4
Жизнь состоит из слез, вздохов и улыбок, причем вздохи преобладают.
О. Генри
Я рассказал Соломону все. Я просто не мог поступить иначе.
Видите ли, Соломон – очень толковый мужик, один из самых толковых, кого я только знаю, так что было бы глупо не воспользоваться его интеллектом. До фотографий я, в общем-то, действовал сам по себе, в одиночку прокладывая свою борозду. Однако пришло время признать, что мой плуг только и делал, что вихлял из стороны в сторону, пока не напоролся на угол сарая.
Когда я закончил, было уже четыре часа утра. Задолго до этого Соломон развязал свой рюкзак и достал оттуда целую прорву всего, без чего, похоже, не может обойтись ни один Соломон на свете. Термос с чаем и две пластиковые чашки, по апельсину на каждого, нож для кожуры и полфунта молочного шоколада «Кэдбери».
Пока мы ели, пили, курили и осуждали курение, я выложил ему всю историю про «Аспирантуру» – с самого начала и до самой середины. Что на самом деле я вовсе не вкалывал на благо демократии. Что вовсе не трудился ради того, чтобы мирные граждане спокойно спали в своих постелях, а мир во всем мире процветал. Нет, занимался я совсем-совсем другим – торговал оружием, вот чем я занимался.
А значит, и Соломон занимался тем же самым. Я был продавцом оружия, торговым агентом, а Соломон – кем-нибудь из отдела маркетинга. Я знал, что подобное ощущение по душе ему не придется.
Соломон слушал, кивал и задавал нужные вопросы – в нужном порядке и в нужный момент. Я не мог определить, верит он мне или нет, – хотя, с другой стороны, мне и раньше с Соломоном это никогда не удавалось. Да и вряд ли когда-либо удастся.
Закончив рассказ, я откинулся на спинку стула. Я вертел в руках квадратики шоколада и вяло думал о том, что тащить «Кэдбери» с собой в Швейцарию равносильно тому, чтобы заявиться в Ньюкасл с мешком своего угля. Впрочем, нет, не равносильно. Со времен моего счастливого детства качество швейцарского шоколада заметно ухудшилось, и теперь он годится разве что на подарки не особо любимым тетушкам. Зато «Кэдбери» – этот бьет все мировые рекорды, он и лучше и дешевле любого другого шоколада. По крайней мере, на мой взгляд.
– Да уж, командир. История, прямо скажем, та еще! Соломон уставился в стену. Будь там окно, он, вероятно, уставился бы в него. Но окна не было.
– Точно, – согласился я.
Итак, мы вновь вернулись к фотографиям, размышляя, что же они могут означать. Мы допускали и постулировали; мы предполагали и сыпали всевозможными «может быть», и «а что, если», и «а как насчет этого». И когда снег, напитавшись утренним светом, принялся пропихивать излишки под дверь и сквозь ставни, мы решили, что охватили все возможные точки зрения.
Гипотез у нас получилось три.
Плюс, разумеется, целая куча побочных версий. Однако в тот момент мы чувствовали, что вопрос надо решать с размахом, так что все побочные версии мы смели в три основные кучки, которые распределились так:
он пудрит ей мозги;
она пудрит мозги ему;
никто никому ничего не пудрит, а просто они полюбили друг друга – парочка земляков-американцев, вместе коротающих долгие вечера в чужом городе.
– Если это она пудрит ему мозги, – начал я уже, наверное, в сотый раз, – то с какой целью? То есть чего она хочет этим добиться?
Соломон кивнул, а затем быстро потер лицо руками.
– Посткоитальная исповедь? – Он даже поморщился от собственных слов. – Она записывает его на пленку, снимает на видео или что там еще – и посылает в «Вашингтон пост»?
Мне этот вариант не очень понравился. Соломону, кстати, тоже.
– Довольно хиленькая версия, я бы сказал.
Соломон снова кивнул. Он все еще соглашался со мной больше, чем я того заслуживал. Наверное, просто был рад, что я выдержал и не сломался окончательно – из-за этого и из-за всего остального, – и хотел помассировать мой дух, вернув его в рационально-оптимистическое состояние.
– Значит, это он пудрит ей мозги?
Слегка вздернув брови, Соломон склонил голову набок, точно умная овчарка, подталкивающая меня к загону.
– Возможно. С благосклонным пленником проблем в любом случае меньше, чем с упертым. Наверняка наплел ей с три короба, сказал, что обо всем позаботится. Мол, он на короткой ноге с самим президентом или что-нибудь в этом роде.
В общем, и эта версия звучала ничуть не лучше.
Таким образом, оставалась лишь вероятность номер три.
Итак, что может заставить женщину вроде Сары Вульф встречаться с таким мужчиной, как Рассел П. Барнс? Почему она гуляет с ним, смеется его шуткам, образует вместе с ним зверя с четырьмя ягодицами? Если, конечно, дело зашло так далеко. В чем я лично уже почти не сомневался.
Ладно, допустим, он привлекательный. И в хорошей физической форме. И умен – пусть даже и как-то по-дурному умен. И обладает властью. И хорошо одевается. Да. Но… зачем ей-то все это? То есть я хочу сказать, он же старый. Старый настолько, что вполне годится на роль коррумпированного представителя ее правительства.
Я тащился назад в гостиницу, мысленно оценивая сексуальность Рассела П. Барнса. Рассвет мчался к своему высокогорному вокзалу на полных парах, и снег уже вовсю пульсировал электрической, свежевыпавшей белизной. Снег забирался под штаны, скрипуче налипал на подошвы, а девственно чистые сугробы словно умоляли занесенную над ними ногу: «Не наступай на меня, ну пожалуйста, не наступай… ох!»
Рассел, мать его, Барнс.
Добравшись до гостиницы, я направился прямо к себе в номер, стараясь не шуметь. Тихонько открыв дверь, проскользнул внутрь – и замер. Буквально застыл, не успев снять куртку. После прогулки по альпийскому снегу, накачанный горным воздухом, мой организм был настроен так, что легко улавливал малейшие нюансы комнатных запахов: несвежее пиво из бара, средство для чистки ковра, хлорку из бассейна снизу и практически отовсюду – пляжный запах защитного крема от солнца. И вот теперь этот новый запах. Запах того, чего здесь совсем не должно быть.
Ибо я платил за одноместный, а, как известно, швейцарские отели весьма щепетильны в подобных вопросах.
Прямо на моей кровати, обернувшись простыней и вытянувшись во весь рост, стилизацией под Рубенса возлежала обнаженная, спящая Латифа.
– Где ты был, черт возьми?
Она сидела, натянув простыню до самого подбородка. Я стягивал ботинки, присев на другой край кровати.
– Гулял.
– Куда это? – огрызнулась Латифа, все еще немного помятая со сна и злая оттого, что ее застали в таком виде. – Там снег. Куда, на хрен, можно гулять по такому снегу? Чем ты там занимался?
Я стащил последний ботинок и медленно повернулся к ней лицом.
– Послушай, Латифа. – Не забудьте, что для нее я был Рикки, и потому произносил ее имя как «Ладдифа». – Я убил человека сегодня. Нажал на спусковой крючок и застрелил.
Я отвернулся и вперился в пол – вылитый воин-пиит после битвы, которого тошнит от мерзости увиденного.
Я почувствовал, как натяжение простыни ослабло. Чуть-чуть. Какое-то время Латифа наблюдала за мной.
– И ты что – гулял всю ночь? Я тяжело вздохнул:
– Гулял. Сидел. Думал. Знаешь, Латифа, человеческая жизнь…
Рикки, как я рисовал его себе, был из тех, кто чувствует себя не совсем в своей тарелке, когда приходится что-то говорить. Так что пусть «человеческая жизнь» повисит в воздухе еще немного.
– Многие умирают, Рикки. Смерть – она повсюду. Убийство – повсюду.
Простыня ослабла еще немного, и я заметил, как ее рука осторожно сместилась к краю постели – поближе к моей руке.
Вот вы мне ответьте: ну почему всегда одно и то же? Почему всегда приходится выслушивать один и тот же аргумент? Мол, все так поступают, и надо быть законченным кретином, чтобы не помочь общему делу. Мне вдруг захотелось залепить ей пощечину и выложить все как на духу: кто я и что я на самом деле думаю, что убийство Дёрка или кого-то еще не изменит ровном счетом ничего – разве что гребаное эго нашего Франциско, которое и без того разрослось настолько, что уже запросто может вместить в себя всю мировую бедноту, причем дважды, и еще останется свободная комнатка для парочки миллионов буржуа.
Но к счастью, я законченный профессионал, а потому всего лишь кивнул, уронил голову и повздыхал еще с минутку. Наблюдая, как ее рука подкрадывается все ближе.
– Это хорошо, что у тебя тяжело на душе, – сказала Латифа, немного поразмыслив. Совсем немного, но тем не менее. – Если бы ты не чувствовал ничего, значит, нет в тебе ни любви, ни страсти. А без страсти мы – ничто.
«Собственно, как и с нею», – подумал я про себя и начал стягивать рубашку.
Именно фотографии довершили все дело. Заставили понять, что все это время я был лишь резиновым мячиком, скачущим между аргументами других людей. И скакал я так долго, что в конце концов доскакался до того, что мне стало на все плевать. На Умре с его вертолетами и на Сару Вульф с Барнсом. Мне стало плевать на О’Нила с Соломоном, плевать на Франциско с его треханым «Мечом правосудия». Плевать на то, кто выйдет победителем – и в споре, и во всей этой войне.
А больше всего мне стало плевать на самого себя.
Пальцы Латифы коснулись моей руки.
Когда дело доходит до секса, мужчины точно оказываются между твердой скалой и совсем иным местом – мягким, кротким, безвольным, извиняющимся.
Сексуальные механизмы двух полов не поддаются сравнению – в этом-то и заключается жуткая правда. Один – это маленький автомобильчик, удобный для поездок по магазинам, быстрых перемещений по городу и парковок; другой – настоящий «универсал», созданный специально для дальних рейсов с тяжелыми грузами, крупнее, сложнее и новоровистей. Не станете же вы покупать «фиат-панду», чтобы возить мебель из Бристоля в Норвич, а мощную «вольво» – для поездки к косметичке. И не потому, что одна машина лучше, а другая хуже. Они просто разные – вот и все.
Это истина, которую мы никак не хотим признать. Единообразие стало нашей религией, и отношение к еретикам сегодня еще хуже, чем раньше. Но я все равно собираюсь признать эту истину, поскольку всегда чувствовал, что смирение перед лицом фактов было и остается единственным, что позволяет разумному человеку существовать в этом мире. «Смиренно склони голову перед фактами, но гордо подними ее пред лицом чужих мнений», – как сказал однажды Джордж Бернард Шоу.
На самом-то деле он этого не говорил. Мне просто захотелось придать авторитетности собственному наблюдению, так как я знаю, что вам оно не понравится.
Если мужчина хоть на мгновение поддастся демону секса, то… н у, то на то и выйдет. Просто мгновение. Спазм. Событие без продолжения. С другой стороны, сдержись он, припомни он как можно больше названий из каталога цветов «Дюлюкс» – или воспользуйся любым иным способом сдержаться, – и его тут же обвинят в холодной техничности. И в том и в другом случае, если вы обычный гетеросексуал, вам будет чертовски трудно выйти из современной сексуальной дуэли хоть с каким-нибудь достоинством.
Само собой, достоинство в таком деле отнюдь не главное. Но опять же, легко говорить, когда оно у тебя есть. В смысле, достоинство. Просто сейчас у мужчин его практически не осталось. На сексуальной арене мужчину нынче судят по женским стандартам. Вы можете сколько угодно шипеть, неодобрительно фукать и втягивать воздух сквозь зубы, но так оно и есть. (Да, безусловно, мужчины судят женщин совсем по-иному – смотрят на них свысока, тиранят их, исключают как класс, притесняют, отравляют им жизнь, – однако в вопросах переплетения ног тон задают именно женщины. Так что это «панде» нужно пытаться стать как «вольво», а не наоборот.) Лично я еще ни разу не слышал, чтобы мужчины критиковали женщин за то, что для оргазма тем нужно не меньше четверти часа; а если и критиковали, то делали это без какого-либо высокомерия, эгоцентричности или косвенных обвинений в слабости. Как правило, мужчины сконфуженно сникают, сетуя на то, что, мол, да, такой уж у нее организм; что, мол, ей нужно было от меня лишь одного, а я не смог ей этого дать. Я полное ничтожество и сейчас же уйду – вот только найду второй носок.
По правде сказать, это настолько несправедливо, что граничит с нелепостью. Которая сродни другой нелепости – назвать «фиат-панду» дерьмовой машиной лишь потому, что в ее багажник нельзя впихнуть одежный шкаф. Да, «панду» можно назвать дерьмовой по разным другим причинам – потому что часто ломается, жрет масло или потому, что она едко-зеленая, а через все заднее стекло намалевано патетическое слово «турбо», – но ее не назовешь дерьмовой в силу од-ной-единственной характеристики, ради которой эту машину и создавали, – ее миниатюрности. Точно так же, как и «вольво». Разве можно сказать, что эта тачка – дерьмо, раз она не в состоянии протиснуться под шлагбаумом на стоянке возле универсама и дать тебе улизнуть, не заплатив за парковку?
Если хотите, сожгите меня на костре инквизиции, но я все равно не откажусь от убеждения, что две эти машины – просто разные, вот и все. Созданные делать разные вещи, на разных скоростях и на разных типах дорог. Они просто разные. Неодинаковые. Их нельзя сравнивать.
Вот, теперь я сказал, что хотел. И мне ничуть не лучше.
Мы с Латифой занимались любовью дважды перед завтраком и еще разок – после, и часам к десяти мне даже удалось припомнить «жженую умбру», что в сумме составило тридцать одно название – мой личный рекорд.
– Сиско, скажи мне одну вещь?
– Конечно, Рик. Валяй.
Скользнув по мне взглядом, он потянулся к приборной панели и вдавил прикуриватель.
Я задумался на минутку. На долгую, тормозную, миннесотскую минутку.
– Откуда берутся бабки?
Прежде чем он ответил, мы успели проехать пару километров.
Мы сидели в его «альфа-ромео» – только он и я, – отматывая километры Солнечной автострады, соединяющей Марсель с Парижем. И если он еще хоть раз поставит «Рожденного в США», я запросто могу сблевануть.
С момента покушения на Дёрка Ван дер Хоу прошло уже три дня, и «Меч правосудия» чувствовал себя практически неуязвимым: газеты о нас позабыли, а полиция до сих пор чесала свои компьютеризированные, сведения-собирающие головы, при полном отсутствии каких-либо зацепок.
– Откуда берутся бабки, – повторил наконец Франциско, барабаня пальцами по рулевому колесу.
– Да.
За окошком гудело и жужжало шоссе. Широкое, прямое, французское.
– Зачем тебе?
Я пожал плечами:
– Да так… просто… думаю.
Он расхохотался, словно какой-нибудь сумасшедший рок-н-ролльщик:
– А ты не думай, Рикки, дружище. Ты просто делай свое дело. У тебя это хорошо получается. Вот и продолжай в том же духе.
Я тоже рассмеялся, потому что так Франциско заставлял меня почувствовать себя лучше. Будь он дюймов на шесть повыше, он точно взъерошил бы мне волосы на манер доброго старшего братца.
– Ага. Только я все равно думал…
Я замолчал. Следующие секунд тридцать мы сидели, чуть выпрямившись, пока мимо не промчался полицейский «пежо». Франциско слегка отпустил газ и поехал помедленнее.
– Я думал… ну, типа, когда расплачивался в гостинице… и я подумал, это же большие бабки… ну, нас, типа, шестеро… гостиницы там и все такое… билеты на самолет… куча денег. И я подумал… типа, откуда у нас бабки? Ну, кто-то же за нас платит, так?
Франциско великодушно кивнул, словно помогал мне разрешить трудную проблему с подружкой:
– Конечно, Рикки. Кто-то за нас платит. Кто-то всегда должен платить.
– Во! Я так и думал. Кто-то должен платить. Ну, я, типа, и подумал… в смысле… кто?
Какое-то время он смотрел вперед, а затем медленно повернул голову и взглянул на меня. Долгим взглядом. Таким долгим, что мне пришлось все время отвлекаться на дорогу, чтобы убедиться, что мы сейчас не врежемся в колонну фур-дальнобоев.
А в перерывах еще и успевать глупо хлопать глазами под его пронизывающим взглядом. «Рикки не опасен, – сигнализировал я. – Рикки – честный солдат. Рикки – наивная душа, он просто хочет знать, кто платит ему зарплату. Рикки не представляет, не представлял и никогда не будет представлять никакой угрозы».
Я нервно хихикнул:
– Ты не хочешь посмотреть на дорогу? В смысле, типа… ну, ты знаешь.
На миг Франциско закусил губу, а затем вдруг засмеялся и перевел взгляд на шоссе.
– Помнишь Грега? – спросил он немного нараспев.
Я сморщил лоб. Очень старательно. Рикки не помнит почти ничего, что происходило больше чем несколько часов назад.
– Грег, – повторил он еще раз. – У которого «порш». Тот, что с сигарами. Он еще фоткал тебя на паспорт.
Я выждал еще немного, а затем энергично закивал:
– Грег, точно, помню. У него «порш».
Франциско улыбнулся. Возможно, подумал: «Какая разница, что я ему тут наговорю? Он же все равно забудет это раньше, чем мы доберемся до Парижа».
– Точно. Так вот, этот Грег – очень толковый мужик.
– Да? – удивился я, словно для меня это было что-то новенькое.
– Еще какой. Реально толковый. Толковый мужик с бабками. И не только.
Я снова задумался:
– А по мне – так он полный придурок. Франциско удивленно взглянул на меня, но тут же заржал как лошадь и забарабанил по рулю кулаком.
– Точно, придурок, – орал он. – Придурок долбанутый!
Я заржал вместе с ним, сияя от гордости, что смог рассмешить моего командира. Угомонились мы не сразу. Отсмеявшись, Франциско даже вырубил наконец Брюса Спрингстина. Я чуть не расцеловал его за это.
– Грег работает в паре с еще одним мальцом. – Лицо Франциско вдруг посерьезнело. – Из Цюриха. Они типа финансистов. Крутят бабки, заключают сделки, проворачивают крупные дела. Разные дела. Врубаешься? – Он посмотрел на меня, и я послушно сдвинул брови, демонстрируя работу мысли. Похоже, именно это ему и требовалось. – Ладно, проехали. Короче. Грегу звонят. Потом приходят деньги. И делай с ними чего хочешь. Хочешь – в банк клади, не хочешь – трать. По фиг.
– То есть у нас, типа, есть счет в банке? – спросил я, лыбясь во весь рот.
Франциско тоже осклабился:
– Конечно, у нас есть счет в банке, Рикки. У нас целая куча счетов в целой куче банков.
Я покачал головой в изумлении от такой изобретательности, а затем снова сдвинул брови:
– Значит, Грег платит бабки за нас? Но не свои же?
– Нет, не свои. Он их крутит и имеет свою долю. Я думаю, неслабую, судя по тому, что он рассекает на «поршаке», а мне приходится ковылять на какой-то сраной «альфе». Но это не его бабки.
– А чьи? – спросил я. Наверное, чересчур поспешно. – В смысле, кого-то одного? Или, типа, многих, а?
– Одного.
Франциско вперил в меня еще один – последний, долгий, решающий – взгляд. Проверяя, взвешивая, пытаясь вспомнить, сколько раз я раздражал его и сколько раз он оставался мною доволен. Соображая, достаточно ли я старался, чтобы заслужить бесценную информацию, знать которую мне не полагалось ни по рангу, ни по праву, ни по поводу. Наконец Франциско отвернулся и шмыгнул носом, как он всегда поступал, когда собирался сказать что-то очень важное.
– Я не знаю его имени. То есть его настоящего имени. Но для денежных дел у него свое имя. В смысле, в банках.
– Да?
Я изо всех сил старался, чтобы Сиско не заметил, как я затаил дыхание. Теперь он явно издевался надо мной, растягивая удовольствие.
– Да? – повторил я снова.
– Лукас, – сказал он наконец. – Майкл Лукас. Я кивнул:
– Круто.
Спустя некоторое время я прислонился головой к окошку и притворился спящим.
Есть одна штука, и Христос про нее знал.
Я предавался размышлениям под монотонное гудение движка, приближавшее нас к Парижу. В любом деле есть своя философия. Просто раньше я об этом как-то не задумывался.
Я всегда полагал, что первым в списке стоит «не убий». Самая главная заповедь. Ну разумеется, еще нельзя пялиться на задницу соседки, прелюбодействовать, сотворять себе кумиров и без почтения относиться к папе с мамой.
Но прежде всего, «не убий». Заповедь с большой буквы. Которую помнят все, потому что она кажется самой правильной, самой истинной и самой абсолютной.
Однако есть еще одна заповедь, о которой все почему-то забывают. «Не произноси ложного свидетельства на ближнего твоего». Да, конечно, по сравнению с «не убий» это кажется пустяком. Мелочевкой. Примерно как нарушить правила парковки.
Но когда эту заповедь швыряют тебе прямо в лицо, когда кишки твои реагируют раньше, чем мозг, – вот тогда ты внезапно понимаешь: мораль, принципы и ценности – все это не более чем пшик.
Умре прострелил Майку Лукасу горло – и это был один из самых бесчестных поступков, какие я когда-либо видел в жизни – жизни, отнюдь не стерильной. Но оказалось, что есть поступки и похуже. По расчету ли, ради хохмы или в силу административной аккуратности, но Умре не только убил Майка, он оболгал его, забрал у него жизнь не только физическую, но и моральную, он лишил его всего – существования, памяти, репутации, доброго имени. И все это с одной лишь целью – замести собственные следы и повесить все свои будущие преступления на молодого парня из ЦРУ.
И в тот момент, когда я осознал это, для меня изменилось все. С этого самого момента я разозлился уже не на шутку.