Между отчаянием и надеждой
В 1834 г. в судьбе поэта случились серьезные изменения: он был принят при Дворе в качестве камер-юнкера. Среди прочего это означало, что он и его супруга будут получать теперь приглашения на приемы и балы не только для широкого круга дворян в официальной резиденции в Зимнем, но и для узкого круга приближенных ко Двору лиц в собственном Николая Павловича Аничковом дворце. Ничего хорошего для своей семейной жизни Пушкин от такого поворота событий не ждал. 1 января 1834 г. он записал в дневнике: «Третьего дня я пожалован в камер-юнкеры – (что довольно неприлично моим летам). Но Двору хотелось, чтобы Наталья Николаевна танцевала в Аничкове…» (XII, 318).
Известно и другое свидетельство: по словам П. В. Нащокина, когда Пушкин узнал о пожаловании ему чина камер-юнкера, Виельгорскому и Жуковскому пришлось «обливать <его> холодною водою… до того он был взволнован… Если б не они, он, будучи вне себя, разгоревшись, с пылающим лицом, хотел идти во дворец и наговорить грубостей самому Царю». Может быть, насчет воды здесь некоторое преувеличение (Павел Воинович любил рисовать эффектные сцены), но, так или иначе, Пушкин определенно хотел уберечь Наталью Николаевну от слишком нежного внимания Царя и в течение 1834 г. неоднократно подумывал об отставке, о том, чтобы покинуть Петербург и удалиться в «обитель… чистых нег» (стихотворение «Пора, мой друг, пора…»). Однако ничего этого Пушкин не сделал (в какой-то мере ему не дали этого сделать), Наталья Николаевна продолжала блистать на балах, и Александр Сергеевич не переставал предостерегать ее в письмах: «Не кокетничай с Царем» (XV, 87). Вероятно, подобные же предупреждения делались и в устной форме. Отец поэта упоминает даже о слухах, что его сын якобы поколачивает свою жену.
«Царь, как офицеришка, ухаживает за его женою; нарочно по утрам по нескольку раз проезжает мимо ее окон, а ввечеру, на балах, спрашивает, отчего у нее всегда шторы опущены» – это свидетельство Нащокина со слов самого Пушкина.
Да что Нащокин! Пушкин открыто высказал свои подозрения самому Императору!
«Признаюсь откровенно, я и Вас самих подозревал в ухаживании за моею женою», – заявил Пушкин Николаю Павловичу незадолго до роковой дуэли. Эти слова Пушкина воспроизвел впоследствии не кто иной, как сам Император.
Подозрения эти проскользнули и в лирике Пушкина той поры. В январе 1835 г. он делает вольный перевод оды Анакреонта:
Узнают коней ретивых
По их выжженным таврам;
Узнают парфян кичливых
По высоким клобукам;
Я любовников счастливых
Узнаю по их глазам…
(III, 373; курсив мой. – Л. А.)
И, судя по всему, в тот же день (оба стихотворения датированы 6 января), как бы сравнивая себя со «счастливыми любовниками», Пушкин в припадке какого-то самоуничижения, порой находившего на него, вольно переводит еще одну – 56-ю оду Анакреонта, где в положении старого мужа, которое он в молодости своей не раз высмеивал, поэт видит теперь самого себя:
Поредели, побелели
Кудри, честь главы моей,
Зубы в деснах ослабели,
И потух огонь очей.
Сладкой жизни мне немного
Провожать осталось дней:
Парка счет ведет им строго,
Тартар тени ждет моей…
(III, 374)
Это уже другие мотивы. Совсем не те, что в лирике до 1834 г. Мотивы надежды на любовь, на счастливую семейную жизнь сменились мотивами тревоги, ревности, смерти.
Конечно же, Пушкин отлично понимал, к чему могло привести кокетничанье Натальи Николаевны с Императором и повышенное к ней внимание со стороны Николая. И в произведениях 1835–1836 гг. тема любви неизменно сопрягается у него с мотивом расплаты за любовь, за обладание прекрасной женщиной – мотивом «любви ценою жизни».
Именно этот мотив звучит в повести «Египетские ночи», над которой Пушкин работал в сентябре – ноябре 1835 г., и особенно зловеще – в ее петербургском варианте «Мы проводили вечер на даче у княгини Д.», где после известного «египетского анекдота» («Клеопатра торговала своею красотою, и… многие купили ее ночи ценою своей жизни») состоялся такой разговор:
«– Невозможно… Этот анекдот совершенно древний. Таковой торг нынче несбыточен, как сооружение Пирамид.
– Отчего же несбыточен? Неужто между нынешними женщинами не найдется ни одной, которая захотела бы испытать на самом деле справедливость того, что твердят ей поминутно – что любовь ее была бы дороже им жизни».
И далее, заставив своих персонажей обменяться несколькими ироническими репликами, Пушкин вкладывает в уста одного из них то, что более всего его волновало:
«…Самое условие неужели так тяжело? Разве жизнь уж такое сокровище, что ее ценою жаль и счастия купить? Посудите сами: первый шалун, которого я презираю, скажет обо мне слово… и я подставляю лоб под его пулю… И я стану трусить, когда дело идет о моем блаженстве? Что жизнь, если она отравлена унынием, пустыми желаниями! И что в ней, когда наслаждения ее истощены?
– Неужели вы в состоянии заключить такое условие?..
– Я про себя не говорю. Но человек, истинно влюбленный, конечно, не усомнится ни на одну минуту…
– Как! даже для такой женщины, которая бы вас не любила?..
– …Что касается до взаимной любви… то я ее не требую – если я люблю, какое тебе дело?..» (VIII, 424).
В этом отрывке немало рассуждений, близко перекликающихся с письмами и дневниковыми записями Пушкина и даже с его лирикой, в частности с уже упоминавшимся незавершенным наброском «Пошли мне долгу жизнь и многие года…» и стихотворением «Из А. Шенье». Смысл последнего раскрывается в контексте приведенных рассуждений особенно полно. Напомню, что в стихотворении разработана одна из версий мифа о гибели Геракла: злобный кентавр Несс пытался овладеть женой Геракла – кроткой и наивной Деянирой. Геракл убил Несса, но тот перед смертью успел убедить Деяниру пропитать его кровью хитон («покров») Геракла, тогда, дескать, Геракл будет любить ее вечно. В крови кентавра был разлит страшный яд: пропитанный им хитон прирос к телу Геракла, причиняя невыносимую боль. Не в силах выносить страданий, греческий герой бросается в костер и гибнет…
Любимая и любящая жена, сама того не ведая, стала причиной гибели мужа!
Из А. Шенье
Покров, упитанный язвительною кровью,
Кентавра мстящий дар, ревнивою любовью
Алкиду передан. Алкид его приял.
В божественной крови яд быстрый побежал.
Се – ярый мученик, в ночи скитаясь, воет;
Стопами тяжкими вершину Эты роет;
Гнет, ломит древеса; исторженные пни
Высоко громоздит; его рукой они
В костер навалены; он их зажег; он всходит;
Недвижим на костре он в небо взор возводит;
Под мышцей палица; в ногах немейский лев
Разостлан. Дунул ветр; поднялся свист и рев;
Треща горит костер; и вскоре пламя, воя,
Уносит к небесам бессмертный дух героя.
(III, 382)
Только любящая ли? Или хотя бы верная? Пушкин все чаще и чаще задавался этим вопросом, с беспощадной жестокостью и пристрастием оценивая все, что могло отталкивать от него Наталью Николаевну, – и прежде всего всегда волновавший его вопрос о разнице в возрасте:
От меня вечор Леила
Равнодушно уходила.
Я сказал: «Постой, куда?»
А она мне возразила:
«Голова твоя седа».
Я насмешнице нескромной
Отвечал: «Всему пора!
То, что было мускус темный,
Стало нынче камфора».
Но Леила неудачным
Посмеялася речам
И сказала: «Знаешь сам:
Сладок мускус новобрачным,
Камфора годна гробам».
(III, 440)
В таком настроении подходил к концу 1835 год; а осенью появился Дантес…