Книга: С секундантами и без… Убийства, которые потрясли Россию. Грибоедов, Пушкин, Лермонтов
Назад: Размышления о вечности
Дальше: Дуэль

«Четыре смертные ступени…»

После стихотворений Каменноостровского цикла тема ожидаемой смерти, исчерпав себя в многочисленных размышлениях и пророчествах 1835–1836 гг., исчезает из творчества Пушкина. На первый план выдвигается другая важная для него тема, тема чести – ценности, которая в глазах Пушкина и многих его современников значила более самой жизни. Так, «Капитанская дочка» первоначально мыслилась как историческая повесть, ориентированная на социально-бытовые подробности пугачевской эпопеи, но по мере работы над ней – особенно в редакции 1836 г. – все больше становилась произведением о нравственном содержании дворянской чести. Характерно, что знаменитый эпиграф «Береги честь смолоду», акцентирующий эту тему, вставлен Пушкиным в самый последний момент – в конце октября или в начале ноября 1836 г. (в беловой рукописи, датированной 19 октября, он еще отсутствует!).
Проблемам чести посвящены еще два произведения, написанные осенью – зимой 1836 г.; о них пойдет речь несколько ниже.
4 ноября 1836 г. в жизни Пушкина произошел крутой перелом, потребовавший от него полной реализации его представлений о праве, чести, достоинстве дворянина. В тот день он получил с утренней почтой оскорбительный для его чести анонимный пасквиль следующего содержания: «Полные Кавалеры, Командоры и Кавалеры Светлейшего Ордена Всех Рогоносцев, собравшись в великом Капитуле под председательством достопочтенного Великого Магистра Ордена Его Превосходительства Д. Л. Нарышкина, единодушно избрали г-на Александра Пушкина коадъютором Великого Магистра Ордена Всех Рогоносцев и историографом Ордена».
В петербургских салонах было общеизвестно, что супруга Д. Л. Нарышкина была возлюбленной покойного Императора Александра, причем не менее общеизвестно было и то, что ее муж имел вследствие этого немалые выгоды. Пасквиль прозрачно намекал, что в подобных же отношениях с ныне здравствующим Императором находится жена Пушкина, а он сам, подобно Нарышкину, получает от этого определенные дивиденды (жалованье историографа).
Нетрудно представить, какую бурю это вызвало в душе Пушкина. Его многолетние подозрения, которым он и сам-то не слишком верил, и если позволял вырваться наружу, то разве что в шутливой форме («не кокетничай с Царем!»), теперь получали какое-то подтверждение, и мало того – стали достоянием насмешливой светской молвы!
Пушкин решил напрямую поговорить с женой. Но то, что он услышал, было, пожалуй, хуже того, что он ожидал. Оказывается, этот французишка-кавалергард, которого он уже больше года принимал в своем доме и даже позволял выражать восхищение Натальей Николаевной, нарушив все нормы приличия и законы чести, стал домогаться его жены! И что уж было совсем возмутительно и гнусно – он втянул в свои интриги своего так называемого отца – нидерландского посланника барона Геккерна – скорее всего, просто сексуального сожителя: уговорил его использовать свое дипломатическое красноречие и незаурядные способности интригана, чтобы склонить Наталью Николаевну отдаться этому подлому кавалергарду!
Пушкину, понятно, не было известно письмо Дантеса по этому поводу, раскрывающее удивительную подлость, лживость и немужественность этого внешне блестящего кавалергарда. Вот оно:

 

Ж. ДантесГеккерну
<2 ноября (?) > 1836. Петербург.
«Дорогой друг… вчера я случайно провел весь вечер наедине с известной тебе дамой… я неплохо продержался до 11 часов, но потом силы меня оставили, и такая охватила слабость, что я едва вышел из гостиной… когда я вернулся к себе, оказалось, что у меня страшная лихорадка. Ночью я глаз не сомкнул…»

 

Здесь я ненадолго прерву цитирование, чтобы заметить следующее: с легкой руки Лермонтова исследователи и биографы Пушкина демонизируют Дантеса: «…он гордо презирал», «его убийца хладнокровно…», «в руке не дрогнул пистолет».
На самом деле Дантес был человеком довольно слабым – и физически, и нравственно. Он то и дело болел – то простуда, то еще что-нибудь. В нравственном отношении его слабость и бесхарактерность доходили до крайности. Во время случайной встречи с нидерландским посланником бароном Геккерном где-то в Германии он легко согласился стать его пассивным сексуальным партнером и в качестве такового согласился ехать с ним в Россию. Здесь Геккерн, обладавший значительным весом при русском Дворе, устроил Дантеса в кавалергардский полк, а позже, чтобы скрыть их отношения, усыновил его.
Во всех житейских делах, требовавших определенной решительности, Дантес прятался за спину Геккерна. Так было и на этот раз – продолжу цитирование:

 

«Вот почему я решился прибегнуть к твоей помощи, и умоляю исполнить вечером то, что ты мне обещал. Ты обязательно должен поговорить с нею…
Сегодня вечером она едет к Лерхенфелъдам, так что, отказавшись от карт, ты можешь улучить минутку для разговора с ней. Вот как я себе это представляю: ты должен обратиться к ней и сказать (но так, чтобы не слышала сестра), что тебе необходимо серьезно с нею побеседовать. Затем спроси, не была ли она вчера у Вяземских. Она ответит утвердительно, и ты заметь, что так и полагал. Затем расскажи ей о том, что со мной вчера произошло по возвращении так, словно ты сам был свидетелем: будто мой слуга перепугался и прибежал разбудить тебя в два часа ночи. Ты будто меня долго расспрашивал, но так ничего и не смог от меня добиться, и что ты убежден, что у меня произошла ссора с ее мужем, и к ней ты обращаешься, чтобы предотвратить беду (в действительности мужа там не было). Это только докажет, что не я рассказал тебе о том вечере, а это очень важно. Ведь надо, чтобы она думала, будто во всем, что относится к ней, я таюсь от тебя…
И тут было бы недурно в разговоре намекнуть ей, будто ты убежден, что отношения у нас куда более близкие, чем на самом деле. И сразу же, как бы оправдываясь, дай ей понять, что, судя по ее поведению со мной, их не может не быть.
…Мне кажется, что такое начало весьма удачно. Я еще раз повторяю, она ни в коем случае не должна заподозрить, что твой разговор с нею подстроен. Пусть видит в нем лишь вполне естественное чувство тревоги за мое здоровье и будущее. Потребуй от нее сохранить этот разговор в тайне ото всех, и особенно от меня. Впрочем, будет куда осмотрительнее, если ты не сразу попросишь принять меня, успеешь сделать это в следующий раз. И вот еще: остерегайся употреблять выражения, которые были в том письме. Еще раз умоляю тебя, мой дорогой, помочь мне, потому что, если все это будет продолжаться, не знаю, чем это кончится. Я просто сойду с ума».

 

Повторяю, Пушкин не знал и не мог знать этого письма, но из признаний Натальи Николаевны ему стало предельно ясно, что представляют собой Дантес и его приемный отец. Последний действительно пытался уговорить жену Пушкина отдаться его приемному сыну, якобы умирающему от любви к ней.
Всё это Наталья Николаевна рассказала мужу.
Услышанное настолько ошеломило Пушкина, что история с анонимными письмами тотчас же отошла на второй план. Самым важным и безотлагательным стало разобраться с Дантесом.
В тот же вечер 4 ноября он посылает Дантесу вызов на дуэль. И здесь уже не приходится говорить о необузданном характере, вспыльчивости, африканских корнях Пушкина и т. п. Любой уважающий себя дворянин поступил бы так же. И даже Император Николай Павлович, который, между прочим, строжайше запрещал дуэли, писал своему брату Михаилу: «…Пушкин себя вел, как каждый бы на его месте сделал».
Вызов Пушкина чрезвычайно напугал Геккерна: под ударом оказывались карьера Дантеса и его собственная. С момента получения вызова посланник направляет весь свой гибкий ум, волю и энергию на то, чтобы дуэль не состоялась. 5 ноября утром он посещает Пушкина, уговаривая его отказаться от дуэли или, по крайней мере, отсрочить ее на несколько дней. Не теряя ни минуты, он убеждает всех заинтересованных лиц, что произошло недоразумение: его приемный сын никогда-де не интересовался Натальей Николаевной и бывал в доме Пушкиных с единственной целью – завоевать руку и сердце ее старшей сестры Екатерины… В подтверждение этой версии Дантес делает Екатерине Гончаровой предложение.
Еще более напуганы перспективой дуэли были друзья и близкие Пушкина, которые, как могли, пытались отговорить его от поединка. Особенно энергично действовали Жуковский и Е. И. Загряжская, тетка Натальи Николаевны. Жуковский, забросив все другие дела, по нескольку раз в день встречался с Пушкиным, Геккерном, Загряжской, Вяземскими. Придуманный Геккерном ход со сватовством Дантеса пришелся как нельзя более кстати. Жуковский и Загряжская воспользовались им, чтобы буквально вынудить Пушкина взять свой вызов обратно. Поскольку мотивировкой вызова было неприличное ухаживание Дантеса за Натальей Николаевной, а его сватовство к ее сестре делало этот мотив несостоятельным, Пушкину ничего другого не оставалось, как отозвать вызов. При этом он прекрасно понимал, что вся история со сватовством Дантеса не более чем фарс, сочиненный и неплохо срежиссированный Геккерном, и оттого злился еще больше. А тут еще, как только весть о предложении Дантеса свояченице Пушкина распространилась по городу, по петербургским салонам поползли пересуды. Одни открыто высмеивали будущий брак: «Знаете ли Вы, что старшая из своячениц <Пушкина>, дылда, похожая на ручку от метлы, выходит замуж за барона Геккерна – бывшего Дантеса, вертопраха из последнего потока французских эмигрантов?». Другие жалели Дантеса: бедняжка, спасая честь любимой женщины, он жертвует молодостью, связывая себя на всю жизнь со старой девой, никогда им не любимой… Слухи, разумеется, дошли до Пушкина.
Развратник радуясь клевещет,
Соблазн по городу гремит,
А он, хохоча, рукоплещет…

(3, 330) —
с горечью набросал тогда (?) Пушкин в рабочей тетради. И, не желая больше ничего и никого слушать, написал Геккерну оскорбительное письмо:

 

«Барон,
Прежде всего позвольте мне подвести итог всему тому, что произошло недавно. – Поведение вашего сына было мне совершенно известно уже давно и не могло быть для меня безразличным; но так как оно не выходило из границ светских приличий и так как я притом знал, насколько жена моя заслуживает мое доверие и мое уважение, я довольствовался ролью наблюдателя. Случай, который во всякое другое время был бы мне крайне неприятен, весьма кстати вывел меня из затруднения: я получил анонимные письма. Я увидел, что время пришло, и воспользовался этим. Остальное вы знаете: я заставил вашего сына играть роль столь гротескную и жалкую, что моя жена, удивленная такой пошлостью, не могла удержаться от смеха, и то чувство, которое, может быть, и вызывала в ней эта великая и возвышенная страсть, угасло в отвращении самом спокойном и вполне заслуженном.
Но вы, барон, – вы мне позволите заметить, что ваша роль во всей этой истории была не очень прилична. Вы, представитель коронованной особы, вы отечески сводничали вашему незаконнорожденному или так называемому сыну; всем поведением этого юнца руководили вы. Это вы диктовали ему пошлости, которые он отпускал, и глупости, которые он осмеливался писать. Подобно бесстыжей старухе, Вы подстерегали мою жену по всем углам, чтобы говорить ей о вашем сыне, а когда, заболев, он должен был сидеть дома… вы говорили, бесчестный вы человек, что он умирает от любви к ней».

 

Пушкин завершил письмо следующим образом:

 

«Поединка мне уже недостаточно… и каков бы ни был его исход, я не почту себя достаточно отмщенным ни смертью вашего сына, ни его женитьбой… Я хочу, чтобы вы дали себе труд самому найти основания, которые были бы достаточны, чтобы побудить меня не плюнуть вам в лицо…
Имею честь, барон, быть вашим нижайшим и покорнейшим слугою
А. Пушкин» (10, 469–471).

 

Одновременно 21 ноября Пушкин написал учтивое объяснительное письмо Бенкендорфу:

 

 

«Граф!
Считаю себя вправе и даже обязанным сообщить Вашему сиятельству о том, что недавно произошло в моем семействе. Утром 4 ноября я получил три экземпляра анонимного письма, оскорбительного для моей чести и чести моей жены… Говорили, что поводом к этой низости было настойчивое ухаживание за нею г-на Дантеса… Тем временем я убедился, что анонимное письмо исходило от г-на Геккерна, о чем считаю своим долгом довести до сведения правительства и общества.
Будучи единственным судьей и хранителем моей чести и чести моей жены и не требуя вследствие этого ни правосудия, ни мщения, я не могу и не хочу представлять кому бы то ни было доказательства того, что утверждаю…» (XVI, 397–398; подл. по-франц.).

 

Случилось так, что еще задолго до того, как письмо к Геккерну было переписано набело, к Пушкину зашел В. А. Соллогуб. В феврале, как мы помним, Пушкин направил Соллогубу вызов на дуэль, но с тех пор у них сложились добрые отношения. Теперь, движимый каким-то импульсивным чувством, Пушкин прочитал ему черновик своего письма к Геккерну… Встревоженный столь опасным оборотом дела, Соллогуб помчался к Жуковскому, Жуковский – к Царю.
23 ноября состоялась вторая в жизни Пушкина доверительная беседа с Императором с глазу на глаз. Похоже, Пушкин рассказал Царю все, что происходило в его семье последние две недели, и даже пересказал ему свое письмо к Геккерну. Во всяком случае, два месяца спустя, после роковой январской дуэли Пушкина, Император буквально слово в слово повторил услышанное в своем письме брату Великому Князю Михаилу, сообщая ему о гибели Пушкина:

 

«Это происшествие возбудило тьму толков, наибольшей частью самых глупых, из коих одно порицание поведения Геккерна справедливо и заслуженно: он точно повел себя как гнусная каналья. Сам сводничал Дантесу в отсутствие Пушкина, уговаривая жену отдаться Дантесу, который будто к ней умирал любовью, и все это тогда открылось, когда после первого вызова на дуэль Дантеса Пушкиным Дантес вдруг посватался на сестре Пушкиной; тогда жена Пушкина открыла мужу всю гнусность поведения обоих, быв во всем совершенно невинна…»

 

Пушкина же Николай сумел уговорить отказаться от дуэли, а в случае непредвиденного развития событий разрешил обращаться прямо к нему.
Письма к Геккерну и к Бенкендорфу остались неотправленными.
А Пушкин, для которого дать выход своим мыслям и чувствам в художественном произведении – значило успокоиться, набросал небольшую историю в письмах, сюжетом которой был вызов на дуэль человеком чести и отказ от дуэли человека, ценившего свою жизнь и спокойствие превыше чести, то есть проблема чести и бесчестья. Этим произведением была своеобразная стилизация под переписку Вольтера, озаглавленная «Последний из свойственников Иоанны д'Арк». Внутреннюю связь между этим произведением и только что описанными событиями раскрыл в свое время Д. Д. Благой в статье «Ключ к последнему произведению Пушкина». Вызванный якобы на дуэль одним из потомков Жанны д'Арк за оскорбление ее памяти в поэме «Орлеанская девственница», Вольтер (здесь это условно комический персонаж) старается отвертеться от дуэли примерно на тех же основаниях, в той же манере и тем же методом, что и нидерландский посланник:

 

«Милостивый государь,
Письмо, которым вы меня удостоили, застало меня в постели, с которой не схожу вот уже около осьми месяцев. Кажется, вы не изволите знать, что я бедный старик, удрученный болезнями и горестями, а не один из тех храбрых рыцарей, от которых вы произошли. Могу вас уверить, что я никоим образом не участвовал в составлении глупой рифмованной хроники, о которой изволите мне писать…» (XII, 154).

 

Возможно, на мысль использовать для своей комической стилизации образ Вольтера Пушкина натолкнуло портретное сходство Геккерна с французским философом…
А. И. Тургенев записал в своем дневнике 9/21 января 1837 г.: «…Зашел к Пушкину: он читал мне свои pastiche (комические стилизации. – Л. А.) на Вольтера…»
10/22 января состоялась свадьба Дантеса и Екатерины Гончаровой. Но обстановку в семье Пушкиных это не разрядило: напряжение нарастало еще быстрее, чем до свадьбы, на примирительную роль которой многие возлагали определенные надежды.
Дневниковые записи и письма близких Пушкину людей позволяют представить обстановку тех дней, как она выглядела со стороны:
«…Пушкины, Геккерны продолжают разыгрывать сентиментальную комедию к вящему удовольствию общества, – писала своему брату Софья Карамзина. – Пушкин скрежещет зубами и напускает на себя свое обычное выражение тигра, Натали опускает глаза долу и краснеет под нескромными долгими взглядами своего зятя. Все это уже становится чем-то большим, чем просто безнравственность. Катрин направляет в их сторону свой ревнивый лорнет, и чтобы никому не остаться в этом представлении без роли, Александрина кокетничает с Пушкиным… В общем все это выглядит довольно странно и дядюшка Вяземский говорит, что закрывает лицо свое и отвращает его от дома Пушкиных».
Надо сказать, что Пушкин не только «скрежетал зубами» и «напускал на себя выражение тигра», как писала Софи Карамзина, но и открыто демонстрировал свою враждебность и презрение к Геккернам. Он не присутствовал на венчании, отказался принять Дантеса и Катрин, когда через день или два после свадьбы они попытались нанести ему и Наталье Николаевне визит вежливости. Он не принимал приглашений на праздничные приемы в честь новобрачных. А когда он все же не смог отказаться от приглашения на праздничный обед к графу Строганову (15 января), где были и Геккерны, произошло следующее.
Геккерн-старший, улучив момент, подошел к Пушкину и попробовал завести разговор, что вот-де теперь, когда они стали родственниками, Пушкин, как он надеется, забудет прошлое и изменит свое отношение к Дантесу. Пушкин сухо ответил, что невзирая на родство, он не желает иметь никаких отношений между его домом и господином Дантесом.
Со своей стороны Дантес, который отнюдь не был в восторге от своего вынужденного брака, был раздражен не меньше: он не мог примириться с тем, что красавица Натали принадлежит не ему, а какому-то невзрачному стихотворцу, а он, кавалергард Ее Величества, должен довольствоваться ее засидевшейся в девках сестрой, совершенно ему не интересной. А тут еще вместо примирения, на которое он рассчитывал (что давало бы ему возможность беспрепятственных встреч с Натальей Николаевной), – глухая стена презрения.
Самолюбие его было уязвлено до предела. Внешне это выражалось в том, что по отношению к Наталье Николаевне он стал вести себя крайне вызывающе, что было тотчас замечено окружающими.
«На одном балу он (Дантес) так скомпрометировал г-жу Пушкину своими взглядами и намеками, – записала в своем дневнике Дарья Фикельмон, – что все ужаснулись».
Вероятно, к этим же дням 19–21 января (до 18 января Дантесу был предоставлен отпуск) относится грубая выходка, о которой много лет спустя поведала П. И. Бартеневу княгиня Вяземская: «Мадам <Полетика> по настоянию Геккерна (Дантеса. – Л. А.) пригласила Пушкину к себе, а сама уехала из дому. Пушкина рассказывала княгине Вяземской и <ее> мужу, что, когда она осталась с глазу на глаз с Геккерном, тот вынул пистолет и грозил застрелиться, если она не отдаст ему себя. Пушкина не знала, куда ей деваться от его настояний; она ломала себе руки и стала говорить как можно громче. По счастию, ничего не подозревавшая дочь хозяйки дома явилась в комнату, и гостья бросилась к ней…»
Едва ли Пушкин узнал об этом свидании: Наталья Николаевна, следуя совету Вяземской, видимо, не стала подливать масла в огонь излишней откровенностью. Но в двадцатых числах января между Пушкиным и Дантесом накопилась такая масса отрицательной энергии, что отдельные факты уже переставали иметь значение. Взрыв был неминуем. И на этот раз никто не пытался его предотвратить. Император считал, что брак Дантеса с Екатериной Гончаровой «заглушил», как он выразился, вражду между Пушкиным и Дантесом и в его дальнейшем вмешательстве нет необходимости. Он писал брату уже после трагической дуэли: «Хотя давно ожидать было должно, что дуэлью кончится их (Пушкина и Дантеса. – Л. А.) неловкое положение, но с тех пор, как Дантес женился на сестре жены Пушкина, а сей последний тогда же отрекся от требованной сатисфакции, надо было надеяться, что дело заглушено… Но последний повод к дуэли… никто не постигает…»
Между тем в двадцатых числах января Николай дважды встречался с Пушкиными на балах. Разговаривая по своему обыкновению с гостями, он обменялся несколькими фразами с Натальей Николаевной, а потом и с Пушкиным. Вот что рассказал он об этом впоследствии очень близкому ему человеку – барону Корфу:
«Под конец его <Пушкина> жизни, встречаясь очень часто с его женою, которую я искренне любил и теперь люблю как очень хорошую и добрую женщину, я как-то раз разговорился с ней о комеражах (сплетнях. – Л. А.), которым ее красота подвергает ее в обществе. Я советовал ей быть как можно осторожнее и беречь свою репутацию, сколько для себя самой, столько и для счастья мужа, при известной его ревнивости. Она, верно, рассказала об этом мужу, потому что, встретясь где-то со мною, он стал меня благодарить за добрые советы его жене. «Разве ты и мог ожидать от меня другого?» – спросил я его. «Не только мог, Государь, но, признаюсь откровенно, я и Вас самих подозревал в ухаживании за моею женою…» Три дня спустя был его последний дуэль».
Эта запись, если считать, что Корф достаточно точно воспроизводит рассказ Царя, интересна во многих отношениях. Во-первых, она как бы от первого лица отражает отношение Царя к Наталье Николаевне. То, что доброе отношение и интерес к ней со стороны Николая возник еще в середине 1830-х гг., известно по многим источникам. Знал это и Пушкин и изрядно ревновал. Имеются свидетельства и того, что через какое-то время после смерти поэта Наталья Николаевна стала фавориткой Императора. Собственно, первая часть записи Корфа интересна тем, что Император с достаточной долей откровенности все это подтверждает.
Вероятно, нечто подобное, сказанное Николаем в разговоре с Пушкиным (скажем, нотки особой заботливости Императора о его жене), настолько взвинтило Пушкина – его нервное напряжение и без того было на пределе, – что он не смог сдержать себя в рамках принятого этикета. Как иначе можно понять запомнившуюся Царю фразу: «…признаюсь откровенно, я и Вас самих подозревал в ухаживании за моею женою…» Едва ли кто другой, да и сам Пушкин в более спокойном состоянии отважился бы бросить такое Царю. Невольно вспоминается «Воображаемый разговор Пушкина с Александром I», в конце которого Пушкин, как он пишет, «наговорил бы Царю дерзостей». Похоже, здесь он поступил именно так.
Не думаю, чтобы Николай, а тем более Корф что-то здесь преувеличили. Скорее по прошествии многих лет острота разговора в их передаче даже смягчилась.
О том, что разговор был довольно острым, свидетельствует, помимо записи Корфа, еще ряд моментов.
Во-первых, воспоминания баронессы Вревской (младшей дочери П. А. Осиповой – Зизи), с которой Пушкин, помятуя их дружбу в Михайловском, был предельно откровенен. Он посетил ее 25 и 26 января и рассказал ей о предстоящей дуэли. Вревская, естественно, пыталась его отговорить, напомнив, в частности, о его детях. «Ничего, – раздражительно отвечал он, – Император, которому известно все мое дело, обещал мне взять их под свое покровительство». Ключевое место в этих воспоминаниях – то, что Пушкин говорил раздражительно при упоминании Императора и обещанного им покровительства, – как он понимал, не столько детям, сколько Наталье Николаевне.
Во-вторых, в письме генералу К. Ф. Толю, отправленному за день до дуэли, проскальзывает характерное противопоставление Истины и Царя. Пушкин пишет: «Гений с одного взгляда открывает истину, а истина сильнее Царя, говорит Священное Писание» (XVI, 224). Пушкин перефразирует здесь известную поговорку: «Правда сильнее лжи», замещая слово ложь словом Царь. Заметим попутно, что в Священном Писании такой фразы нет, но противопоставление это, очевидно, настолько важно для Пушкина, что он придает ему силу Божественного откровения.
Так или иначе, но разговор с Царем за три дня до «последнего дуэля» не только не успокоил Пушкина, не только не отсрочил, как в ноябре, в общем-то неизбежный поединок, но, напротив, ускорил его решение стреляться. Нравственный авторитет Императора в сознании Пушкина эта беседа определенно не укрепила, и тем самым данное Царю 23 ноября обещание избежать дуэли потеряло свою силу.
О душевном состоянии Пушкина позволяет судить последнее его стихотворение. Оно написано на тему одного из эпизодов романа Потоцкого «Рукопись, найденная в Сарагосе», казалось бы, бесконечно далекого от того, что происходило в Петербурге. Но это стихотворение о чести. О чести дворянина, каковым был и Пушкин:
Альфонс садится на коня;
Ему хозяин держит стремя.
«Сеньор, послушайтесь меня:
Пускаться в путь теперь не время,
В горах опасно, ночь близка,
Другая вента далека.
Останьтесь здесь…»

– «Мне путешествие привычно
И днем и ночью – был бы путь, —
Тот отвечает, – неприлично
Бояться мне чего-нибудь.
Я дворянин, – ни черт, ни воры
Не могут удержать меня…»

И дон Альфонс коню дал шпоры…

(III, 436)
Мы не знаем и, наверное, никогда не узнаем, написано ли это стихотворение в тот самый день, когда Пушкин принял окончательное решение стреляться, или за несколько дней до того. Но вот что примечательно: когда Пушкин ощущал судьбу своего героя особо близкой своей собственной судьбе, он называл его (сознательно или подсознательно?) именем, начинавшимся на Ал-, как и его собственное, Александр: Алеко в «Цыганах», Альбер в «Скупом рыцаре», а теперь вот – Альфонс…
25 января 1837 г., не выдержав все нараставшего напряжения, Пушкин вновь обратился к письму барону Геккерну, написанному еще 21 ноября 1836 г. и не отправленному благодаря вмешательству Соллогуба, Жуковского и самого Царя. Он не изменил в нем почти ничего, только добавил:

 

«Вы хорошо понимаете, барон, что после всего этого я не могу терпеть, чтобы моя семья имела какие бы то ни было сношения с вашей. Только на этом условии согласился я не давать хода этому грязному делу и не обесчестить вас в глазах Дворов нашего и вашего… Я не желаю, чтобы моя жена выслушивала впредь ваши отеческие увещания. Я не могу позволить, чтобы ваш сын, после своего мерзкого поведения, смел разговаривать с моей женой… и разыгрывал преданность и несчастную любовь, тогда как он просто трус и подлец…
Имею честь, барон…
Александр Пушкин» (XVI, 407–408)
…И дон Альфонс коню дал шпоры…
Этим событием заканчивается преддуэльная история.
Дуэль стала неизбежностью.
Назад: Размышления о вечности
Дальше: Дуэль