11. АНАЛИТИЧЕСКИЙ ПОДХОД
Не будьте глупцом. Знамени не может быть, поэтому оно не может развеваться. Это развевается ветер.
Д. Р. Хофштадтер
Внезапно раздавшийся телефонный звонок заставил ее вздрогнуть. Не торопясь она сняла тампон, пропитанный растворителем, с того участка картины, над которым сейчас трудилась (проклятая чешуйка лака ни за что не желала отставать в одном месте от полы кафтана Фердинанда Остенбургского), и взяла пинцет в зубы. Потом недоверчиво взглянула на телефон, стоявший на ковре у ее ног, и подумала: если она снимет трубку, не придется ли ей опять слушать долгое, прерываемое лишь помехами на линии молчание, что стало для нее почти привычным за последнюю пару недель. Поначалу она просто держала трубку возле уха, ничего не говоря и с нетерпением ожидая хоть какого-нибудь звука — хотя бы дыхания, — который свидетельствовал бы о присутствии на другом конце провода живого человека, даже если мысль об этом человеке страшила ее. Но слышала только пустоту, гробовое молчание. Она обрадовалась бы, кажется, даже такому сомнительному утешению, как щелчок в трубке, означающий разъединение, но таинственная личность, звонившая ей, всегда оказывалась терпеливее: сколько бы Хулия ни держала трубку, первой клала ее все-таки она. А ее так называемого собеседника, кем бы он ни был, похоже, вовсе не беспокоило, что полиция, извещенная Хулией, может установить на ее телефоне определитель. Хуже всего было то, что он и не подозревал о собственной безопасности. Хулия никому ничего не рассказывала об этих ночных звонках: даже Сесару, не говоря уж о Муньосе. Почему-то (она сама не знала почему) они казались ей чем-то постыдным, унизительным; они вторгались в уединение ее дома, в ее ночь, в ее тишину, которые она так любила, пока не начался этот кошмар. Они напоминали ей принятые в каких-то культах ритуальные изнасилования, повторяющиеся ежедневно, без слов, без протестов.
Подняв трубку лишь после шестого звонка, она с облегчением услышала голос Менчу. Но спокойствие длилось всего несколько мгновений: ее подруга, судя по всему, порядочно накачалась алкоголем, и дай-то Бог, с тревогой подумала Хулия, чтобы только алкоголем. Почти крича, чтобы заглушить окружавший ее гул голосов и громкую музыку, и произнося отчетливо лишь половину фраз, Менчу сообщила, что находится в «Стефенсе», затем последовала запутанная история, где фигурировали имена Макса, ван Гюйса и Монтегрифо. Хулия не поняла ни слова, а когда попросила подругу рассказать все еще раз, Менчу расхохоталась пьяным, истерическим смехом, после чего повесила трубку.
На улице было сыро, холодно и туманно. Вздрагивая в своем полушубке, Хулия подбежала к краю тротуара и остановила такси. Огни ночного города скользили по ее лицу, на мгновение ослепляя; таксист оказался разговорчивым, и Хулия рассеянно кивала в ответ на его болтовню, совсем к ней не прислушиваясь. Потом она откинула голову на спинку сиденья и закрыла глаза. Перед тем как выйти из дому, она включила систему охранной сигнализации, заперла на два оборота решетку перед дверью квартиры, а в подъезде не смогла удержаться от беглого взгляда на щиток домофона, боясь обнаружить там новую карточку. Но в этот вечер посланий не было. Невидимый игрок еще обдумывал следующий ход.
В «Стефенсе» было многолюдно. Первым, кого увидела Хулия, войдя, оказался Сесар, сидевший на одном из диванов в компании Серхио. Антиквар говорил что-то на ухо юноше, а тот кивал в ответ, встряхивая забавно растрепавшейся светлой шевелюрой. Сесар сидел, закинув ногу на ногу, на колене покоилась рука с дымящейся сигаретой, а другой рукой он, видимо подчеркивая свои слова, делал изящные жесты в воздухе в непосредственной близости от руки своего юного протеже, хотя и не касался ее. Заметив Хулию, он тут же поднялся и пошел ей навстречу. Казалось, он нимало не удивился, увидев ее здесь в столь поздний час, без макияжа, в джинсах и полушубке, более подходящем для вылазок на природу.
— Она там, — сообщил он, махнув рукой в глубь зала. — На задних диванах. — Его вовсе не беспокоило, а, скорее, слегка забавляло состояние Менчу.
— Она много выпила?
— О, она тянула вино, как греческая губка. И боюсь, что, кроме того, усиленно заправлялась своим белым порошком… Слишком уж часто она посещала дамский туалет, чтобы отправлять там только естественные потребности. — Он взглянул на тлеющий кончик своей сигареты и ехидно усмехнулся. — Недавно она тут устроила скандал: влепила пощечину Монтегрифо прямо посреди бара… Представляешь, дорогая? Это было нечто поистине… — он посмаковал слово, прежде чем произнести его то ном ценителя и знатока, — восхитительное.
— А Монтегрифо?
Улыбка антиквара превратилась в жестокую усмешку.
— Он был великолепен, дорогая. Почти божествен. Он вышел, преисполненный достоинства, будто палку проглотил. Ну, ты знаешь, как он это умеет. А под руку вел весьма привлекательную блондинку — может быть, немного вульгарную, но очень мило одетую. Она, бедняга, просто пылала и задыхалась, да и было от чего. — Он усмехнулся с тонким злорадством. — Должен сказать, принцесса, что этот ваш аукционист умеет владеть собой. Снес пощечину глазом не моргнув — в самом прямом смысле, как супермены в фильмах. Интересный тип… Должен признать, что он был на высоте. Произвел на меня впечатление.
— А где Макс?
— Здесь я его не видел, о чем весьма сожалею. — На губах антиквара опять заиграла злорадная улыбка. — Вот это было бы по-настоящему забавно. Просто венец всему.
Оставив Сесара, Хулия направилась в глубь зала. На ходу здороваясь со знакомыми, она оглядывалась по сторонам, пока не увидела Менчу, полулежавшую на одном из диванов в полном одиночестве, с мутным взором, слишком высоко задравшейся короткой юбкой и спущенной петлей на чулке. Выглядела она на добрый десяток лет старше обычного.
— Менчу!
Она взглянула на Хулию, не узнавая, бормоча что-то несвязное и бессмысленно улыбаясь. Потом помотала головой туда-сюда и засмеялась коротким пьяным смехом.
— Ты пропустила такое зрелище, — с трудом выговорила она, не переставая смеяться. — Представляешь, этот козел стоит посреди бара, а половина морды у него багровая, как помидор… — Она сделала попытку сесть попрямее и начала тереть покрасневший нос, не замечая любопытных и возмущенных взглядов, которые бросали на нее сидящие за ближайшими столиками. — Надутый кретин.
Хулия чувствовала, что все присутствующие в зале смотрят на них, слышала шепоток комментариев. Сама того не желая, она покраснела.
— Ты в состоянии выйти отсюда?
— Думаю, да… Но погоди, дай я тебе расскажу…
— Потом расскажешь. А сейчас пошли.
Менчу с трудом поднялась на ноги, неуклюже оправила юбку. Хулия накинула ей на плечи пальто и помогла относительно достойно добраться до двери. Сесар, так и не садившийся после разговора с Хулией, приблизился к ним.
— Все в порядке?
— Да. Думаю, я одна справлюсь.
— Точно?
— Точно. Завтра увидимся.
Менчу, пьяно покачиваясь, стояла на тротуаре, пытаясь поймать такси. Кто-то из окошка проезжавшей машины крикнул ей какую-то гадость.
— Отвези меня домой, Хулия… Пожалуйста.
— К тебе или ко мне?
Менчу посмотрела на нее так, будто с трудом узнавала. Она двигалась, как лунатик.
— К тебе.
— А Макс?
— Кончился Макс… Мы поцапались… Все кончилось.
Она остановила такси, и Менчу свернулась в комочек на заднем сиденье. Потом начала плакать. Хулия обняла ее за плечи, чувствуя, как та вся содрогается от рыданий. Такси затормозило у светофора, и пятно света из какой-то витрины легло на искаженное, с размазанной косметикой лицо владелицы галереи Роч.
— Прости меня… Я просто…
Хулии было стыдно, неловко. Все это выглядело жалко и смешно. Проклятый Макс, выругалась она про себя. Будь прокляты все они.
— Не говори глупостей, — раздраженно остановила она подругу.
Она взглянула на спину таксиста, с любопытством наблюдавшего за ними в зеркальце, и, повернувшись к Менчу, вдруг уловила в ее глазах необычное выражение: на краткий миг они показались ей вполне ясными, осмысленными. Как будто в мозгу Менчу оставался какой-то уголок, куда не сумели проникнуть пары наркотика и алкоголя. Хулия с удивлением перехватила ее взгляд — темный, глубокий, исполненный некоего скрытого значения, до такой степени не соответствующий ее состоянию, что Хулия даже растерялась. А Менчу снова заговорила, и слова ее были еще более невнятны.
— Ты ничего не понимаешь… — бормотала она, мотая головой, как раненое и страдающее животное. — Но будь что будет… Я хочу, чтобы ты знала…
Она вдруг замолчала, будто прикусила себе язык, и взгляд ее растворился в тенях, когда такси тронулось. А Хулия сидела задумчивая и недоумевающая. Слишком уж много всего для одного вечера. Только не хватает, подумала она с глубоким вздохом, испытывая смутное предчувствие, не предвещавшее ничего хорошего, найти еще одну карточку в решетке домофона.
Но в этот вечер новых карточек она не получила, так что смогла спокойно заняться Менчу, у которой, похоже, в голове был полный туман. Она приготовила ей две чашки крепкого кофе, заставила выпить их и уложила подругу на диван. Сама села рядом с ней и, мало-помалу, проявляя максимум терпения и временами чувствуя себя психоаналитиком, сумела вычленить из бессвязного бормотания и долгих пауз информацию о том, что произошло. Максу, неблагодарному Максу взбрело в голову отправиться путешествовать в самый неподходящей момент: собрался лететь в Португалию, якобы в связи с какой-то работой. Менчу пребывала в плохом настроении, когда он заговорил об этом, и обозвала его эгоистом и дезертиром. Они крупно повздорили, но, вместо того чтобы, как обычно, искать примирения с ней в постели, он хлопнул дверью. Менчу не знала, собирается он возвращаться или нет, но в тот момент ей было на это глубоко наплевать. Не желая оставаться в одиночестве, она отправилась в «Стефенс». Несколько порций кокаина помогли ей развеяться и привели в состояние агрессивной эйфории… Она сидела в уголке бара, попивая очень сухое мартини и забыв о Максе, и строила глазки одному красавчику. И вот, когда тот уже начал кое-что соображать, знак этого вечера внезапно переменился: в баре появился Пако Монтегрифо в компании одной из этих увешанных драгоценностями фифочек, с которыми его видели время от времени… Память о стычке с ним была еще слишком свежа, а ирония, какую она уловила в учтивом поклоне аукциониста, как пишут в романах, еще больше разбередила рану. Вот она и вмазала ему — от души, со всего размаху. Он, бедняга, остолбенел…
Потом был большой скандал. Тем все и кончилось. Занавес.
Менчу уснула часа в два ночи. Хулия накрыла подругу одеялом и некоторое время сидела рядом, охраняя ее беспокойный сон. Время от времени Менчу начинала метаться и, не разжимая губ, бормотать что-то неразборчивое; растрепавшиеся волосы прилипали к ее лбу, к щекам. Хулия смотрела на морщины вокруг ее рта, на глаза, под которыми размытая слезами и потом тушь растеклась черными кругами. Сейчас Менчу была похожа на немолодую куртизанку после бурно проведенной ночи. Сесар, глядя на нее, наверняка отпустил бы что-нибудь язвительное, однако Хулии в этот момент не хотелось даже мысленно слышать его высказываний. И она взмолилась про себя: пусть, когда наступит мой черед, мне хватит смирения, чтобы состариться достойно… Она вздохнула сквозь зубы, сжимавшие незажженную сигарету. Наверное, это ужасно: когда грянет час кораблекрушения, не иметь под рукой надежной лодки, чтобы спасти свою шкуру. Точнее, кожу… Только сейчас она отчетливо осознала, что по возрасту Менчу вполне годится ей в матери. И от этой мысли ей вдруг стало стыдно, как будто она воспользовалась сном подруги, чтобы каким-то неясным самой себе образом предать ее.
Она выпила остатки остывшего кофе и закурила. Дождь опять стучал по стеклам потолочного окна, это звук одиночества, грустно подумала девушка. Шум дождя напомнил ей о другом дожде, шедшем год назад, когда закончились ее отношения с Альваро и она поняла, что внутри у нее что-то сломалось навсегда, как механизм, который уже невозможно починить. И еще она поняла, что с того момента ощущение одиночества, горькое и одновременно сладкое, поселившееся в сердце, будет ее неразлучным спутником на всех дорогах, которые ей еще предстоит пройти, и во все дни, что ей еще остается прожить на этом свете, под небом, где, хохоча, умирают боги. В ту ночь она тоже, съежившись, долго сидела под дождем: под дождем душа, окутанная горячим облаком пара, и ее слезы мешались со струями воды, потоком лившейся на мокрые волосы, закрывавшие лицо, на голое тело. Эти струи, теплые, чистые, под которыми она просидела почти час, унесли с собой Альваро — за год до его физической смерти, реальной и окончательной. И по какой-то странной иронии, к которой так склонна судьба, сам Альваро окончил свое существование вот так же — в ванне, с открытыми глазами и разможженным затылком, под душем. Под дождем.
Она прогнала от себя это воспоминание. Хулия увидела, как оно рассеивается среди теней студии вместе с выдохнутой струей дыма. Потом она подумала о Сесаре и медленно покачала головой в такт воображаемой меланхолической музыке. В этот момент она испытывала желание положить голову ему на плечо, закрыть глаза, вдохнуть слабый, такой знакомый с самого детства запах табака и мирры… Сесар. И пережить вместе с ним те истории, в которых всегда знаешь заранее, что конец будет хорошим.
Она снова затянулась сигаретным дымом и долго не выдыхала его: ей хотелось затуманить себе голову, чтобы мысли улетели далеко-далеко. Куда ушли времена сказок со счастливым концом, такие несовместимые с трезвым взглядом на мир?.. Иногда бывало очень тяжело видеть свое отражение в зеркале, чувствуя себя навеки изгнанной из Страны Никогда.
Она погасила свет и, продолжая курить, уселась на ковре, напротив фламандской доски, очертания и краски которой угадывала в темноте. Долго сидела она так (сигарета уже давно успела потухнуть), видя в своем воображении персонажей картины, прислушиваясь к отдаленным звукам их жизни, кипевшей вокруг этой шахматной партии, продолжающейся до сих пор во времени и в пространстве, как медленный беспощадный стук старинных часов, созданных столетия назад. И никому не дано предвидеть тот день и час, когда они остановятся. И Хулия забыла обо всем — о Менчу, о тоске по ушедшему — и ощутила уже знакомую дрожь: от страха и одновременно от какого-то извращенного предвкушения дальнейшего. Как в детстве, когда она сворачивалась клубочком на коленях у Сесара, чтобы послушать очередную историю. В конце концов, может быть, Джеймс Крюк и не затерялся навсегда в тумане прошлого. Может быть, теперь он просто играл в шахматы.
Когда Хулия проснулась, Менчу еще спала. Она оделась, стараясь не шуметь, положила на стол ключи от квартиры и вышла, осторожно закрыв за собой дверь. Время уже близилось к десяти, но вчерашний дождь оставил после себя в воздухе какую-то грязную муть — смесь тумана и городских испарений, которая размывала серые контуры зданий и придавала движущимся с зажженными фарами машинам призрачный вид. Отражения их огней бесконечно дробились на сыром асфальте на множество светлых точек, и Хулия, шагавшая, глубоко засунув руки в карманы плаща, ощущала вокруг себя некий сказочный, сияющий ореол.
Бельмонте принял ее, сидя в своем кресле на колесиках, в той же самой гостиной, где на стене еще сохранялся след от висевшей на ней когда-то фламандской доски. Как всегда, из проигрывателя лилась музыка Баха, и Хулия, доставая из сумки свои бумаги, подумала: не иначе как старик ставит эту пластинку всякий раз, когда готовится к ее визиту. Бельмонте посетовал на отсутствие Муньоса — шахматиста-математика, как выразился он с иронией, не ускользнувшей от внимания девушки, — после чего внимательно просмотрел подготовленную Хулией сопроводительную записку к картине: все исторические данные, заключительные выводы Муньоса о загадке Роже Аррасского, фотоснимки различных стадий реставрации, а также только что изданную фирмой «Клэймор» цветную брошюру, посвященную картине и предстоящему аукциону. Он читал молча, удовлетворенно кивая. Временами он поднимал голову, чтобы бросить на Хулию восхищенный взгляд, затем снова погружался в чтение.
— Великолепно, — произнес он наконец, закрывая папку. — Вы просто необыкновенная девушка.
— Но ведь тут работала не только я. Вы же знаете, сколько людей участвовали в этом: Пако Монтегрифо, Менчу Роч, Муньос… — Она чуть замялась. — Мы обращались и к искусствоведам.
— Вы имеете в виду покойного профессора Ортегу?
Хулия взглянула на него с удивлением.
— Я не знала, что вам об этом известно.
Старик мрачно усмехнулся.
— Да вот известно. Когда его нашли мертвым, полиция связалась со мной и моими племянниками… К нам приходил инспектор, не помню его имени… Такой толстый, с длинными усами.
— Это Фейхоо. Главный инспектор Фейхоо. — Она неловко отвела взгляд. Черт бы его побрал вместе с усами. Проклятый недотепа. — …Но вы ничего не говорили мне об этом, когда я приходила в прошлый раз.
— Я ждал, что вы сами мне обо всем расскажете. И подумал: раз не говорит, значит, у нее есть на то свои причины.
Старик произнес это с чуть заметным холодком, и Хулия поняла, что вот-вот лишится союзника.
— Я думала… Теперь я жалею, что не рассказала. Честное слово, жалею. Просто не хотелось волновать вас этими историями. Все-таки вы…
— Вы имеете в виду мой возраст и мое здоровье? — Бельмонте сложил на животе костлявые, в темных пятнышках руки. — Или вы опасались, что это повлияет на дальнейшую судьбу картины?
Девушка покачала головой, не зная, что ответить. Потом пожала плечами и улыбнулась — смущенно и как можно более искренне, отлично понимая, что только такой ответ удовлетворит старика.
— Что я могу сказать вам? — пробормотала она, убедившись, что попала в цель, когда Бельмонте, в свою очередь, улыбнулся ей, принимая приглашение к сообщничеству.
— Не переживайте. Жизнь — штука сложная, а человеческие отношения еще сложнее.
— Уверяю вас, что…
— Не уверяйте, не надо. Мы говорили о профессоре Ортеге… Это был несчастный случай?
— Думаю, да, — солгала Хулия. — По крайней мере, так я поняла.
Старик устремил взгляд на свои руки. Невозможно было понять, верит он ей или нет.
— Все равно это ужасно… Правда? — Он посмотрел на Хулию серьезно и печально, а в глубине его глаз она прочла смутную тревогу. — Эти вещи — я имею в виду смерть — всегда производят на меня впечатление. А в моем возрасте, казалось бы, должно быть наоборот… Любопытно, что, вопреки всякой логике, человек цепляется за свое земное существование тем упорнее, чем меньше ему осталось жить.
На какое-то мгновение Хулии захотелось рассказать ему все то, о чем он еще не знал: о существовании таинственного шахматиста, об угрозах, о страхе, темной лапой сжимающем ей сердце. Со стены, как проклятие, неотрывно смотрел на нее прямоугольный след от картины старого ван Гюйса, с ржавым гвоздем посередине, и этот пустой взгляд словно предсказывал беду. Но она почувствовала, что у нее нет сил пускаться сейчас в объяснения. А кроме того, она боялась, что ее рассказ еще больше — и понапрасну — встревожит старика.
— Вам не о чем беспокоиться, — снова, стараясь говорить как можно увереннее, солгала она. — Все под контролем. И картина тоже.
Они обменялись еще одной улыбкой, правда, на сей раз несколько принужденной. Хулия по-прежнему не знала, верит ей Бельмонте или нет. После секундного молчания инвалид откинулся на спинку своего кресла и нахмурился.
— Что касается картины, то я хотел сказать вам кое-что… — Он остановился и чуть задумался, прежде чем продолжать. — На следующий день после того, как вы приходили сюда с вашим другом-шахматистом, я много думал относительно содержания картины… Помните, мы с ним еще поспорили? Насчет того, что понять какую-либо систему возможно только с помощью другой. Чтобы понять эту другую, необходима третья, более сложная, и так до бесконечности… Я тогда цитировал стихи Борхеса о шахматах: «Всевышний направляет руку игрока. Но кем же движима Всевышнего рука?..» Так вот, представьте себе, я пришел к выводу, что в этой картине есть что-то вроде этого. Нечто, содержащее себя самое и, кроме того, повторяющее себя самое, заставляющее зрителя постоянно возвращаться к исходной точке… По-моему, настоящий ключ к пониманию «Игры в шахматы» дает не линейный подход, не движение вперед, все дальше и дальше от начала, а… не знаю, как поточнее выразить… эта картина словно бы раз за разом возвращается к одному и тому же, ведя созерцающего ее внутрь самой себя… Вы меня понимаете?
Хулия кивнула, жадно внимая словам старика. То, что она сейчас услышала, было подтверждением — только сформулированным и высказанным вслух — того, что она чувствовала интуитивно. Она вспомнила схему, которую сама начертила: шесть уровней, содержащихся один в другом, вечное возвращение к исходной точке, картины внутри картины.
— Я понимаю вас лучше, чем вы думаете, — сказала она. — Эта картина как будто подтверждает самое себя.
Бельмонте неуверенно покачал головой.
— Подтверждает? Это не совсем то, что я имел в виду. — Он с минуту размышлял, потом сделал бровями движение, наверное долженствующее означать, что он не желает иметь дело с непонятными ему вещами. — Я имел в виду другое… — Он кивнул в сторону проигрывателя: — Вот, послушайте-ка Баха.
— Да, у вас, как всегда, Бах.
Бельмонте улыбнулся.
— Сегодня в мои планы не входило тревожить Иоганна Себастьяна, но я все же решил поставить его — в вашу честь. Так вот, обратите внимание: это сочинение состоит из двух частей, и каждая из них повторяется. Тоника первой части — «соль», а заканчивается она в тональности «ре»… Чувствуете? Теперь дальше: кажется, что пьеса кончилась в этой тональности, но вдруг этот хитрец Бах одним прыжком опять перебрасывает нас к началу, где тоникой опять является «соль», а потом снова переходит в тональность «ре». Мы даже не успеваем понять, каким образом, но это повторяется раз за разом… Что вы об этом скажете?
— Скажу, что это потрясающе. — Хулия внимательно прислушивалась к аккордам музыки. — Это как кольцо, из которого не вырвешься… Как на картинах и рисунках Эшера, где река течет, низвергается вниз, образуя водопад, а потом необъяснимым образом вдруг оказывается у собственного истока… Или как лестница, ведущая в никуда, к началу себя самой.
Бельмонте, довольный, закивал.
— Вот-вот. И все это можно проиграть в различных ключах. — Он взглянул на пустой прямоугольник на стене. — Самое трудное, думаю, состоит в том, чтобы понять, в какой точке этих кругов ты находишься.
— Вы правы. Боюсь, мне пришлось бы слишком долго объяснять, но во всем, что происходит с этой картиной и вокруг нее, действительно присутствует нечто из того, о чем вы сейчас говорили. Когда думаешь, что история закончена, она начинается снова, хотя и развивается в ином направлении. Или это только кажется, что в ином… Потому что, возможно, мы не сдвигаемся с места.
Бельмонте пожал плечами:
— Это парадокс, разрешить который должны вы и ваш друг-шахматист. Я ведь не располагаю теми данными, какими располагаете вы. А кроме того, как вам известно, я всего лишь любитель. Я даже не сумел додуматься, что эту партию следует играть назад. — Он долгим взглядом посмотрел на Хулию. — А принимая во внимание Баха, это для меня и вовсе не простительно.
Девушка сунула руку в карман за сигаретами, размышляя об этих неожиданных, новых для нее истолкованиях. Как нитки от клубка, подумала она. Слишком много ниток для одного клубка.
— Кроме меня и полицейских, к вам за последнее время приходил кто-нибудь с разговорами о картине?.. Или о шахматах?..
Старик ответил не сразу, точно стараясь угадать, что скрывается за этим вопросом. Потом пожал плечами:
— Нет. Ни о том, ни о другом. Пока была жива моя жена, к нам приходило много народу: она была намного общительнее меня. Но после ее смерти я поддерживал отношения только с несколькими друзьями. Например, с Эстебаном Кано. Вы слишком молоды, чтобы знать это имя, а он в свое время был известным скрипачом… Но Эстебан умер — зимой будет два года… Честно говоря, моя маленькая стариковская компания сильно поредела, я — один из немногих, кто еще жив. — Он улыбнулся слабой покорной улыбкой. — Один хороший друг у меня остался — Пепе. Пепин Перес Хименес, тоже на пенсии, как и я, но все еще похаживает в казино, а иногда приходит ко мне сыграть партию-другую. Но ему уже почти семьдесят, и у него начинает болеть голова, когда он играет более получаса. А он был сильным шахматистом… До сих пор иногда играет со мной. Или с моей племянницей.
Хулия, достававшая из пачки сигарету, замерла. А когда снова зашевелилась, то продолжила свое занятие очень медленно, как будто резкое или нетерпеливое движение могло спугнуть то, что она услышала.
— Ваша племянница играет в шахматы?
— Лола?.. Да, и довольно прилично. — Инвалид улыбнулся с каким-то странным выражением, словно сожалея, что достоинства его племянницы не распространяются и на другие стороны жизни. — Я сам учил ее играть — много лет назад. Но она превзошла своего учителя.
Хулия старалась сохранять спокойствие: нелегкая задача. Она заставила себя медленно зажечь сигарету, сделала две медленные затяжки, медленно выдохнула дым и только тогда заговорила снова. Она чувствовала, как сердце стремительно колотится у нее в груди. Выстрел наугад.
— Что думает ваша племянница о картине?.. Она была согласна, когда вы решили продать ее?
— О, она была просто в восторге. А ее муж — еще больше. — В словах старика прозвучала нотка горечи. — Думаю, Альфонсо уже рассчитал, на какой номер рулетки поставить каждый сентаво, вырученный за ван Гюйса.
— Но их ведь еще нет у него, — уточнила Хулия, пристально глядя на Бельмонте.
Инвалид невозмутимо выдержал ее взгляд, но долго не отвечал. Потом в его светлых влажных глазах мелькнуло — и исчезло — что-то жесткое.
— В мое время, — проговорил он неожиданно добродушно, и Хулия уже не улавливала в его глазах ничего, кроме кроткой иронии, — говорили так: не следует продавать лисью шкуру прежде, чем подстрелишь лису…
Хулия протянула ему пачку сигарет.
— Ваша племянница когда-нибудь говорила что-либо о тайне, связанной с этой картиной, с ее персонажами или с этой шахматной партией?
— Не припоминаю. — Старик глубоко затянулся табачным дымом. — Вы были первой, кто заговорил об этих вещах. А мы до того момента смотрели на нее, как на любую другую картину. Ну, может, не совсем как на любую другую, но не обнаруживали в ней ничего из ряда вон выходящего… А уж тем более таинственного. — Он задумчиво посмотрел на прямоугольник на стене. — Казалось, в ней все на виду.
— А вы не знаете, в тот момент или до того, как Альфонсо познакомил вас с Менчу Роч, ваша племянница ни с кем не договаривалась о продаже картины?
Бельмонте нахмурился. Похоже, возможность такого поворота событий была ему крайне неприятна.
— Надеюсь, что нет. В конце концов, картина-то была моя. — Он взглянул на кончик сигареты взглядом умирающего, которого готовят к последнему причастию, и улыбнулся хитроватой улыбкой, исполненной мудрого лукавства. — Она и до сих пор моя.
— Можно задать вам еще один вопрос, дон Мануэль?
— Вам все можно.
— Вы не слышали, ваши племянники не говорили когда-нибудь о том, что консультировались со специалистом в области истории искусства?
— По-моему, нет. Не помню. Но думаю, что такую информацию я не забыл бы… — Он был явно заинтригован, и в глазах его снова появилась настороженность. — Ведь этим занимался профессор Ортега, верно? Я имею в виду — историей искусства. Надеюсь, вы не хотите сказать, что…
Хулия мысленно скомандовала себе придержать коня. Она зашла слишком далеко и постаралась выкрутиться при помощи самой ослепительной из своих улыбок.
— Я не имела в виду конкретно Альваро Ортегу. Ведь, кроме него, есть и другие специалисты в этой области… Довольно логично предположить, что ваша племянница делала попытки выяснить стоимость картины, ее историю…
Бельмонте некоторое время задумчиво рассматривал свои руки, усыпанные коричневыми пятнышками старости.
— Она никогда не упоминала об этом. Но, думаю, если что — она сказала бы мне. Мы с ней частенько говорили о фламандской доске. Особенно когда разыгрывали партию, изображенную ван Гюйсом… Конечно, мы играли ее, как обычно, то есть вперед. И знаете что?.. На первый взгляд кажется, что преимущество на стороне белых, но Лола всегда выигрывала черными.
Хулия почти час брела в тумане куда глаза глядят, силясь привести в порядок свои мысли. Волосы и лицо ее покрылись мелкими капельками воды. Она очнулась, проходя мимо отеля «Палас», где швейцар в цилиндре и ливрее с золотыми галунами маячил под навесом крыльца, закутанный в плащ, придававший ему сходство с жителем Лондона восемнадцатого века. Вот и туман кстати, подумала Хулия, только не хватает, чтобы сейчас подкатил кеб с неярко горящим среди сырой мглы фонарем и из него вышел Шерлок Холмс, худой и высокий, в сопровождении верного доктора Ватсона. А где-то, прячась в сером тумане, их, наверное, поджидает зловещий профессор Мориарти. Наполеон преступного мира. Гений зла.
Что-то в последнее время очень многие занялись игрой в шахматы. Похоже, у каждого второго есть свои причины интересоваться творением ван Гюйса. Слишком много портретов в этой проклятой картине.
Муньос. Он единственный из всех, с кем она познакомилась после того, как начались тайны. В мучительные часы, когда она ворочалась в постели не в силах уснуть, только его она не связывала с образами этого кошмара. Муньос по одну сторону клубка, а все остальные фигуры, все остальные персонажи — по другую. Однако даже и в нем она не могла быть уверена. Действительно, она познакомилась с ним после того, как началась первая тайна, но до того, как вся эта история вернулась к своей исходной точке и началась снова, уже в иной тональности. А кто мог бы сказать с уверенностью, что гибель Альваро напрямую связана с существованием таинственного шахматиста.
Хулия сделала еще несколько шагов и остановилась, ощущая на лице влагу от окружавшего ее тумана. В общем-то, быть уверенной она могла только в самой себе. И лишь на это ей и придется рассчитывать в дальнейшем. На это — и на пистолет, лежащий в сумочке.
Она направилась в шахматный клуб. Вестибюль был полон опилок, зонтов, пальто и плащей. Пахло сыростью, табачным дымом и еще чем-то особым, чем всегда пахнет в местах, посещаемых исключительно мужчинами. Она поздоровалась с Сифуэнтесом, директором клуба, так и кинувшимся ей навстречу, и, слыша, как утихает шепот, вызванный ее появлением, принялась шарить взглядом по игровым столам, пока за одним из них не обнаружила Муньоса. Он сидел, весь сосредоточившись на игре, опираясь локтем на ручку кресла и подперев ладонью подбородок, неподвижный, как сфинкс. Его противник, молодой человек в толстых очках, нервно облизывал губы, бросая беспокойные взгляды на Муньоса, точно опасаясь, что тот с минуты на минуту разрушит сложную королевскую защиту, которую, судя по его тревоге и измученному виду, ему стоило огромного труда выстроить.
Муньос выглядел спокойным, отрешенным, как всегда, и его неподвижные глаза, казалось, не столько изучали доску, сколько были просто устремлены на нее. Может быть, он сейчас грезил, блуждая мыслями за тысячу километров от разворачивающейся перед ним игры (Хулия помнила, как он рассказывал об этом), пока его математический мозг плел и расплетал бесконечные возможные и невозможные комбинации. Трое или четверо любопытных, стоя вокруг стола, изучали партию, вероятно, с большим интересом, чем сами играющие, время от времени делая негромко замечания относительно целесообразности того или иного хода. По напряжению, царившему вокруг этого стола, было ясно, что от Муньоса ждут какого-нибудь решительного хода, который обернется смертельным ударом для молодого человека в очках. И становилось понятно, отчего так нервничает юноша, чьи глаза, увеличенные линзами, взирали на соперника с таким выражением, с каким, наверное, раб на арене римского цирка в ожидании появления свирепых львов безмолвно молил о милосердии облаченного в пурпур всемогущего императора.
В этот момент Муньос поднял глаза и увидел Хулию. Несколько секунд он пристально смотрел на нее, словно не узнавая, потом медленно пришел в себя — с некоторым удивлением, как человек, только что очнувшийся от сна или возвратившийся после долгого путешествия. Взгляд его ожил, и он слегка кивнул девушке в знак приветствия. Затем он еще раз взглянул на доску, как бы проверяя, все ли фигуры находятся на своих местах, и решительно, без колебаний — не второпях, не по наитию — передвинул пешку. Шепот разочарования поднялся вокруг стола, а молодой человек в очках сначала воззрился на него с удивлением, как осужденный, в последнюю минуту вдруг получивший помилование, потом расплылся в довольной улыбке.
— После этого хода все сведется к ничьей, — заметил один из зрителей.
Муньос, вставая из-за стола, пожал плечами.
— Да, — ответил он, уже не глядя на доску. — Но при ходе слоном на d7 через пять ходов был бы мат.
Он отошел от стола, направляясь к Хулии, а за его спиной любители принялись анализировать ход, о котором он только что упомянул. Когда он приблизился, девушка едва заметно кивнула в сторону этой группы.
— Они, наверное, всем сердцем ненавидят вас, — шепнула она. Шахматист склонил голову набок, лицо его приобрело выражение, которое можно было истолковать и как слабую улыбку, и как презрительную гримасу.
— Думаю, да, — ответил он, снимая с вешалки свой плащ. — Они всегда слетаются, как стервятники, в надежде увидеть, как кто-нибудь растерзает меня в пух и прах.
— Но вы ведь позволяете обыгрывать себя… Для них это, наверное, унизительно.
— Мне все равно. — В его тоне не прозвучало ни самоуверенности, ни гордости: только вполне объективное презрение. — Они ни за что на свете не пропустят ни одной моей партии.
Дойдя до музея Прадо, окутанного серым туманом, девушка замедлила шаг и начала рассказывать о своем разговоре с Бельмонте. Муньос слушал молча, он не произнес ни слова даже тогда, когда Хулия поведала о шахматных наклонностях племянницы дона Мануэля. Казалось, шахматист не замечал сырости. Он шел неторопливо, внимательно прислушиваясь к словам собеседницы; плащ его был не застегнут, узел галстука, как обычно, спущен, голова склонена к плечу, а глаза устремлены на носки давненько не чищенных ботинок.
— Как-то раз вы меня спросили, есть ли на свете женщины, которые играют в шахматы… — заговорил он наконец. — И я ответил, что, хотя шахматы — мужская игра, некоторые женщины играют в них довольно неплохо. Но они являются исключением.
— Исключением, подтверждающим правило, я полагаю.
Муньос наморщил лоб.
— Вы не правы, если так полагаете. Исключение не подтверждает, а делает недействительным или разрушает любое правило… Поэтому следует быть весьма осторожным с индукциями. Я говорю, что обычно женщины плохо играют в шахматы, а не что все женщины играют плохо. Понимаете?
— Понимаю.
— Это не опровергает тот факт, что на практике достижения женщин в шахматах не слишком высоки… Вот пример, чтобы вам стало понятнее: в Советском Союзе, где шахматы являются чуть ли не национальной игрой, только одна женщина, Вера Менчик, достигла гроссмейстерского уровня.
— Почему же так?
— Может быть, шахматы требуют чересчур большого равнодушия к внешнему миру. — Он приостановился и взглянул на Хулию. — Что собой представляет эта Лола Бельмонте?
Девушка ненадолго задумалась, прежде чем ответить:
— Не знаю, что и сказать. Несимпатичная. Пожалуй, любит подавлять и господствовать… Агрессивная. Жаль, что ее не было дома в тот раз, когда вы ходили туда вместе со мной.
Они стояли у какого-то фонтана, в центре которого, венчая собой чашу, возвышалась статуя, смутно видневшаяся в туманной мгле. Казалось, она угрожающе нависает над их головами. Муньос провел рукой по волосам, ото лба к затылку, посмотрел на мокрую ладонь и вытер ее о плащ.
— Агрессивность, внутренняя или внешняя, — сказал он, — характерна для многих игроков. — Он коротко улыбнулся, не уточняя, включает или нет он себя в эту категорию. — А шахматист обычно отождествляет себя с человеком, в чем-то ущемленным, притесняемым… Нападение на короля — предмет главных стремлений в шахматной игре, — то есть покушение на власть, является чем-то вроде освобождения от этого состояния. И с этой точки зрения шахматы действительно могут интересовать женщину… — По губам Муньоса снова скользнула беглая улыбка. — Во время игры оттуда, где ты находишься, люди кажутся очень маленькими.
— Вы обнаружили что-то в этом роде в ходах нашего противника?
— На этот вопрос трудно ответить. Мне нужно иметь больше информации. Больше ходов. Например, женщины обычно любят играть слонами… — По мере того как Муньос углублялся в подробности, его лицо все больше оживлялось.
— Не знаю почему, но характер этих фигур, которые могут ходить на любое поле по диагоналям, наиболее женский из всех. — Он взмахнул рукой, как будто сам не слишком-то верил собственным словам и решил стереть их прямо в воздухе. — Но до настоящего момента черные слоны не играли важной роли в нашей партии… Как видите, у нас много красивых теорий, от которых нет никакого толку. Наша проблема точно такая же, как те, что возникают на доске: мы можем только формулировать гипотезы, делать предположения, но не прикасаясь к фигурам.
— Значит, у вас есть какая-то гипотеза?.. Иногда начинает казаться, что вы уже пришли к определенным выводам, но не хотите сообщать о них нам.
Муньос склонил голову набок, как делал всякий раз, когда перед ним возникал трудный вопрос.
— Это довольно сложно, — ответил он после короткого колебания. — У меня в голове вертится пара идей, но проблема моя заключается в том, о чем я только что говорил вам… В шахматах нельзя доказать ничего, пока не сделан ход, а когда он сделан, исправить его невозможно.
Они снова неторопливо зашагали мимо каменных скамеек и живых изгородей, контуры которых, размытые туманом, терялись из виду уже в нескольких шагах. Хулия тихо вздохнула.
— Скажи кто-нибудь, что мне предстоит идти по следу возможного убийцы, да еще на шахматной доске, я решила бы, что этот человек сошел с ума. Бесповоротно.
— Я уже однажды говорил вам, что между шахматами и полицейским расследованием есть много общего. — Муньос снова протянул руку вперед, как будто собираясь сделать ход невидимой фигурой. — Ведь еще до дедуктивного метода Конан Дойля был метод Дюпена, героя По.
— Вы имеет в виду Эдгара Аллана По?.. Только не говорите мне, что он тоже играл в шахматы.
— Он очень увлекался ими. Самым знаменитым эпизодом его биографии в шахматном плане было изучение автомата, известного под названием «Игрок из Мелцела», который почти никогда не проигрывал… По посвятил ему один из своих трудов, вышедший где-то в тридцатых годах прошлого века. Чтобы разгадать его тайну, он разработал восемнадцать аналитических подходов и в результате пришел к выводу, что внутри автомата должен быть спрятан человек.
— Так вы занимаетесь тем же самым? Ищете спрятанного человека?
— Я пытаюсь, но это не гарантирует успеха. Я ведь не Эдгар По.
— Надеюсь, что вам удастся. Судя по тому, что вы мне рассказываете… Вы — моя единственная надежда.
Муньос передернул плечами и помедлил с ответом.
— Я не хочу, чтобы вы слишком обольщались, — сказал он через несколько шагов. — Когда я начинал играть в шахматы, случались моменты, когда я был уверен, что не проиграю ни одной партии… Тогда, пребывая в состоянии полной эйфории, я оказывался побежденным, и поражение заставляло меня спуститься с небес на землю. — Он сощурил глаза, как будто всматриваясь в кого-то, скрытого туманом. — Дело в том, что всегда найдется игрок сильнее тебя. Поэтому для здоровья весьма полезно пребывать в неизвестности.
— А мне эта неизвестность кажется ужасной.
— У вас есть на это причины. Какой бы ожесточенной ни была игра, любой шахматист всегда знает, что крови в этой битве не прольется. В конце концов, думает он в утешение себе, это всего лишь игра… Но в вашем случае все обстоит иначе.
— А вы?.. Как вы думаете, ему известно, какую роль играете во всем этом вы?
Муньос опять сделал уклончивый жест.
— Не знаю, известно ли ему, кто я. Но он уверен в том, что кто-то способен истолковать его ходы. Иначе игра потеряла бы смысл.
— Думаю, нам следовало бы сходить к Лоле Бельмонте.
— Согласен.
Хулия посмотрела на часы.
— Мы недалеко от моего дома, так что прежде приглашаю вас на чашку кофе. У меня там Менчу, и, наверное, она уже проснулась. У нее проблемы.
— Серьезные?
— Похоже, что так, и вчера она вела себя весьма странно. Я хочу, чтобы вы познакомились с ней. — Хулия с озабоченным видом подумала секунду-другую. — Особенно теперь.
Они пересекли проспект. Машины в тумане двигались медленно, слепя прохожих зажженными фарами.
— Если все это устроила Лола Бельмонте, — неожиданно сказала Хулия, — я способна убить ее собственными руками.
Муньос взглянул на нее с удивлением.
— Если считать, что теория агрессивности верна, — проговорил он, и она уловила в его устремленных на нее глазах уважение, к которому примешивалось любопытство, — то из вас вышла бы великолепная шахматистка. Если бы вы решили заняться шахматами.
— А я уже и занимаюсь, — ответила Хулия, с упреком глядя на расплывающиеся в тумане тени. — Я уже давно занимаюсь. И черт меня побери, если мне это нравится.
Она вставила ключ в замок решетки и повернула его два раза. Муньос ждал рядом, на площадке. Он снял свой плащ и, сложив, перебросил через руку.
— У меня, наверное, дикий беспорядок, — сказала Хулия. — Утром я ничего не успела прибрать…
— Не беспокойтесь. Главное — это кофе.
Хулия вошла в студию и, оставив сумочку на стуле, отдернула большую штору потолочного окна. Мутный свет ненастного дня проник в комнату, наполнив ее серостью, не способной добраться до самых дальних ее углов.
— Слишком темно, — сказала Хулия, протягивая руку к выключателю. Но тут она заметила выражение удивления на лице Муньоса и, поддаваясь внезапно нахлынувшей панике, взглянула туда же, куда был устремлен его взгляд.
— Куда вы переставили картину? — спросил шахматист.
Хулия не ответила. Внутри нее, в самой глубине, что-то взорвалось, и она осталась неподвижной, широко открытыми глазами глядя на пустой мольберт.
— Менчу, — пробормотала она спустя несколько секунд, чувствуя, что все начинает кружиться вокруг нее. — Она же предупреждала меня вчера, а до меня не дошло!..
Желудок скрутил спазм, и она ощутила во рту горький вкус желчи. Она бессмысленно посмотрела на Муньоса и, не в силах сдержать подступающую рвоту, рванулась к ванной, но ноги у нее подкосились, и она остановилась в коридорчике, тяжело навалившись на косяк двери, ведущей в спальню. И тут она увидела Менчу. Та лежала на полу у кровати, лицом кверху, и платок, которым ее задушили, еще стягивал ее шею. Юбка у нее задралась до самой талии, а между ног торчала бутылка с яркой этикеткой.