гавира рассеянно кивнул, снова думая о паре, беседующей возле картины Вальдеса Леаля, и, извинившись перед Альмансором, начал приближаться к ней, но не прямо, а, чтобы это выглядело случайно, по некоему сложному маршруту, отклоняясь то влево, то вправо от цели. Где надо, он улыбался, пожимал и целовал руки и запечатлел пару поцелуев на напудренных щеках. Корректный, уверенный в себе, он привлекал завистливые взгляды мужчин и восхищенные — женщин, которые тут же начали приближаться к нему, едва он отошел от мэра. Дважды он слышал, как за его спиной шепотом произнесли имя Макарены, но сделал все возможное, чтобы его улыбка не стала от этого менее ослепительной. Он поставил свой бокал на поднос, потрогал узел галстука и мгновение спустя уже находился рядом с Монсеньором Корво и доном Октавио Мачукой.
— Красивая картина, — сказал он, чтобы сказать что-нибудь.
Архиепископ и банкир взглянули на полотно так, словно до этого момента оно не попадалось им на глаза. Смерть несла в костлявой руке косу, под мышкой — катафалк. У ее ног виднелись карта мира, меч, книги, пергаменты — аллегорические знаки ее победы над жизнью, славой, наукой и земными удовольствиями. Другой лишенной плоти рукой она гасила пламя свечи, и пустые глазницы ее черепа смотрели прямо на зрителя. In Ictu Oculi. Гавира не знал латыни, но картина была хорошо известна в Севилье, и ее значение было очевидным. Смерть поражает любого в мгновение ока.
— Красивая?.. — Архиепископ переглянулся со стариком Мачукой. В соответствии с последними указаниями Его Святейшества относительно порядка появления прелатов в свете, Акилино Корво был в сутане со скромной пурпурной каймой, весьма красноречиво, однако, дополнявшей блеск золотого креста на груди и желтого камня на руке, покоившейся ниже креста. — Только столь молодой человек мог сказать такое об этой ужасной сцене. — Он мотнул головой в сторону картины, указывая на епископскую тиару, так похожую на его собственную. — Из того возраста, в котором находитесь вы, дорогой Гавира, все это выглядит очень отдаленным. А для нас эта картина гораздо ближе… Вам не кажется, дон Октавио?
Старый банкир покачал головой, прищуривая свои зоркие глаза хищной птицы. На самом деле Монсеньор Корво был лет на двадцать моложе его, но архиепископ Севильский любил придавать себе солидности.
— Пенчо из породы победителей, — возразил Мачука. — И не боится, что ему погасят свечу.
Его глаза за морщинистыми веками лукаво поблескивали. Одна рука Мачуки лежала в кармане его двубортного, старого покроя пиджака, другая висела вдоль тела, почти такая же костлявая, как та, что гасила пламя на картине Вальдеса Леаля. Архиепископ понимающе улыбнулся.
— Все мы зависим от воли Господа нашего, — произнес он профессиональным тоном.
Гавира счел за благо согласно кивнуть, глядя на старого банкира. И тот правильно понял его взгляд.
— Мы говорили о твоей церкви.
Улыбка Акилино Корво не изменилась при слове «твоей», и Гавира счел это добрым предзнаменованием. В конце концов, архиепископство должно было получить существенное возмещение, не считая обязательства банка «Картухано» воздвигнуть церковь в другом месте. И создания специального фонда для цыганской общины — эту идею ловко протащил архиепископ. Что ж, в конце концов, кому-то ведь пришлось заплатить за таз, в котором мыл руки Понтий Пилат.
— Пока еще это церковь Его Преосвященства, — вежливо уточнил Гавира, никогда не отказывавший никому в возможности для достойного отступления. Он знал, как это может быть опасно.
Монсеньор Корво поблагодарил его за корректность жестом руки, на которой сверкал перстень. Поскольку речь зашла о храме, пожалуй, требовался официальный комментарий с его стороны.
— Конфликт, достойный сожаления, — произнес он, мысленно перебирая все подходящие к случаю фразы.
— Но неизбежный, — дополнил Гавира, придавая своему лицу сочувственное выражение. Его серьезный тон должен был означать: мы с вами мужчины, и мы сознаем, что во имя прогресса иногда приходится принимать такие решения. Уголком глаза он заметил, что лукавый блеск за прищуренными веками Октавио Мачуки стал ярче, и вспомнил, что старику отлично известна такая деталь: среди предложений, сделанных банком «Картухано» Его Преосвященству, фигурировал секретный доклад о поведении и поступках, противоречащих целибату, нескольких священнослужителей его епархии. Все они пользовались большой любовью среди своих прихожан, так что публикация этого доклада, содержащего фотографии и заявления, произвела бы немалый шум. Акилино Корво не располагал ни средствами, ни властью, чтобы решить эту проблему, и скандал мог вынудить его к принятию таких решений, которых он сам желал меньше, чем кто бы то ни было. Эти священники были хорошими людьми, а во времена перемен, когда немногие избрали этот путь, любое непродуманное решение могло повлечь за собой негативные последствия. Поэтому Монсеньор с чувством облегчения согласился на предложенный Гавирой компромисс, чтобы купить и заблокировать упомянутый доклад. В лоне Католической Церкви отложить решение проблемы уже означало решить ее.
Как бы то ни было, заключил Гавира, вряд ли Октавио Мачуке известны все подробности этой операции; хотя взгляд старого банкира заставил его заподозрить, что тот все-таки в курсе. Достаточно неловкая ситуация, если иметь в виду, что сам Гавира заплатил одному частному агентству за составление злосчастного доклада, а потом воспользовался своими связями в прессе, чтобы представить архиепископу как услугу то, что на самом деле являлось безупречно проведенным актом шантажа.
— Его Преосвященство гарантирует свой нейтралитет, — проговорил Мачука, все еще наблюдая за реакцией Гавиры. — Но он только что говорил мне, что дисциплинарное разбирательство относительно отца Ферро идет черепашьим шагом. По-видимому, — его глаза совсем сузились, превратившись в едва заметные щелки, — священнику, присланному из Рима, не удалось собрать достаточного количества доказательств против него.
Монсеньор Корво поднял руку, давая понять, что хочет возразить. Дело обстоит совсем не так, уточнил он своим хорошо поставленным голосом, столь внушительно звучавшим с амвона. Отец Лоренсо Куарт прибыл в Севилью не для того, чтобы предпринимать что-либо против священника храма Пресвятой Богородицы, слезами орошенной, а с целью предоставить Риму особую информацию. С выразительными модуляциями прелат напомнил собеседникам, что из формальных соображений архиепископство Севильское не может действовать напрямую, и обрисовал основные моменты имеющейся сложной проблемы: пожилой священник, несоблюдение церковной дисциплины и так далее. В Риме, сказал он, уже сложилось определенное мнение, хотя и не единогласное. Тут Акилино Корво, уклонившись от взгляда Гавиры, посмотрел на Октавио Мачуку, как бы спрашивая, стоит ли продолжать. Однако лицо старика было непроницаемо, так что Его Преосвященство уточнил, что отец Лоренсо выполняет возложенную на него миссию, гм, менее эффективно, чем хотелось бы, о чем он, архиепископ, уже лично информировал свое начальство, но в этом деле у него связаны руки. Он наблюдает за корридой со зрительской трибуны, если в его устах уместно сравнение столь светского характера. Он надеется, что ему удалось достаточно ясно очертить сложившуюся ситуацию.
— Это значит, — раздраженно сдвинул брови Гавира, — что отец Ферро в ближайшее время не будет отстранен от своих обязанностей?
На сей раз архиепископ поднял обе ладони, как будто говоря: ступайте, месса окончена.
— Да, более или менее. — Произнося эти слова, он смотрел не в глаза Гавире, а ниже, на узел его галстука. — Конечно, это произойдет, но не сегодня и не завтра. Возможно, через пару недель. — Он неловко покашлял. — Максимум через месяц. Я уже говорил вам: это дело находится не в моих руках. Хотя, разумеется, все мои симпатии на вашей стороне.
Гавира возвел очи горе, на полотно Вальдеса Леаля, чтобы дать себе время успокоиться. Ему хотелось закусить губу или кулаком разбить нос архиепископу. Глядя в пустые глазницы Смерти, он мысленно сосчитал до десяти, после чего заставил себя изобразить на лице улыбку. Мачука не сводил с него глаз.
— Чересчур долго, верно?
Он обращался вроде бы к архиепископу, однако щелки его хищных глаз, похожие на узкие амбразуры, были нацелены на Гавиру. Монсеньор счел, что ответить он обязан. Что касается его возможностей, уточнил он, то, пока не придет распоряжение из Рима и отец Ферро будет продолжать служить свою мессу по четвергам, сделать ничего не удастся.
Гавира не мог скрыть раздражения.
— Возможно, Вашему Преосвященству не следовало доводить это дело до сведения Рима, — жестко произнес он. — Вы могли сделать все своей властью, когда был подходящий момент.
Архиепископ побледнел от столь прямо выраженного упрека.
— Возможно. — Он выпрямился и бросил косой взгляд на Мачуку. — Но у нас, прелатов, тоже есть совесть, сеньор Гавира. С вашего позволения.
Сухо кивнув, он с недовольным видом прошел между обоими банкирами и удалился. Мачука дважды покачал головой, но Гавира не понял, расстроился тот или, напротив, эта сцена его позабавила. «В любом случае, — подумал он, — я совершил ошибку». Ибо все, что не сулило прибыли немедленной или хотя бы в обозримом будущем, было ошибкой.
— Ты оскорбил его пастырское достоинство, — лукаво заметил Мачука.
Подавляя желание выругаться — это было бы уже второй ошибкой, — Гавира сделал нетерпеливый жест.
— Достоинство Монсеньора, как и все прочее, тоже имеет свою цену. Цену, которую я могу заплатить. — И после секундного колебания поправился: — Которую может заплатить «Картухано».
— Но пока что этот поп торчит тут как бельмо на глазу. — Мачука сделал трехсекундную паузу. Паузу, рассчитанную дьявольски точно. — Я имею в виду старика.
Он с любопытством наблюдал за Гавирой, но тот прекрасно понимал это. Глядя по сторонам, он прикоснулся к узлу галстука и к манжетам, проверяя, все ли в порядке. Мимо прошла красивая женщина, и он обменялся с ней рассеянным взглядом.
— А из-за этого, — продолжал Мачука, глядя вслед женщине, — и Макарена с матерью по-прежнему гнут свое. Пока.
Но это было бесполезно. Гавира уже взял себя в руки.
— Не беспокойтесь, — ответил он. — Я все сделаю как надо.
— Да уж надеюсь, потому что время у тебя кончается. Сколько дней тебе осталось до заседания совета?.. Неделя?
— Вам отлично известно сколько. — Старик сказал «у тебя» и «тебе осталось». До чего же отвратительно, подумал Гавира, это ощущение, как будто тебя все время заставляют сдавать один экзамен за другим. — Восемь дней.
Мачука медленно покачал головой.
— Да-а, не густо. — Он повел глазами по сторонам, словно думая о другом, и вдруг повернулся к Гавире: — Знаешь что, Пенчо?.. Мне и в самом деле любопытно будет посмотреть, как ты разберешься со всем этим. В совете точат на тебя зубы. — Он усмехнулся своими пергаментными губами, похожими на губы змеи, готовой вот-вот сбросить кожу. — Но если у тебя получится — в час добрый. Что не убивает, то идет на пользу.
С этими словами он отошел, чтобы пообщаться с какими-то знакомыми, и Гавира остался один под картиной Вальдеса Леаля. Неподалеку стоял полный человечек с отвисшим жирным подбородком, который казался продолжением щек, с обильно покрытыми лаком волосами и кожаной борсеткой на руке. Когда их взгляды встретились, незнакомец приблизился.
— Я Онорато Бонафе из журнала «Ку+С». — Он уже заранее протянул руку. — Мы можем поговорить?
Гавира проигнорировал протянутую руку; хмуро поглядывая по сторонам, он подумал: интересно, кто пропустил сюда этого типа?
— Я отниму у вас всего несколько минут.
— Свяжитесь с моей секретаршей, — холодно ответил банкир, поворачиваясь спиной. — На днях.
Он сделал несколько шагов, чтобы удалиться от журналиста, однако, к его удивлению, тот последовал за ним — точнее, пошел рядом с ним, искоса глядя на него с подобострастной и одновременно самодовольной улыбкой. Ничтожество, мысленно заключил Гавира, наконец останавливаясь: вот точное определение для этой личности.
— Я делаю репортаж, — торопливо проговорил Бонафе, прежде чем Гавира успел открыть рот, чтобы велеть ему убираться. — О церкви, которая вас интересует.
— А от меня вам что надо?
Бонафе поднял маленькую пухлую руку — ту самую, которую не захотел пожать финансист.
— Видите ли… — Его улыбка стала примирительной, — Если иметь в виду, что банк «Картухано» больше всех заинтересован в том, чтобы храм Пресвятой Богородицы, слезами орошенной, был снесен, то, полагаю, небольшая беседа или заявление… Ну, вы понимаете
Гавира бесстрастно смотрел на него:
— Ничего не понимаю. Абсолютно.
Не теряя терпения, Онорато Бонафе кратко обрисовал ему положение вещей: «Картухано», церковь, возможность использования земли, на которой она стоит. Приходский священник, несколько сомнительный тип, конфликтующий с архиепископом Севильским и находящийся под угрозой дисциплинарного взыскания или чего-то в том же роде. Две случайных — или кто их знает каких — смерти. Специальный посланник из Рима. И, гм, красавица жена, или бывшая жена, дочь герцогини дель Нуэво Экстреме, И вот она и этот священник из Рима…
Он вдруг остановился, увидев выражение липа Гавиры. Банкир шагнул к нему, глядя в упор.
— Ну, в общем, вы понимаете, — быстренько закруглился Бонафе. — Я рассказываю вам это, чтобы вы составили себе представление… Мы опубликуем всю эту историю на следующей неделе. И разумеется, ваше мнение или ваши слова были бы крайне важны.
Банкир продолжал молча смотреть на него. Онорато Бонафе решил улыбнуться, чтобы показать, как терпеливо он ждет ответа, но улыбка что-то не получилась.
— Вы, — проговорил наконец Гавира, — хотите, чтобы я рассказал вам.
— Совершенно верно.
Мимо прошел Перехиль, и при виде Бонафе в его взгляде, как показалось Гавире, промелькнула тревога. Гавира испытал мгновенный соблазн позвать его и спросить, связано ли это с присутствием журналиста на выставке, но момент был неподходящим для очных ставок. К тому же он испытывал гораздо большее искушение — пинками выкинуть этого скользкого толстяка с манерами шантажиста.
— А если я поговорю с вами, что мне это даст?
Улыбка Бонафе наконец-то расцвела во всю ширь, наглая и самоуверенная. Вот это разговор, означала она.
— Ну, вы сможете контролировать информацию. Дать свою версию событий… — Бонафе сделал многозначительную паузу. — Чтобы вам было яснее — обретете сторонников в нашем лице.
— А если нет?
— Тогда совсем другое дело. Репортаж в любом случае будет опубликован, но вы упустите свой шанс.
Теперь улыбнулся Гавира, и это была улыбка Аренальской акулы.
— Это похоже на угрозу.
Журналист покачал головой: похоже, он не знал об этом прозвище.
— Да нет же, ни в коем случае. Я просто открываю свои карты. — Его свиные глазки под набрякшими веками блеснули жадным блеском. — Я играю с вами честно, сеньор Гавира.
— И почему же это вы играете со мной честно?
— Н-ну… не знаю. — Бонафе оправил полы своего мятого пиджака. — Наверное, потому, что в глазах общественного мнения вы вызываете симпатию… так сказать, ваш образ… ну, вы понимаете: молодой банкир, внедряющий новый стиль, и так далее. Вы хорошо получаетесь на фотографиях, нравитесь дамам. Одним словом, вы — товар, который хорошо продается. Вы сейчас в моде, и мой журнал может весьма способствовать тому, чтобы вы оставались в моде. Считайте это операцией по поддержанию имиджа. — Тут он придал своему лицу соответствующее выражение. — А вот ваша супруга…
— Что — моя супруга?
Каждое из этих трех слов прозвенело, как осколок льда, но Бонафе, похоже, не заметил этого сигнала надвигающейся опасности.
— Она также весьма фотогенична. — Он, не смущаясь, выдержал взгляд своего собеседника. — Хотя, думаю, этот тореадор… Ну, вы же знаете. Это уже в прошлом. А вот теперь этот священник из Рима… Вы понимаете, кого я имею в виду?
Гавира быстро соображал, взвешивая все «за» и «против». Ему нужна только неделя, а потом уже будет все равно. Цену этот тип назвал вполне ясно.
— Да, понимаю, — все еще с отсутствующим видом произнес он, — Скажите, во что, по-вашему, мне обойдется эта операция по поддержанию имиджа?
Бонафе, подняв обе ладони, соединил кончики пальцев не то молитвенным, не то благодарным жестом. Он явно испытывал облегчение и выглядел прямо-таки счастливым.
— Ну… Я, в общем-то, думал о более или менее подробной беседе касательно этой церкви. Об обмене впечатлениями. А потом… не знаю… — Он многозначительно посмотрел на банкира. — Возможно, вы захотите вложить какие-то средства в прессу.
Мимо снова прошел Перехиль, окинув обоих как бы случайным взглядом. Гавира заметил, что его помощник по-прежнему выглядит встревоженным. Снова изобразив на лице улыбку, он повернулся к Бонафе, но в этой улыбке никто не сумел бы уловить и намека на симпатию. Журналист, видимо, почувствовал это, потому что беспокойно заморгал.
— Я уже давно вкладываю средства в прессу, — сказал Гавира. — Только мне пока не приходилось иметь дело с такими людьми, как вы.
Бонафе изобразил на сальном лице сообщническую улыбку, и складки кожи его двойного — или тройного — подбородка затряслись, как желе. А Гавира, глядя на него, подумал: этот Онорато Бонафе — как раз такой мерзкий, скользкий тип, каких обычно убивают в фильмах.
— Что меня завораживает в Европе, — сказала Грис Марсала, — это ее долгая память. Достаточно войти в такое место, как это, взглянуть на какой-нибудь пейзаж, прислониться к старой стене — и на тебя разом нахлынет все. Твое прошлое, твои воспоминания. Ты сам.
— Поэтому вы так одержимы этой церковью? — спросил Куарт.
— Не только этой церковью.
Они стояли перед статуей Иисуса Назарянина с настоящими волосами и висящими вокруг нее на стене пыльными экс-вото. В глубине храма, за лесами, в полумраке, окружавшем фигуры Пресвятой Богородицы и молящихся герцога и герцогини дель Нуэво Экстремо, мягко поблескивала позолоченная резьба.
— Вероятно, чтобы понять это, нужно быть американцем, — продолжила Грис Марсала через несколько мгновений. — Там временами у тебя возникает впечатление, что все это построено чужими. А здесь — в один прекрасный день ты приезжаешь и понимаешь, что это твоя собственная история. Что ты сам, руками своих предков, клал камень на камень. Возможно, этим и объясняется то действительно завораживающее воздействие, которое Европа оказывает на многих моих соотечественников. — Она улыбнулась то ли Куарту, то ли собственным мыслям. — Ты заворачиваешь за угол — и вдруг вспоминаешь. Ты считал себя сиротой, а оказывается, что это не так. Может быть, поэтому теперь мне не хочется возвращаться.
Она стояла прислонившись к белой стене, возле чаши со святой водой. Ее седые волосы, как всегда, были заплетены на затылке в косичку, от старой темно-синей водолазки чуть пахло потом, большие пальцы засунуты в задние карманы джинсов, испачканных гипсом и известью.
— Меня несколько раз делали сиротой, — продолжала она. — А сиротство — это рабство. Память дает тебе уверенность, ты знаешь, кто ты и куда идешь. Или куда не идешь. А без нее ты предоставлен на милость первого встречного, который назовет тебя своим сыном или дочерью. Вы так не считаете? — Она ждала, глядя на Куарта до тех пор, пока тот молча не кивнул. — Защищать память — значит защищать свободу. Только ангелы могут позволить себе роскошь быть просто зрителями.
В знак понимания Куарт сделал ни к чему не обязывающий жест. В этот момент он думал об информации, которую получил об этой женщине из Рима и которая сейчас лежала на столе в его гостиничном номере. Некоторые строчки уже были подчеркнуты красным. В восемнадцать лет вступила в религиозный орден. Архитектура и изобразительное искусство в университете Лос-Анджелеса, специальные курсы в Севилье, Мадриде и Риме. Училась блестяще. Семь лет преподавала искусство. Четыре года была директрисой религиозного университетского колледжа в Санта-Барбаре. Личный кризис, отразившийся на здоровье. Временный бессрочный отпуск из ордена. Уже три года живет в Севилье, где зарабатывает на жизнь уроками изобразительного искусства американцам. В порочащих связях не замечена, с местным отделением своего ордена поддерживает минимальные контакты. Проживает на частной квартире. О выходе из ордена не просила. О специальных занятиях информатикой сведений нет.
Куарт посмотрел на монахиню. Снаружи, на площади, свет уже становился невыносимым, как, впрочем, и жара. Слава Богу, хоть здесь, в церкви, прохладно.
— Значит, это ваша вновь обретенная память удерживает вас здесь.
— Более или менее.
Грис Марсала грустно улыбнулась, глядя на военную медаль, привязанную к высохшему свадебному букету, висевшему среди прочих экс-вото — латунных и восковых ног, рук, фигурок — вокруг статуи Назарянина; похоже, она подумала: интересно, где теперь те руки, что принесли эти цветы? Выражение ее светлых глаз стало жестким.
— Футуристы, — снова заговорила она после нескольких минут молчания, — предлагали взорвать динамитом Венецию, чтобы таким образом разрушить модель. То, что тогда казалось снобистским парадоксом, стало реальностью в архитектуре, в литературе… В теологии. Бомбить города, сравнивая их с землей, — это всего лишь брутальный способ быстро достигнуть поставленной цели. — Она снова улыбнулась печально и задумчиво, глядя на засохший свадебный букет. — Существуют более тонкие методы.
— Вы не сможете победить, — мягко сказал Куарт.
— Мы?.. — Монахиня взглянула на него с удивлением. — Но ведь речь не идет о каком-нибудь клане или секте. Есть только люди, группирующиеся вокруг этой церкви, и у каждого свои личные мотивы — у всех разные. — Она покачала головой: ведь это же было так очевидно. — Возьмите, к примеру, отца Оскара. Он молод, и он нашел дело, в которое влюбился — так, как мог бы влюбиться в женщину, а может, в теологию освобождения… Что касается дона Приамо, то он напоминает мне замечательную книгу одного испанца, которого мне довелось слышать в университете, — Рамона Сендера: «Приключение Лопе де Агирре в равноденствие». Этот маленький конкистадор, недоверчивый и упрямый, который хромал от старых ран и всегда ходил в латах и с оружием, несмотря на жару, потому что не верил никому!.. Так же, как и он, дон Приамо решил взбунтоваться против далекого и неблагодарного короля, повел свою личную войну… На таких людей, как этот Агирре, короли тоже насылали таких людей, как вы, с приказом: заключить в тюрьму или казнить… — Она тяжело вздохнула, помолчала. — Наверное, это неизбежно.
— Расскажите мне о Макарене.
Услышав это имя, Грис Марсала внимательно взглянула на Куарта. Он невозмутимо выдержал её взгляд.
— Макарена, — заговорила наконец монахиня, — защищает свою собственную память: какие-то воспоминания, сундук ее двоюродной бабки, книги и документы, так впечатлившие ее в детстве. Она бьется за то, что сама шутливо называет эффектом Будденброка: это сознание уходящего, исчезающего мира, кошачий соблазн вступить в союз с чужаками пришельцами, чтобы выжить. Отчаяние ума.
— Расскажите еще что-нибудь.
— Да и рассказывать особенно нечего. Все и так на виду. — Грис Марсала глянула через открытую дверь на залитую солнцем площадь. — Она унаследовала мир, который уже не существовал, вот и все. Она тоже сирота, которая цепляется за обломки своего корабля, потерпевшего крушение.
— А какую роль во всем этом играю я?
Не успев договорить, он уже испытал чувство неловкости, однако женщина, похоже, не придала его вопросу особого значения. Она пожала плечами под своей запачканной гипсом водолазкой.
— Не знаю. Вы превратились в свидетеля. — Она помолчала размышляя. — Все настолько одиноки, что прямо-таки нуждаются в том, чтобы кто-нибудь зафиксировал это документально. Думаю, они хотят понимания с вашей стороны — или, вернее, со стороны тех, кто прислал вас сюда. Точно так же, как Агирре в глубине души жаждал понимания со стороны своего короля.
— И Макарена тоже?
На этот раз Грис Марсала ответила не сразу. Она смотрела на разбитые, но уже начавшие подживать костяшки пальцев Куарта.
— Вы ей нравитесь, — наконец просто сказала она. — Я имею в виду — как мужчина. И меня это не удивляет. Не знаю, сознаете ли вы, но ваше присутствие в Севилье придает всему делу особый оборот. Думаю, Макарена по-своему пытается соблазнить вас. — Она улыбнулась и стала похожа на мальчишку-сорванца. — Я не имею в виду физическую сторону дела.
— Для вас это имеет значение?
Светлые глаза взглянули на него со спокойным любопытством.
— Почему это должно иметь для меня значение?.. Я не лесбиянка, отец Куарт. Говорю это вам на тот случай, если вас беспокоит характер моей дружбы с Макареной. — Она коротко рассмеялась и свободным вольным движением прислонилась к старой дубовой двери. Куарт снова подумал, что, несмотря на седые волосы и темные круги под глазами, она все еще выглядит как худенькая шустрая девчонка, особенно в этих облегающих джинсах и белых спортивных тапочках. — Что же касается мужчин вообще и симпатичных священников в частности, то мне сорок шесть лет, и я девственница по обету и по собственной воле.
Куарт, чувствуя себя неудобно, посмотрел поверх ее плеча на площадь.
— Что у Макарены с мужем?
— Она любит его. — Женщина казалась немного удивленной, как будто все было столь очевидно, что не требовало никаких объяснений. Потом внимательно всмотрелась в Куарта, и губы ее медленно растянулись в иронической улыбке. — Не делайте такое лицо, падре. Сразу видно, что вы редко захаживаете в исповедальню. Вы ничего не знаете о женщинах.
Куарт вышел из церкви, и солнечный свет и жар свинцовой тяжестью обрушились на его плечи, покрытые черным пиджаком. Грис Марсала последовала за ним. Обойдя кучу песка и гравия, он остановился возле бетономешалки и поднял глаза на щипец церкви, видневшийся сквозь доски и трубы лесов. При этом взгляд его упал на безголовую фигуру Пресвятой Девы над входом.
— Мне хотелось бы побывать у вас дома, сестра Марсала.
Звук шагов монахини за его спиной смолк.
— Вы меня удивляете.
— Не думаю.
Она не ответила. Повернувшись, Куарт увидел, что она смотрит на него полусердито-полунасмешливо.
— Терпеть не могу этого: сестра Марсала… Или, может быть, это только способ придать просьбе официальный тон?.. — Она иронически подняла брови. — В конце концов, вы напрашиваетесь в дом, где живет одинокая монахиня. Вас не беспокоит, что будут говорить? Например, Монсеньор Корво. Или ваши шефы в Риме… — Она хлопнула себя ладонями по бедрам, делая вид, что только что сообразила: — Хотя, конечно же, вы сами информируете свое римское начальство.
Поколебавшись секунду, нахмуриться или рассмеяться, Куарт решил рассмеяться.
— Это только предложение, — сказал он. — Только идея. Я собираю головоломку — по кусочкам. — Он посмотрел вокруг, потом снова на звонницу-щипец, на искалеченную Пресвятую Деву и вновь на женщину. — Если бы я увидел, как вы живете, это помогло бы мне.
Говоря это, он смотрел ей прямо в глаза. Он был искренен, и Грис Марсала поняла это.
— Понимаю. Вы ищете следы преступления, верно?
— Да.
— Компьютеры, связанные с Римом, и тому подобное.
— Совершенно верно.
— А если я откажу вам, вы все равно проникнете ко мне, как проникли в дом дона Приамо?
— Откуда вы знаете?
— Мне рассказал отец Оскар.
Чересчур много информации бродит, с раздражением подумал Куарт. Все они в этом своем странном клубе рассказывают друг другу все, и только ему одному приходится крючком вытягивать из них каждое слово. Он вдруг ощутил страшную усталость от всего, а особенно от этого беспощадного солнца, палящего голову и плечи. Ему безумно захотелось расстегнуть воротничок рубашки или снять пиджак, однако он продолжал стоять неподвижно, выжидая.
Грис Марсала медленно обошла вокруг бетономешалки, ведя ладонью по ее краю и заглядывая внутрь так, словно ожидала найти там что-то забытое. На лице ее играла задумчивая улыбка.
— А почему бы и нет? — сказала она наконец. — За эти три года в мой дом не заходил ни один мужчина. Интересно будет проверить, как себя при этом чувствуешь. — Она окинула Куарта оценивающим взглядом и усмехнулась. — Надеюсь, я не наброшусь на вас, как только закроется дверь… А что вы — будете защищаться, как Святая Мария Горетти, или готовы предоставить мне какую-нибудь возможность? — Круговым движением указательного пальца она обвела морщинки вокруг своих глаз, нос, рот. — Хотя боюсь, что в моем возрасте я уже не являюсь искушением для чьего бы то ни было целомудрия… А знаете, это тяжело — тяжело для любой женщины: сознавать, что ты навсегда утратила привлекательность. — Взгляд ее светлых глаз опять стал жестким; зрачков, сузившихся от яркого света, почти не было видно. — Особенно для монахини.
— Устраивайтесь поудобнее, — сказала Грис Марсала.
Она явно иронизировала, поскольку возможностей для того, чтобы устроиться поудобнее, в общем-то, и не было в этой квартирке на третьем этаже, с узеньким балкончиком, заставленным горшками с цветами и защищенным от света и жары навесом из плетенок циновки. Квартира находилась на улице Сан-Хосе, неподалеку от Врат плоти и всего в десяти минутах от церкви Пресвятой Богородицы, слезами орошенной. Идти пришлось по раскаленным добела улицам, под льющимся с неба потоком беспощадного, всепроникающего света. Севилья — это прежде всего свет. Белые стены и свет во всей гамме его оттенков, подумал Куарт, идя рядом с Грис Марсала. Они, скорее, не шли, а вычерчивали сложные зигзаги, укрываясь под навесами и балконами, как когда-то в Сараеве, когда Куарт и Монсеньор Павелич вот так же перебегали от одного укрытия к другому, прячась от снайперов.
Встав посреди крошечной гостиной, Куарт спрятал солнечные очки во внутренний карман пиджака и огляделся. В комнате царили безупречный порядок и чистота. Обитый тканью диван с вязаными крючком салфетками на спинке и подлокотниках, телевизор, небольшая этажерка с книгами и кассетами с музыкой, рабочий стол; на нем — карандаши и шариковые ручки в керамических кружках, бумаги, папки. И компьютер. Ощущая на себе взгляд женщины, Куарт подошел к нему: 486-й процессор, с принтером. Вполне достаточно для «Вечерни», хотя модема он не увидел, а телефон, находившийся в другом конце комнаты, был старый, безрозеточный и явно несовместимый с компьютером.
Куарт подошел к этажерке. Среди музыкальных записей преобладало барокко, но было также немало фламенко и современной музыки, а Камарон представлен полностью. Книги — главным образом по изобразительному искусству и реставрации, много материалов по Севилье. Две книги — «Архитектура барокко в Севилье» Санчо Корбачо и «Путеводитель по. художественным достопримечательностям Севильи и ее окрестностей» — прямо-таки топорщились от самоклеящихся листочков с пометками, отмечающих страницы. Единственной книгой религиозного содержания была «Иерусалимская Библия» в кожаном переплете, с сильно потрепанным корешком. На стене, под стеклом, висела репродукция какой-то картины. Куарт взглянул на подпись: «Игра в шахматы», Питер ван Гюйс.
— Виновна или невиновна? — раздался за его спиной голос монахини.
— Невиновна — пока, — ответил он. — За отсутствием доказательств.
Еще не успев повернуться к ней, он услышал ее смех и тоже улыбнулся. А повернувшись, увидел у нее за спиной, на противоположной стене, собственное отражение в красивом старинном зеркале в очень темной деревянной раме. Такая вещь была настолько неожиданной в этом скромном жилище, что Куарт даже несколько оторопел. Судя по всему, зеркало стоило немало.
Монахиня проследила за направлением его взгляда.
— Нравится? — спросила она.
— Очень.
— Чтобы купить его, мне пришлось просидеть несколько месяцев чуть ли не на хлебе и воде. — Она мельком глянула в зеркало и пожала плечами. Потом вышла на кухню и вернулась с двумя стаканами свежей воды.
— А что в нем такого особенного? — поинтересовался Куарт, как только поставил пустой стакан на стол.
— В этом зеркале?.. — Грис Марсала мгновение поколебалась. — Можете считать его чем-то вроде личного реванша. Символом. Это единственная роскошь, которую я позволила себе за все то время, что живу в Севилье. — Она лукаво взглянула на Куарта. — Ну, и еще вот этот визит мужчины — пусть даже священника — в мой дом. — Она склонила голову к плечу, словно подсчитывая. — Не так уж много слабостей для трех лет, верно?
— Но вы ведь не набросились на меня, — заметил Куарт. — Вы хорошо владеете собой.
— Просто мы, старые монахини, — народ закаленный.
Она вздохнула с преувеличенной грустью и улыбнулась в ответ на улыбку Куарта. Улыбка эта не погасла и тогда, когда она, забрав пустые стаканы, направилась на кухню. Послышался шум льющейся из крана воды, и через минуту женщина появилась снова, задумчиво вытирая мокрые руки о водолазку. Она взглянула на зеркало, на свою гостиную, потом опять на Куарта.
— С того момента, как ты становишься послушницей, тебе начинают внушать, что зеркало в келье монашки — штука опасная, — сказала она. — Согласно правилам, твой образ должен отражаться в четках и молитвеннике. У тебя нет ничего своего: одежду, белье, даже гигиенические прокладки ты получаешь из рук общины. Спасение твоей души не терпит ни проявлений индивидуальности, ни личных решений.
Она замолчала, как будто уже сказала все, что хотела сказать, и, подойдя к окну, немного приподняла циновку. Яркий свет залил комнату, ослепляя Куарта.
— Всю свою жизнь я была верна правилам, — продолжала она. — И здесь, в Севилье, я не изменяю им, несмотря на маленькое нарушение обета бедности. — Она подошла к зеркалу и долго смотрела на свое лицо. — У меня была проблема. Вам о ней известно: Макарена говорила, что рассказывала вам. Проблема не столько физического свойства, сколько душевного — нечто вроде болезни. Я была директрисой университетского колледжа в Санта-Барбаре. С епископом нашей епархии я ни разу не обменялась ни единым словом, которое не касалось бы сугубо профессиональных вопросов. Но я влюбилась в него — или решила, что влюбилась, что, в общем-то, одно и то же… И в тот день, когда я вдруг оказалась перед зеркалом, осторожно подкрашивая себе глаза — это в мои-то тогдашние сорок лет, — потому что он собирался посетить наш колледж, я поняла, что происходит. — Взглянув на шрам у себя на запястье, она показала его Куарту в зеркале. — Это была не попытка самоубийства, как подозревали мои коллеги, а приступ ярости. Отчаяния. А когда я вышла из больницы и обратилась за советом к вышестоящим, все, что им пришло в голову, — это рекомендовать мне побольше молиться, соблюдать дисциплину и руководствоваться примером Святой Терезы из Лизье. — Она помолчала, потирая запястье, как будто хотела стереть шрам. — Вы помните, падре, кто такая была Тереза из Лизье?
Священник молча кивнул.
— Несмотря на туберкулез и холодную келью, она никогда не просила одеяла, а смиренно переносила все муки, причиняемые болезнью… И добрый Господь вознаградил ее за неисчислимые страдания, забрав к себе в возрасте двадцати четырех лет!
Она как будто тихо засмеялась сквозь зубы, прищурив глаза, словно рассматривая что-то вдали, и от этого мелкие морщинки на ее лице сделались более заметными. В свое время она была привлекательной женщиной, подумал Куарт, да в какой-то степени и продолжала оставаться такой. Он спросил себя, скольким монахам или монахиням хватило бы смелости сделать то, что сделала она.
Грис Марсала села в кресло; Куарт остался стоять — пиджак расстегнут, руки в карманах, — прислонившись к косяку двери возле этажерки и глядя на нее. Она взглянула на него с неожиданно горькой улыбкой.
— Вы были когда-нибудь на кладбище, где хоронят монахинь, отец Куарт?.. Аккуратные ряды одинаковых небольших досок. Совершенно одинаковых. А на них имена. Но не те, что давали им при крещении, а те, которые они носили в монашестве. Кем бы они ни были в этой жизни, как бы ни прожили ее — все сводится исключительно к их принадлежности к тому или иному ордену; все остальное не имеет значения перед лицом Господа. Нет более печальных могил, чем эти. Они как военные кладбища с тысячами крестов, на которых написано: «Неизвестный». Они порождают невыносимое ощущение одиночества. И вопрос, который уже задавался миллионы раз: зачем все это было нужно?
Она теребила вязаную салфетку на подлокотнике дивана и вдруг показалась Куарту совсем беззащитной, потерявшей свою обычную уверенность. Ему захотелось сесть рядом с ней, но он сдержался: ему надлежало не проявлять сострадание, а оперативно использовать предоставляющуюся возможность. Может, ему никогда не выдастся более удобного случая заглянуть в укромные уголки души этой женщины. Он заговорил осторожно, подбирая слова: так рыболов старается не слишком натягивать леску, чтобы рыба не испугалась и не сорвалась.
— Таковы нормы. Вы знали об этом, когда принимали постриг.
Она посмотрела на него так, будто он говорил на другом языке.
— Когда я принимала постриг, я не знала смысла таких слов, как «подавление», «нетерпимость» или «непонимание». — Она мотнула головой. — А именно таковы нормы на самом деле. И чем ты моложе и привлекательнее, тем хуже. Сплетни, группки, приятельницы и неприятельницы, ревность, зависть… Вы, наверное, знаете эту старую поговорку: и живут без любви, и расстаются без слез… Если когда-нибудь я перестану верить в Бога, надеюсь, я буду продолжать верить в Страшный суд. Как бы мне хотелось встретить там некоторых моих товарок и всех моих начальниц!
— Почему вы стали монахиней?
— Это все больше напоминает исповедь. Я привела вас сюда не для того, чтобы облегчить свою совесть… Почему вы стали священником?.. Старая история о деспотичном отце и чересчур любящей матери?
Куарт покачал головой, чувствуя себя весьма неуютно. Он вовсе не планировал обсуждать с ней эту тему.
— Я потерял отца еще ребенком, — сказал он.
— Понятно. Еще один случай эдиповой проекции, как выразился бы эта старая свинья Фрейд.
— Не думаю. Я примерял на себя и военную карьеру.
— Прямо как в книге. Красное и черное. — Она положила салфетку на колени и рассеянно то аккуратно складывала, то снова разглаживала ее. — Мой отец был ревнив, стремился подавлять. А я боялась разочаровать его. Если вы как следует проанализируете причины, побуждающие некоторых женщин — особенно хорошеньких девушек — уходить от мира, то удивитесь тому, насколько часто на их решение влияет жизнь с отцом-деспотом. Многим монахиням, как и мне, с детства внушали, что следует остерегаться мужчин и, имея дело с ними, никогда не терять контроля над собой… Вы даже не подозреваете, сколько сексуальных фантазий монахинь вертится вокруг темы «Красавица и чудовище».
Они посмотрели друг на друга долгим взглядом. Слова были им не нужны. Сейчас оба, понял Куарт, испытывали одно и то же ощущение — самое приятное из всех, что может дать человеку дело, которым оба они, пусть по-разному, занимались: ощущение особой горестной солидарности, возможной только среди служителей Церкви, узнающих друг друга в окружающем их нелегком мире. Ощущение товарищества, складывающегося из ритуалов, понятных друг другу слов, намеков, жестов, интуиции, группового инстинкта и параллельных одиночеств, где каждый, как в келье, пребывает в своем и все разделяют одно общее одиночество.
— Что может сделать, — опять заговорила Грис Марсала, — монахиня, которая в сорок лет вдруг понимает, что продолжает оставаться все той же девчонкой, подавляемой своим отцом?.. Девочкой, которая ради того, чтобы не огорчать его и не совершить никакого греха, взяла на себя самый большой грех — за всю свою жизнь так никогда и не иметь действительно собственной жизни… Хорошо ли она поступила или, наоборот, безответственно и по-дурацки, когда в восемнадцать лет отказалась от земной любви, которая включает в себя такие слова, как «доверие», «отдаваться», «секс»? — Она смотрела на Куарта так, словно и правда ожидала от него ответа. — Что делать, когда эти размышления посещают тебя слишком поздно?
— Не знаю, — ответил он искренне, дружески. — Я всего лишь рядовой пехотинец, и в моем ранце не много ответов. — Он обвел взглядом комнату, скромную мебель, компьютер и, снова встретившись глазами с женщиной, улыбнулся ей. — Может быть, как раз и следует разбить зеркало, а потом купить себе другое. — Он помолчал. — Для этого нужна смелость.
Грис Марсала некоторое время не отвечала. Потом, медленно развернув салфетку, аккуратно положила ее на подлокотник кресла.
— Может быть, — сказала она. — Но отражение уже не то же самое. — Когда она снова подняла свои светлые глаза на Куарта, в них была какая-то отчаянная ирония. — В жизни мало таких трагичных вещей, как эта, — обнаружить что-нибудь не вовремя.
Они ждали его в «Каса Куэста»: явились в точно назначенный час и уселись вокруг стола, под старинной рекламой пароходной линии Севилья — Санлукар — Море, свесив расстроенные лица над бутылкой «Ла Ины».
— Вы просто сущий кошмар, — сказал Селестино Перехиль. — Вы меня губите.
Дон Ибраим смотрел на пепел своей сигары, готовый вот-вот свалиться на его белый жилет. Брови его были сдвинуты, а пальцем он озабоченно ерошил опаленные усы. Удалец из Мантелете уставился на поверхность стола, на какую-то неопределенную точку ее, находящуюся примерно между его левой рукой, все еще забинтованной и намазанной мазью от ожогов, и мокрым от вина кругом, оставленным бокалом, который он как раз подносил ко рту. Вид у сообщников был подавленный, за исключением Красотки Пуньялес: невидящий взгляд ее черных глаз был устремлен на пожелтевшую афишу на стене — «Большая коррида на арене „Линарес“, 1947 год. С участием Хитанильо из Трианы, Манолете и Домингина», на длинных, смуглых костлявых руках так же ярко, как ее губы и кораллы в ее серьгах, алели ногти, а серебряные браслеты позванивали всякий раз, когда эти руки протягивались к бокалу или бутылке. Красотка одна выпила больше половины.
— Будь проклят тот час, когда я решил поручить это дело вам, — прибавил Перехиль.
Он был взбешен — по-настоящему взбешен. Узел галстука у него съехал набок, лицо и лысина лоснились еще больше, чем обычно, сложное архитектурное сооружение на голове, слежавшееся от лака, совсем потеряло форму. Всего лишь час назад — даже меньше — Пенчо Гавира задал ему взбучку. «Мне нужны результаты, идиот. Я плачу тебе за то, чтобы ты предоставлял мне результаты, а ты целую неделю валяешь дурака (на самом деле он выразился грубее). Я дал тебе на это дело шесть миллионов, а воз и ныне там, да к тому же этот писака, Бонафе, вполне может испортить нам всю обедню. Кстати, Перехиль, когда у нас будет время, тебе придется рассказать мне, что у тебя общего с этим типом, ты понял? Рассказать не торопясь и во всех подробностях, потому что я нутром чувствую, что за этим что-то кроется. А что касается остального, то даю тебе время до среды. Ты слышишь? До среды. Потому что в четверг в эту церковь не должен войти даже сам Господь Бог. Иначе я выжму из тебя эти шесть лимонов по капле, вместе с твоей поганой кровью. Ты идиот. Ты просто идиот».
— Я всегда говорил, что с попом свяжешься — добра не жди, — вздохнул дон Ибраим. Перехиль жестко глянул на него.
— Это от вас добра не жди.
Удалец склонил голову — точно так же, как когда его отчитывал судья на ринге или когда публика, пришедшая посмотреть корриду, свистела и орала, осыпая его оскорблениями.
— Тогда, с бензином, — произнесла Красотка Пуньялес, — это было знамение свыше. Пламя чистилища.
Она по-прежнему смотрела отсутствующим взглядом на последнюю афишу Манолете, а муха, насосавшаяся вина из следов от бокалов на столе, ползала по ее серебряным браслетам. Дон Ибраим с нежностью оглядел ее цыганский профиль, сильно подведенные глаза (черный карандаш расплылся в морщинках вокруг глаз так же, как и карминовая помада вокруг губ) и снова ощутил на своих плечах груз ответственности. Удалец, подняв голову, смотрел на него, как всегда, глазами преданного пса. По-видимому, он уже переварил это «от вас добра не жди» и теперь пребывал в ожидании какого-нибудь сигнала, чтобы понять, как следует к этому отнестись. Дон Ибраим успокоил его взглядом, который затем перевел на кучку пепла на кончике своей сигары, а потом, с меланхолическим выражением, — на шляпу-панаму, висевшую на спинке соседнего стула вместе с тростью, подаренной ему Марией Феликс. Так некогда Улисс — грустно подумал он, вспомнив классику, — во мраке ночи, стоя на капитанском мостике своего корабля, слышал, что впереди волны разбиваются о рифы, и знал, что на него с верой и надеждой устремлены глаза аргонавтов. Сумей они сейчас угадать его мысли, все аргонавты до последнего попрыгали бы за борт. А первым — он, дон Ибраим.
— Знамение свыше, — повторил он, подтверждая тезис Красотки частично из уважения, частично из-за отсутствия других аргументов, стараясь придать себе солидный и достойный вид. — В конце концов, со стихией не поборешься.
— Озу.
Перехиль подвел итог дебатов о знамениях свыше длинным и замысловатым ругательством — что-то касательно штанов Пресвятой Девы, — услышав которое официант, мывший посуду за прилавком, заинтересованно поднял голову.
— Это значит, — переведя дух, спросил Перехиль, — что вы выходите из игры?
Дон Ибраим исполненным достоинства жестом положил на грудь руку, украшенную перстнем-печаткой из фальшивого золота. При этом кучка пепла с сигары наконец шлепнулась ему на живот.
— Мы не предатели.
— Не предатели, — эхом повторил Удалец, перед мысленным взором которого качался затянутый брезентом ринг.
— Слышали мы ваши песни, — отрезал Перехиль. — Время на исходе. В следующий четверг в этой церкви не должно быть службы.
Экс-лжеадвокат поднял руку.
— Поскольку не представляется возможным заняться формой, — внушительно произнес он, — займемся содержанием. Хотя по велению совести мы решили не покушаться на само священное место, нет никаких препятствий или преград к тому, чтобы мы занялись человеческим элементом. — Он пососал сигару и посмотрел, как в воздухе тает колечко ароматного дыма. — Я имею в виду священника.
— Которого из трех?
— Старого, — с конфиденциальной улыбкой ответил дон Ибраим. — Согласно информации, полученной Красоткой от соседок и прихожанок, молодой викарий уезжает завтра, во вторник, после чего глава прихода остается наедине с опасностью. — Его глаза, печальные, покрасневшие, лишенные ресниц вследствие эпизода с бензином, были устремлены на подручного Пенчо Гавиры. — Ты следишь за ходом моей мысли, дружище Перехиль?
— Слежу, слежу. — Перехиль, заинтересованный, переменил позу, — Только не знаю, куда она тебя выведет.
— Ты, или кто-то еще… вы не хотите, чтобы в четверг в церкви была отслужена месса. Правильно?
— Правильно.
— А не будет священника — не будет и мессы.
— Конечно. Но вы же мне заявили на днях, что вам совесть не позволяет сломать старику ногу. А я, честно говоря, этой вашей совестью уже сыт по горло.
— Ну зачем же заходить так далеко? — Экс-лжеадвокат посмотрел по сторонам, потом на Красотку и Удальца и понизил голос. — Представь себе, что этот достойный муж, этот почтенный служитель Господа нашего исчез на два-три дня. Без всякого физического ущерба.
Луч надежды озарил лицо Перехиля:
— Вы можете взять это на себя?
— Разумеется. — Дон Ибраим снова пососал сигару. — Дело чистое, без всяких осложнений и переломов. Только оно обойдется тебе немножко подороже.
— Сколько еще? — недоверчиво взглянул на него Перехиль.
— Да совсем чуть-чуть. — Дон Ибраим мельком глянул на своих сообщников и решился: — По пол-лимона на брата. На жилье и питание.
При данных обстоятельствах четыре с половиной миллиона действительно были тем, что дон Ибраим назвал «совсем чуть-чуть», поэтому Перехиль жестом дал понять, что вопросов нет. На самом деле бумажник его был пуст, как никогда, но если дело выгорит, то Пенчо Гавира не станет торговаться из-за таких мелочей.
— Что вы надумали?
Дон Ибраим устремил взгляд за окно, на узкую белую арку входа в переулок Инкисисьон, колеблясь, стоит ли вдаваться в подробности. Ему было жарко, очень жарко, несмотря на прохладное вино; ему нестерпимо хотелось снять пиджак и глубоко вздохнуть. Взяв веер Красотки, он пару раз обмахнулся. Кто знает, чем может кончиться вся эта история.
— На реке есть одно местечко, — осторожно произнес он. — Корабль, на котором живет Удалец. Если хочешь, мы можем продержать этого священника там до пятницы.
Перехиль взглянул в лишенные всякого выражения глаза Удальца и поднял бровь:
— А получится?
Дон Ибраим ответил серьезным и уверенным кивком. В конце концов, думал он в это время, в жизни бывают моменты, когда приходится жечь собственные корабли и идти ва-банк. Он еще обмахнулся веером, чувствуя, что ему не хватает воздуха.
— Получится.
Как все люди, жаждущие поверить в удачу, Перехиль, судя по всему, немного успокоился. Достав пачку американских сигарет, он закурил.
— Вы точно не причините вреда старику?.. А если он начнет сопротивляться?
— Ради Бога. — Дон Ибраим, метнув тревожный взгляд на Красотку, положил руку с зажатой в ней сигарой на плечо Удальца. — Престарелый священнослужитель. Святой муж.
Перехиль согласился, однако напомнил, что они должны тем не менее не спускать глаз с римского попа и с… гм… сеньоры. И еще о фотографиях. Главное — не забывать фотографировать.
— А знаете, это вы здорово придумали, — добавил он, помолчав, видимо снова вспомнив о приходском священнике. — Как это вам пришло в голову такое?
Поглаживая остатки усов, дон Ибраим изобразил на лице улыбку — польщенную и одновременно скромную.
— Да вчера по телевизору показывали один фильм — «Узник Зенды».
— Вроде бы я его видел. — Перехиль подхватил упавшую на ухо прядь и водрузил ее на место, чтобы прикрыть плешь. Настроение у него явно поднялось. Он даже сделал знак официанту принести вторую бутылку.
Красотка Пуньялес бесстрастно следила за ее приближением своими черными и блестящими, как агат, глазами, а ее длинные облупившиеся ногти постукивали по стеклу пустого бокала.
— Это там какие-то ребята отправили своего приятеля за решетку, а он потом вышел, нашел огромный клад и отомстил им всем?
Дон Ибраим покачал головой. Официант уже откупорил бутылку, и вино с тихим бульканьем наполняло бокалы. Красотка Пуньялес следила взглядом за процессом, молча шевеля губами.
— Нет, — изрек экс-лжеадвокат. — Ты говоришь о «Графе Монте-Кристо», а в этом фильме одного короля похищает его брат-негодяй, чтобы самому захватить трон. Но в этот момент появляется Стюарт Грэнджер и спасает настоящего короля.
— Надо же! — Перехиль покивал головой, благосклонно глядя на Удальца. — И правда, по этому телевизору чего только не увидишь.
Онорато Бонафе действительно обладал некоторыми качествами, свойственными свиньям, и не только в смысле своей морали и характера. Когда он добрался до церкви Пресвятой Богородицы, слезами орошенной, и вступил под ее прохладную сень, вся его рубашка спереди была мокра от пота, обильно струившегося по побагровевшему двойному подбородку. Достав из кармана платок, он принялся вытирать пот, промакивая его мелкими движениями своих маленьких ручек, а глаза его тем временем обегали стены, на одной из которых висело множество экс-вото, сдвинутые в угол скамьи, леса. В Санта-Крусе вечерело. Последний свет, проникавший сквозь витражи с выпавшими стеклами, был багровым и золотистым, что придавало пыльным, облупившимся фигурам святых нечто таинственное. Пара ангелов широко раскрытыми глазами взирала в пространство перед собой, а статуи молящихся герцога и герцогини дель Нуэво Экстреме казались живыми людьми, притаившимися в тени алтаря.
Журналист сделал несколько неуверенных шагов, рассматривая свод, амвон и исповедальню, дверь которой была открыта. Ни там, ни в ризнице никого не было. Бонафе направился к кованой решетке, преграждающей вход в склеп, посмотрел на уходящие в темноту ступени и повернулся к алтарю. Статуя Пресвятой Богородицы стояла в своей нише, окруженная трубами и платформами лесов. Бонафе некоторое время смотрел на нее снизу, потом с решительностью человека, совершающего запланированные действия, взобрался на леса и поднялся к самой статуе, на пятиметровую высоту. Красно-золотой, свет, проникавший сквозь витражи, озарял складки ее одеяния, пронзенное кинжалами сердце на груди, ее глаза, возведенные к небу. На ее щеках, синем покрывале и звездном венце, окружавшем голову, поблескивали жемчужины капитана Ксалока.
Бонафе снова достал из кармана платок, еще раз вытер потный лоб, подбородок и шею, а затем, смахнув им слой пыли, покрывавший жемчужины, внимательно вгляделся в них. Потом окинул взглядом безлюдную церковь, вынул откуда-то небольшой складной нож, осторожно раскрыл его, поцарапал кончиком одну из жемчужин на покрывале статуи и долго, задумчиво смотрел на нее. А потом, немного поколебавшись, аккуратно поддел ее самым кончиком ножа и давил, пока она не отделилась от оправы. Жемчужина была крупная, размером с горошину; он несколько секунд подержал ее на ладони, после чего с довольным видом сунул в карман.
Закатный свет проникал в храм сквозь бестелесного Христа в витраже, окрашивая в цвет крови капли пота на жирном лбу Бонафе. Журналист вытащил платок, чтобы вытереть лицо. И в этот момент услышал слабый шорох за спиной, а леса, на которых он стоял, заметно вздрогнули.