Книга: Дети Арбата. Книга 1. Дети Арбата
Назад: 30
Дальше: 2

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

Старая дорога на Ангару, протоптанная в тайге первыми поселенцами, начинается в Тайшете. Новая в Канске: здесь кончается железнодорожный этап и начинается пеший.
Тихий городок с деревянными тротуарами, без садов, похожий на степной. Снова синее небо над головой и одуряющий запах жизни. Нет больше камеры, Дьякова, тюремного дворика, часового с винтовкой, следящего за тобой сонным взглядом. Не верится, что все это могло быть. Свободно идешь по улице, тащишь свой чемодан, рядом идет Борис Соловейчик, сетует, что не удалось зацепиться в Канске.
— Отправлять в деревню специалиста моей квалификации?! Есть в этом польза государству?
Почта — домик с крылечком, тут же сберкасса. Девушки в домашних платьях, с пальцами, измазанными клеем и чернилами, знают Соловейчика: симпатичный, общительный москвич получает письма до востребования.
«Здоров пиши Канский округ село Богучаны востребования целую Саша», — первая телеграмма маме.
Девушка пересчитала слова, назвала сумму, выписала квитанцию, получила деньги. Веселые здесь девушки, красивые…
Хозяйка Соловейчика, худенькая молодая женщина с тихим лицом, накрыла на стол. Что побудило ее сойтись с Борисом? Уедет и забудет ее. Понравился? Пожалела ссыльного? Рядом с ней Борис с его замашками столичного волокиты выглядел жалко.
Саша вынул из чемодана банку шпрот — все, что осталось от маминой передачи. Борис откупорил бутылку водки. У него были свои рюмки, даже салфетки, он и здесь хотел жить по-человечески. Все было, как в обыкновенной жизни, только, если вспомнить, кто они, дико, страшно, впрочем, уже не так страшно.
От первой же рюмки у Саши закружилась голова.
— Обычная вещь после тюрьмы, — заметил Борис, — втянетесь. На Ангаре будем пить спирт, его туда дешевле возить, чем водку, — шестьсот километров на лошадях. В общем, проживем. Богучаны — большое село, работу по специальности я найду, вы тоже без пяти минут инженер, там трактора, сеялки, веялки.
— Тракторов я не знаю, сеялок, веялок тоже.
— Захотите гам-гам — узнаете. Раньше интеллигентные молодые люди ездили за границу, мы с вами — к белым медведям. Лучше быть Соловейчиком в Москве, чем Воробейчиком на Соловецких островах. Что же теперь делать? Рыдать и плакать? Я метил в председатели Госплана, вернее, в заместители председателя, как беспартийный. Я тот, кто тянет воз, рабочая лошадка, никому не мешал и всем был нужен. Но на моем пути встал знак препинания, меня остановило двоеточие. Имейте в виду, в ссылке ни один человек не скажет вам правды: кто сидит за дело — делает вид, что сидит ни за что; кто сидит ни за что — делает, вид, что сидит за что-то. Но мне вы можете верить. Так вот. У нас в учреждении висел лозунг: «Техника в период реконструкции решает все. Сталин». Вам известен этот лозунг? Известен. Прекрасно. Я прочитал его при одной прелестной девушке. И она уличила меня в незнании пунктуации. Слушайте внимательно. Ей показалось, что я прочитал этот лозунг так: «Техника: в период реконструкции решает все Сталин». Она была девочка образованная, не могла перенести моего невежества и поделилась своим огорчением с кем следует. У меня всегда было плохое произношение, и я думал — ну, получу за это хороший выговор. Получил статью пятьдесят восемь пункт десять, контрреволюционная агитация и пропаганда. Еще хорошо, посчитали, что трех лет мне хватит на изучение орфографии. Здесь я неплохо устроился: экономист «Заготпушнины». Можете не сомневаться, с моим приходом количество заготовленной пушнины не уменьшилось. Но, видимо, для усвоения знаков препинания город Канск — слишком жирно. С первой же партией, то есть вместе с вами, я отправляюсь на Ангару. Мечтаю о должности счетовода в богучанской конторе «Заготпушнины». То, чего мы с вами будем добиваться, Саша, покажется ничтожным какому-нибудь московскому пижону. Но для нас с вами это означает выжить.
Может быть, Борис прав. Но для себя Саша выбрал другой путь. Он поедет туда, куда пошлют, будет жить там, где назначат. Добиваться чего-либо — значит, признать право дьяковых держать его здесь. Этого права он за ними не признавал.
— Где вы жили в Москве? — спросил Борис.
— На Арбате.
— Тоже неплохо. А я на Петровке, в доме, где каток, знаете?
— Знаю.
— Как вы уже догадались, моя юность прошла в саду «Эрмитаж». Я провел там несколько совсем неплохих вечеров. Но, как говорил мой дедушка-цадик… Знаете, что такое цадик? Не знаете. Цадик — это нечто среднее между мудрецом и святым. Так вот, мой дедушка-цадик в таких случаях говорил: гинуг! Что такое «гинуг», вы тоже не знаете? «Гинуг» — это значит «все», «хватит»… И вот я говорю: гинуг вспоминать, гинуг слезы лить!

 

Утром хозяйка ушла на работу, когда они еще спали. Завтрак стоял в печке за железной заслонкой.
— Вот великое преимущество простой женщины, — сказал Борис, — из-за чего я разошелся со своей женой? Она, видите ли, не хотела рано вставать, не хотела готовить мне горячий завтрак. И что же? Потеряла мужа. Впрочем, она бы все равно меня потеряла. Итак, отправимся в могучий трест «Заготпушнину» оформлять увольнение. На выходное пособие я не рассчитываю, но письмо в Богучаны я у них вырву. Вы будете бриться?
— Нет.
— Послушайте меня, Саша, сбрейте бороду, зачем она вам? Сейчас выйдем на улицу и вы увидите, какие тут девушки.
Саша уже видел этих девушек. Они были прекрасны — статные русоволосые сибирячки, сильное тело, сильные ноги. Жизнь в Сибири представлялась ему жизнью отшельника, он будет заниматься французским, английским, политэкономией, три года не должны пропасть даром. Теперь он засомневался. Наверное, придется жить не только этим.
— Никакой косметики, все натурель, — говорил между тем Борис, — этап через три дня, мы с вами еще погуляем. Но, дорогой мой, с такой бородой можете сидеть дома.
— Неохота здесь бриться.
— Слушайте совет опытного человека. Вы первый день в ссылке, я третий месяц. Если будете откладывать жизнь до того дня, когда выйдете на свободу, вы конченный человек. Сохранить себя можно только одним способом — жить так, будто ничего не произошло. Тогда у нас есть шанс выкарабкаться.
Низкая комната, оклеенная выцветшими обоями, на потолке белая бумага вздулась пузырями, покрылась желтыми разводами, за стеной плачет ребенок. Но пахнет одеколоном и пудрой. Два обычных парикмахерских кресла, мастера в белых халатах, хотя в сапогах, и лица у них, как у московских мастеров, сурово-предупредительные парикмахерские лица.
Мутное, в трещинах зеркало отразило бледное Сашино лицо и черную вьющуюся бороду, ровную, будто только что подстриженную.
— Совсем сбрить?
Парикмахер в задумчивости щелкнул в воздухе ножницами, потом решительным движением срезал Сашину бороду. Клочья ее упали на несвежий пеньюар. Стрекотала машинка, щеки грела теплая мыльная пена, Саша вспомнил парикмахерскую на Арбате, ее запахи, яркий свет, предпраздничную суету.
— Вы это или не вы? — развел руками Соловейчик. — Вы же теперь у нас красовяк-здоровяк.
Они снова шли по улице, Саша смело смотрел на девушек, они смотрели на него.
— Если бы нас здесь оставили, мы бы улучшили местную породу, — сказал Борис. — В Канске полно ссыльных, было бы еще два.
— Кого они оставляют?
— «Ли»… Оставля-ли! Больных, многодетных, очень ветхих… Вот идет, только не пяльте на него глаза, меньшевик, один из лидеров.
К ним приближался, опираясь на палку, старик в пальто и шляпе, длинные седые волосы спускались на воротник. Соловейчик поклонился. Старик в ответ тоже поклонился, неуверенно, как кланяются человеку, которого не узнают. Потом узнал, приподнял шляпу, приветливо улыбнулся.
— Идет на отметку, — сообщил Борис, гордясь уважением, оказанным ему стариком, — отметка пятого и двадцатого. Сколько, вы думаете, ему лет?
— Шестьдесят.
— А семьдесят два не хотите?! Тут вы увидите всяких: меньшевиков, эсеров, анархистов, троцкистов, национал-уклонистов. Есть люди, в прошлом знаменитости.
Саша никогда не думал, что в Советском Союзе есть еще меньшевики и эсеры. Троцкисты — это уже на его памяти. Но эти? Неужели не понимают?! На что-то еще надеются… Продолжают свое?… А может быть, ничего не продолжают?
Обедали в столовой «Заготпушнины», в низком полуподвале с квадратными столиками без скатертей. За широким прямоугольником раздаточного окна — кухня: три большие алюминиевые кастрюли на плите, над ними клубится пар, рядом краснолицая повариха с половником в руке.
— Это закрытая столовая, — объяснил Борис, — для сотрудников. Но на посторонних смотрят сквозь пальцы — нужна кассовая наличность. Есть свой откормочный пункт: свиньи, кролики, птица. Здесь пасется половина ссылки. Если кто-нибудь вам скажет, что именно я его сюда устроил, можете верить.
Увидев Бориса, повариха положила половник, вытерла руки о передник, вышла из кухни.
— Борщ сегодня, Борис Савельевич, бефстроганов с пюре, если подождете, картофель поджарю, — она наклонилась к нему, — есть бутылочка коровьего.
— Поджарьте, — величественно разрешил Борис.
— Уезжаете, Борис Савельевич?
— Уезжаю, — нахмурился Борис. — Отруби привезли?
— Привезли, четыре мешка, обещали завтра еще привезти. А калькуляцию опять напутали: гуляш идет на восемь копеек дешевле. И с печником не договорились, дымит печь, глаза болят.
Она говорила с ним, как с человеком, при котором все шло хорошо, а вот уедет, начнутся всякие неполадки. И Борис всем своим видом показывал, что так это и должно случиться, но ему приятно сознавать, что, хотя он уже здесь никто, ему по-прежнему оказывают уважение.
— Заболталась, а вы есть хотите, — спохватилась повариха.
— До меня, — сказал Борис, — в столовой работали пятеро, теперь двое: кухонный рабочий и вот она. Повариха, она же кассир, официантка и директор. Впрочем, столовая — мелочь. Я мог бы вам рассказать о том, что я сделал здесь за два месяца. Но теперь это уже никому не интересно. Незаменимых у нас нет: сегодня я, завтра ты. Хотя если вдуматься, то эти слова бессмысленны. Если в библиотеке нет Пушкина, я могу заменить его Толстым, но это будет Толстой, а не Пушкин. На мою должность назначили другого, но это уже другой Пушкин.
В столовую робко вошел маленький человечек. Молодой, но сутулый, неряшливый, небритый, кепка со сломанным козырьком, длинная обтрепанная куртка надета на грязную рубашку, пуговиц не хватает, стоптаны туфли. Неуклюжие стеганые штаны мешком висят на коленях, штрипки болтаются.
— А, Игорь! — приветствовал его Борис. — Ну, подойди, подойди!
Игорь подошел, застенчиво улыбаясь. Саша увидел голубые глаза, белую тонкую шею.
— Кепочку сними — столовая, — сказал Борис.
Игорь смял в руках кепчонку, русые, давно не стриженные, немытые волосы торчали во все стороны.
— Как дела? — спросил Борис.
— Ничего, хорошо, — Игорь обнажил в улыбке редкие зубы.
— Хорошо — это хорошо. А ничего — это ничего. Опять прогнали?
— Нет, почему же? Не пускают в экспедицию.
Что-то особенное было в его приятном интеллигентном голосе, но, что именно, Саша уловить не мог. Голос запоминался.
— Игорь работал в инвентаризационной конторе, — объяснил Борис, — работа не пыльная: обмеривать здания, чертить планы, и сдельная — можно хорошо заработать. Но сей муж ленится, приносит чертежи в масляных пятнах. Разве у тебя есть масло, Игорь? Так ты его мажь на хлеб, а не на чертежи. А то, что тебя не пускают в экспедицию, заливаешь! Половина партии остается в Канске, и ты мог бы остаться, если бы был человеком.
Игорь виновато улыбался, мял в руках кепку.
— Ладно! — закончил Борис свои наставления. — Есть хочешь? Конечно — да! Деньги есть? Конечно — нет!
— Я должен на днях получить за восемь чертежей.
— Про эти восемь чертежей я слышу два месяца…
Борис крикнул:
— Марья Дмитриевна, накормите Игоря, я заплачу.
Повариха хмуро сунула в окно тарелку борща и кусок хлеба. Игорь запихнул кепку в карман, зажал под мышкой хлеб и пошел к дальнему столику, неловко держа тарелку обеими руками.
— Кто он такой? — спросил Саша.
— Заметная здесь личность, колоритный тип. Поэт. Сын белого эмигранта. В Париже стал заядлым комсомольцем, приехал в СССР, и вот, пожалуйста, он уже в Канске.
— За что?
— Вы задаете наивные вопросы. Уничтожаем крамолу в зародыше. Если я рассказал не тот анекдот, значит у меня определенное направление мыслей и при благоприятных обстоятельствах я способен на антисоветские действия. Вы выпустили неправильную стенгазету, завтра издадите подпольный журнал, послезавтра листовки. Это даже гуманно: за стенгазету вам дали три года, а за листовки пришлось бы расстрелять — вам сберегли жизнь. Игорь вырос в Париже, сын эмигранта, то есть человека, пострадавшего от революции, от него можно ждать чего угодно. Значит, его надо изолировать для его же пользы.
Игорь сидел в углу, торопливо ел.
Глядя на него, Борис сказал:
— Простой человек сам за собой убирает и потому всюду остается человеком. Аристократ привык, чтобы за ним подтирали, и, если подтиральщика нет, превращается в скотину. Монсиньор не желает работать, доедает объедки в столовых, с квартиры его гонят — неряха! Набрал у всех денег, никому не отдает. Ну, а, как вы понимаете, среди ссыльных нет Крезов. Но сами ссыльные его и испортили: носились с ним, как с писаной торбой. Шутка сказать — поэт! Из Парижа! Париж! Франция! Три мушкетера! Дюма-отец! Дюма-сын!… Только меня он боится: те, кто с ним носились, жевать не дают, а я даю. Приходится терпеть мои нотации, хотя в душе он презирает меня, как плебея и хама. А вот уеду на Ангару, и он без меня подохнет с голоду! Но самое интересное другое. Он ждет свою Дульсинею. Если она приедет, вас ожидает зрелище, которого вы никогда не видели и не увидите. А вот и она.
В столовую вошла женщина лет тридцати, поразительной красоты, величавая богиня с резким рисунком большого упрямого рта. Спокойным взглядом обвела столовую, равнодушно кивнула Борису, тот со сдержанным достоинством наклонил голову. Потом увидела Игоря, склонившегося в углу над тарелкой.
— У такого ублюдка такая женщина, — сокрушенно пробормотал Борис.
— Кто она?
— Приехала из Ленинграда, разыскивает высланного мужа и вот влюбилась в это чучело. Сидят тут каждый день, он ей читает стихи, а она смотрит на него, как на портрет Дориана Грея.
Женщина что-то рассказывала Игорю, он хихикал, собирал крошки со стола и бросал в рот. Встрепанный суетливый человек без всякого обаяния. Потом женщина встала, подошла к раздаточному окну, повариха так же неловко сунула ей тарелку борща. Игорь дернулся, хотел помочь и остался сидеть. Когда женщина снова пошла за хлебом и прибором, он опять двинулся было за ней, но вернулся.
Она ела, теперь он что-то рассказывал, его лицо было юным и потрепанным одновременно. Она слушала, иногда кивала головой. Потом принесла второе, наполовину переложила себе в тарелку из-под борща, остальное придвинула Игорю.
— Прорва! — негодовал Борис. — Он может есть с утра до вечера, отбирать у любимой женщины. Люди и в худших условиях остаются людьми. А этот парижский бульвардье вот во что превратился. И не думайте, что он прост. Нет! Он нахал, циник, в душе смеется над теми, кого обирает. Паразит! Щадит себя, а щадить себя — значит, не щадить других, это говорил еще мой дедушка-цадик. Приехал в СССР! Думал, оказал большую честь Советскому Союзу, а здесь, как выяснилось, надо работать. Не захотел работать, и общество вытолкнуло, выжало его из себя.
Улыбаясь, Саша сказал:
— Правильнее было бы выжать его обратно в Париж.
Женщина между тем кончила есть, отодвинула тарелку, поставила локти на стол, прижалась подбородком к рукам и смотрела на Игоря.
А он нахохлился, откинулся на спинку стула, опустил голову и забормотал…
Читал он стихи, не повышая голоса, до Саши долетали только отдельные слова: крестоносцы, стены Иерусалима, желтые пески, палящее солнце, женщины, ожидающие рыцарей, которые никогда не вернутся.
— Как вам это нравится? — вполголоса спросил Борис. — Отважные рыцари и очаровательные дамы. А? В Канске, в столовой «Заготпушнины»?!
Действительно смешно. И все же что-то завораживающее было в этой ситуации, в отрешенном лице Игоря, в глубоком взгляде прекрасной женщины.
Саша подавил в себе минутное раздражение. Оно шло от нетерпимости, в которой он был воспитан.
И он сказал Борису:
— Будем снисходительны.
Назад: 30
Дальше: 2