Последний поезд
Перевод Елены Михайлик
— Слушай, у меня был тот еще денек, а до него та еще ночка. Что посоветуешь: двойной виски или лучше тройной?
— Тройной, конечно. – Я подал знак бармену. Джордж Уолси обычно был преисполнен американского энтузиазма, но уж если погружался в уныние, то добирался до самого дна. – Что дрожишь так, лишку хватил вчера? Или напитки были слишком холодные?
— Ни то ни другое. Расскажу – не поверишь.
— Сомневаешься в моей безграничной доверчивости?
— Да с чего бы? Просто эта история из тех, над которыми всегда смеются.
— Мне тоже смеяться?
— Еще чего! Но ведь это не просто серьезно, это страшно до смерти – хотя такое слово, пожалуй, лучше не употреблять. Я про смерть.
Джордж жадно отхлебнул виски, будто стремился опьянеть, а не удовольствие получить, и мне стало интересно, что же могло его так растревожить. У него светлая голова на широких и сильных плечах. Уж и не упомню, сколько лет он проработал на правительство, в скольких диковинных уголках мира побывал, выполняя разные щекотливые поручения. Вот уж кого невозможно представить охваченным паникой – но сейчас он сидит передо мной, белый как мел, и самым возмутительным образом переводит отменный «Гленливет».
— Так расскажи, – попросил я. – Похоже, дело и впрямь серьезное, и смеяться вовсе не хочется. У меня есть сигара, есть выпивка, и я весь внимание.
Джордж хрустнул пальцами и уставился в свой стакан.
— А может, и стоило бы поднять меня на смех. Может, я просто нализался до потери ума. Не знаю… Ладно, выслушай, а потом сам решишь. Это случилось вчера, поздно вечером, даже, пожалуй, уже сегодня, сразу после полуночи. Собрались старые друзья, обычное дело, спиртное рекой, в комнате жарко, а я подустал за день. Сидели в квартире на Эшбурн–гарденс, чуть в сторону от Кромвель–роуд. Выпил лишнего, и там не один я такой был, а глянул на часы – и глазам не поверил. У меня же в полвосьмого деловой завтрак, чтоб его! Сказал, что иду в туалет, это единственный способ смыться с такой вечеринки, схватил пальто и улизнул потихоньку.
На свежем воздухе полегчало, и я двинул пешком и вдруг сообразил, что иду не в ту сторону. Ночью в Кенсингтоне такси если и можно поймать, то разве что в аэропорту. Но я-то шел по Глостер–роуд и не хотел поворачивать назад. А прямо передо мной был вход в метро.
Он сгреб арахис с тарелочки на стойке и съел всю пригоршню разом, жевал так жадно, словно это был его последний ужин. Я промолчал, выдохнул вместо ремарки дымное колечко, и некоторое время спустя он продолжил:
— Эту станцию я хорошо знаю, часто бывал на ней лет тридцать назад, – там совсем рядом, за углом, у правительства была секретная контора. Отличный образец викторианской железнодорожной архитектуры, обращал внимание? Линии «Дистрикт» и «Сёркл», названия прямо там, на этих вечных керамических плитках. Первое метро в Лондоне. Сплошная классика: и наземные участки, и паровозы на угле, и все такое прочее.
Мой приятель снова пригубил виски, пальцы на стакане побелели. Было понятно – даже ему самому, – что он боится говорить по существу дела. Все же решился, «закусил пулю», по любимой своей американской поговорке, и расправил плечи.
— Моя гостиница прямо на кольцевой, вход в метро открыт, последний поезд идет вскоре после полуночи, значит я еще мог успеть. Уже слышался его шум, в лицо мне веял легкий ветерок. Я слетел по лестнице, прыгая через две ступеньки, нашарил в карманах пять пенсов на билет. Пролет был темный, мрачный, но это обычная в том районе картина, сам знаешь, и я дошел до платформы. Никаких билетных автоматов, вообще никого. Наверное, я перепутал вход с выходом – в ночное время их открывают и закрывают по–разному. Но как бы то ни было, спустился я и вижу, у платформы поезд стоит с открытыми дверьми. Помню, обрадовался: вот, сэкономил шиллинг, – и нетвердые ноги понесли меня к вагону. Я едва успел, двери закрылись сразу же за моей спиной. Стою, дышу тяжело и жду, что поезд тронется. Как бы не так. И это было первое.
Джордж очень долго смотрел в стакан, словно вовсе позабыв о моем присутствии.
— Первое? – спросил я, понизив голос.
Он встряхнулся и продолжил рассказ, так тихо, что мне пришлось напрячь слух.
— Первое, что показалось странным. Почему поезд стоит? Нет толпы пассажиров, в это время суток нет поездов, которые нужно пропускать. А мы все стоим и стоим. Оглядываюсь по сторонам, и меня аж озноб пробивает. В поезде отопление отключено, должно быть, электроэнергию экономят, – но это было не просто физическое ощущение, а кое-что гораздо серьезней. Я только так могу описать: за секунду что-то пробрало меня насквозь. Ноги в туфлях ледяные, кожа вся съежилась, – будто голым на мороз выскочил. Обхватил это я себя руками, зубами стучу и думаю: неужели заболеваю? Но все прочие люди в вагоне укутаны по самые уши, стало быть, не во мне дело. Вагон для ночного времени не пустовал, на последний поезд всегда найдутся пассажиры. Обычные люди, кто-то сидит, кто-то стоит. Зимние пальто, шарфы, теплые плащи – и все молчат молчком в тусклом желтом свете.
И тут, клянусь, с меня весь хмель слетел. Не то чтобы я был крепко пьян, ничего подобного. Просто трудный день, а потом хорошие напитки, расслабился малость, – сейчас бы в кровать и уснуть, а утром встанешь как новенький. Так вот, протрезвел я в один миг, а по спине мурашки бегают – как будто меня бросили в кишащую гадюками яму. Это из-за того, что я увидел. А вот сейчас попрошу тебя не смеяться.
Я ничего не ответил. Джордж даже не смотрел на меня – глаза были широко раскрыты, словно он глядел на нечто видимое только ему.
— Это была газета, просто мятая газета торчала из кармана старого плаща. Утренняя «Таймс», тонкая бумага, почти папиросная, в полуметре от моего лица. Я легко прочел название и разобрал дату: восьмое декабря тысяча девятьсот сорок первого. Пожалуйста, ничего не говори.
Я, честно говоря, и не собирался.
— Конечно, у пассажира могла быть при себе старая газета, почему нет? Сувенир или что-то в этом роде. Что значит одна старая газета? Сама по себе – ничего. Но были еще сами люди. Причем какие-то замурзанные. Как в военные годы, помнишь? Чиненая одежда, землистые лица, продуктовые карточки и усталость, от которой нам тогда не было спасу? Вот и тут… И не что-то одно, бросающееся в глаза, а много мелких примет. Трудно описать, но я помню, как вдруг в этом холодном неподвижном поезде, среди измотанных молчаливых людей, я испугался. Испугался, как никогда в жизни, – уж ты-то понимаешь, о чем я говорю. Ведь тебе известно про Югославию, про все те средиземноморские дела. Мне случалось бояться – а кому нет? – но сейчас это был страх смерти, тот, что испытываешь, когда до нее рукой подать. И тогда я понял: если останусь в этом поезде еще хоть на секунду, мне точно конец. Совершенно не думая, не владея собой, я повернулся и давай скрести закрытую дверь. Рвался, как зверь из клетки, срывая когти… Уж извини за стиль бульварного романчика, но я не преувеличиваю нисколько – вот, сам посмотри.
Джордж поднял правую руку, и мне вдруг передался тот озноб, о котором он рассказывал. Все ногти были сорваны начисто, до мяса; чернела запекшаяся кровь и йод. Только сейчас я понял, что на всем протяжении разговора он держал стакан левой, а правую прятал в кармане пиджака.
— Конечно же, двери не открывались – мою панику невозможно передать никакими словами. Я оглянулся и увидел, как все пассажиры поворачиваются, чтобы посмотреть на меня. До той минуты внимания не обращали, а теперь все разом решили повернуть голову. Я не хотел видеть их лиц! Ты даже представить не в силах, как я этого не хотел!
Сколько это продолжалось, не могу сказать. Может, одну минуту, а может, тысячу лет. Время будто сгустилось, головы все поворачивались, холод добрался до самых костей, и я чувствовал, как прочный мир живых крошится у меня под ногами, еще миг – и провалюсь в бездну смерти и вечности.
Но вдруг отворились двери. Я давил на них с такой силой, что вылетел на платформу, потерял равновесие и упал. Знаешь же, как в метро двери иногда распахиваются и моментально закрываются снова, глазом не успеешь моргнуть. И если бы я не ломился наружу, так и остался бы в вагоне. Двери сдвинулись с лязгом, как стальные челюсти, и поезд тронулся.
А я стоял на четвереньках и смотрел, как он катит вдоль платформы в туннель, как прожектор тускнеет, желтеет, а потом и вовсе гаснет. Я еле–еле поднялся на ноги, пришлось держаться за стену, чтобы снова не упасть. Потом меня сердито окликнул дежурный. Станция закрыта, последний поезд ушел, нечего здесь делать постороннему – праведный гнев маленького начальника. Я что-то промычал и вышел через дверь, которую он открыл для меня и захлопнул с нарочитым грохотом. Наверх, на Глостер–роуд, я выбрался как раз вовремя, чтобы помахать проезжавшему такси. Вот, пожалуй, и все. Не так уж и серьезно, чтобы терять душевное равновесие?
Это прозвучало как вопрос, и на него было трудно ответить. Чтобы потянуть время, я попросил у бармена еще виски. Мало–мальски собрался с мыслями и заговорил:
— Я бы так не сказал. Судя по тому, как ты расстроен, случилось и впрямь нечто из ряда вон. Думаю, каждый эпизод легко поддается рациональному объяснению, но вот все в совокупности, похоже, оказало на тебя не самое благоприятное воздействие…
Джордж снисходительно улыбнулся – будь я собакой, он потрепал бы меня по холке. И я умолк.
— Хочу кое-что добавить к своему рассказу, – произнес он. – Эту дату на газете я буду помнить до конца жизни, потому что тот день был для меня самым ужасным за всю войну. Восьмого декабря сорок первого года со станции метро «Глостер–роуд» отошел состав, полный измотанных людей, которым хотелось только одного: поскорее добраться до дому, согреться и уснуть. Отошел от той самой платформы, преодолел отрезок туннеля и вынырнул на открытом участке перед станцией «Хай–стрит» в Кенсингтоне. То, что произошло потом, нельзя назвать иначе как катастрофическим стечением обстоятельств. Налета не было. А бомба – упала. Наверное, немецкий пилот на обратном пути сбросил наугад неизрасходованный боеприпас. Фугаска, причем мощная. Она упала прямо на поезд, и сто двенадцать человек погибли в одно мгновение. Где были живые люди, там только рваное мясо и раздробленные кости.
Тут Джордж умолк; я тоже не раскрывал рта. Мы как-то забываем, насколько плохо обстояли в ту пору наши дела, и вспоминать лишний раз не хочется. Наконец я кашлянул и заговорил:
— Конечно, я понимаю, что ты почувствовал. Этот поезд спустя столько лет напомнил тебе тот, тогдашний. Все более чем ясно.
— Ошибаешься, все более чем странно. Ведь ты знаешь не все. Тогда, в декабре сорок первого, я опоздал на поезд, на тот самый, которым ездил каждую ночь. Подскочил, когда двери уже закрылись, подергал их, но без толку. Так и стоял, злой как черт, и смотрел вслед ушедшему составу. Я все еще был на платформе, когда рвануло, из туннеля хлынуло адское пламя и ударная волна сшибла меня с ног.
Да, я опоздал на тот поезд. Но ответь, неужели он ждал меня все эти годы? Каждую ночь, в тот же час? Означает ли это, что я должен быть уехать на нем, вместе с остальными? И если бы вчера я не вырвался из вагона, что стало бы со мной?