Часть вторая
19
Невозможно привыкнуть к тюремным решеткам, невозможно не вздрагивать, когда за твоей спиной с грохотом захлопывают дверь камеры, невозможно терпеть каждодневные обходы надзирателей. Все это невозможно, когда душа неистово жаждет свободы. Кто способен объяснить, почему мы сидим в этих стенах? Мы были арестованы французскими полицейскими, мы скоро предстанем перед военным трибуналом, и расстреляют нас во дворе, сразу после оглашения приговора, тоже французы. Если во всем этом и есть какой-то смысл, то лично я не нахожу его в темном углу своей камеры.
Те, кто провел здесь уже много недель, говорят, что привыкнуть можно ко всему, что со временем налаживается нечто вроде нового образа жизни. Но я непрерывно думаю о потерянном времени, считаю каждую минуту. Я никогда не отпраздную свои двадцать лет, да и мои восемнадцать куда-то канули, их мне тоже не удастся прожить. Хорошо еще, что по вечерам нам приносят миски с едой, говорит Клод. Но еда отвратительна - капустный суп, в котором иногда плавают несколько фасолин, уже вздувшихся от долгоносика; такая пища сил не придает, все просто подыхают с голодухи. Мы делим нашу тесную камеру с несколькими товарищами по ИРС и ФТП . Приходится сосуществовать с блохами и клопами, которые терзают нас днем и ночью, обрекая на непроходящую чесотку.
По ночам Клод спит, лежа вплотную ко мне. На стенах камеры мерцает ледяной иней. Холод собачий, мы прижимаемся друг к другу, чтобы хоть чуточку согреться.
Жак сильно изменился. Едва проснувшись, он начинает шагать взад-вперед по камере. Он тоже считает эти загубленные, навсегда потерянные часы. А может, думает о своей жене, оставшейся там, на воле. Отсутствие любимого человека хуже смерти; иногда по ночам, во сне, Жак тянет руку к чему-то, что давно ушло в прошлое: можно ли удержать былые ласки, касание нежной душистой кожи, взгляд, исполненный сострадания?!
Временами кто-нибудь из сочувствующих нам сторожей тайком сует в камеру подпольную газетку, издаваемую партизанами. Жак читает ее нам. Это помогает ему бороться с мучительным чувством унижения. Невозможность действовать гложет его с каждым днем все сильней и сильней. Как и разлука с Осной.
Но именно здесь, в этом тесном и мрачном пространстве, глядя, как Жак замыкается в своем отчаянии, я постиг одну из самых верных и прекрасных истин: человек может смириться с мыслью о собственной смерти, но не с отсутствием тех, кого любит.
Жак на минуту умолкает, затем читает дальше, сообщая нам новости о друзьях. Когда мы узнаём, что они повредили комплект самолетных крыльев или подорвали опору крана, прикончили на улице очередного милиционера, вывели из строя десяток вагонов, предназначенных для отправки невинных людей в Германию, нам кажется, что их победа - частично и наша.
Нас швырнули на самое дно жизни, в мрачную, тесную тюремную дыру, где царят мучения и болезни. Но даже в этой мерзкой норе, в самой непроницаемой тьме нет-нет да и вспыхнет крошечная искорка надежды, слабая, как шепот. Испанцы, сидящие в соседних камерах, иногда по вечерам поют о ней в своих песнях; они дали ей имя Esperanza - Надежда.
20
Мы не отмечали первый день нового года - праздновать было нечего. Именно тогда, в нашем тюремном небытии, я впервые увидел Шаина. Проходил январь, некоторые из нас уже предстали перед судом, и, пока вершилось это карикатурное правосудие, в тюремный двор въезжал фургон с гробами для осужденных. Потом раздавался лязг ружейных прицелов, из окон камер неслись прощальные слова узников, а наступившее жуткое безмолвие окутывало тела расстрелянных и сулило смерть еще живым.
Я так никогда и не узнал настоящего имени Шаина, у него не было сил его произнести. А назвал я его так потому, что иногда ночью он что-то бормотал в бреду. И часто звал к себе белую птицу, которая прилетит и освободит его. По-арабски "шаином" называют ястреба с белым оперением. После войны я долго искал такого, в память о тех часах.
Шаин томился в заключении уже много месяцев и угасал с каждым днем. Его тело было изъедено ужасными язвами, а иссохший желудок больше не принимал никакой пищи, даже супа.
Однажды утром, когда я сидел, обирая с себя вшей, мы встретились с ним глазами; его взгляд словно звал подойти к нему. Я подошел, и он, собрав последние силы, улыбнулся мне - еле заметно, но все-таки улыбнулся. Потом перевел взгляд на свои ноги. Они были истерзаны чесоткой. Я понял его немую мольбу. Смерть уже подошла к нему вплотную, но Шаин хотел встретить ее достойно, уйти чистым, насколько это было возможно. Я придвинул свою койку к его постели и с наступлением ночи начал снимать с него блох, очищать складки рубашки от расплодившихся там вшей.
Временами Шаин отвечал мне слабой улыбкой, которая была своего рода благодарностью, но требовала от него неимоверных усилий. А мне хотелось благодарить его самого.
Когда сторожа разносили вечером миски с едой, он делал мне знак, чтобы я отдал его порцию Клоду.
– Зачем кормить тело, когда оно уже мертво, - шептал он. - Спасай брата, он молодой, ему еще жить…
Шаин ждал наступления вечера, чтобы перемолвиться со мной несколькими словами. Вероятно, ночная тишина добавляла ему немного сил. И, перешептываясь в этом безмолвии, мы дарили друг другу немного человеческого тепла.
Тюремный священник отец Жозеф жертвовал своими талонами на питание, чтобы помочь Шаину. Каждую неделю он приносил для него пакетик печенья. Чтобы накормить Шаина, я дробил эти сухие бисквитики и заставлял его глотать крошки. Ему требовался час, а то и два, чтобы прожевать одно печенье. Обессилев, он умолял меня отдать все остальное ребятам, чтобы жертва отца Жозефа не пропала даром.
Вот видишь, какую историю я тебе рассказал - историю про французского кюре, который отдавал свою еду, чтобы спасти араба; про араба, который спасал еврея, помогая ему не утратить веру в человеческое благородство; про еврея, который поддерживал умирающего араба, в ожидании собственной смерти; словом, я рассказал тебе о мире обычных людей с его мгновениями нечаянных и светлых чудес.
Ночь на 20 января выдалась особенно студеной, холод пробирал до костей. Шаина сотрясала дрожь, она отнимала у него последние силы; я прижал его к себе. В ту ночь он отказался от пищи, которую я подносил к его губам.
– Помоги мне, я хочу только одного - вернуть себе свободу, - вдруг сказал он.
Я спросил, как можно вернуть то, чего нас лишили. Шаин с улыбкой ответил:
– В мыслях.
Это были его последние слова. Я сдержал обещание - обмыл тело Шаина и завернул в его одежду еще до наступления рассвета. Те из нас, кто верил в Бога, помолились за него, но что значили слова молитв в сравнении с чувствами, наполнявшими сердца?! Сам я никогда не был религиозным, но в какой-то миг тоже взмолился, чтобы желание Шаина исполнилось и чтобы в ином мире он наконец обрел свободу.
21
К концу января адский ритм казней в тюремном дворе замедлился, вселив в некоторых из нас надежду, что страна будет освобождена до того, как наступит наш черед. Когда надзиратели уводят людей из камеры, пленники уповают на то, что приговор не приведут в исполнение сразу же, что им оставят еще немного времени; увы, этого никогда не случается, их расстреливают.
Но пусть мы бессильны действовать в заключении, в своих темницах; зато мы знаем, что там, на воле, акции наших товарищей множатся с каждым днем. Сопротивление расширяет свою сеть, охватывает всю страну. Наша бригада создала регулярные отряды во всем районе, да и повсюду во Франции борьба за свободу принимает организованные формы. Шарль как-то сказал, что мы изобрели "уличную войну", - это он, конечно, преувеличил, не мы одни ее придумали, но в районе Тулузы мы подали пример остальным. И другие стали действовать так же, чиня врагам препятствия на каждом шагу, парализуя их усилия ежедневными подрывными операциями. Мы знали, что в каждом немецком составе, уходившем из Франции, хоть один вагон, хоть один груз будет взорван или испорчен. На каждом французском заводе, работавшем для немецкой армии, вдруг выходили из строя трансформаторы или разрушались станки. И чем активнее действовали партизаны, тем храбрее становились простые люди, тем скорее пополнялись ряды Сопротивления.
Во время прогулки испанцы сообщают нам, что вчера бригада устроила "мировой фейерверк". Жак пытается разузнать подробности у испанского политэмигранта по имени Болдадос. Его побаиваются даже надзиратели. Он родом из Кастилии и, как все его земляки, преисполнен гордости за свою страну. Эту страну он защищал во время гражданской войны и любовь к ней унес с собой в изгнание, перейдя пешком Пиренеи. Даже в лагерях на Западе, куда его отправили после ареста, он не переставал воспевать свою родину. Болдадос знаком подзывает Жака к решетке, отделяющей дворик для прогулок испанцев от дворика французов. Жак подходит, и Болдадос передает ему то, что сообщил один из сочувствующих узникам сторожей.
– Это сделал один из ваших. На прошлой неделе он сел поздно вечером в последний трамвай, забыв, что туда допускаются только немцы. Похоже, у него голова была занята чем-то другим, у твоего дружка, раз он сотворил такую глупость. Какой-то офицер тотчас вышвырнул его вон пинком в зад. Твоему приятелю это очень не понравилось. И я его понимаю: пинок в зад - это унизительно, это недостойно человека. Тогда он провел небольшое расследование и скоро установил, что в этом трамвае каждый вечер ездят офицеры, побывавшие на позднем сеансе в кинотеатре "Варьете". Как будто они его забронировали, этот последний трамвай, hijos deputas . Через несколько дней, а именно вчера вечером он и еще трое ваших парней вернулись на то самое место, где твоего дружка вышвырнули из трамвая, и подстерегли их.
Жак слушал молча, упиваясь каждым словом Болдадоса. Он закрыл глаза, представляя себя на месте товарищей в той акции; ему чудился голос Эмиля, лукавая усмешка на его губах в предвкушении "фейерверка". Конечно, рассказать о такой операции куда легче, чем провести ее. Несколько гранат, брошенных как попало в трамвай, нацистские офицеры, которым больше уже не суждено офицерство-вать, уличные парни геройского вида. Нет, ничего подобного, история так не рассказывается.
Они ждут в засаде, сгрудившись в жиденькой тени от козырька подъезда; страх скручивает им кишки, дрожь от зимней стужи сотрясает тело: нынешняя ночь до того холодна, что заледеневшая мостовая безлюдной улицы блестит в лунном свете, точно каток. Капли последнего дождя медленно сочатся из дырявой водосточной трубы, звонко шлепаются оземь в ночной тишине. На улице ни души. Каждый выдох, слетающий с замерзших губ, оборачивается белым облачком. Время от времени нужно растирать пальцы, чтобы они не онемели, не утратили гибкость. Но как бороться с судорожной дрожью, если к холоду примешивается страх? Достаточно какой-нибудь мелкой предательской неувязки, чтобы им пришел конец. Эмиль вспоминает своего друга Эрнеста, лежащего на спине посреди шоссе: грудь изрешечена пулями и залита кровью, хлынувшей из горла, ноги и руки как-то неестественно вывернуты, голова свесилась к плечу. Господи, каким же ужасающе мягким становится тело расстрелянного человека.
Нет, ты уж мне поверь: в этой истории ничто не происходит так, как некоторые это себе воображают. Страх не отпускаает тебя ни на миг, ни днем, ни ночью, но ты продолжаешь жить, продолжаешь действовать и верить, что когда-нибудь снова наступит весна, и это требует большого мужества. Трудно умирать за свободу других людей, когда тебе всего шестнадцать лет.
Вдали раздается звон, это приближается тот самый трамвай. Луч его передней фары пронзает ночную тьму. Акцию проводит Андре, ему помогают Эмиль и Франсуа. Они будут действовать сообща. Одному без помощи друзей не справиться, иначе все пойдет насмарку. Ребята суют руки в карманы пальто; вот они достали гранаты, каждый выдернул чеку и крепко прижал скобу. Одно неосторожное движение, и граната взорвется. Полиция соберет их останки, разбросанные по мостовой. Смерть отвратительна - это ни для кого не секрет.
Трамвай уже близко, в освещенных окнах вагона маячат солдатские силуэты. Но нужно побороть искушение действовать быстро, нужно проявить выдержку, унять сердцебиение, чтобы кровь не стучала так бурно в висках.
– Давай! - шепчет наконец Эмиль.
И вот гранаты, вдребезги разбив трамвайные стекла, катятся по полу вагона.
Нацисты забыли о спеси, они думают лишь об одном - как вырваться из этого ада. Эмиль, стоящий на другой стороне улицы, подает сигнал Франсуа. Строчат автоматы, в вагоне гремят взрывы.
Болдадос рассказывает так выразительно, что Жак ясно представляет себя участником этой бойни. Он ничего не говорит, его молчание сродни той тишине, что окутала вчера вечером покореженную мостовую. Тишине, которую нарушают лишь стоны раненых.
Болдадос смотрит на Жака. Тот кивком благодарит его, и они расходятся, каждый в свой двор.
– Однажды весна придет снова, - шепчет, подойдя к нам, Жак.
22
Январь на исходе. Сидя в камере, я иногда вспоминаю Шаина. Клод совсем обессилел. Время от времени кто-нибудь из наших приносит ему из тюремной больнички серную пастилку. Клод пользуется ею не для того, чтобы унять жгучую боль в простуженном горле, а чтобы зажечь спичку. И тогда все мы садимся в кружок и по очереди смолим сигарету, которую тайком сунул нам сторож. Но сегодня сердце не лежит даже к этому.
Франсуа и Андре отправились подсобить ребятам из отряда, который сформировался в департаменте Лот-и-Гаронна. Когда они вернулись с этой акции, их уже поджидал взвод жандармов. Двадцать пять форменных кепи против двух картузов - силы были явно неравные. Наши парни объявили себя участниками Сопротивления: с недавних пор поползли слухи о возможном разгроме немцев, стражи порядка перестали свирепствовать, поутихли; многие задумались о будущем и начали спрашивать себя: что их ждет? Однако те, кто подстерегал наших товарищей, еще не успели сменить убеждения и перейти в лагерь противника, а потому действовали без всяких церемоний.
Оказавшись в жандармерии, Андре не испугался. Он выдернул чеку и швырнул гранату на пол. Все попадали кто куда, и только он один даже не подумал спасаться бегством, а остался стоять, глядя, как эта штука вращается на полу. Однако она не взорвалась. Жандармы бросились на Андре, и ему пришлось сполна расплатиться за свою отвагу.
С окровавленным лицом, безжалостно избитого, его тем же утром бросили в камеру. Сейчас он лежит в больничном лазарете. У него сломаны ребра и челюсть, рассечен лоб - в общем, все как обычно.
Старшего надзирателя тюрьмы Сен-Мишель зовут Тушен. Это он отпирает днем наши камеры, выпуская заключенных на прогулку. Около пяти он гремит связкой ключей, и коридоры оглашает какофония скрежещущих засовов. Нам положено выходить из камер по его сигналу. Однако, заслышав свисток Тушена, мы отсчитываем несколько секунд перед тем, как переступить порог, - просто чтобы позлить его. Двери всех камер выходят на железные мостки, где мы выстраиваемся вдоль стены. Старший надзиратель в сопровождении двух подчиненных стоит, картинно выпрямившись в своем мундире. Затем он шествует вдоль вереницы заключенных с дубинкой в руке, проверяя, все ли в порядке.
Каждый должен хоть как-то приветствовать его - кивком, поднятой бровью, вздохом, словом, любой мимикой; главное, показать господину начальнику, что мы признаем его авторитет. По окончании "парада" заключенные тесной колонной идут вперед.
После прогулки тот же церемониал ждет наших испанских друзей. Их здесь пятьдесят семь человек, и им отвели отдельный отсек на нашем этаже.
Они тоже проходят перед Тушеном и приветствуют его. Но на обратном пути испанцам приказано раздеваться на галерее, оставляя свою одежду на перилах. Каждый должен вернуться в камеру совершенно голым. Тушен утверждает, что это делается в целях безопасности, - таковы, мол, тюремные правила, заключенным предписано раздеваться на ночь. Даже трусы и те заставляют снимать. "Кто-нибудь видел, чтоб арестант попытался сбежать с голым задом? Да его на воле вмиг заметут!" - так Тушен объясняет свой приказ.
Но нам-то хорошо известно, что причина этого жестокого правила кроется совсем в другом: те, кто его установил, просто хотят лишний раз унизить арестованных.
Тушен тоже это знает, но ему на все плевать; он ежедневно получает удовольствие от того, что испанцы проходят мимо него, приветствуя "господина начальника": пятьдесят семь приветствий - и пятьдесят семь мгновений торжества для старшего надзирателя Тушена.
Делать нечего: поскольку таковы тюремные правила, испанцы проходят мимо него и здороваются. Но испанцы всегда вызывают у Тушена легкое разочарование. В этих парнях он чует нечто такое, что ему никогда не удастся задавить и растоптать.
Колонна движется вперед, во главе ее идет товарищ Рубио. Вообще-то на его месте полагалось бы стоять Болдадосу, но я уже говорил тебе, что Болдадос кастилец и вполне способен, при его-то гордом нраве, заехать кулаком в физиономию надзирателя, а то и скинуть его вниз через перила мостков, напутствовав ругательством hijo de puta; пускай уж впереди идет Рубио, так оно будет спокойней, особенно сегодня вечером.
Этого Рубио я знаю лучше, чем других, у меня с ним есть нечто общее, делающее нас почти близнецами. Рубио, как и я, рыжий, у него тоже веснушчатое лицо и светлые глаза, и лишь в одном природа одарила его более щедро, чем меня. У него идеальное зрение, а я близорук до такой степени, что без очков слеп, как крот. И еще Рубио отличается блестящим остроумием; стоит ему открыть рот, как все кругом умирают со смеху. В этих мрачных стенах подобный дар - бесценное сокровище: когда стоишь на железных мостках под стеклянной крышей, серой от грязи, не очень-то тянет смеяться.
Наверное, на воле Рубио был кумиром девушек. Надо будет как-нибудь попросить его поделиться со мной кое-какими приемчиками, на тот случай, если мне повезет снова увидеть Софи.
Итак, колонна испанцев движется вперед, и Тушен пересчитывает заключенных. Рубио идет с каменным лицом; вдруг он останавливается перед старшим надзирателем и несколько раз слегка приседает; начальник страшно доволен, он расценивает его жест как реверанс, хотя Рубио попросту издевается над этим идиотом. Следом за Рубио идет старый преподаватель, который хотел учить студентов на каталанском языке; крестьянин, который научился читать только попав в тюрьму и теперь декламирует стихи Гарсиа Лорки; бывший мэр одной астурийской деревни; инженер, умевший находить воду даже в недрах горы; шахтер, вдохновленный идеями Великой французской революции, который иногда поет марш Руже де Лиля , хотя неизвестно, понимает ли он его смысл.
Узники останавливаются перед камерой, где они ночуют, и начинают поочередно раздеваться.
Одежда, которую они снимают, была на них еще во времена сражений на испанской войне. Брюки еле держатся на ветхих тесемках, холщовые туфли, собственноручно сшитые ими в полевых условиях, почти лишились подметок, рубашки изорваны в клочья, но даже в этих лохмотьях наши испанские товарищи держатся гордо и независимо. Кастилия прекрасна, прекрасны и ее сыновья.
Тушен чешет живот, пукает, проводит рукой под носом и вытирает сопли об отворот куртки.
Сегодня вечером он замечает, что испанцы медлят, раздеваются не так поспешно, как обычно. Они тщательно складывают брюки, бережно снимают и вешают на перила рубашки, потом, как по команде, нагибаются и аккуратно ставят в одну линию обувь. Тушен мерно помахивает дубинкой, словно дирижирует этой процедурой.
Теперь пятьдесят семь тощих, бледных тел повернуты к нему. Тушен смотрит, вглядывается… Что-то не так, но что именно? Надзиратель чешет в затылке, приподнимает кепи, отступает назад, чтобы лучше рассмотреть узников. Он уверен, что происходит нечто необычное, но что же? Короткий взгляд налево, в сторону одного из подчиненных, - но тот пожимает плечами; взгляд направо - к другому надзирателю, у него та же реакция, и наконец Тушен обнаруживает невероятное: "Это еще что? Они же в трусах, когда всем приказано стоять голышом!" Тушен абсолютно убежден, что он здесь главный, что его распоряжения - закон для всех, поэтому ни он, ни его помощники сначала ничего не заподозрили. Тушен наклоняется, чтобы проверить, нет ли в колонне хотя бы одного арестанта, выполнившего приказ, но все, как один, стоят в трусах.
Рубио старается сохранять серьезность, хотя при виде ошарашенной физиономии Тушена его разбирает смех. Он объявил надзирателю войну, пусть даже по такому пустяковом)7 поводу, но ставки в этой войне очень высоки. Если они выиграют первый бой, за ним последуют и другие.
Никто не сравнится с Рубио в умении поиздеваться над Тушеном; он глядит на него невинным взором человека, не понимающего, отчего тюремщики медлят запереть их в камеры.
Изумленный Тушен продолжает молчать, и Рубио делает шаг вперед, его примеру следует вся колонна. Но тут растерянный Тушен бросается к двери камеры и, раскинув руки, загораживает вход.
– Ну-ну, вы же знаете правило. - Тушену вовсе не нужны неприятности. - Заключенный и его трусы не могут находиться вместе в одной камере. Трусы должны спать на перилах, а заключенный в камере; так было всегда, почему же сегодня должно быть иначе? Давай-ка, Рубио, раздевайся, хватит дурака валять!
Но Рубио не собирается слушать Тушена; смерив его взглядом, он спокойно отвечает на своем языке, что трусы снимать не будет.
Тушен переходит к угрозам, пытается оттолкнуть Рубио, хватает его за плечо, трясет.
Но в этот момент ноги старшего надзирателя скользят на гладкой плитке, стертой ногами арестантов и заляпанной мокрой грязью. Потеряв равновесие, Тушен шлепается на спину. Помощники подбегают, чтобы поднять шефа. Разъяренный Тушен замахивается на Рубио, но тут в дело вмешивается подошедший Болдадос. Он сжимает кулаки… но ведь он поклялся товарищам никогда не пускать их в ход, не подрывать их замысел взрывом гнева, пусть даже оправданного.
– Слушайте, шеф, я тоже не собираюсь снимать трусы!
Багровый Тушен размахивает дубинкой и орет во все горло:
– Ага, бунтовать вздумали? Ну, я вам покажу! Я вас научу слушаться! В карцер обоих, на месяц!
Не успел он договорить, как остальные пятьдесят пять испанцев делают шаг вперед и также направляются к карцеру. А в карцере едва могут уместиться двое. Тушен не слишком силен в геометрии, но он все же способен оценить масштабы проблемы, с которой столкнулся.
Не переставая размахивать дубинкой, он лихорадочно прикидывает, что ему делать; остановить движение колонны - значит признать свое поражение. Рубио глядит на товарищей, улыбается и в свой черед начинает размахивать руками, стараясь не задеть сторожа, чтобы не дать ему повод вызвать подкрепление. Рубио жестикулирует, описывая руками большие круги; его товарищи делают то же самое. Пятьдесят семь пар рук вращаются в воздухе, тем временем с нижних этажей поднимается ропот других заключенных. Где-то узники запевают "Марсельезу", где-то "Интернационал", а на первом этаже звучит "Песня партизан".
У старшего надзирателя не остается выбора; если он спустит арестантам эту выходку, взбунтуется вся тюрьма. Дубинка Тушена замирает, опускается; наконец он делает знак заключенным, позволяя войти в камеру-спальню.
Как видишь, в тот вечер испанцы выиграли свою "одежную войну". Это была только первая их битва, и на следующий день, когда Рубио во время прогулки рассказал мне о случившемся во всех подробностях, мы обменялись через решетку крепким рукопожатием. Он спросил, что я об этом думаю, и я ответил:
– Ну что ж, осталось взять еще несколько Бастилии.
Крестьянин, певший "Марсельезу", вскоре умер в своей камере; старый преподаватель, хотевший учить студентов на каталанском языке, не вернулся из Маутхаузена, Рубио был сослан на каторжные работы, но ему все же удалось выжить, Болдадоса расстреляли в Мадриде, мэр астурийской деревни вернулся домой, и в тот день, когда по всей Испании начнут сбрасывать с постаментов статуи Франко, его внук станет мэром вместо деда.
Что же касается Тушена, то после Освобождения его назначили главным надзирателем ажанской тюрьмы.
23
На рассвете 17 февраля надзиратели приходят за Андре. Выходя из камеры, он пожимает плечами и подмигивает нам на прощанье. Дверь закрывается, двое надзирателей ведут его на заседание трибунала, проходящее в стенах тюрьмы. Адвоката у него нет, так что прений не будет.
Еще минута, и его приговаривают к смерти. Расстрельный взвод уже стоит во дворе.
Из городка Гренад-сюрТаронн, куда Андре ездил проводить акцию, специально привезли жандармов, тех самых, что арестовали его по возвращении с задания. Необходимо покончить с ним как можно скорее.
Андре хотел произнести последнее слово, но это запрещено регламентом. Перед смертью он пишет короткую записку матери и передает ее старшему надзирателю Тейлю, который в тот день замещает Тушена.
Андре хотят привязать к столбу, но он просит еще несколько секунд отсрочки, чтобы снять с пальца кольцо. Тейль недовольно ворчит, но все же соглашается взять кольцо, которое Андре умоляет тоже передать матери.
– Это было ее обручальное кольцо, - объясняет он, добавив, что она подарила его сыну в тот день, когда он вступил в бригаду.
Тейль обещает выполнить его просьбу, и теперь тюремщики привязывают руки Андре к столбу.
Прильнув к решеткам камер, мы пытаемся представить себе лица двенадцати солдат рас-стрельной команды под касками. Андре стоит, высоко подняв голову. Солдаты целятся, мы сжимаем кулаки, и вот уже двенадцать пуль разрывают тщедушное тело нашего товарища; оно безвольно обвисает на столбе, голова падает на плечо, из горла хлещет кровь.
Казньокончена,жандармыуходят. Старший надзиратель Тейль рвет на клочки записку Андре, а кольцо прячет в карман. Завтра он приведет сюда кого-то из нас.
Сабатье, арестованного в Монтобане, расстреляли у того же столба, на котором еще не успела высохнуть кровь Андре.
По ночам мне иногда снятся клочки той записки, что разлетелись по тюремному двору Сен-Мишель. В этом страшном сне они взлетают над стеной, за столбом, где расстреливали осужденных, и складываются воедино, в слова, которые написал Андре за миг до смерти. Ему только-только исполнилось восемнадцать лет. В конце войны старший надзиратель Тейль получил повышение и стал главным надзирателем тюрьмы в Лансе.
Через несколько дней ожидался процесс по делу Бориса, и мы опасались самого худшего. Но в Лионе у нас были братья по борьбе.
Их группа называлась Карманьола - Свобода. Накануне им удалось свести счеты с прокурором, который, подобно Лепинасу, добился смертного приговора для одного из подпольщиков. Нашего соратника Симона Фрида гильотинировали, но за это прокурору Форе-Пенжелли продырявили шкуру. После такого ни один обвинитель не посмеет больше посягать на жизнь наших товарищей. Бориса приговорили к двадцати годам тюрьмы, но ему на это плевать, его борьба продолжается на воле. И вот доказательство: испанцы рассказывают нам, что вчера вечером дом одного милиционера взлетел на воздух. Мне удалось передать Борису записочку с этим сообщением.
Борис не знает, что в первый день весны 1945 года он умрет в концлагере Гусена .
– Не сиди с таким видом, Жанно!
Голос Жака вырывает меня из оцепенения. Я поднимаю голову, беру протянутую мне сигарету и знаком подзываю Клода, чтобы он тоже сделал пару затяжек. Но мой братишка совсем обессилел, он предпочитает лежать, привалившись спиной к стене камеры. Клода изнуряет не скудная пища, не жажда, даже не блохи, терзающие нас по ночам, даже не придирки надзирателей; больше всего его гнетет бессилие, невозможность действовать, и я его хорошо понимаю, мне и самому тяжко это переносить.
– Мы все равно не сдадимся, - говорит Жак. - Там, на воле, они продолжают борьбу, да и союзники рано или поздно высадятся, вот увидишь.
В ту самую минуту, как Жак произносит эти слова, подбадривая меня, он не подозревает, что наши готовят операцию по подрыву кинотеатра "Варьете", в котором крутят только фильмы, пропагандирующие фашизм.
Акцию будут проводить Розина, Марьюс и Энцо, но на сей раз бомбы готовил не Шарль. Взрыв должен прогреметь по окончании сеанса, когда кинотеатр опустеет, чтобы избежать жертв среди мирного населения. Заряд, который Розина подложит под кресло в первых рядах зала, представляет собой бомбу замедленного действия - для такой у нашего садовника из Лубера нет нужных материалов. Взрыв планировали на вчерашний вечер, когда шел фильм "Еврей Зюсс" . Но на тот сеанс нагнали полицейских, они бдительно охраняли все входы и выходы, обыскивали сумки и ранцы зрителей, и ребята не смогли пронести в зал свою "игрушку".
Ян решил перенести акцию на следующий день. На сей раз возле касс никого не обыскивают, Розина входит в зал, садится рядом с Марьюсом, и тот кладет сумку с бомбой под ее кресло. Энцо занимает место позади них, чтобы проследить, не заметил ли кто-нибудь их манипуляций. Знай я об этом плане, я бы ему позавидовал, Марьюсу, - еще бы, целый вечер в кино, рядом с Розиной! До чего же она хорошенькая, эта Розина, с ее легким певучим акцентом и голосом, от которого тебя невольно бросает в дрожь.
Свет гаснет, на экране кинотеатра "Варьете" идут последние новости. Розина поуютнее устраивается в кресле, ее длинные темные волосы мягкой волной ложатся на плечо. Энцо не отрывает глаз от ее грациозно склоненной головки. Трудно сосредоточиться на фильме, когда у тебя под ногами два кило взрывчатки. Марьюс тщетно пытается убедить себя, что все идет нормально, нервы у него слегка на взводе. Ему не нравится работать с "чужими" зарядами. Когда бомбы готовит Шарль, он ему доверяет: изделия его друга никогда их не подводили, но сегодняшнее устройство совсем другое и, на его взгляд, слишком уж хитроумное.
К концу фильма он должен сунуть руку в сумку Розины и раздавить стеклянную капсулу с серной кислотой. За тридцать минут кислота разъест железную оболочку маленького контейнера с бертолетовой солью, которая, смешавшись с кислотой, приведет в действие два взрывателя, вставленные в заряд. Вся эта химия слишком уж сложна для Марьюса. Он любит простые механизмы, которые Шарль лепит из динамита и фитиля. Когда горящий фитиль начинает потрескивать, знай отсчитывай секунды, вот и все; а если что не заладилось, тоже робеть не стоит, всегда можно исхитриться и вырвать фитиль. Вдобавок этот "химик" снабдил свою бомбу дополнительным устройством - четырьмя маленькими батарейками и шариком ртути, соединенными между собой и способными вызвать взрыв немедленно, если какой-нибудь бдительный страж обнаружит бомбу и попытается ее приподнять, когда реакция уже пошла.
Так что Марьюс взмок от волнения и тщетно заставляет себя переключиться на фильм. Ему это не удается, и он украдкой поглядывает на Розину, которая делает вид, будто ничего не замечает; наконец она шлепает его ладонью по коленке, чтобы напомнить, куда надо смотреть: вперед, а не на ее шею.
Даже рядом с Розиной минуты в кинозале "Варьете" тянутся томительно медленно. Конечно, Розина, Энцо и Марьюс могли бы привести бомбу в действие во время антракта и быстренько выскочить наружу. Дело было бы сделано, и они спокойно сидели бы дома вместо того, чтобы потеть от страха и переживать, как сейчас. Но я тебе уже говорил: мы никогда не убивали невиновных и даже тех, кто творил зло по глупости. Поэтому ребята досидят до конца сеанса и приведут в действие адский механизм тогда и только тогда, когда зал опустеет.
Наконец вспыхивает свет. Зрители встают и тянутся к выходу. Марьюс и Розина сидят на своих местах в середине ряда, ожидая, когда люди покинут зал. Энцо у них за спиной тоже не двигается. Пожилая дама в конце ряда медлит, неторопливо надевая пальто. Ее соседу надоедает ждать, он раздраженно пробирается между рядами к другому проходу.
– Эй вы, мотайте отсюда, сеанс окончен! - насмешливо бросает он ребятам.
– Моя невеста устала, - отвечает Марьюс, - мы ждем, пока она придет в себя.
Розина бесится от злости, думая: ну и нахал же этот Марьюс; ладно, дайте только выйти, она уж ему покажет! А пока хорошо бы этому типу оставить их в покое.
Тот оглядывается и видит, что старая дама уже вышла, однако теперь ему нужно снова пробираться назад между рядами. Тем хуже, он прижимается к спинке переднего кресла и кое-как протискивается мимо этого дурачка, который и не подумал встать с места, чтобы пропустить сердитого зрителя; затем он перешагивает через колени его девицы, толкнув ее при этом, - ишь ты, такая молодая, а устала! - и удаляется, даже не подумав извиниться.
Марьюс медленно поворачивает голову к Розине: ее лицо искажено какой-то странной улыбкой, и он понимает, что случилось неладное.
– Вот гад! Он наступил на мою сумку!
Это последние слова, которые Марьюс услышал в своей короткой жизни: механизм срабатывает, сдвинутая с места бомба переворачивается, ртутный шарик вступает в контакт с батарейками и мгновенно приводит в действие взрывное устройство. Марьюс, разорванный пополам, убит на месте. Энцо, отброшенный назад, видит, как тело Розины медленно взмывает в воздух и падает тремя рядами дальше. Он пытается встать, чтобы прийти ей на помощь, но тотчас валится на пол: у него разворочена, почти оторвана нога.
Распростертый на полу, оглохший от взрыва, он уже не слышит криков подбежавших полицейских. Шесть рядов кресел в зале разметало в щепки.
Его поднимают, несут, он истекает кровью, сознание мутится. Он еще успевает заметить Розину с застывшим лицом, лежащую в луже крови, которая растекается все шире и шире.
Это произошло вчера в кинотеатре "Варьете", после сеанса; Энцо помнит, как хороша была в тот вечер Розина - прелестна, как весна. Их обоих доставили в госпиталь Отель-Дьё.
К утру Розина умерла, не приходя в сознание.
Хирурги кое-как заштопали ногу Энцо.
У дверей его палаты поставили троих милиционеров.
Останки Марьюса были брошены в общую могилу на тулузском кладбище. По ночам, лежа без сна в камере тюрьмы Сен-Мишель, я часто думаю о своих погибших товарищах. Их лица навсегда запечатлелись в моей памяти, так же, как их несокрушимое мужество.
На следующий день Стефан возвращается с акции, проведенной в Ажане; на перроне его ждет убитая горем Марианна. Стефан обнимает ее за талию и ведет в здание вокзала.
– Ты уже в курсе? - спрашивает она сдавленным голосом.
По лицу Стефана она понимает, что ему еще неизвестно о трагедии в кинотеатре "Варьете". Идя рядом с ним по улице, она рассказывает о гибели Розины и Марьюса.
– Где лежит Энцо? - спрашивает Стефан.
– В Отель-Дьё.
– Я знаком с одним хирургом, который там работает. Он вроде бы либерал, попробую поговорить с ним.
Марианна провожает Стефана до самого госпиталя. По пути они не говорят ни слова, каждый думает о Розине и Марьюсе. Подходя к больнице, Стефан нарушает молчание:
– А Розина… где она?
– В морге. Сегодня утром Ян навестил ее отца.
– Понятно. Вот что я скажу: гибель наших друзей будет напрасной, если мы не пойдем до конца.
– Стефан, я не знаю, существует ли он, тот "конец", о котором ты говоришь, и очнемся ли мы когда-нибудь от кошмара, в котором живем уже столько месяцев. Но если ты спросишь, страшно ли мне с тех пор, как погибли Розина и Марьюс, я тебе признаюсь, Стефан: да, мне страшно, страшно, когда я встаю по утрам, страшно весь день, когда я брожу по улицам, собирая сведения или следя за очередным врагом, страшно на каждом перекрестке, где меня могут засечь в любую минуту и арестовать, страшно от мысли, что другие Розины, другие Марыосы не вернутся с задания, страшно за Жанно, Клода и Жака, которым грозит расстрел, страшно за Дамиру, за Осну, за Яна, за вас всех, ставших мне родными. Мне все время страшно, Стефан, даже во сне. Но я боюсь не больше, чем вчера или позавчера, не больше, чем в первый день моей работы в бригаде, не больше, чем тогда, когда у нас отняли право на свободу. Так что знай, Стефан: я буду и дальше жить с этим страхом до того самого "конца", о котором ты говоришь, даже если мне и неведомо, где он и когда наступит.
Стефан подходит к Марианне и неуклюже, но крепко обнимает ее. И она так же неловко, стыдливо прижимается головой к его плечу; тем хуже, если Ян считает это опасной беспечностью. Измученная неизбывным одиночеством, она - если Стефан захочет, - позволит ему любить себя, позволит себе любить его, хотя бы краткий миг, пусть только это будет миг настоящей нежности. Ощутить покой и счастье, почувствовать рядом с собой, в себе мужчину, чьи горячие ласки скажут ей, что жизнь продолжается, что сама она - жива, как это просто и прекрасно!
Марианна поворачивает голову, и ее губы встречаются с губами Стефана; обнявшись, они долго стоят у входа в Отель-Дьё, где в темном подвале покоится Розина.
Прохожие замедляют шаг, с улыбкой глядя на эту парочку, слившуюся в нескончаемом поцелуе. Подумать только, даже среди ужасов войны у кого-то еще остаются силы на любовь. Весна к нам вернется, сказал однажды Жак, и этот запретный поцелуй на ступенях этой зловещей больницы доказывает, что, может быть, он и прав.
– Надо идти, - шепчет Стефан.
Марианна размыкает объятия и смотрит, как ее друг поднимается по лестнице. В тот миг, как он открывает дверь, она прощается с ним взмахом руки. Наверное, этим жестом она говорит ему: "До вечера!"
Профессор Рьено работал в хирургическом отделении больницы Отель-Дьё. Стефан и Борис были его студентами в те времена, когда они еще имели право учиться на медицинском факультете. Рьено не одобрял людоедские законы Виши; будучи откровенным либералом, он сочувствует Сопротивлению. Своего бывшего ученика профессор встретил приветливо и отвел его в сторонку.
– Что я могу для вас сделать? - спросил он.
– У меня есть друг, - нерешительно начал Стефан, - очень близкий друг, он лежит где-то здесь, у вас.
– В каком отделении?
– У него ногу оторвало взрывом бомбы.
– Значит, это в хирургии, - ответил профессор. - Его оперировали?
– Да, кажется, сегодня ночью.
– Видимо, он не в моей палате, иначе я бы увидел его на утреннем обходе. Я наведу справки.
– Профессор, хорошо бы найти способ, чтобы его…
– Я уже понял, Стефан, - прервал его профессор. - Я посмотрю, что можно сделать. Жди меня в вестибюле, сначала я узнаю, в каком он состоянии.
Стефан кивнул и спустился в вестибюль. На первом этаже он увидел знакомую деревянную дверь с обшарпанными филенками, ведущую в подвал. Стефан колебался: если его там засекут, то начнут задавать вопросы, на которые трудновато будет ответить. Но чувство долга пересилило боязнь риска, и он решительно толкнул дверь.
Внизу тянулся мрачный коридор, напоминавший длинную кишку - внутренности больничного здания. Скрученные провода на потолке переплетались с запотевшими трубами. Лампочки в настенных плафонах через каждые десять метров разгоняли темноту бледным светом; в тех местах, где они перегорели, коридор был погружен в полумрак.
Стефану темнота не мешала, он хорошо знал дорогу. В прежние времена ему часто случалось бывать здесь. Помещение, которое он искал, находилось справа. Он вошел.
Розина лежала на столе, больше в комнате никого не было. Стефан подошел к телу под простыней в пятнах почерневшей крови.
Неестественный поворот головы указывал на перелом основания черепа. Было ли это причиной ее гибели, или она умерла от других многочисленных ран, которые он видел на ее теле? Он молча постоял перед мертвой, собираясь с мыслями.
Стефан пришел, чтобы проститься с ней, передать последний привет от друзей, сказать, что ее лицо никогда не сотрется в их памяти, что они никогда не откажутся от борьбы.
"Если встретишь Андре там, где ты сейчас, передай ему от меня привет".
Стефан поцеловал Розину в лоб и с тяжелым сердцем покинул морг.
Когда он поднялся в вестибюль, его уже ждал профессор Рьено.
– Господи, где вы ходите, я вас обыскался. Ваш приятель вне опасности, хирурги зашили ему ногу. Только поймите меня правильно: это не значит, что он сможет ходить, но по крайней мере он выживет.
Стефан молча пристально смотрел на него, и старый профессор наконец сказал:
– Я ничего не смогу сделать для вашего друга. Палату постоянно охраняют трое милиционеров, они даже не впустили меня к нему. Передайте своим друзьям, чтобы не пытались проникнуть туда, это слишком опасно.
Стефан поблагодарил своего учителя и тотчас ушел. Вечером он встретится с Марианной и передаст ей то, что узнал.
Они продержали Энцо в госпитале всего несколько дней, а потом переправили в тюремную больницу. Милиционеры действовали так грубо, что в пути Энцо трижды терял сознание.
Его судьбауже была предрешена. Кактолько он выздоровеет, его расстреляют в тюремном дворе; но поскольку он должен был самостоятельно дойти до столба, где казнили подпольщиков, мы надеялись, что это произойдет не так скоро. Было начало марта 1944 года, ходили упорные слухи о предстоящей высадке союзников. Никто из нас не сомневался, что в этом случае казни прекратятся и нас освободят. Значит, нужно было изо всех сил тянуть время, чтобы спасти нашего товарища Энцо.
Со вчерашнего дня Шарль буквально кипит от ярости. Накануне Ян приехал к нему на заброшенный вокзальчик Лубера. Это был странный визит: Ян хотел попрощаться. Где-то в окрестностях города подпольщики организовали новую бригаду, ей требовался опытный руководитель, и Ян отправлялся туда, к ним. Это не его решение, таков приказ, и он должен ему подчиниться, вот и все.
– И кто же отдает такие приказы? - спросил Шарль, не помня себя от злости.
Французские партизаны в Тулузе, не состоящие в их бригаде, - такого еще не бывало, по крайней мере до прошлого месяца. И вдруг - нате вам! - образовалась новая сеть, а его команду оголяют! Таких, как Ян, раз-два и обчелся; многие их ребята погибли или арестованы, а теперь забирают и его, - нет, это просто несправедливо!
– Я знаю, - говорит Ян, - но так решили наверху.
Шарль кричит: знать не хочу твоего "наверху"! Сколько уж месяцев борьба ведется здесь, внизу. Уличные акции - это ведь мы их придумали. А теперь другие возьмутся делать то же самое - конечно, чего проще, по чужим-то следам!
На самом деле Шарль вовсе так не думает, просто ему тяжело расставаться со своим другом Яном, почти так же тяжело, как в тот день, когда он велел скрывавшейся у него женщине вернуться к своему мужу.
Разумеется, Ян - совсем другое дело, с ним он ни за что на свете не стал бы делить постель, будь он даже смертельно болен. Но для Шарля Ян не столько руководитель бригады, сколько близкий друг, и вот теперь он уезжает…
– Ладно, хоть омлет-то успеешь съесть? - бурчит Шарль. - У меня есть яйца.
– Оставь их для ребят, а я и правда спешу, - отвечает Ян.
– Для каких еще ребят? С такими приказами я скоро останусь в бригаде один-одинешенек!
– Ничего, Шарль, не переживай, на мое место придут другие. Настоящая борьба только начинается, Сопротивление наводит порядок в своих рядах, и мы должны помочь ему, быть там, где можем приносить пользу, - это нормально. Так что давай-ка попрощаемся, и кончай дуться.
Шарль провел Яна по узкой тропинке.
Они обнялись на прощанье, условились встретиться после освобождения. Ян сел на велосипед, но тут Шарль задержал его еще на миг.
– Катрин едет с тобой?
– Да, - ответил Ян.
– Тогда поцелуй ее от меня.
Ян кивнул, и тогда Шарль задал последний вопрос, причем лицо его вдруг повеселело:
– Значит, теперь, когда мы распрощались, ты уже формально не мой начальник?
– Формально нет, - ответил Ян.
– Тогда слушай меня, дурак ты набитый: если мы ее выиграем, эту войну, постарайтесь быть счастливы, ты и Катрин. И запомни: это я, подрывник из Лубера, спустил тебе сверху этот приказ!
Ян отдал Шарлю честь, словно старшему по званию, и умчался на своем велосипеде.
Шарль ответил ему таким же приветствием и долго еще стоял на тропинке у старенького вокзальчика, пока велосипед Яна не скрылся вдали.
Мы подыхаем с голодухи в камерах, Энцо корчится от боли в тюремном лазарете Сен-Мишель, но партизанская война продолжается. Не проходит дня, чтобы враг не узнал о взорванных поездах, вырванных столбах, сброшенных в канал подъемных кранах, немецких грузовиках, куда внезапно попало несколько гранат.
Но вот в Лиможе некий осведомитель сообщил властям, что в одной из квартир его дома собираются молодые люди, наверняка евреи. Полиция тотчас всех арестовывает. Вишистское правительство решает послать на место происшествия одну из лучших своих ищеек.
Комиссар Жильяр, на которого возложена борьба с террористами, направляется в город вместе со своей группой; необходимо найти следы, ведущие к сети Сопротивления на Юго-Западе, чтобы уничтожить ее любой ценой.
Жильяр уже доказал свою сноровку в Лионе, у него большой опыт проведения допросов, так что он не подкачает и в Лиможе. Он приходит в комиссариат, чтобы самолично выяснить некоторые вопросы. В результате не мытьем, так катаньем он узнаёт, что "посылки" отправляются до востребования в Тулузу. Теперь ему ясно, что нужно делать: забросить наживку и следить, какая рыбка на нее клюнет.
Хватит миндальничать, пора раз и навсегда избавиться от этих инородцев, врагов общественного порядка, подрывающих устои государства.
Еще не рассвело, когда Жильяр оставил своих жертв в лиможском комиссариате и вместе с подручными сел в поезд на Тулузу.
24
По приезде Жильяр отстраняет от расследования тулузских полицейских и уединяется в кабинете на втором этаже комиссариата. Будь эти тулузские олухи порасторопнее, властям не пришлось бы обращаться к нему, а юные террористы давно сидели бы за решеткой. Кроме того, Жильяру известно, что среди полицейских и служащих префектуры встречаются сочувствующие делу сопротивления, более того, иногда они даже помогают подпольщикам бежать. Ведь это факт, что время от времени кто-то предупреждает евреев о грозящем аресте. Если это не так, то почему милиционеры, прибыв на место, находят их квартиры пустыми? Жильяр напоминает своим подчиненным: будьте начеку, евреи и коммунисты кишат повсюду. Он не хочет рисковать, не хочет упустить ни одной мелочи в своем расследовании. И, едва окончив инструктаж, организует наблюдение за почтой.
Сегодня утром Софи неможется. Сильный грипп приковывает ее к постели, и это очень некстати: ей нужно, как и всегда по четвергам, сходить на почту за посылкой, иначе ее товарищи не получат денег; а ведь они как минимум должны платить за квартиру и покупать еду. Вместо Софи на почту отправляется Симона, новый член бригады; она недавно приехала из Бельгии. Войдя на почту, Симона не замечает двоих мужчин, которые делают вид, будто заполняют бланки. Зато они тотчас же засекают девушку, когда та отпирает ящик № 27 и вынимает оттуда пакет. Симона выходит на улицу, они следуют за ней. Пара опытных сыщиков против семнадцатилетней девчушки - исход этой игры в прятки известен заранее. Через час Симона приходит к Софи, чтобы доставить ей "посылку", не зная, что тем самым позволила людям Жильяра установить ее адрес.
Софи, которая так умело маскировалась, следя за другими, которая неустанно мерила шагами улицы, чтобы остаться незамеченной, которая лучше всех нас умела выведать распорядок дня врага, его перемещения, его контакты, мельчайшие подробности его жизни, еще не подозревает, что под окнами ее стерегут двое и отныне она сама стала добычей. Кошки и мыши поменялись ролями.
В тот же день к Софи наведывается Марианна. Когда вечером она уходит домой, люди Жильяра выслеживают и ее.
Они назначили свидание на берегу канала Миди. Стефан ждет ее на скамейке. Марианна медленно идет к нему, улыбается еще издали. Он встает, машет ей. Еще несколько шагов, и она будет в его объятиях. Со вчерашнего дня жизнь стала совсем другой. Розина и Марьюс мертвы, и об этом невозможно не думать, но теперь Марианна уже не чувствует себя одинокой. В семнадцать лет любишь так сильно, так неистово, что забываются и голод, и холод, и страх, который мучил еще вчера. Но со вчерашнего дня жизнь переменилась, потому что теперь ей есть о ком думать.
Сидя рядышком на скамейке у Девичьего моста, Марианна и Стефан целуются, и ничто, никто не сможет отнять у них эти минуты счастья. Время идет, скоро наступит комендантский час. За их спиной уже зажглись газовые фонари, пора прощаться. Но завтра они встретятся вновь, и так будет каждый вечер. И каждый вечер на берегу канала Миди люди комиссара Жильяра будут следить, почти не скрываясь, за двумя юными влюбленными, презревшими ужасы войны.
На следующий день Марианна встречается с Дамирой. После того, как они расходятся, за Дамирой идут сыщики. Когда же это случилось - днем или двумя днями позже? Дамира встречается с Осной, а вечером Осна видится с Антуаном. За несколько дней люди Жильяра "обложили" почти всю бригаду. Кольцо сжимается все туже.
Нам не было и двадцати, немногие из нас переступили этот рубеж, и мы должны были еще многому учиться, чтобы воевать, не попадаясь в лапы врагу, тогда как ищейки ви-шистской полиции знали все эти приемы наизусть.
Готовится облава, комиссар Жильяр собрал своих людей в помещении, которое им предоставили в тулузском комиссариате. Для таких многочисленных арестов придется все же просить подкрепление у полицейских 8-й бригады. Но один из местных инспекторов, сидевший за тонкой перегородкой на том же этаже, не упустил ни единого слова, сказанного на этом совещании. Он незаметно покидает комнат)7 и идет на центральную почту. Подходит к окошку телефонистки и просит соединить его с Лионом. Вскоре его просят пройти в кабину.
Он бросает взгляд через застекленную дверь кабины: служащая болтает с подружкой, линия надежна.
На другом конце провода молчат, просто выслушивают страшную новость. Через два дня бригада № 35 имени Марселя Лангера в полном составе будет арестована. Информация вполне достоверна, ребят нужно срочно предупредить. Инспектор вешает трубку и молит Бога, чтобы его сообщение успели передать вовремя.
В своей лионской квартире лейтенант французского Сопротивления тоже вешает трубку.
– Кто это был? - спрашивает его майор.
– Связной из Тулузы.
– Что он хотел?
– Сообщить, что ребят из тридцать пятой бригады загребут через два дня.
– Милиция?
– Нет, сыщики из Виши.
– Тогда у них нет никаких шансов.
– Но ведь мы их предупредим, у нас еще есть время переправить их куда-нибудь.
– Может быть, но мы этого не сделаем, - говорит майор.
– Почему? - изумленно спрашивает лейтенант.
– Потому что война скоро кончится. Немцы потеряли в Сталинграде двести тысяч солдат, и, говорят, еще сто тысяч попали к русским в плен, среди них тысячи офицеров и десятка два генералов. Их армии отступают по всему Восточному фронту, и высадка союзников, на юге или на западе, не заставит себя ждать. Нам известно, что Лондон к этому готовится.
– Я все знаю, но какое это имеет отношение к ребятам из бригады Марселя Лангера?
– А такое, что теперь ситуацию следует оценивать с позиции здравого политического смысла. Мужчины и женщины, о которых идет речь, все сплошь венгры, испанцы, итальянцы, поляки и так далее; короче говоря, все они или почти все - иностранцы. А когда Франция будет освобождена, желательно, чтобы в Истории войны говорилось о том, что эту свободу завоевали именно французы.
– Значит, мы просто бросим их, обречем на смерть, так, что ли? - возмущается лейтенант; он-то знает, что эти ребята первыми начали бороться с врагом.
– Ас чего ты взял, что их обязательно убьют?
Перехватив презрительный взгляд молодого лейтенанта, майор французского Сопротивления со вздохом заключает:
– Слушай меня. Через какое-то время страна воспрянет, очнется от войны; так вот, необходимо, чтобы она встретила освобождение с высоко поднятой головой, чтобы население сплотилось вокруг единого вождя, и этим вождем станет де Голль. Победа просто обязана быть нашей. Как это ни прискорбно, но Франции понадобятся герои-французы, а герои-иностранцы ей не нужны!
Тем временем Шарль на своем луберском вокзальчике предавался горьким мыслям. В начале недели ему сообщили, что бригаде больше не будут выделять деньги. Не будет и посылок с оружием. Все связи, налаженные с сетями Сопротивления, действующими на их территории, разорваны. Предлогом послужил взрыв в кинотеатре "Варьете". Пресса остереглась писать о том, что жертвами взрыва стали подпольщики. Розина и Марьюс изображались в газетах гражданскими лицами, юной парочкой, пострадавшей в результате подлого террористического акта, и никому не было известно, что третий - сопровождавший их молодой герой - в данный момент корчится от боли в лазарете тюрьмы Сен-Мишель. Шарлю объявили, что подобные акции бросают тень на все Сопротивление, поэтому и было решено "сжечь мосты".
Это решение для Шарля равносильно предательству. И нынче вечером, сидя в компании Робера, взявшего на себя руководство бригадой с тех пор, как отозвали Яна, он выражал ему свое возмущение. Как можно бросать их на произвол судьбы, поворачиваться к ним спиной - ведь это они вступили в борьбу с самого начала войны! Робер не знал, что и ответить, он любил Шарля, как родного брата, и постарался утешить его хотя бы в одном - в том, что его больше всего угнетало и мучило.
– Слушай, Шарль, никто же не верит тому, что пишут в газетах. Все знают, что на самом деле произошло в "Варьете" и кто там погиб.
– И за что! - буркнул Шарль.
– За свободу, - ответил Робер, - и весь город это знает.
Позже к ним присоединился Марк. При виде его Шарль пожал плечами и вышел, сказав, что хочет пройтись по саду. Разбивая каблуком комок земли, Шарль думал: Жак ошибся, на дворе уже конец марта 1944 года, а весна все никак не наступает.
Комиссар Жильяр и его заместитель Сири-нелли собрали всю свою группу. На втором этаже комиссариата идут приготовления к арестам. Они намечены на сегодня. Получен строгий приказ: всем соблюдать молчание, нельзя допустить, чтобы кто-то предупредил тех, кто через несколько часов угодит в расставленные сети. Однако Эспарбье, молодой комиссар полиции, сидящий за перегородкой в соседней комнате, слышит каждое их слово. В его обязанности входит ведение чисто уголовных дел - война ведь не ликвидировала правонарушителей, ими тоже кто-то должен заниматься. Но комиссар никогда не сажал партизан, наоборот, - когда против них что-нибудь затевается, он всегда предупреждает - это его способ участвовать в Сопротивлении.
Сообщить им о грозящей опасности - дело довольно рискованное и трудное, очень уж близки сроки, но Эспарбье не одинок, среди коллег у него есть сообщник. Молодой комиссар встает со своего места и спешит к нему.
– Беги сейчас же в управление казначейства. В пенсионном отделе разыщешь некую Мадлен; скажи ей, что ее друг Стефан должен срочно отправиться в путешествие.
Эспарбье поручает это своему коллеге; ему самому предстоит другая встреча. Если он поедет на машине, то через полчаса уже будет в Лубере. Там ему нужно переговорить с другом - он видел карточку с его приметами в полицейском досье, и лучше бы ее в этой папке не было.
В полдень Мадлен выходит из здания казначейства и спешит к Стефану; она обходит все места, где он бывает, но тщетно, его нигде нет. Она идет домой к родителям, но там ее уже ждут полицейские. Они ничего не знают о Мадлен, кроме того, что Стефан заходит к ней почти каждый день. Полицейские проводят обыск; улучив минутку, когда они не смотрят на нее, Мадлен быстро пишет несколько слов на клочке бумаги и прячет его в спичечный коробок. Заявив полицейским, что ей плохо, она просит разрешения постоять у открытого окна…
На первом этаже живет ее друг, итальянец-бакалейщик, он знает ее чуть ли не с детства. Коробок падает к его ногам. Джованни подбирает его, поднимает голову и улыбается Мадлен. Пора закрывать лавочку! Удивленному покупателю Джованни объясняет, что ему все равно нечем торговать, никаких товаров давно уже нет. Опустив железный ставень, он садится на велосипед и едет предупредить того, кому адресована записка.
В это же время Шарль провожает Эспарбье. Едва тот уехал, Шарль собираетвещиис тяжелым сердцем в последний раз запирает дверь своего вокзальчика. Перед тем как повернуть ключ, он еще раз оглядывает комнату. Старая сковорода на печке напоминает ему знаменитый ужин, когда он готовил омлет, чуть не ставший причиной катастрофы. В тот вечер здесь сидели все его товарищи. Да, это был ужасный день, но времена были получше, чем сейчас.
Шарль садится на свой нелепый велосипед и мчится прочь с бешеной скоростью. Нужно еще успеть предупредить столько народу, а время идет быстро, и его друзьям грозит арест.
Стефан, получивший от бакалейщика записку, тоже уже в пути. Он не успел ни попрощаться с Марианной, ни даже заехать обнять Мадлен, которая с такой дерзкой находчивостью спасла его, рискуя собственной жизнью.
Шарль встречается с Марком в кафе. Он сообщает ему о готовящейся операции, приказывает сейчас же покинуть город и отправляться к макизарам в Монтобан.
– Уезжай туда вместе с Дамирой, они примут вас к себе.
Перед тем как уйти, Шарль дает Марку конверт.
– Береги его, это мой "бортовой журнал", - говорит он. - Я там записывал большинство наших вооруженных акций. Передай его от меня тем, к кому едешь.
– А это не опасно - хранить такие документы?
– Конечно опасно, но если мы все погибнем, нужно, чтобы хоть кто-то когда-нибудь узнал о наших операциях. Пускай меня убьют, с этим я смирюсь, но я не хочу исчезнуть бесследно.
Друзья расстаются. Марк должен как можно скорее разыскать Дамиру. Их поезд уходит около семи вечера.
Шарль припрятал часть оружия на Далматинской улице, а остальное - неподалеку оттуда, в одной церкви. Теперь нужно •пасти все, что еще возможно. Когда Шарль подъезжает к месту первого тайника, он видит на углу двоих мужчин, один из них читает газету.
"Ах, черт, пропало дело!" - думает он.
Остается еще церковь, но едва он приблизился к паперти, как рядом остановился черный "ситроен", из которого выскочили четверо мужчин. Они бросаются на Шарля, тот отбивается, как может, но силы слишком неравны. На Шарля градом сыплются удары; обливаясь кровью, он едва не падает, но тут его оглушают ударом по голове и запихивают в машину.
Уже темнеет, Софи возвращается домой. В конце улицы ее подстерегают двое мужчин. Заметив их, она поворачивает назад, но ей преграждают дорогу двое других. Один из них распахивает куртку, выхватывает револьвер и целится в нее. Софи некуда бежать, она улыбается, она ни за что не поднимет руки вверх.
Сегодня вечером Марианна ужинает у матери, на столе только жидкий суп из топи-намбуров. Ничего повкуснее не предвидится, но, слава богу, есть чем заглушить голод до завтра. Кто-то громко барабанит в дверь.
Девушка вздрагивает: ей знаком этот грубый стук, она прекрасно знает, какие посетители стоят на лестнице. Мать испуганно смотрит на нее.
– Сиди, сиди, это за мной, - говорит Марианна, отложив салфетку.
Обогнув стол, она крепко обнимает мать.
– Запомни, мама, что бы тебе ни говорили, я ни о чем не жалею. Я боролась за правое дело.
Мать пристально смотрит на Марианну, гладит дочь по щеке, словно это последнее проявление нежности помогает ей сдержать слезы.
– Что бы мне ни сказали, доченька, я тебя очень люблю, я горжусь тобой.
Дверь трещит от ударов снаружи. Марианна последний раз целует мать и идет открывать.
Вечер выдался теплый; Осна курит сигарету, облокотившись на подоконник. На улице появляется машина, она тормозит возле ее дома. Из нее выходят четверо мужчин в пальто. Пока они поднимаются по лестнице, Осна еще могла бы скрыться, но долгие месяцы подпольной жизни отняли у нее все силы. Да и где прятаться? Осна затворяет окно, подходит к раковине, споласкивает лицо.
– Вот и пришло время, - шепчет она своему отражению в зеркале.
Она уже слышит шаги на лестнице.
Перронные часы показывают семь часов тридцать две минуты. Дамира нервничает, то и дело подходит к краю платформы: не идет ли поезд, который увезет их подальше отсюда?
– Опаздывает он, что ли?
– Нет, - спокойно отвечает Марк, - он прибывает через пять минут.
– Как ты думаешь, остальные спаслись?
– Насчет всех не знаю, но за Шарля я не очень беспокоюсь.
– А я страшно волнуюсь за Осну, Софи и Марианну.
Марк знает, что никакие слова не помогут ему успокоить любимую; он обнимает и целует ее.
– Не переживай, я уверен, что их успели предупредить. Так же, как нас.
– А если нас арестуют?
– Ну, по крайней мере, мы будем вместе, но нас не арестуют.
– Я боюсь не за нас, а за "бортовой журнал" Шарля, ведь это я его везу.
– Ах, вот что!
Дамира с нежной улыбкой смотрит на Марка.
– Прости, я не то имела в виду. Просто мне так страшно, что я болтаю всякие глупости.
Вдали показывается паровоз, поезд описывает плавную дугу и приближается к платформе.
– Ну вот, видишь, все хорошо, - говорит Марк.
– Хорошо-то хорошо, но до каких пор?
– Однажды к нам вернется весна, помни это, Дамира.
Состав уже близко, скрежещут тормоза, из-под колес вылетают снопы искр, и поезд останавливается.
– Обещай, что будешь меня любить по-прежнему, когда кончится война, - просит Марк.
– А кто тебе сказал, что я тебя люблю? - с кокетливой улыбкой отвечает Дамира.
И в тот миг, когда они подходят к ступенькам вагона, на ее плечо ложится тяжелая рука.
Марк прижат к земле, на него надевают наручники. Дамира отбивается, но жестокая затрещина отбрасывает ее к стенке вагона. Ее лицо разбивается о табличку состава. За миг до обморока Дамира видит перед собой крупные буквы - "МОНТОБАН".
В комиссариате полицейские обыскивают ее и находят конверт, который Шарль доверил Марку.
Так 4 апреля 1944 года бригада чуть ли не в полном составе попала в лапы полиции. Лишь некоторым удалось спастись. Ян и Катрин ускользнули из ловушки. Полицейским остался неизвестен адрес Алонсо. Что касается Эмиля, то он бежал в самый последний момент.
Этим вечером 4 апреля 1944 года Жильяр и его безжалостный помощник Сиринелли чокаются шампанским с остальными полицейскими. Подняв бокалы, они поздравляют друг друга с тем, что положили конец действиям "банды юных террористов".
Благодаря проделанной работе чужаки, вредившие Франции, проведут остаток жизни за решеткой.
– Хотя… -добавляет комиссар, перелистывая "бортовой журнал" Шарля, - с такими доказательствами можно уверенно сказать, что этим инородцам жить осталось недолго, их наверняка расстреляют.
Палачи уже начали пытать Марианну, Софи, Осну и всех, кого арестовали в тот день, а человек, предавший их своим молчанием, решивший по политическим мотивам не давать ход сигналу, что поступил от сочувствующих борьбе работников префектуры, уже готовится к вступлению в генеральный штаб Освобождения.
Узнав на следующий день о разгроме 35-й бригады имени Марселя Лангера, входившей в состав ИРС, он пожимает плечами и отряхивает пиджак, который через несколько месяцев украсится орденом Почетного легиона. Пока он еще майор внутренних вооруженных сил Франции, но скоро получит звание полковника.
Что же до комиссара Жильяра, отличившегося своим усердием перед властями, то в конце войны ему вверят руководство бригадой по борьбе с наркотиками. В этой должности он спокойно завершит свою карьеру.
25
Я уже говорил тебе, мы так и не сдались. Те немногие, кто избежал ареста, начали сорганизовываться заново. К ним присоединились парни из Гренобля. Во главе бригады теперь встал Урман; он не дал передышки врагу, и акции возобновились на следующей же неделе.
Уже давно стемнело. Клод уснул, как и большинство обитателей камеры; только я стоял у окна, пытаясь разглядеть звезды между прутьями решетки.
В глубокой тишине вдруг послышались рыдания одного из наших. Я подошел к нему.
– Ты чего?…
– Мой брат не мог убить, поверь мне, он был неспособен выстрелить в человека, даже в мерзавца-милиционера.
Самюэль отличается странным сочетанием мудрости и вспыльчивости. До встречи с ним я думал, что эти две черты не могут существовать вместе.
Самюэль утирает слезы, проводя ладонью по лицу; его впалые щеки смертельно бледны. Мне чудится, будто его глубоко запавшие глаза едва держатся в орбитах: на изможденном лице истаяли все мускулы, под тонкой, прозрачной кожей - одни кости.
– Это было так давно, - чуть слышно продолжает он. - Представь себе, нас было всего пятеро. Пятеро подпольщиков на весь город, и всем вместе не набралось бы даже ста лет. Сам я выстрелил только один раз, в упор, но это был отъявленный негодяй, один из тех, кто доносил на людей, пытал и насиловал. А мой брат был неспособен причинить зло даже таким гадам.
Самюэль как-то странно захихикал; из его легких, изъеденных туберкулезом, вырывался громкий хрип. Да и голос звучал странно, - низкий мужской тембр то и дело перемежали звонкие детские нотки. Самюэлю было всего двадцать лет.
– Я знаю, не стоило тебе рассказывать, это нехорошо, от этого еще больней, но когда я говорю о брате, я словно продлеваю его жизнь, хоть капельку, понимаешь?
Я не очень понимал, но все-таки кивнул. Какая разница, о чем он говорит, этот парень, - ему просто нужно, чтобы его кто-то выслушал. Все равно звезд на небе не было, а голод мешал мне заснуть.
– Это было в самом начале. У брата было ангельское сердце и милое личико. Он верил в существование добра и зла. Знаешь, я сразу понял, что он пропадет, - с такой голубиной душой воевать невозможно. А душа его была так прекрасна, так чиста, что рядом с ним не существовало ни грязи заводов, ни мрака тюрем, ее свет озарял утренние дороги, по которым люди шли на работу, еще не стряхнув с себя тепло постели.
Его невозможно было заставить убивать. Я ведь тебе уже это говорил, правда? Он исповедовал всепрощение. Только пойми правильно: он был храбрым, мой брат, он никогда не отказывался участвовать в акциях, но только не с оружием в руках. "Оно мне ни к чему, я все равно не умею стрелять", - говорил он, подсмеиваясь надо мной. Сердце не позволяло ему целиться в человека, а сердце у него было вот такое огромное, поверь мне, - говорил Самюэль, разводя руки. - И он шел на бой с пустыми руками, спокойный и уверенный в своей победе.
Нам дали задание вывести из строя конвейер на местном заводе. Там делали патроны. Для моего брата это было вполне логично: ведь чем меньше патронов сойдет с конвейера, тем больше спасенных жизней.
Мы с ним собрали нужные сведения. Мы ведь никогда не расставались. Ему было всего четырнадцать лет, и я считал своим долгом беречь его, заботиться о нем. Но если хочешь знать правду, я думаю, что все это время он меня опекал, а не наоборот.
Руки у моего братишки были просто золотые; видел бы ты, как он рисовал - он мог изобразить все что угодно. Пара штрихов, и твой портрет готов, да такой портрет, что твоя мама повесила бы его на почетном месте в гостиной. И вот, вскарабкавшись на заводскую стену в кромешной ночной тьме, он набросал план завода и раскрасил в разные цвета все его корпуса, которые выросли на листе бумаги, как грибы. Я стоял на стреме, поджидая его внизу. А он вдруг неожиданно начал смеяться - прямо там, в темноте; это был такой искренний и веселый смех, я унесу его с собой в могилу, когда туберкулез меня совсем доконает. Брат смеялся потому, что в центре своего плана изобразил дурацкого кривоногого человечка, похожего на его школьного директора.
Закончив рисовать, он спрыгнул со стены и сказал мне: "Готово, теперь можно смело туда идти". Вот видишь, какой он был, мой брат; окажись там жандармы, нам бы не миновать тюрьмы, но он плевать хотел на опасность, он любовался своим рисунком с кривоногим человечком посредине, хохотал от всей души, и, клянусь тебе, этот смех разгонял ночную тьму.
В другой день, пока он был в школе, я наведался на тот завод, побродил по двору, стараясь не слишком привлекать к себе внимание, как вдруг ко мне обратился какой-то рабочий. Он сказал, что если я пришел наниматься сюда, то мне нужно пройти по дорожке, которая тянется вдоль трансформаторов, и показал мне ее; поскольку он назвал меня "товарищ", я понял, что он имел в виду.
Вернувшись домой, я все рассказал братишке, и он включил трансформаторы в свой план. На этот раз он разглядывал свой рисунок серьезно, без смеха, даже когда я ему указывал на кривоногого человечка.
Самюэль на минуту смолк, переводя дыхание. У меня в кармане был припасен бычок, и я его раскурил, но не стал предлагать ему затянуться из-за его кашля. Он дал мне время насладиться первой затяжкой, потом продолжил свой рассказ, и его интонации менялись в зависимости от того, говорил он о себе или о своем брате.
– Через неделю моя подружка Луиза высадилась из поезда с картонной коробкой под мышкой. В коробке было двенадцать гранат. Один Бог знает, как она их раздобыла.
Знаешь, нам ведь оружие на парашютах не сбрасывали, мы были изолированы от всех и ужасно одиноки. Луиза была потрясающая девчонка, она мне очень нравилась, да и я ей тоже. Иногда мы ходили заниматься любовью неподалеку от сортировочной станции и до того увлекались, что не обращали внимания на то, что творится кругом; впрочем, у нас всегда было мало времени. На следующий день после того, как Луиза вернулась со своим свертком, мы должны были провести акцию. Была холодная и темная ночь, такая же, как вот эта… хотя нет, не такая, ведь тогда мой брат был еще жив. Луиза проводила нас до самого завода. Мы взяли с собой два револьвера, я раздобыл их у милиционеров - подстерег на улице сперва одного, потом другого и хорошенько стукнул по голове. Брат отказался брать оружие, так что я засунул оба револьвера в багажник своего велосипеда.
Я должен подробно рассказать, что случилось, иначе ты мне просто не поверишь, даже если я побожусь, что не вру. Мы едем на велосипедах, они подпрыгивают на булыжной мостовой, и вдруг я слышу за спиной чей-то голос: "Месье, вы что-то обронили". Мне не хотелось реагировать, но человек, который, потеряв свою вещь, не останавливается, а едет дальше, вызывает подозрение. Я затормозил и оглянулся. По привокзальной улице шли с завода рабочие, у каждого на плече была сумка. Они шли по трое, потому что для четверых тротуар был слишком узок. Ты только представь себе эту картину: по улице шагает весь завод. А в тридцати метрах от меня, на мостовой, лежит, поблескивая, мой револьвер, выпавший из багажной сумки. Я прислоняю велосипед к стене и иду к человеку, тот нагибается, подбирает мою "пукалку" и протягивает ее мне, как будто отдает носовой платок. Парень кивает мне на прощанье и догоняет поджидающих его товарищей, а те желают мне приятного вечера. Сегодня все они придут домой, к женам, и сядут за ужин, который те им приготовили. А я прячу оружие за пазуху, взбираюсь на свой велосипед и качу следом за братом. Представляешь себе эту картину? Интересно, как бы ты выглядел, если бы потерял свой ствол перед самой акцией и кто-нибудь поднял бы его и вернул тебе?!
Я ничего не ответил Самюэлю, мне не хотелось его прерывать, но в памяти тотчас всплыл застывший взгляд немецкого офицера, лежавшего с раскинутыми руками возле писсуара, а потом глаза Робера и моего друга Бориса.
– Патронный завод вырисовывался перед нами в полумраке, как эскиз тушью на серой бумаге. Мы проехали вдоль заводской стены. Братишка взобрался на нее, ставя ноги на каменные выступы, как на ступени. Перед тем как спрыгнуть по другую сторону, он улыбнулся мне и сказал: ничего со мной не случится, я люблю вас - тебя и Луизу. Я в свой черед вскарабкался на стену и догнал его в заводском дворе - как мы и условились, за опорой, которую он пометил на своем плане. В наших сумках с легким стуком перекатывались гранаты.
Действовать нужно осторожно, здесь есть охранник. Его пост довольно далеко от того корпуса, который сейчас загорится, и при взрыве он успеет выбежать и спастись, но мы-то здорово рискуем, если он нас сейчас углядит.
Брат уже крадется дальше, сквозь туманную морось, я иду за ним до тех пор, пока наши дороги не расходятся: он должен заняться складом, а я - цехом и административными помещениями. Я хорошо помню план завода, и темнота меня не пугает. Вхожу в здание, пробираюсь вдоль сборочного конвейера и поднимаюсь по приставной лесенке к мосткам, ведущим в бюро. Дверь закрыта на стальной засов, на нем висит здоровенный амбарный замок - это плохо, но зато стеклянные перегородки разбить ничего не стоит. Я вынимаю две гранаты, выдергиваю из каждой чеку и швыряю с обеих рук внутрь. Стекла со звоном разлетаются вдребезги, и я едва успеваю пригнуться, как взрывная волна сшибает меня с ног. Я падаю, раскинув руки, оглушенный, голова у меня гудит, легкие наполнены дымом, и я судорожно выкашливаю его вместе с цементной пылью, поднявшейся при взрыве. Пытаюсь встать, на мне тлеет рубашка, сейчас я сгорю заживо. Слышу другие взрывы, гремящие вдали, со стороны складов. Мне тоже нужно завершить свою часть работы.
Кубарем скатываюсь по железной лесенке и приземляюсь возле окна. В небе стоит багровое зарево - это поработал мой братишка; после каждого взрыва очередной корпус вспыхивает ярким пламенем, разогнавшим темноту. Выхватываю из сумки гранаты и по одной бросаю их в цель на бегу, пробираясь сквозь дым к выходу.
Позади грохочут взрывы, при каждом меня швыряет из стороны в сторону. Пламя бушует так яростно, что становится светло как днем, и лишь временами огонь заволакивают черные клубы дыма. Я почти ничего не вижу: из глаз ручьем текут жгучие слезы.
Я хочу жить, хочу вырваться из этого ада на чистый воздух. Хочу увидеть братишку, обнять его, сказать, что все это - лишь нелепый ночной кошмар и что, пробудившись, я снова найду наши прежние жизни, найду случайно, в сундучке, куда мама складывала наши вещи. В той жизни, его и моей, мы ходили в лавку на углу и воровали у бакалейщика карамельки; в той жизни мама ждала нас после школы и заставляла рассказывать ей домашние задания, но все это кончилось, когда они пришли и отняли у нас маму, отняли наши жизни.
Прямо передо мной обрушилась горящая потолочная балка; она перегородила мне дорогу. Жар становится невыносимым, но я знаю, что там, снаружи, ждет брат, он никуда не уйдет без меня. И тогда я лезу в огонь и голыми руками оттаскиваю балку прочь.
Ты даже представить себе не можешь, до чего больно кусает огонь, пока сам такого не испытал. Знаешь, я просто взвыл, как пес, которого избивают плеткой, взвыл, как грешная душа в аду; но я уже сказал тебе, что мне безумно хотелось жить, и я помчался дальше прямо сквозь огонь, мечтая только об одном - чтобы мне отрезали руки, избавив от этой кошмарной пытки. Но вот наконец я добрался до маленького дворика, обозначенного на плане брата, и увидел вдали лестницу, заранее приставленную к стене. "Я уж начал волноваться. Куда ты пропал? - спросил он, увидев мою физиономию, закопченную, как у трубочиста. И добавил: - Ну и ну, здорово тебе досталось!" Он велел мне подниматься первому, из-за ожогов. Я начал кое-как взбираться по лестнице, опираясь на локти, - руки жгло невыносимо. Наверху я обернулся, чтобы сказать ему: теперь твоя очередь, давай, не тяни.
Самюэль опять смолк, точно набирался сил, чтобы дорассказать свою историю. Потом вытянул руки и показал мне ладони: это были руки древнего старика, всю свою жизнь пахавшего землю. Самюэлю было всего двадцать лет.
– Мой брат стоял внизу, во дворе, но на мой призыв ответил голос другого человека. Заводской охранник целился из ружья и кричал: "Стой, стой!" Я выхватил из сумки револьвер, забыв о боли в руках, и навел его на сторожа, но тут мой брат крикнул: "Не надо, не стреляй!" Я смотрю на него, и моя рука выпускает револьвер. Он падает к ногам брата, и тот облегченно улыбается, - теперь он уверен, что я никому не причиню зла. Я тебе говорил: у него было ангельское сердце. Совершенно безоружный, он с улыбкой повернулся к охраннику и сказал: "Не стреляй, не надо, мы из Сопротивления". Он сказал это так, словно хотел успокоить этого толстячка с его наставленным на нас ружьем, убедить его, что мы никому не причиним зла. Потом добавил: "После войны твой завод отстроят заново, он будет еще красивей прежнего". Брат поворачивается и ставит ногу на первую перекладину лестницы. Толстячок снова кричит: "Стой! Стой!", но брат продолжает подниматься к небу, и тогда сторож нажимает на курок.
Я увидел, как пуля разворотила грудь брата, как застыл его взгляд. Окровавленные губы улыбнулись мне и шепнули: "Беги, я тебя люблю", и его тело рухнуло наземь.
Я стоял там, на стене, а он лежал внизу, в расплывшейся под ним багровой луже, в багрянце всей той любви, что покидала его бездыханный труп.
Больше Самюэль не произнес за эту ночь ни слова. Когда он кончил свой рассказ, я подошел к Клоду и лег рядом, потревожив его сон; он что-то недовольно пробурчал.
Лежа на убогом тюфяке, я увидел сквозь решетку несколько звезд, зажегшихся на темном небосклоне. Я не верю в Бога, но в ту ночь мне почудилось, что среди них мерцает душа брата Самюэля.
26
Майское солнышко согревает нашу камеру. В середине дня оконные решетки отбрасывают на пол тень - три черные полосы. Когда ветер дует в нашу сторону, к нам сюда проникает аромат первых распустившихся лип.
– Похоже, наши ребята раздобыли машину.
Это нарушил тишину голос Этьена. Я познакомился с ним, с нашим Этьеном, уже здесь; он вступил в бригаду через несколько дней после того, как арестовали нас с Клодом, и вместе с другими угодил в сети комиссара Жильяра. Слушая его, я пытаюсь представить себя там, на воле, совсем в другой жизни, не такой, как теперешняя. Я слышу, как шагают по улице прохожие, - это легкая поступь свободных людей, не подозревающих, что в нескольких метрах от них за двойной стеной кто-то томится в плену, в ожидании смерти. Этьен напевает, как будто хочет развеять скуку. Но куда страшнее скуки эта несвобода, она душит нас, как удав, беспощадно, беспрерывно. Ее укус не причиняет боли, но яд убивает. И слова песни, которую поет наш друг, возвращают нас к действительности: нет, мы не одиноки, мы здесь все вместе.
Этьен сидит на полу, привалившись спиной к стене; его слабый мягкий голос напоминает голос ребенка, который рассказывает сказку, голос храброго мальчишки, что вкладывает в свой напев надежду:
На том холме девчонок шалых нет, Нет ни шпаны, ни бандюков, ни лохов. Ах, где же ты, Мулен де ла Галетт, Где ты, Париж, обитель скоморохов?!
Тот холм напился кровью допьяна; Все, кто там пал, ни в чем не виноваты. Зато тиранов обойдет война, Они спасутся, - сгинут лишь солдаты.
К голосу Этьена присоединяется голос Жака, и руки остальных, только что бесцельно барабанившие по жестким тюфякам, теперь дружно отбивают ритм припева.
Тот холм прозвали Красным в честь ребят,
Что, взяв его, легли на поле боя.
Там нынче созревает виноград,
В чьем сладком соке бродит кровь героя.
Из соседней камеры доносятся голоса Шарля и Бориса с их легким акцентом; они тоже поют вместе с нами. Клод, выводивший какие-то слова на клочке бумаги, бросает карандаш - ему ближе слова песни. Встав с койки, он присоединяется к общему хору.
Тот холм не знает свадебных пиров, То не Монмартр для праздничных гуляний. Здесь слышен только плач скорбящих вдов Да звук сиротских жалобных рыданий.
Тут кровь простых людей лилась рекой, Тут вся земля слезами пропиталась. Злодеи, что живут одной войной, Не плачут - этим незнакома жалость.
Тот холм прозвали Красным в честь ребят,
Что, взяв его, легли на поле боя.
Там нынче созревает виноград,
В чьем сладком соке бродит кровь героя.
Испанцы у меня за спиной тоже вступают в хор; слов они не знают, но напевают мелодию. И вскоре "Красный холм' звучит во всех камерах нашего этажа. Теперь его поют уже сотни людей.
На том холме сбирают виноград С веселым смехом и веселой песней. Влюбленные друг другу говорят Слова любви, которых нет чудесней.
Им застит взор любовный жаркий пыл. Они не слышат, в поцелуях тая, Как ночью тени вставших из могил Стенают на холме, к живым взывая.
Тот холм прозвали Красным в честь ребят, Что, взяв его, легли на поле битвы. Там нынче созревает виноград, А мне - видны кресты, слышны молитвы.
Вот видишь, Этьен был прав: мы не одиноки, мы здесь все вместе. Снова наступает тишина, а следом меркнет и дневной свет. Каждый из нас возвращается к своей тоске, к своему страху. Скоро придется выходить на галерею и снимать одежду - всю, кроме трусов: спасибо испанским товарищам, теперь мы имеем право оставаться в них на ночь.
Забрезжил жиденький рассвет. Заключенные уже одеты и ждут завтрака. Двое дежурных тащат по мосткам котел с едой, разливая ее в протянутые миски. Заключенные расходятся по камерам, двери захлопываются, и концерт задвижек стихает. Каждый сидит сам по себе, углубившись в свое одиночество и грея руки о края своей металлической посудины. Губы тянутся к миске с варевом, втягивают солоноватую жидкость, пьют ее мелкими глотками. Пьют наступающий день.
Вчера, когда мы пели, в хоре не хватало одного голоса - голоса Энцо, лежащего в тюремном лазарете.
– Они там преспокойно ждут, когда можно будет его казнить, но мы-то должны действовать, - говорит Жак.
– Отсюда, из камеры?
– Сам видишь, Жанно, сидя здесь, мы ничего сделать не сможем, поэтому нужно навестить его в больнице, - отвечает он.
– И что дальше?
– Пока он не может стоять на ногах, они не имеют права его расстрелять. Вот и нужно помешать ему выздороветь слишком быстро, понял?
По моему взгляду Жак догадывается, что я еще не уразумел, какую роль мне отводят в этом деле; мы бросаем жребий, кому из нас двоих придется изображать болящего.
Мне никогда не везло в игре, но тогда, согласно примете, должно было бы везти в любви, так нет же, черта с два - поверьте, я знаю, что говорю!
И вот я катаюсь по полу, корчась от воображаемых болей, которые не так-то трудно изобразить, если вспомнить, где мы находимся.
Прошел целый час, прежде чем охранники сподобились явиться и взглянуть, кто это тут страдает и вопит, как ненормальный; пока я испускал душераздирающие стоны, мои сокамерники как ни в чем не бывало продолжали беседу.
– Неужели ребята раздобыли машины? - спрашивает Клод, не обращая никакого внимания на мои актерские таланты.
– Похоже, что так, - говорит Жак.
– Черт подери, они там, на воле, ездят на акции в машинах, а мы тут паримся без дела, как последние дураки.
– Да уж, хуже некуда, - бурчит Жак.
– Как думаешь, вернемся мы к ним или нет?
– Откуда я знаю… все может быть.
– А вдруг они нам помогут? - спрашивает мой братишка.
– Ты имеешь в виду ребят с воли? - уточняет Жак.
– Да, - продолжает Клод с радостно-мечтательным видом. - Вдруг они попробуют нас освободить?
– Вряд ли. Для этого им понадобится целая армия: на сторожевых вышках стоят немцы, во дворе французские охранники.
Брат призадумался; его надежды лопнули, как мыльный пузырь. Он садится спиной к стене - бледный, с унылой миной.
– Эй, Жанно, ты не можешь орать чуточку потише, а то мы друг друга не слышим! - ворчит он, а потом и вовсе умолкает.
Жак вдруг пристально смотрит на дверь камеры. За ней раздается шарканье ботинок по железному полу.
Щелкает заслонка, и в окошечке возникает багровая физиономия надзирателя. Он водит глазами, отыскивая источник воплей. В двери щелкает ключ, двое других поднимают меня и волокут наружу.
– Дай бог, чтобы это было серьезно, раз ты побеспокоил нас в неурочное время, иначе мы у тебя живо отобьем охоту к прогулкам, - говорит один из них.
– Верно, можешь не сомневаться! - подтверждает второй.
А мне наплевать, пусть зададут какую угодно трепку, лишь бы доставили в лазарет, к Энцо.
Он лежит на койке в лихорадочном полусне. Санитар принимает меня и велит лечь на каталку возле Энцо. Дождавшись, когда сторожа выйдут, он обращается ко мне.
– У тебя действительно что-то болит или ты притворился, чтобы дать себе передышку на пару часов?
Я со страдальческой гримасой указываю ему на живот; он ощупывает меня, колеблется.
– Тебе уже удаляли аппендикс?
– Кажется, нет, - лепечу я, не задумываясь о последствиях своего ответа.
– Давай-ка я тебе кое-что разъясню, - сухо говорит санитар. - Если ты будешь настаивать на своем "нет", то вполне возможно, что тебе располосуют живот и удалят воспаленный аппендикс. Конечно, в таком варианте есть свои преимущества: ты поменяешь две недели в камере на такой же срок в хорошей постели и с гораздо лучшей жратвой. Если тебе предстоит суд, его отложат ровно на такой же срок, а если ты оклемаешься и твой приятель все еще будет здесь, вы даже сможете поболтать друг с другом.
Санитар вытаскивает из кармана халата пачку сигарет, протягивает одну мне, другую сует в рот и продолжает, еще более внушительным тоном:
– Конечно, в этом есть и свои минусы. Во-первых, я не хирург, а только экстерн, иначе, как ты понимаешь, не был бы санитаром в тюрьме Сен-Мишель. Но учти следующее: я не утверждаю, что у меня нет шансов успешно тебя прооперировать, свои учебники я знаю наизусть; с другой стороны, ты должен понять, что лучше тебе попасть в более опытные руки. Кроме того, не хочу от тебя скрывать, что гигиенические условия здесь не блестящие. Всегда есть опасность занести инфекцию, и в этом случае, скажу тебе прямо, может развиться такой сепсис, который прикончит тебя гораздо вернее, чем рас-стрельный взвод. Так что давай-ка я выйду на минутку покурить, а ты пока постарайся вспомнить, откуда у тебя вот этот шрам внизу живота - не от операции ли аппендицита?
И санитар вышел из комнаты, оставив меня наедине с Энцо. Я растолкал своего товарища и, кажется, оторвал его от приятного сна, поскольку он открыл глаза, блаженно улыбаясь.
– Ты как сюда попал, Жанно? Тебя что, охранники вздули?
– Нет-нет, со мной все в порядке, просто решил тебя проведать.
Энцо сел на постели; теперь, судя по тому, как изменилось выражение его лица, он окончательно проснулся.
– Вот это да! Значит, ты устроил этот спектакль только для того, чтобы меня повидать?
Вместо ответа я кивнул; по правде сказать, я был здорово взволнован встречей с моим другом Энцо. И чем больше я глядел на него, тем сильней волновался: мне чудился рядом с ним Марьюс в кинотеатре "Варьете", а рядом с Марьюсом - Розина, и она мне улыбалась.
– Не стоило так трудиться, Жанно, я ведь скоро смогу ходить, я уже почти здоров.
Я опустил глаза, не зная, с чего начать разговор.
– Ну что, дружище, я вижу, тебя эта новость радует, - добавил Энцо.
– Конечно, но, по правде сказать, лучше бы ты чувствовал себя похуже, понимаешь?
– Нет, не понимаю!
– Слушай внимательно. Как только ты встанешь на ноги, они выведут тебя во двор и прикончат. Но пока ты не можешь ходить, тебе будут давать отсрочку и к столбу не поставят. Теперь понял?
Энцо не ответил. Мне было стыдно за свои жестокие слова: кому приятно слышать такое? Но я хотел помочь ему, хотел спасти от смерти и потому отбросил смущение.
– Постарайся затянуть свое выздоровление, Энцо. Главное, выиграть время - ведь высадка когда-нибудь да состоится.
Энцо резким жестом откинул простыню и обнажил ногу. Она была исполосована страшными шрамами, но раны уже почти затянулись.
– А как же быть с этим?
– Жак пока не знает, но ты не беспокойся, мы найдем какое-нибудь средство. А пока притворись, будто тебя снова мучат боли. Если хочешь, я тебе покажу, как это делается, я здорово навострился симулировать.
Но Энцо сказал, что это излишне: у него еще слишком свежи воспоминания о своих реальных болях. Тут я услышал шаги возвращающегося санитара; Энцо сделал вид, будто снова задремал, а я отвернулся к другому краю каталки.
Хорошенько поразмыслив, я предпочел успокоить человека в белом халате и сообщил ему, что за время этой короткой передышки ко мне вернулась память, и я почти уверен в том, что в возрасте пяти лет перенес операцию аппендицита. Во всяком случае, сейчас боль как будто утихла, и я могу вернуться в камеру. Санитар сунул мне в карман несколько серных пастилок, чтобы было от чего прикуривать сигареты. А уводившим меня охранникам он сказал, что они правильно поступили, доставив меня сюда: у больного, мол, была непроходимость кишечника в начальной стадии, и это могло скверно кончиться; если бы не они, парень даже рисковал загнуться.
Так что когда надзиратели вели меня по мосткам обратно в камеру и один из них, совсем уж тупой, заявил, что спас мне жизнь, пришлось его благодарить; я до сих пор с отвращением думаю о своем "спасибо" и только при мысли, что пошел на это ради Энцо, забываю о стыде.
Вернувшись в камеру, я сообщаю ребятам новости об Энцо и впервые вижу людей, опечаленных известием о выздоровлении друга. Вот до чего было сумасшедшее время: жизнь утратила нормальную логику, все встало с ног на голову.
Мы расхаживали взад-вперед по камере, заложив руки за спину и соображая, как можно спасти жизнь нашего товарища.
– На самом деле все очень просто, - рискнул я сказать, - нужно найти средство, мешающее заживлению ран.
– Вот спасибо, Жанно, - пробурчал Жак. - А то мы бы сами не догадались!
Мой братишка, мечтавший когда-нибудь пойти учиться на врача - что в данной ситуации свидетельствовало об излишнем оптимизме, - тут же подхватывает:
– А для этого нужно, чтоб раны воспалились.
Жак мерит его взглядом, в котором угадывается вопрос: уж не страдают ли эти двое врожденным умственным изъяном, если изрекают дурацкие банальности?
– Проблема в том, - добавляет Клод, - чтобы найти средство для воспаления; здесь это будет сложновато!
– Значит, необходимо привлечь на нашу сторону санитара.
Я вынимаю из кармана сигарету и серные пастилки, которые он мне дал, и говорю Жаку, что, по-видимому, этот человек нам сочувствует.
– Но не до такой же степени, чтобы спасти кого-то из нас с риском для собственной жизни?
– Ты не прав, Жак, на свете есть много людей, готовых пойти на риск ради спасения жизни молодого парня.
– Жанно, мне плевать, на что готовы или не готовы люди вообще, а вот санитар, которого ты там видел, меня очень интересует. Как ты оцениваешь наши шансы, если мы к нему обратимся?
– Да не знаю… в общем, он мне показался неплохим человеком.
Жак отходит к окну и долго размышляет, потирая рукой иссохшее лицо.
– Надо вернуться туда, к нему, - говорит он наконец. - Вернуться и попросить сделать так, чтобы наш Энцо снова разболелся. Он сумеет это устроить.
– А если он не захочет? - спрашивает Клод.
– Тогда нужно рассказать ему про Сталинград, сказать, что русские уже подошли к границе Германии, что нацисты проигрывают войну, что скоро состоится высадка союзников и что Сопротивление сумеет его отблагодарить, когда все это кончится.
– Ну а если его все же не удастся уговорить? - настаивает мой брат.
– Тогда мы пригрозим, что сведем с ним счеты после Освобождения, - отвечает Жак.
Видно, что ему противно говорить такое, но сейчас любые средства хороши, лишь бы раны у Энцо снова воспалились.
– И как же с ним поговорить, с этим санитаром? - интересуется Клод.
– Пока не знаю. Если опять устроить симуляцию, охранники заподозрят неладное.
– А вот я знаю, - с ходу выпаливаю я.
– Ну и как же?
– Во время прогулки все надзиратели выходят во двор. И я сделаю такое, чего они никак не ожидают, - сбегу, только не на волю, а внутрь тюрьмы.
– Не валяй дурака, Жанно, если ты попадешься, они тебя отметелят по первое число.
– Мне кажется, Энцо нужно спасать любой ценой!
Наступает ночь, а за ней утро, такое же хмурое, как все прежние. Вот и время прогулки. Я слышу грохот сапог - это шагают по мосткам охранники, - и вспоминаю предостережение Жака: "Если ты попадешься, они тебя отметелят…", но я думаю только об Энцо. Щелкают замки, распахиваются двери, и заключенные проходят мимо Тушена, который всех пересчитывает.
Поприветствовав старшего надзирателя, колонна спускается по винтовой лестнице на первый этаж. Мы проходим под стеклянным перекрытием, сквозь которое внутрь слабо сочится свет, и, громко топоча по истертым каменным плитам, шагаем по длинному коридору, ведущему в тюремный двор.
Я напряжен, как струна; вот сейчас, на повороте, нужно будет выскользнуть из строя и пробраться незамеченным к маленькой полуоткрытой двери. Я знаю, что в дневное время ее никогда не запирают, чтобы сторож мог, не вставая со стула, следить за камерой приговоренных к смерти. Передо мной крошечный тамбур, а за ним несколько ступенек, ведущих в приемный покой. Надзиратели все во дворе; кажется, мне повезло.
Увидев меня, санитар изумленно вздрагивает, но по моему лицу сразу понимает, что ему нечего бояться. Я излагаю ему наше дело, он выслушивает меня, не прерывая, и вдруг с убитым видом опускается на табурет.
– Не могу больше видеть эту тюрьму, - стонет он, - не могу больше думать о том, что вы сидите там, наверху, у меня над головой, а я бессилен помочь, не могу больше говорить "здрасьте" и "до свиданья" этим сволочам, которые вас сторожат и избивают по любому поводу. Не могу слышать, как расстреливают во дворе… но ведь жить чем-то надо! Я должен кормить жену, а она ждет ребенка, ты понимаешь?
Ну вот, приехали! - теперь я утешаю санитара. Я, рыжий полуслепой еврей, в лохмотьях, изможденный, покрытый волдырями от ночных блошиных пиршеств; я, пленник, ожидающий смерти, как ждут очереди в приемной у врача; я, у которого в брюхе бурчит от голода, утешаю этого человека, суля ему светлое будущее!
Ты только послушай, что я ему рассказываю и сам почти верю в свои слова: русские уже в Сталинграде, Восточный фронт прорван, союзники готовят высадку, а немцы скоро попадают со сторожевых вышек, как спелые яблоки по осени.
И санитар меня слушает, слушает доверчиво, как ребенок, почти победивший страх. К концу рассказа мы уже, можно сказать, сообщники, связанные одной судьбой. И когда я вижу, что он забыл о своей горечи, я повторяю главное: в его руках жизнь парня, которому всего семнадцать лет.
– Вот что, - говорит санитар. - Завтра они собираются перевести его в камеру осужденных; значит, сегодня, если он согласится, я наложу ему тугую повязку, и рана, может быть, воспалится; тогда они опять переведут его наверх, ко мне. Ну а дальше вам уж придется мозговать самим, как поддерживать это воспаление.
В его аптечных шкафчиках можно найти антисептики, но средств для внесения инфекции не существует. Правда, один способ санитар знает: нужно помочиться на бинт.
– А теперь давай-ка беги, - говорит он, выглянув в окно, - прогулка заканчивается.
Я присоединился к остальным заключенным, охранники ничего не заметили, и Жак, шаг за шагом, подошел ко мне.
– Ну как? - спросил он.
– Кажется, у меня есть план!
И вот назавтра, а потом через два дня и во все последующие дни во время общих прогулок я начал устраивать свои личные, в стороне от других. Проходя мимо тамбура, я потихоньку выбирался из колонны арестантов. И заглядывал в камеру осужденных на казнь, где лежал на тюфяке Энцо.
– Надо же, ты опять здесь, Жанно! - неизменно говорил он, сонно потягиваясь.
И тут же выпрямлялся, с тревогой глядя на меня.
– Ты с ума сошел, перестань сюда бегать; если они тебя засекут, то изобьют до полусмерти.
– Знаю, Энцо, Жак мне уже сто раз это говорил, но нужно ведь обновить твою повязку.
– Странная какая-то история с этим санитаром…
– Не волнуйся, Энцо, он на нашей стороне и знает, что делает.
– Ладно, а какие вообще новости?
– О чем ты?
– Да о высадке, о чем же еще! Когда же они наконец высадятся, эти американцы? - спрашивал Энцо нетерпеливо, точно ребенок, который, очнувшись от страшного сна, допытывается, все ли ночные чудища ушли обратно, под пол.
– Слушай, Энцо, русские перешли в наступление, немцы бегут; говорят даже, что скоро будет освобождена Польша.
– Да что ты! Вот это было бы здорово!
– А вот про высадку пока ничего не слышно.
Я произнес это так печально, что Энцо сразу почувствовал, о чем я думаю; он прикрыл глаза, как будто смерть подобралась совсем близко и уже занесла над ним свою косу.
По мере того как мой друг отсчитывал дни, его лицо мрачнело все больше и больше.
Но сейчас он приподнял голову и бросил на меня короткий взгляд.
– Тебе и правда пора бежать, Жанно; не дай бог, тебя засекут здесь - представляешь, что будет?
– Да я бы хоть сейчас убежал - было б куда!
Энцо чуточку развеселился; до чего же приятно видеть его улыбку!
– А как твоя нога?
Взглянув на свою забинтованную конечность, он пожал плечами.
– Н-да… не могу сказать, что от нее очень уж приятно пахнет!
– Ладно, пускай поболит, - все лучше, чем самое страшное, верно?
– Не волнуйся, Жанно, я и сам это знаю; любая боль легче, чем пули, когда они дробят кости. А теперь беги, не то опоздаешь.
Внезапно Энцо жутко бледнеет, а я получаю жестокий пинок в спину, отдавшийся болью во всем теле. Напрасно он кричит:
– Мерзавцы, оставьте его в покое! - охранники безжалостно избивают меня, я падаю на пол, корчась под ударами сапог. Кровь брызжет на каменные плиты. Энцо поднимается на ноги и, держась за прутья оконной решетки, умоляет отпустить меня.
– Ага, как видишь, он прекрасно стоит, когда хочет, - злобно ухмыляется сторож.
Мне бы потерять сознание, не чувствовать больше града ударов, разбивающих лицо. Как же она далека - обещанная весна - в эти холодные майские дни!
27
Я медленно прихожу в себя. Лицо болит, губы склеены запекшейся кровью. Глаза так заплыли, что невозможно разглядеть, горит ли лампочка на потолке. Но через отдушину доносятся голоса, значит, я еще жив. А там, во дворе, на прогулке разговаривают мои товарищи.
Из крана во дворе, у внешней стены здания, сочится тоненькая струйка воды. Ребята по очереди подходят туда. Закоченевшие пальцы с трудом удерживают обмылок. Ополоснувшись, заключенные перекидываются несколькими словами и спешат выйти на середину двора, чтобы хоть немного согреться в солнечном луче, падающем на это место.
Надзиратели пристально смотрят на одного из наших. Взгляды у них хищные, как у стервятников. У паренька - его зовут Антуан - от страха подкашиваются ноги. Остальные заключенные сгрудились возле него, заслоняя от тюремщиков.
– Эй ты, пошли с нами! - орет старший надзиратель.
– Чего им от меня надо? - спрашивает Антуан, испуганно глядя на него.
– Иди сюда, кому говорят! - приказывает надзиратель, пробираясь между арестантами.
Друзья крепко сжимают руки Антуана; они знают - парня сейчас уведут, чтобы отнять у него жизнь.
– Не бойся, - шепчет один из них.
– Да чего им надо-то? - повторяет паренек, которого уже тащат прочь, подталкивая в спину.
Здесь всем хорошо известно, чего надо этим зверям, да Антуану и самому все ясно. Покидая двор, он бросает взгляд на друзей, посылая им последний безмолвный привет, но неподвижно стоящим людям слышится: "Прощайте!"
Надзиратели приводят его в камеру и приказывают собрать вещи, все свои вещи.
– Все вещи? - жалобно переспрашивает Антуан.
– Оглох, что ли? Не слышал, что я сказал?
Антуан скатывает свой тюфяк - это он скатывает свою жизнь; всего семнадцать лет воспоминаний, их сложить недолго.
Тушен стоит, покачиваясь с носков на пятки.
– Давай, пошел! - бросает он, презрительно кривя толстые губы.
Антуан отходит к окну и берет карандаш, чтобы написать записку тем, кто сейчас во дворе, - ведь он их больше не увидит.
– Ну, еще чего! - рычит старший и бьет его по спине. Антуан падает.
Его рывком поднимают за волосы, такие тонкие, что в руках мучителей остаются целые пряди.
Паренек встает, берет узелок с вещами и, прижав его к животу, тащится за надзирателями.
– Куда меня ведут? - спрашивает он звенящим голосом.
– Придешь - увидишь!
Старший надзиратель отпирает решетчатую дверь камеры для приговоренных к смерти; Антуан поднимает голову и улыбается встретившему его заключенному.
– Ты чего это сюда явился? - спрашивает Энцо.
– Не знаю, - отвечает Антуан, - наверно, посадили к тебе, чтобы ты не скучал. А иначе зачем?…
– Верно, Антуан, верно, - мягко отвечает Энцо, - иначе зачем бы им тебя сюда сажать?
Антуан больше ничего не говорит; Энцо протягивает ему половину своей хлебной пайки, но парень отказывается.
– Тебе самому надо есть.
– Зачем?
Энцо встает, болезненно морщась, прыгает на одной ноге в угол, к стене и садится на пол. Положив руку на плечо Антуана, он показывает ему раненую ногу.
– Думаешь, я стал бы терпеть такие муки, если бы не надеялся на лучшее?
Антуан с ужасом смотрит на страшную рану, из которой сочится гной.
– Значит, им все же удалось?… - лепечет он.
– Ну да, как видишь, удалось. И уж если хочешь знать всю правду, у меня даже есть новости о высадке.
– Как это? Неужели сюда, в камеру осужденных, доходят такие новости?
– Конечно, малыш! И потом, запомни, эта камера вовсе не так называется. Это камера двух живых бойцов Сопротивления, живее некуда. На-ка, глянь, сейчас я тебе кое-что покажу.
Энцо роется в кармане и достает безжалостно расплющенную монету в сорок су.
– Знаешь, я ее спрятал за подкладкой.
– Не пойму только, зачем ты ее так раздолбал, - вздыхает Антуан.
– Да затем, что нужно было для начала убрать с нее петеновскую секиру . А теперь, когда она совсем гладкая, посмотри, что я на ней выцарапываю.
Антуан наклоняется над монетой и читает.
– И что же это значит?
– Я еще не кончил, там должен быть девиз: "Осталось взять еще несколько Бастилии".
– Извини за прямоту, Энцо, но я не могу понять, то ли это что-то больно умное, то ли совсем уж глупое.
– Это цитата, Антуан. Слова не мои, однажды я услышал их от Жанно. И тебе придется мне помочь; по правде говоря, меня все время так лихорадит, что силенок осталось маловато.
И пока Антуан выцарапывает старым гвоздем буквы на монете в сорок су, Энцо, лежа на койке, рассказывает ему вымышленные новости о войне.
Эмиль теперь командует целой армией, у них есть машины и минометы, а скоро будут и пушки. Бригада сформирована заново, ребята атакуют врагов на каждом шагу.
– Так что можешь мне поверить,-заключает Энцо, - это не мы сейчас пропащие, а немцы! Да, я тебе еще не все рассказал про высадку. Знаешь, она состоится совсем скоро. Когда Жанно выйдет из карцера, англичане с американцами уже будут тут как тут, вот увидишь.
По ночам Антуан гадает, говорит ли Энцо ему правду или путает в бреду фантазии и реальность.
Утром он разматывает его повязки и, смочив их в унитазе, снова накладывает на рану. Весь день он присматривает за Энцо, вслушивается в его дыхание, обирает вшей. А в остальное время неустанно выцарапывает буквы на монете и всякий раз, закончив очередное слово, шепотом говорит Энцо, что, наверное, тот был прав: скоро они вместе увидят Освобождение.
Раз в два дня их навещает санитар. Старший надзиратель отпирает решетку и тут же снова запирает ее, на осмотр Энцо дается ровно пятнадцать минут, ни минуты больше.
Антуан только еще начал разматывать бинты Энцо и извиняется перед санитаром.
Тот ставит на пол свою коробку с медикаментами, открывает ее.
– Н-да, этак мы прикончим его раньше, чем расстрельный взвод.
Сегодня он принес аспирин и немного опиума.
– Только не увлекайся, давай ему по капельке, я снова приду не раньше чем через два дня, а завтра боли наверняка усилятся.
– Спасибо вам, - шепчет Антуан, пока санитар встает.
– Не за что, - говорит тот с сожалением. - Я делаю, что могу.
Он сует руки в карманы халата и поворачивается к решетке камеры.
– Скажите, санитар… вообще, тебя как зовут-то? - спрашивает Антуан.
– Жюль. Меня зовут Жюль.
– Ладно, спасибо тебе, Жюль.
И тут санитар опять оборачивается к Антуану.
– Знаешь, вашего приятеля Жанно перевели из карцера обратно, в общую камеру.
– Вот здорово, это хорошая новость! - восклицает Антуан. - А как там англичане?
– Какие англичане?
– Какие-какие… союзники наши! Вы что, не слыхали про высадку союзников? - изумленно спрашивает Антуан.
– Да слышал кое-что, но ничего определенного.
– Ничего определенного или ничего такого, что скоро определится? В нашем случае, когда дело касается Энцо и меня, это не одно и то же, понимаешь, Жюль?
– А тебя как величать? - спрашивает санитар.
– Меня - Антуан.
– Так вот слушай, Антуан, этот ваш Жанно, о котором я только что говорил… в общем, когда он явился ко мне, чтобы помочь вашему товарищу с ногой, которую я чересчур старательно лечил, я ему соврал. Я не врач, а всего лишь санитар, и здесь сижу за воровство простынь и другого барахла в больнице, где я работал. Меня застукали за этим делом и дали пять лет; в общем, я такой же арестант, как и ты. Хотя нет, не совсем такой же, вы-то политические, а я уголовник, но все одно, я тут никто, и звать меня никак.
– Да ладно, все равно вы молодец, - утешает его Антуан; он чувствует, что у санитара тяжело на сердце.
– В общем, изгадил я свою жизнь, а ведь мечтал быть таким, как ты. Ты, наверно, возразишь, что глупо завидовать тому, кого ждет расстрел, но мне бы занять у тебя хоть капельку твоей гордости, твоего мужества. Сколько таких парней мне пришлось повидать в этой тюрьме! Знаешь, я уже был здесь, когда гильотинировали Лангера. А что я скажу людям после войны? Что сидел в тюряге за кражу простынь?
– Слушай, Жюль, теперь ты сможешь сказать, что лечил нас, а это уже немало. А еще скажешь, что каждые два дня рисковал своей шкурой, чтобы перевязывать Энцо. Энцо - вот он, тот самый, которым ты занимаешься, запомни его имя на всякий случай. Знать имена - это очень важно, Жюль. Так ты запоминаешь людей, и даже когда они умирают, ты продолжаешь иногда звать их по именам, а иначе и жить не стоит. Так что, видишь, Жюль, во всем есть свой смысл - так мне говорила моя мать. Ты воровал простыни не потому, что ты вор, а для того, чтобы однажды тебя засекли и посадили сюда и чтобы ты мог оказывать нам помощь. Вот оно как, Жюль; я по твоему лицу вижу, что тебе полегчало, ты даже порозовел; а теперь расскажи мне, как там дела с высадкой союзников?
Жюль подошел к решетке и окликнул сторожа, чтобы ему открыли.
– Прости, Антуан, но у меня больше не хватает духу тебе врать. Про эту высадку я ровно ничего не слышал.
В ту ночь, пока Энцо мечется в бреду и стонет от боли, Антуан, сидя на полу, заканчивает надпись, выцарапав на монете в сорок су последнее слово девиза -…Бастилии.
Серым утром Антуан слышит знакомые звуки - скрежет засовов в соседней камере, потом грохот закрывающейся двери. В коридоре раздаются мерные шаги. Проходит несколько минут, и Антуан, прильнувший к оконной решетке, слышит глухой залп из двенадцати выстрелов у стены казней. Антуан поднимает голову; вдали запевают "Песню партизан". Бесстрашный, гордый напев рвется сквозь стены тюрьмы Сен-Мишель, звучит радостным гимном надежды.
Энцо приоткрывает глаза и шепчет:
– Скажи, Антуан, ребята будут петь так же, когда меня поведут на расстрел?
– Конечно, будут, Энцо, только еще громче, - мягко отвечает Антуан. - Так громко, что их голоса услышит весь город.
28
Я вернулся из карцера к своим друзьям. Они скинулись между собой и собрали мне в подарок табаку на целых три самокрутки.
Среди ночи над нашей тюрьмой пролетают английские бомбардировщики. Вдали слышен вой сирен; я приникаю к оконной решетке и гляжу в небо.
Отдаленный рокот моторов напоминает приближение грозы; он заполоняет все воздушное пространство, проникает даже сюда, в камеры.
В лучах прожекторов, обшаривающих небо, я вижу силуэты крыш нашего города. Тулуза, розовый город… Я думаю о войне, что идет снаружи, за этими стенами, думаю о немецких городах, об английских городах.
– Куда они летят? - спрашивает Клод.
Обернувшись, я смотрю в полумраке на лица товарищей, на их исхудавшие тела. Жак сидит спиной к стене, Клод свернулся клубочком на своем топчане. Арестанты из соседних камер стучат мисками в стены, выкрикивают:
– Ребята, слышите?
Да, конечно, мы все слышим этот гром свободы, такой близкий и одновременно такой далекий, в нескольких километрах над нашими головами.
В самолетах, там, в вышине, сидят свободные парни; у них в кабине есть термосы с кофе, печенье и сколько угодно сигарет; нет, ты только представь себе, прямо над нами! Пилоты в кожаных куртках прорезают облака, парят среди звезд. А внизу, под крыльями их самолетов, лежит темная земля - ни единого огонька, сплошной мрак повсюду, даже в тюрьмах, - но эти самолеты наполняют наши сердца свежим воздухом надежды. Господи, как мне хочется оказаться там; я бы всю жизнь отдал, лишь бы посидеть рядом с этими ребятами, но, увы, свою жизнь я уже отдал свободе - здесь, в этом каменном мешке тюрьмы Сен-Мишель.
– Так куда же они летят? - снова спрашивает мой братишка.
– Откуда я знаю!
– В Италию, вот куда! - заявляет кто-то из наших.
– Нет, в Италию они летают из Африки, - возражает Самюэль.
– Тогда куда же? - еще раз спрашивает Клод. - Чем они там занимаются?
– Да говорю ж тебе, не знаю; но ты на всякий случай держись подальше от окна, мало ли что…
– А чего ты сам торчишь у решетки?
– Я… смотрю и тебе докладываю. Ночную тишину разрывает резкий свист, и первые взрывы сотрясают стены тюрьмы Сен-Мишель; все заключенные вскакивают на ноги и кричат "ура". "Слыхали, парни?"
Да, слыхали. Англичане бомбят Тулузу, и небо вдали уже вспыхнуло заревом пожаров. В ответ гремят немецкие зенитки, но свист бомб не прекращается. Ребята сгрудились у окна. Ах, какой фейерверк!
– Ну, что они там делают? - умоляюще взывает к нам Клод.
– Не знаю, - шепчет Жак.
Кто-то из арестантов начинает петь в полный голос. Я узнаю акцент Шарля, и мне вспоминается вокзальчик в Лубере.
Мой младший брат уже стоит рядом, Жак - передо мной, Франсуа и Самюэль сидят на своих койках, а внизу, на первом этаже, томятся Энцо и Антуан. 35-я бригада все еще существует!
– Эх, хоть бы одна бомба упала сюда и раздолбала стены этой проклятой тюрьмы, - говорит Клод.
А на следующее утро, во время побудки, мы узнаём, что ночью самолеты вели разведку боем в преддверии высадки союзников.
Жак был прав: весна и впрямь возвращается, и, может быть, Энцо с Антуаном удастся спастись.
А еще через день, на рассвете, во двор тюрьмы вошли три человека в черном. Их сопровождал офицер в мундире.
Навстречу выходит старший надзиратель, даже он удивлен их приходом.
– Подождите в приемной, - говорит он, - я должен их предупредить, вас не ждали.
Не успел тюремщик вернуться, как во двор въезжает грузовик, из него по очереди спрыгивают двенадцать человек в касках.
В это утро Тушен и Тейль выходные, работает только Дельцер, помощник старшего надзирателя.
– Ну надо же, как нарочно, на мою смену попали, - бормочет Дельцер.
Он идет через тамбур к камере осужденных. Антуан слышит его шаги и мгновенно вскакивает с койки.
– Вы чего пришли, еще ночь на дворе, разве пора завтракать?
– Тут вот какое дело… они уже здесь, - говорит Дельцер.
– Который час? - спрашивает паренек. Надзиратель смотрит на часы: пять утра.
– Значит, это за нами? - спрашивает Антуан.
– Они ничего не сказали.
– Когда они придут?
– Думаю, через полчаса. Им нужно сначала заполнить бумаги, а потом запереть раздатчиков еды.
Тюремщик шарит в кармане, достает пачку "Голуаз" и просовывает ее через решетку.
– Ты бы все-таки разбудил своего товарища.
– Но ведь он же на ногах не стоит, они не имеют права так поступать! Не имеют права, будь они прокляты! - возмущенно кричит Антуан.
– Да я знаю, - отвечает Дельцер, понурившись. - Ладно, я пошел; может, я сам приду за вами через полчаса.
Антуан подходит к койке Энцо и трясет его за плечо.
– Просыпайся.
Энцо вздрагивает, открывает глаза.
– Они здесь, - шепчет Антуан, - сейчас придут.
– За обоими? - спрашивает Энцо, и на его глазах выступают слезы.
– Нет, они не могут тебя взять, это было бы совсем мерзко.
– Не расстраивайся, Антуан, я так привык быть рядом с тобой; мы пойдем вместе.
– Молчи, Энцо! Ты же не можешь ходить, я запрещаю тебе вставать, слышишь? Поверь, я смогу выйти один.
– Я верю, дружище, верю.
– Гляди, у нас есть пара сигарет, самых настоящих, и мы имеем полное право их выкурить.
Энцо выпрямляется, чиркает спичкой. Выдыхает длинное облачко дыма и смотрит, как в воздухе расходятся серые завитки.
– Значит, союзники все-таки не высадились?
– Похоже, что нет, старина.
В ночной камере каждый ждет на свой манер. Нынче утром суп что-то запаздывает. Уже шесть часов, а раздатчики так и не появились на мостках. Жак мечется по камере, на его лице тревога. Самюэль неподвижно лежит лицом к стене, Клод приник к оконной решетке, но во дворе еще стоит серая мгла, и он возвращается на место.
– Черт подери, что они там затевают? - бормочет Жак.
– Сволочи! - вторит ему мой братишка.
– Ты думаешь, что?…
– Молчи, Жанно! - властно говорит Жак; он садится на койку спиной к двери и опускает голову на руки.
Тем временем Дельцер вернулся в камеру осужденных. У него убитый вид.
– Мне очень жаль, ребята…
– Но как же они собираются его выводить? - умоляюще спрашивает Антуан.
– Его посадят на стул и вынесут. Из-за этого и случилась задержка. Я пытался их отговорить, убеждал, что так не делают, но им, видите ли, надоело ждать, когда он выздоровеет.
– Какие мерзавцы! - кричит Антуан. Но теперь Энцо успокаивает его.
– Я хочу выйти туда сам!
Он встает, шатается и падает. Бинты размотались, обнажив его страшную, гниющую ногу.
– Пускай уж лучше принесут стул, - вздыхает Дельцер. - Зачем тебе страдать еще больше?
Одновременно с этими словами Энцо слышит приближающиеся шаги.
– Ты слышал? - спрашивает Самюэль, садясь на койке.
– Да, - шепчет Жак.
Во дворе раздаются мерные шаги жандармов.
– Подойди к окну, Жанно, и рассказывай, что там творится.
Я подхожу к окну, Клод подставляет мне спину, я взбираюсь повыше. Ребята позади меня ждут, когда я расскажу им печальную историю нашего времени: двоих молодых парней, еле видных в предутренней мгле, волокут к месту казни, один из них с трудом держится на стуле, который несут двое жандармов.
Того, кто стоит на ногах, привязывают к столбу, второго оставляют сидеть рядом с ним.
Взвод выстраивается в ряд. Я слышу, как хрустят пальцы Жака - так сильно он сжимает их, и вот в рассветной хмари последнего дня уже гремит залп двенадцати ружей. Жак кричит: "Нет!", и его вопль перекрывает мелодию "Марсельезы", которую затягивают в камерах.
Головы расстрелянных безвольно поникли, из тел ручьями хлещет кровь; нога Энцо судорожно скребет каменные плиты, и он падает на бок вместе со стулом.
Голова Энцо лежит на песке, и клянусь тебе, что в наступившей мертвой тишине я вижу на его лице улыбку.
В ту ночь пять тысяч транспортов из Англии пересекли Ла-Манш. На рассвете восемнадцать тысяч парашютистов спустились с неба, а на пляжи Франции высадились американские, английские и канадские солдаты; три тысячи из них расстались с жизнью в то же утро; большинство погибших покоится на кладбищах Нормандии.
Настало 6 июня 1944 года, сейчас шесть часов утра. На заре этого дня во дворе тюрьмы Сен-Мишель в Тулузе были расстреляны Энцо и Антуан.
29
В течение последующих трех недель союзники прошли в Нормандии через настоящий ад. Каждый день приносил новые победы и вселял новые надежды; Париж еще не был освобожден, но весна, которую всем сердцем ждал Жак, уже была на подходе, и хотя сильно запаздывала, никто на нее за это не сетовал.
По утрам, выходя на прогулку, мы обменивались с нашими испанскими товарищами свежими военными новостями. Теперь мы были твердо уверены, что скоро нас освободят. Однако интендант полиции Марти, по-прежнему питавший к нам ненависть, решил иначе. В конце месяца тюремная администрация получила от него приказ передать всех политических заключенных нацистам.
На рассвете нас собрали на галерее, под серым стеклянным перекрытием. У каждого в руках узелок с вещами и миска для еды.
Двор забит грузовиками; эсэсовцы рычат, как псы, разбивая нас на группы. Тюрьма похожа на осажденный город. Заключенных под охраной выводят во двор, подгоняя ударами прикладов. В этой веренице я держусь поближе к Жаку, Шарлю, Франсуа, Марку, Самюэлю и моему братишке, в общем, ко всем выжившим членам 35-й бригады.
Старший надзиратель Тейль стоит, заложив руки за спину и устремив на нас угрюмый взгляд.
Я шепчу на ухо Жаку:
– Ты глянь на него, он прямо побелел от страха. Знаешь, не хотел бы я быть на его месте, предпочитаю свое.
– Да ты вспомни, куда нас везут, Жанно!
– Я помню. Но мы поедем туда с высоко поднятой головой, а он будет жить как побитая собака.
Мы все с неистовой надеждой ждали освобождения, и вот теперь нас увозят, разбив на группы, в цепях. Тюремные ворота открываются, и мы едем через весь город под охраной нацистов. Редкие прохожие, вышедшие на улицу этим серым утром, молча глядят на колонну машин с заключенными, которых везут на смерть.
На тулузском вокзале, с которым связано столько воспоминаний, нас ждет состав из вагонов для перевозки скота.
Каждый заключенный, стоя в строю на перроне, догадывается, куда привезет его этот поезд. Ведь это всего лишь один из множества составов, которые вот уже несколько лет везут таких, как мы, пассажиров через всю Европу, никогда не возвращая их назад.
Конечная остановка - Дахау, Равенсбрюк, Освенцим, Биркенау. И сейчас всех нас запихнут, как скотов, в этот поезд-призрак.