12
«Ввиду признания студентом Панкратовым своих ошибок восстановить его в институте с объявлением строгого выговора».
Праздника не получилось. Его исключение взбудоражило всех, восстановление — никого. Только Криворучко, подписывая новый Сашин студенческий билет, сказал:
— Рад за тебя.
Прежде такой грозный, он выглядел раздавленным — одинокий человек, досиживающий последние дни в своей кабинете.
— Как у вас? — спросил Саша.
Криворучко кивнул на кипу папок в углу.
— Сдаю дела.
Он достал печать из ящика громадного письменного стола. Студенты называли этот стол палубой. Они часто ходили к Криворучко, от него зависели стипендия, общежитие, карточки, ордера.
— Между прочим, я знаком с твоим дядей. Мы с ним были в одной партийной организации. Давно, году в двадцать третьем. Как его здоровье?
— Здоров.
— Передай ему привет, когда увидишь.
Саша стыдился своей удачи, он выкарабкался, а Криворучко нет.
— Может быть, вам обратиться к товарищу Сольцу?
— В моем деле Сольц бессилен. Мое дело зависит от другого…
Не глядя на Сашу, как бы про себя он добавил:
— Сей повар будет готовить острые блюда.
И насупился. Саша понял, какого повара он имеет в виду.
Потом Саша отправился к Лозгачеву. Тот улыбнулся так, будто рад его успеху.
— У Криворучко был?
Знал, что Саша был у Криворучко, и все же спросил.
— Оформил билет и пропуск, — ответил Саша.
Вошел Баулин, услышал Сашин ответ, сухо спросил у Лозгачева:
— Разве печать у Криворучко?
— Новый приступает с понедельника.
— Могла себе печать забрать.
Лозгачев пожал плечами, давая понять, что Глинская считает себя слишком высокопоставленным лицом, чтобы прикладывать печать.
Они по-прежнему занимаются своими делами, своими склоками, как будто ничего не произошло, не чувствуя ни вины, ни угрызений совести: тогда требовалось так, а теперь, когда восстановили, можно и по-другому… И Саше надо по-другому…
Они при нем говорят насмешливо о Глинской, не скрывают своей враждебности к ней — разве такая откровенность не подразумевает доверия?
Все это означало: «И тебе, Панкратов, надо по-другому. Теперь ты битый, второй раз не выкрутишься. Сольц далеко, а мы близко, и держись за нас. Парень ты молодой, неопытный, не закаленный, вот и промахнулся, мы понимаем, с каждым может случиться. Теперь ты знаешь, кто такой Криворучко, бей его вместе с нами. Взаимное доверие возникает только там, где есть общие враги. „Скажи мне, кто твои друзья“ — это устарело! „Скажи, кто твои враги, я скажу, кто ты“ — вот так сейчас ставится вопрос!»
— Жаловался тебе Криворучко? — спросил Лозгачев.
Не стоит связываться с ними. И все же не он, а они битые, не его, а их мордой об стол. Пусть не забывают.
— Мне-то что жаловаться, я не партколлегия.
Лозгачев поощрительно засмеялся.
— Все же товарищи по несчастью.
— «Товарищи»? — насмешливо переспросил Саша. — Так ведь его еще не восстановили.
В мрачном взгляде Баулина Саша почувствовал предостережение. Но этот взгляд только подхлестнул его. От чего предостерегает? Снова исключат? Руки коротки! Обожглись, а хотят выглядеть победителями. Это, мол, не Сольц тебя простил, это партия тебя простила. А мы и есть партия, значит, мы тебя простили… Нет, дорогие, вы еще не партия!
Лозгачев с насмешливым любопытством смотрел на него.
— Думаешь, Криворучко восстановят?
— Меня восстановили.
— Ты другое, ты совершил ошибку, а Криворучко матерый…
— Его когда-то исключили за политические ошибки и то восстановили, а уж за общежития…
— Что-то новое, — опускаясь в кресло и пристально глядя на Сашу, произнес Баулин, — раньше ты так не говорил.
— Раньше меня не спрашивали, а теперь спрашиваете.
— Раньше ты открещивался от Криворучко, — продолжал Баулин. — «Не знаю, не знаком, двух слов не говорил».
— И сейчас повторяю: не знаю, не знаком, двух слов не говорил.
— Так ли? — зловеще переспросил Баулин.
— Ты не прав, Панкратов, — наставительно проговорил Лозгачев, — партия должна очищать свои ряды…
Саша перебил его:
— От карьеристов прежде всего.
— Кого ты имеешь в виду? — нахмурился Лозгачев.
— Карьеристов вообще, никого конкретно.
— Нет, извини, — Лозгачев покачал головой, — партия очищает свои ряды от идейно-неустойчивых, политически враждебных элементов, а ты говоришь: надо в первую очередь от карьеристов. Надо, бесспорно. Но почему такое противопоставление?
Сашу раздражал ровный фальшивый голос Лозгачева, его холодное лицо, тупая ограниченность его вызубренных формулировок.
— Может быть, не будем приклеивать ярлыки, товарищ Лозгачев! Вы в этом уже поупражнялись. Я говорю: один карьерист наносит партии больше вреда, чем все ошибки старого большевика Криворучко. Криворучко их совершал, болея за дело партии, а карьеристу дороги только собственная шкура и собственное кресло.
Наступило молчание.
Затем Баулин медленно проговорил:
— Неважно резюмируешь, Панкратов.
— Как умею, — ответил Саша.
Они, конечно, перетолкуют, извратят его слова. Саша понял это, как только закрыл дверь лозгачевского кабинета.
Нашел с кем откровенничать! Он их не боится. Но глупо.
В аудитории Саша сел на свое место, его фамилию даже не вычеркнули из журнала. И все же не верилось, что все кончилось. Вся история с Сольцем казалась нереальной. Реальное — это институт, Баулин, Лозгачев, поникший Криворучко…
Он возвращался домой в переполненном вагоне трамвая. За окном быстро темнело — ранний, сумрачный зимний вечер. Напротив сидел нескладный мужичишко с редкой рыжей бороденкой, концы треуха свисали на рваный полушубок. Громадными подшитыми валенками он сжимал мешок, другой мешок лежал на скамейке, неуклюжие крестьянские мешки, набитые чем-то твердым и острым, всем мешали в тесном вагоне. Он беспокойно оглядывался по сторонам, спрашивал, где ему сходить, хотя кондукторша обещала предупредить. Но в глубине его искательного взгляда Саша чувствовал что-то суровое, даже жесткое. У себя дома этот мужичонка, наверно, совсем другой. Мысль о том, как меняется человек в разных условиях, Саша записал на обложке тетради с курсом мостов и дорожных сооружений, чтобы дома переписать в дневник, который то начинал, то бросал, а теперь твердо решил вести.