Книга: В темноте
Назад: Глава 1 Коперника, 12
Дальше: Глава 3 Здесь сама земля пропитана страданиями

Глава 2
Девочка в зеленом свитере

Мой отец не знал, в каких ужасных условиях нам придется жить на Замарстыновской, 34, пока мы туда не пришли. Он договорился насчет этой комнаты в юденрате, еврейском совете, выполнявшем функции своеобразной организации помощи еврейскому сообществу. Юденраты работали по всей Польше. Это были организации, созданные евреями и работавшие для евреев. С одной стороны, они играли важную роль центров связи, а с другой – служили своеобразным мостом между немцами и населением гетто. Немцы поддерживали юденраты, потому что они позволяли им общаться с евреями, а также управлять ими. Мой отец всегда отмечал парадоксальность ситуации, в которой организация, созданная для помощи угнетенному и преследуемому народу, использовалась, чтобы народ, которому она должна была служить, было легче угнетать и преследовать. Юденраты были рукой, протянутой утопающему, но в любой момент способной толкнуть его обратно в воду.
Тем не менее в некоторых вопросах, например, в поиске жилья или в розысках родственников или знакомых, юденраты помогали очень сильно. Моему отцу дали адрес дома на Замарстыновской улице и имя – Багров. И все. Не знаю, довелось ли нам встретиться с этим Багровым, но мы должны были попытаться найти его, а он – сказать нам, куда двигаться дальше. Мы шли довольно долго, с полчаса. Я была рада наконец оказаться в этот солнечный день на улице, потому что мне очень не хватало свежего воздуха. Тем не менее я хотела знать, куда мы все-таки идем, потому что так долго шагать со всеми пожитками было очень сложно.
В центре города Замарстыновскую улицу пересекал мост. Через несколько недель этот мост станет границей «Еврейского лагеря», известного под немецким названием Juden Lager или Ju-Lag, городского гетто, где будут жить еще не расстрелянные и не отправленные в лагеря евреи. Этот район и сам станет больше похож на концлагерь. Дом номер 34 по Замарстыновской находился на ближней стороне от моста, т. е. за пределами района, который вскоре превратится в гетто. Я смотрела на продолжающуюся за мостом улицу и гадала, какие ужасы ждут нас там. Неужели там может быть еще хуже, чем сейчас? Ведь и на этой стороне от моста нам было очень худо. Даже я, ребенок, уже понимала, что такое страх и опасность.
Наш путь на Замарстыновскую, 34, был еще одним чудом из длинного списка маленьких чудес, потому что поиск жилья в тот момент казался задачей невыполнимой. Дворец или хижина… тогда это не имело никакого значения. Все отчаянно искали себе жилье, и то, что нам удалось найти себе крышу, можно считать настоящим везением. Моего дедушку выбрали одним из представителей юденрата, он был знаком с кем-то из жителей этого дома и помог отцу договориться о комнате. Мы не знали, чего ждать, а на месте увидели ужасную полутемную комнату, под завязку забитую выселенными из своих домов еврейскими семьями. Там был один санузел человек на 20. Все мы были беженцами, выброшенными на улицу из своих домов, лишенными возможности жить по-человечески.
Нас поселили в одну комнату с еще тремя или четырьмя другими семьями. Сейчас, спустя много лет, я понимаю, что совершенно ничего об этих наших соседях не помню. Возможно, у них тоже были дети, но я не помню, чтобы с кем-то там играла. Я играла только с братом Павлом. Мы с ним придумывали игры, в которые можно было играть мысленно. Я рассказывала ему всякие истории. И мы без конца разговаривали, разговаривали, разговаривали. Иногда в наших беседах участвовал и Мелек. Я уже втянула Павла в свой воображаемый мир, познакомила со своим другом, и теперь мы вместе жили в этом скрытом от окружающих мирке.
Как я уже говорила, никаких игрушек у меня не осталось – только надетая на меня одежда (в частности, драгоценный, связанный для меня бабушкой зеленый свитер), и одна смена белья, лежавшая в нашем единственном чемодане. Делать нам было совершенно нечего – только сидеть и ждать отца. Каждый день ему приходилось искать работу или добывать продукты. Каждый день мы просто сидели и ждали его. Покидая квартиру, он вел себя предельно осторожно. Улицы находились под контролем украинцев, и ему приходилось добираться до точки назначения переулками и задними дворами. Время от времени юденрат организовывал для евреев пункты раздачи продуктов и предметов первой необходимости. Информацию об этом распространяли по общине, и мужчины, отправляясь туда, петляли по самым глухим переулкам, чтобы избежать ареста. Некоторые обратно не возвращались.
Наша жизнь отличалась от прежней, как небо от земли. На Замарстыновской было грязно, стояла жуткая вонь, не хватало воздуха. Никакой мебели – если не считать нескольких матрасов и пары стульев. Папа работал плотником и сколотил обеденный стол, которым пользовались все жившие в комнате семьи. К единственному окну подходить не позволялось. Не разрешали мне и выходить на улицу. Для меня в этом, конечно, ничего нового не было, потому что с начала оккупации я ни разу не выходила гулять, если не считать прогулкой путь на Замарстыновскую, но дома мне хоть можно было смотреть в окно. Без окна я не могла узнать, что творится снаружи, если, конечно, каких-нибудь новостей не приносил папа. Но он, как правило, старался ничего не рассказывать. Они с мамой хотели оградить нас от мыслей о нашей общей беде, но я научилась подслушивать их секретные беседы. Иногда, если им не хотелось, чтобы я понимала, о чем они говорят, родители переходили на идиш, но со временем я научилась говорить и на идише. Со временем я начала все слышать и все понимать.
Мне было очень плохо. Мы прожили в этой комнате около недели, но для 6-летнего ребенка это целая вечность. Маме приходилось несладко. Она привыкла жить в окружении собственных вещей, хозяйничать на своей кухне, устанавливать распорядок дня, но здесь приходилось жить в том же режиме, что и наши соседи. Есть мы могли, только когда отец приносил домой еду, мыться – только холодной водой и только в свою очередь. И здесь мама снова устроилась на работу. Для нас с братом это было, пожалуй, главной переменой в жизни. Мы уже привыкли, что мама все время рядом, но теперь ей, как и отцу, приходилось каждодневно уходить на работу, а нам – волноваться, ожидая ее возвращения.
Долго оставаться на Замарстыновской, 34, мы не смогли. Вскоре отец отвел нас на новую квартиру, тоже на Замарстыновской, только в доме номер 120, и условия там были немного получше. Но на этот раз мы оказались за мостом, т. е. в гетто. Чтобы попасть туда, нам пришлось пройти через охраняемые ворота. На блокпосту у нас потребовали документы и сказать, куда мы направляемся. Кого-то немцы арестовывали целыми семьями, если не было надлежащих документов или люди просто казались подозрительными, но нам повезло. Один из солдат, правда, ударил отца кожаной плетью, но он потом сказал, что это не самое страшное – многим сейчас еще хуже…
Когда мы вошли в гетто, я не заметила особенных отличий от того, что было с той стороны ворот. Оказалось даже, что в новой квартире немного просторнее, да и живет в ней меньше народу. Человек, который сдал нам комнату, был тоже плотником. Наверно, он был знакомым отца. В подвале у него была мастерская, запах древесной стружки – запах свежести и чистоты – распространялся по всему дому, и мне казалось, что у нас начинается какая-то новая жизнь. Даже сегодня, чувствуя запах стружки, я мысленно переношусь в ту мастерскую… Этот запах до сих пор ассоциируется у меня с ощущением счастья, хотя счастливыми те времена назвать невозможно.
Мы прожили на Замарстыновской, 120, с февраля по август 1942 года. Поначалу в одной комнате с нами жила моя тетя с двумя своими детьми, но потом приехал дядя и забрал их в Варшаву. За домом был небольшой дворик, и мама иногда выпускала меня туда погулять. Теперь для меня такие прогулки были роскошью. Прямо за этим двориком начиналось небольшое поле, на котором росли грибы. До этого я никогда еще не видела, как растут грибы, и сначала принимала их за белые камни. Когда к нам в гости зашла бабушка, я спросила у нее про эти камни, и она объяснила мне, что это грибы и что их можно есть. Это меня удивило. Мы с ней набрали немного грибов и принесли домой. Я просто поверить не могла, что сижу и ем эти большие белые камушки. Грибы были совершенно пресные, но я убедила себя, что у них божественный вкус.
В какой-то момент я начала с большим вниманием относиться к еде. До 1939 года, т. е. до советской оккупации, мне на еду было наплевать – я даже отказывалась есть, чтобы насолить своей бедной няне. Но теперь, когда продукты стали почти драгоценностью, а возможность сытно поесть выпадала так редко, я съедала все, что давали. Я не любила ходить голодной, так что знакомство с грибами стало для меня особенным событием, именно поэтому я помню его до сих пор. А еще я помню, как помогала маме чистить картошку. Картофелечистки у нас не было, я работала обычным ножом, а папа учил меня срезать кожицу тоненько-тоненько, чтобы не переводить впустую ни грамма картофеля. Папа внимательно следил, пока не убедился, что я овладела мастерством чистки картошки и мне можно доверить это дело. Я чистила картофелины с почти ювелирной точностью. Я не тратила впустую ни кусочка. Это вошло у меня в привычку, от которой я не избавлюсь уже никогда..
Теперь, выходя из дому поиграть, я своими глазами увидела, в какую беду мы попали. Как-то днем, гуляя на заднем дворе, я через щелочку в заборе увидела, как группа украинских подростков избивает пожилого еврея палками. Он кричал от боли, звал на помощь, умолял юнцов прекратить, но не сопротивлялся! Потом эта забава подонкам наскучила, и они ушли, бросив стонущего мужчину на земле. Я помчалась наверх рассказать матери об увиденном. Я думала, что она поможет несчастному. Но что могла сделать мама? Конечно, ее расстроил мой рассказ, но в то же время она наказала мне ни в коем случае не ввязываться, потому что любое вмешательство в подобных ситуациях может грозить мне большой бедой. Мама была совсем другим человеком, да и меня она хотела воспитать совсем другой, но так уж нас изменила война, так нас изменили фашисты. Не только немцы, но и украинцы тоже. Если бы мы попытались оказать помощь этому человеку, они, скорее всего, набросились бы с дубинками и на нас.
В доме 120 по Замарстыновской не было воды. То есть в водопроводной воде можно было мыться, но пить ее было нельзя. За питьевой водой мы с бабушкой ходили к колонке. Туда пустое ведро несла бабушка, а я тащила домой полное. Мне нравилось чувствовать себя взрослой и способной помогать в таком серьезном деле. Но вот как-то днем, возвращаясь домой с ведром воды, я заметила, что ко мне приближаются две молодые украинки – вроде вполне безобидные, но они были украинками. У меня возникла мысль наказать их за избиение того старика-еврея. Только что прошел дождь, и на улицах было много луж. Я остановилась у самой большой и стала дожидаться, пока эти украинки не подойдут поближе. Потом, когда они оказались прямо рядом со мной, я прыгнула в лужу и обдала их брызгами дождевой воды.
Это взбесило бабушку. А украинки, размахивая кулаками, бросились за мной, крича:
– Жидовская сволочь!
Они меня, конечно, не поймали, потому что бегала я быстро. Они не обратили внимания на бабушку. Наверно, они просто не поняли, что мы с ней вместе. Обрызгав их, я ощутила в себе такую силу, такое могущество! Совершеннейший пустяк, шалость, но я вдруг почувствовала, что не так беспомощна, как кажется. Конечно, дома я получила на орехи, но меня это не расстроило. Важнее всего для меня в тот момент было понимание, что мы в силах противостоять украинцам, немцам – всему, что нам угрожает.
Умение быстро бегать помогло мне еще не раз, особенно во время немецких «акций», когда они оцепляли целые районы и очищали улицы от евреев. Ходить по городу без документов было всегда небезопасно, но во время «акций» даже самые правильные документы не значили ровным счетом ничего. В «акциях» немцы задействовали все свои силы: солдат, гестаповцев, эсэсовцев. Они вламывались в квартиры, где, по сведениям украинцев, жили евреи, и вытаскивали обитателей на улицы. Иногда они просто забрасывали гранатами здания, где, по их подозрениям, жили евреи. Они выгоняли людей на улицы и везли потом на возвышающийся над городом холм, в Яновский трудовой лагерь, или в лагерь смерти в Бельжеце. Иногда они убивали евреев прямо на улице или расстреливали в Пясках. Немцы целенаправленно старались депортировать или убить как можно больше евреев за максимально короткое время, чтобы держать в постоянном страхе живых. После каждой «акции» выживших евреев загоняли все дальше в глубь гетто. Их словно пропускали через воронку. На них непрестанно давили, загоняя во все более тесное пространство, уничтожая тех, кто туда переставал умещаться.
Я до сих пор помню самую первую немецкую «акцию». А может, это первая «акция», которую я запомнила. Мы жили еще на Замарстыновской, 120, и мама постоянно сидела с нами. Мы услышали за окном шум, потом топот поднимающихся по лестнице немцев. Они колотили в двери квартир. А потом мы услышали крики людей. Мы испуганно прижались к матери…
Но потом она сделала нечто странное: она начала щипать нас за щеки. Она щипала снова и снова. Это было больно, но она не прекращала.
– Тише, тише, тише, – повторяла она, успокаивая нас. – Шшшш, шшшш, шшшш.
И продолжала щипаться. Она торопливо объяснила нам, что хочет, чтобы у нас на лице появился здоровый румянец, чтобы мы казались немцам вполне упитанными, хорошо одетыми и благовоспитанными детьми. Она поставила на столик против входной двери красивую фотографию нас с Павлом. И все это время она щипала, щипала и щипала нас за щеки.
Наконец и в нашу квартиру, выбив дверь, ввалились немцы. Тот, что был у них вроде главным, окинул взглядом квартиру. Он вовсе не был похож на чудовище – совсем еще мальчишка! Он внимательно посмотрел на нас с братом. Он видел, что мы чистенькие и вполне здоровые. Щеки у нас горели огнем от маминого пощипывания! Мы были одеты в красивые, чистые рубашки. У меня поверх рубашки был надет мой любимый зеленый свитер. Мы стояли тихо и абсолютно спокойно, но не потому, что были так хорошо воспитаны, а потому, что просто боялись пошевелиться или произнести хоть слово.
Немец осмотрел нас с ног до головы. Потом он заметил стоящую на столе фотографию и сличил наши лица с теми, что были на портрете, и спросил маму:
– Врач?
Это были солдаты вермахта, не гестаповцы и не эсэсовцы, просто солдаты. Они всегда были немного погуманнее, с ними, как правило, было легче разговаривать. Так всегда говорили мои родители.
Мама отрицательно покачала головой.
– Профессор? – спросил немец.
Она снова покачала головой.
– Nein, – сказала она. – En airbrecht. Нет, простая рабочая.
Солдат еще раз внимательно осмотрел нас с братом.
– Das en dein kinder? Это твои дети?
Мама гордо кивнула.
Он снова уставился на нас и долго разглядывал. В конце концов он сказал:
– Bleiben Sie. Можете остаться.
Вот так, благодаря еще одному маленькому чуду – исщипанными мамой щекам! – мы пережили нашу первую «акцию».
На следующий день пришел еще один немецкий солдат. Мама снова набросилась на наши щеки, и нам опять позволили остаться. Я так и не узнала, откуда она узнала про эту уловку. Но чуть позднее в тот второй день, в дверь вошел украинский солдат и приказал очистить помещение. На этот раз мамин трюк со щеками не сработал. Украинец сказал, что кто-то из соседей донес на нас. Мама пыталась его успокоить, но он и слушать ничего не хотел. Нам повезло: как раз в этот момент домой вернулся отец. Украинец заявил, что отец может остаться дома с нами, а мама пойдет с ним, поскольку у нее нет документов.
– Сколько? – прямо спросил папа.
– 500 злотых (около $100).
Папа с радостью отдал деньги, и мы получили еще один день свободы.
Во время следующей оставшейся у меня в памяти «акции» со мной была моя двоюродная сестра Инка, двумя годами старше меня. В то время мы жили на Замарстыновской, 120, вместе. Мы уже знали, что, выходя поиграть на улицу, нужно вести себя как можно осторожнее. Обычно родители почти не выпускали нас из дома, но задний дворик считался местом вполне безопасным. Тем не менее, гуляя, мы озирались и прислушивались, боясь, что откуда-нибудь появятся немцы или украинцы. Проводились в этот момент в городе «акции» или нет, не имело никакого значения. Они убивали евреев, арестовывали евреев, пытали евреев постоянно, но в те дни, когда это делалось целенаправленно и крупномасштабно, у процесса истребления евреев появлялось специальное название – «акция». Однако и в другие дни ничего не менялось.
Мы следили за всем, что происходит вокруг, словно животные. Заметив любое неожиданное движение, услышав необычный звук, мы немедленно бросались в бегство. Так было и в тот раз. Я услышала немецкую речь и увидела группу солдат. Потом зашумели и затопотали люди, которых выгоняли на улицу. Мы побежали. Я успела нырнуть в переулок и спрятаться, а Инку поймали солдаты и куда-то увели…
Такова уж была жизнь в гетто: только что ты была рядом с кем-то, и все было нормально, а в следующий момент человек исчезал, и все становилось плохо, и где-то под этой печалью скрывалось нечто вроде твердого знания, что что-то такое просто должно было произойти.
Я увидела Инку еще раз, в тот же день, но немного позднее. Я услышала шум на улице и выглянула из окна. В кузове грузовика сидела Инка, а рядом с ней – моя бабушка, папина мама, та самая, что связала мой драгоценный зеленый свитер…
Вдруг бабушка подняла глаза на наше окно. Не знаю, видела она меня в окне или просто догадалась, что я там, но она махнула мне рукой. Это даже был не взмах, а почти незаметный жест, специально для меня, на тот случай, что я ее вижу. Наверно, она думала, что охранники не обратят на это внимания, но один все-таки заметил. Наверно, ему это не понравилось: машет кому-то рукой, с улыбкой… И не боится. И он ее ударил. Ударил бабушку прикладом винтовки… Инка протянула к бабушке руки… Все, больше я их обеих никогда в жизни не видела.
После этого случая я перестала выходить на улицу.
В тот момент я начала понимать, что в нашей жизни нет места слезам. Позднее, когда мы будем прятаться в канализации, прямо под улицами, на которых играли дети, я не буду плакать из опасения выдать нас, но научилась я этому именно тогда, смотря, как бабушку и Инку увозят на верную смерть, я сказала себе, что не буду плакать. Нас всех, конечно, печалили мысли о том, что произойдет с Инкой и бабушкой, мысли о том, что с ними, возможно, уже происходит, но времени на печаль у нас не было, и поэтому мы выбрасывали тяжелые думы из головы. И не потому, что не любили их или не чтили их память. И не от равнодушия или отсутствия уважения. Нет, мы отказывались от скорби и грусти, потому что в нашей теперешней жизни слезам больше не было места. Кроме того, показывать свою грусть теперь было вообще нельзя. Где и когда угодно, но только не в гетто, только не в те времена. Почему? Да потому, что у всех вокруг были свои поводы для горя и печали. Все мы видели, как наших друзей и родных забирали и уводили на бойню. В любое другое время мы были бы сражены горем наповал, но теперь нам оставалось только надеяться, что мы не станем следующими.
Мама плохо справлялась со своими эмоциями. После этих первых «акций», в которых она потеряла свекровь и племянницу, у нее случился нервный срыв. (Позднее мы узнали, что и Инкина мама, моя тетя, тоже погибла во время той же самой «акции».) Вообще мама была сильной женщиной, но такого страшного удара перенести не смогла. Она где-то спряталась и некоторое время даже не ходила на работу. О том, где она прячется, папа не сказал даже нам с братом. Он опасался, что мы случайно выдадим ее, если к нам с обыском нагрянут гестаповцы. А пряталась она внутри дивана. Папа помогал ей забраться в ящик для постельного белья, раскладывал диван и накрывал его одеялом так, чтобы спереди оно свешивалось до самого пола. Я думала, что она по утрам уходит на работу, а она лежала в диване. А я была в полной уверенности, что дома, кроме нас с братом, никого нет! Первые подозрения возникли у меня, когда я услышала, что папа разговаривает с пустой комнатой. Он стоял в дверном проеме и говорил, говорил и говорил.
– С кем ты разговариваешь? – спросила я.
– Ни с кем, Кшися. Просто пытаюсь собраться с мыслями.
Но он не переставал разговаривать «ни с кем»! Звучало это почти комично. На этот раз он спрашивал у комнаты совета: что приготовить на ужин, во что нас с Павлом одевать… Мне было смешно слушать, как папа беседует с пустой комнатой, пока я, наконец, не услышала, как мамин голос, доносившийся из дивана, подсказывал отцу, что из продуктов осталось у нас в доме.
Продолжалось это несколько дней, потом отцу удалось убедить маму, что «акция» кончилась и теперь она будет в безопасности, но даже мне было видно, как ее изменили недавние события. Она стала очень суеверной. Однажды Павел рассказал, что ему приснилось, как в нашу квартиру пришли немцы, и мама снова спряталась в диванный ящик. И правда, прямо на следующий же день в нашу квартиру заявился немецкий солдат… и опять пощадил нас.
Предчувствия маленького Павла не обманули нас и в другой раз. Подобно многим другим еврейкам из гетто, моя мама начала носить с собой капсулы с цианистым калием, которые мы должны были принять в том случае, если нас арестуют. Немцы нас живыми не возьмут, поклялась мама. Она носила с собой три капсулы: одну для себя, одну для меня и одну для Павла. Наверно, была капсула и у отца. Яд мама носила на руке под ремешком часов, и как-то вечером одна капсула лопнула как раз в тот момент, когда мать готовила для Павла какую-то еду. Павел как-то почувствовал, что есть ему нельзя. Как он догадался, я не знаю до сих пор. Мама изо всех сил пыталась заставить его хоть попробовать, но он упрямо отказывался открывать рот и в конце концов заплакал. Обычно он редко капризничал, но сейчас слезы лились ручьем. Мы ничего не могли понять.
Естественно, я ничего не знала о капсулах, а Павел просто не мог понять таких сложных вещей, но инстинктивно догадался о том, что произошло. В конце концов мама заметила, что одна из капсул раскололась и капли яда почти наверняка попали в еду. Она бросилась к нему, начала обнимать и целовать, и после этого случая стала считать его кем-то вроде провидца. Ему было всего три, а он уже увидел сон про очередной визит немцев и откуда-то узнал, что еда отравлена. До самого конца войны мама будет то и дело спрашивать его:
– Павелек, не идут ли немцы?
Не думаю, что у братишки были сверхъестественные способности, но эти «акции» изменили всех нас – сломали, унизили и напугали до такой степени, что мама готова была поверить в пророческий дар Павла. Папа часто рассуждал о том, что с нами происходит. Сначала, говорил он, всех свобод нас лишили русские. У нас отняли привычный образ жизни, напичкали коммунистической пропагандой до того, что мы перестали чувствовать себя людьми. Все вокруг стало не таким, как было, и жизнь, которая раньше казалась прямой и гладкой дорогой, превратилась в кривую тропинку с камнями и ямами на каждом шагу. После русских пришли немцы и низвели нас до ничтожества, заставляя бесконечно страдать. Мы утратили способность плакать по отнятым у нас родным и любимым. Потому что понимали, что полная ликвидация еврейского населения – это вопрос решенный. Потому что начали верить, что это наша судьба и мы перед ней бессильны.
Я тоже видела, как изменилась: не проливала слез ни по бабушке, ни по тете, ни по Инке – просто стискивала зубы, делала глубокий вдох и продолжала двигаться по жизни. И за все это ненавидела немцев. Я ненавидела их за то, что они пусть всего на несколько дней, но превратили мою мать в слабое и запуганное существо. Ненавидела их за то, что они уже отобрали у меня родных… Но больше всего я ненавидела немцев за то, что они отобрали у меня слезы.
И за это им не было прощения.
* * *
Совсем скоро наша жизнь станет предметом манипуляций страшного человека по имени Йозеф Гжимек, оберштурмфюрера СС, коменданта Львовского гетто. Кому из нас жить, а кому умирать, будет решать именно он – заплечных дел мастер, специалист по ликвидации гетто. Спустя годы его будут судить за военные преступления. Но в тот момент мы знали только то, что этого человека посылают из города в город организовывать гетто и планировать уничтожение и высылку в лагеря еврейского населения. Весть о том, что Гжимек назначен комендантом Львовского «Ю-Лага», повергла нас в ужас.
Прибытие палача совпало по времени с изоляцией гетто. Оно уже было окружено изгородью, и попасть в него можно было только через ворота, расположенные рядом с проходящим над Замарстыновской улицей мостом. Но до августа 1942 года это был не столько блокпост, сколько пункт проверки документов. Точно так же, как это сделали мы, переезжая в квартиру на Замарстыновской, 120, пройти под мостом мог любой, у кого эти документы были в порядке. Гетто было отделено, но еще не отрезано от города. Однако после августовской «акции» 1942 года «открытая» часть города была ликвидирована и оставшихся евреев загнали в обнесенный забором «Ю-Лаг». Все это было элементом немецкого плана, в соответствии с которым нас выдавливали во все меньшее пространство, чтобы нас было легче контролировать, чтобы над нами было легче издеваться, чтобы нас было легче уничтожать. Теперь мы, как говорил папа, «остатки львовского еврейства», были заперты за 4-метровыми стенами. Через каждые несколько метров вдоль стены располагались посты с вооруженными часовыми. Работавшим в городе евреям выходить из гетто разрешалось только строем. На входе и выходе из гетто рабочих пересчитывали по головам.
Маме, шившей армейскую форму на фабрике Schwartz Co. в Яновском лагере, выдали большую «R», которую нужно было носить на верхней одежде. Буква «R» означала Ruestung – «дневное время». Рабочие ночных смен носили букву «W» – Wernacht, «ночное время». Иногда немцы использовали эти буквы для сортировки евреев. Скажем, во время одной «акции» хватали только людей с «R», в ходе другой – помеченных знаком «W». Я подозреваю, что у отца были обе буквы. То есть дали ему какую-то одну, вторую он подделал, а потом каждый день надевал ту, что на данный момент была для него полезнее.
Да, папе хорошо удавались подделки. Однажды он подделал Meldecarta. Человека, не предъявившего этот документ и не поставившего в него штамп на определенных блокпостах, могли отправить в лагерь, а то и расстрелять на месте. Свой документ отец получил вполне официально, но хотел, чтобы такой же был и у мамы. Я помню, как в одну ночь несколько мужчин сидели у нас в квартире и изготавливали эту подделку. Они взяли настоящую Meldecarta убитого немцами человека и при помощи мембраны из куриного яйца переделали ее на мамино имя. Я не знаю, откуда он узнал об этой технологии и насколько хорошо получилась фальшивка. Много лет спустя я посмотрела фильм «Большой побег» и, увидев там сцену, в которой английские военнопленные делают подложные документы таким же способом, сразу вспомнила ту ночь, отца и его приятелей.
Августовская «акция» продолжалась десять дней – с 12 по 22 августа 1942 года. За этот период немцы ликвидировали больше 40 000 евреев. К этому числу нужно прибавить еще и десятки тысяч убитых или отправленных в концлагеря во время предшествующих «акций» или по разным причинам погибших в промежутках между ними. Еврейское население Львова было практически уничтожено, то же самое можно было сказать и про нашу семью. Кроме нас четверых, выжить удалось только папиному отцу, маминой мачехе, дяде Кубе, мужу папиной сестры Цески, Инкиной мамы. Оставался в живых и мамин отец. Но всех остальных – тетушек, дядюшек, двоюродных сестер – на этом свете уже не было. После войны мой отец написал, что во всем Львове пройти войну без потерь удалось только трем еврейским семьям. Всего трем! Одной из них была наша. Но здесь мы говорим о малой семье – состоящей только из родителей и детей.
В первый день августовской «акции» папа проснулся очень рано и сразу заметил, какая тишина царит в городе. На улицах не было ни души. Отец вышел на улицу и, прячась в переулках и подворотнях, осторожно дошел до больницы. Там стояли грузовики, в открытые кузова которых, словно скот, загружали больных людей. Некоторые не могли ходить. Несчастных вывезли в Пяски, сбросили с грузовиков на землю и быстро, деловито расстреляли.
22 августа, в последнюю ночь «акции», к нам заглянул папин дядя узнать, кому из родственников удалось выжить. Я проснулась, услышав голоса. Помню, что мама поила отцовского дядю чаем. Он сказал отцу, что всю его семью схватили немцы. Потом он рассказал моим родителям, что спрятал в надежном месте деньги и другие ценности, и на всякий случай нарисовал карту.
Через минуту после его ухода на улице раздались выстрелы. Отец выглянул в окно и увидел лежащее на мостовой тело дяди. Возможно, он был самой последней жертвой августовской «акции»…
Мы не зря боялись этого Гжимека. Августовская «акция» была всего лишь одним из многих свидетельств его кровожадности. Кроме того, он был еще чрезвычайно дотошен и придирчив, но это проявлялось только в периоды «нормальной» жизни, т. е. в промежутках между «акциями». Гжимек был буквально помешан на порядке. По его приказу по всему гетто расклеили плакаты «Порядок превыше всего!». А еще он был самым настоящим садистом. Он славился тем, что давал своим узникам заведомо невыполнимые задания, а потом убивал их за неспособность с ними справиться. Скажем, если у человека хватало сил поднять только 50 кг, Гжимек приказывал ему таскать грузы весом в 150 кг. Такая вот была у Гжимека метода. Такое представление о порядке.
У поляков есть пословица «Z chlopa pan». Из грязи в князи. Так презрительно говорят о людях, рвущихся к власти, но не имеющих на нее прав ни по рождению, ни по воспитанию. Или о тех, кто уже получил эту власть, но нечестным путем. Именно таким образом мой папа характеризовал Гжимека, человека недалекого, невежду, но требовавшего к себе почтительного отношения. Люди не очень-то им восхищались. Подчиненные не очень-то мечтали отвешивать ему поклоны. И поэтому сразу по прибытии во Львов он приказал устроить в честь себя парад. Он приказал жителям гетто выйти на главную площадь и выстроиться аккуратными рядами по обе ее стороны.
Я не ходила на этот парад. Подобно остальным выжившим на тот момент еврейским детишкам, я давно перестала выходить из дома, но часть процессии видела в щелочку между шторами. Мне удалось увидеть начищенные до блеска черные кожаные сапоги и плащ Гжимека. Я слышала, как он выкрикивает приказы. Он проехал через город в ландо на паре прекрасных вороных коней. По словам моего отца, он проехал через площадь, как император Нерон. Он сам правил лошадьми. В одной руке он держал вожжи, а в другой – русский автомат «ППШ». Время от времени, просто чтобы показать, что ему дозволено все, Гжимек вскидывал автомат и стрелял в кого-нибудь из евреев, идеальными шеренгами выстроившихся вдоль улицы. Когда убитый падал на землю, его парализованные ужасом соседи даже не двигались с места.
Наконец Гжимек вышел из экипажа и отправился осматривать шеренги заключенных. Да, теперь все евреи стали заключенными тюрьмы под названием «Ю-Лаг». Близко к евреям Гжимек не подходил. Останавливаясь перед кем-нибудь из них, он говорил:
– Сделать шаг назад, чтобы твои вши на меня не перепрыгнули. Darnit euch die laeuse nicht enfienen!
Как ни печально, это была правда. Условия в «Ю-Лаге» были совершенно чудовищные, огромные массы людей жили в нем в абсолютной антисанитарии. В результате многие были заражены вшами. Мы жили в грязи и отбросах, а Гжимеку это не нравилось, и поэтому, завершив инспекцию, он махнул рукой и приказал отправить людей на уборку улиц.
Комендант обожал чистоту и порядок – «нарушителей» он просто расстреливал. Он постоянно разъезжал по улицам в открытой машине или ландо с русским автоматом в руках и непрестанно искал повод открыть стрельбу. Увидев грязную витрину, он приказывал остановить машину, подходил к магазину и выбивал витрину прикладом. Заметив на тротуаре окурок, он расстреливал того, кто был к нему ближе, не разбираясь, мужчина это, женщина или ребенок. Гжимек был не просто убийцей – он был настоящим маньяком. Его действия невозможно было предугадать. Он мог без причины убить человека или закрыть глаза на беспричинное убийство. И он ненавидел евреев – мужчин, женщин, детей, особенно грязных еврейских детей…
Во время той первой инспекции, когда Гжимек катался по улицам в ландо, мой отец допустил большую ошибку, о которой нам еще придется сильно пожалеть: он привлек к себе его внимание. Когда Гжимек приказал евреям отправиться на уборку улиц, мой отец вышел из шеренги и спросил, нельзя ли использовать его, опытного плотника, как-то более разумно. Кроме того, он сказал, что работал в гетто с бригадой таких же профессионалов. Наконец папа попросил господина оберштурмфюрера дать им какую-нибудь значимую работу, вместо того чтобы отправлять махать метлами на улицах. Гжимек взбеленился – наглый грязный жид смеет давать ему указания! – и несколько раз хлестнул отца по лицу плеткой… (С этого момента папа стал плохо видеть левым глазом.) Затем Гжимек вручил отцу лопату и тряпку и приказал заняться делом. Истекающий кровью папа принялся за уборку…
Мама в тот момент была на работе. Во время августовской «акции» она уже шила немецкую униформу на фабрике Schwartz Co. в Яновском лагере. Schwartz Co. была лидером по использованию евреев в качестве рабочей силы. Фабрики этой компании не останавливались ни на минуту. Мама работала сменами по 12 часов. Она уходила в 5 утра и возвращалась только к 7 вечера. 12 часов уходило на работу и еще по часу – на дорогу туда и обратно. Если она работала в ночную смену, то уходила вечером, а возвращалась утром. Когда мама работала ночами, я старалась вести себя тише, чтобы она могла отоспаться, и присматривала за братом. Я помню, какое благодатное спокойствие снисходило на меня, когда мама была дома. Я чувствовала себя такой сильной. Но как бы тихо и смирно мы себя ни вели, мама не могла спать днем. В то же время она не раз видела, что происходит в Яновском лагере с теми, кто засыпал на работе, и очень боялась, что это может случиться и с ней.
Двенадцать часов в день, семь дней в неделю… И что получали за это люди? Две миски супа. И все. Две миски супа и сомнительную привилегию продолжать жить в постоянном страхе и унижении. Если бы мама не пошла работать, ее бы убили. Работать было необходимо, чтобы демонстрировать свою полезность, а не чтобы зарабатывать деньги. На работу и обратно каждый день нужно было проходить больше 10 километров по Яновскому тракту, и мама часто говорила, что эта дорога была самой тяжелой частью рабочего дня. Люди шли колоннами под охраной. Выбившихся из строя расстреливали или избивали.
Как-то вечером мама вернулась домой грязная с головы до ног. Она плакала. Я помогла ей привести себя в порядок.
– Мама, что случилось? – спросила я. – Кто это с тобой сделал?
– Очень плохие люди, дочка…
Она все время пыталась оградить меня от горькой правды, но позднее я узнала, что их колонну закидали грязью украинские дети. Для них это была игра!
– Грязные жиды! – кричали эти дети. – Грязные жиды! Так вам и надо!
С каждым шагом на них обрушивались все новые и новые комья грязи, перемешанные с мелкими камнями. Удары, наверно, приносили много боли, но еще больнее было терпеть унижение… Это повторялось много раз. Я очень злилась. Отец тоже. Но что он мог сделать? Сжимать кулаки и кричать от ярости? Что могли сделать все мы? Только терпеть и продолжать жить.
* * *
Рассказывая людям свою историю, я всегда говорила, что прожить 14 месяцев в канализационных каналах Львова нам с братом было легче, чем прятаться наверху в те дни, когда мама с папой одновременно уходили на работу. Жизнь в канализации не шла ни в какое сравнение с этими днями, но, слыша от меня эти слова, люди смотрели на меня, как на сумасшедшую. Под землей я все время была рядом с родителями – мы были вместе. А пока мы были вместе, мне было плевать на страдания. Наверху же рядом со мной не было никого, кроме брата. А ведь мы были совсем еще детьми. Как страшно сидеть и гадать, вернутся ли домой родители! Мне приходилось быть брату и матерью, и сестрой – как тяжела эта ноша для маленькой девочки!.. Так у меня отобрали детство. Немцам не удалось заполучить меня всю, но часть меня они все-таки забрали. Эту часть.
Мы с родителями постоянно говорили о том, что мы должны и чего мы не должны делать, оставаясь одни дома. Что делать, если я услышу, что идут немцы. Если начнется «акция». Если не вернется папа. Если не вернется мама. Если – не дай бог! – немцы схватят их обоих… Повсюду людей выгоняли из квартир, повсюду родные навсегда теряли друг друга, и поэтому родители готовили нас к экстренным ситуациям. Каждый вечер мама готовила нам с Павлом по комплекту одежды. Услышав ночью подозрительный шум, мы должны были как можно быстрее одеться и бежать. Или спрятаться. Мама должна была помогать Павлу, а папа – мне. Такой был у нас план. Каждый вечер я снимала свой любимый зеленый свитер и раскладывала его в ногах на матрасе или на полу рядом с кроватью. Я вытягивала рукава в стороны, чтобы мне оставалось только нырнуть в него головой. Иногда мы вообще не раздевались и спали в одежде, чтобы быть готовыми в любое мгновение бежать. Даже во сне мы были постоянно начеку…
После Замарстыновской, 120, мы часто переезжали с места на место. Иногда потому, что папа находил более безопасное и удобное место или квартиру. Иногда потому, что здание забирали немцы и у нас просто не оставалось другого выхода. Каждый день, когда родители уходили на работу, мы с Павлом просто тихо сидели дома и дожидались их возвращения. Как ужасно часами сидеть в одиночестве, зная, что в городе людей вышвыривают из квартир на улицы! Павел, наверно, был еще слишком мал, чтобы бояться этих долгих часов так, как боялась их я, но и моего страха с лихвой хватало на двоих.
В одной из квартир отец соорудил для нас под подоконником тайник – небольшой шкафчик, встроенный в стену. Нам повезло: у него были золотые руки, материалы и инструменты, а немцы, задерживая его на улицах со всеми этими вещами, не задавали лишних вопросов, потому что у него имелись необходимые документы. Пространство под подоконником папа закрыл перегородкой, которая со стороны казалась продолжением стены, потому что была выкрашена такой же краской. Чтобы увеличить объем расположенного за этой перегородкой шкафчика, отец вытащил из стены один или два ряда кирпичей. Закрыть и открыть эту перегородку можно было только снаружи. Перед уходом из дома папа прибивал ее к стене гвоздями и иногда покрывал свежим слоем краски. В результате и освободить нас из этого убежища мог только он после возращения домой.
Жители гетто скоро узнали о том, как мастерски он делает убежища, и стали просить его устроить такие местечки у них. Он никогда не отказывал. Но тщательнее всего он работал над нашими схронами. Для нас он делал самые лучшие тайники: маленькие шкафчики в стенных шкафах, двойные стенки в гардеробах. Чтобы найти их, нужно было быть настоящим детективом. В ванной комнате одной из наших квартир он сделал хранилище для важных бумаг и драгоценностей. Вполне возможно, что эти документы и ювелирные изделия лежат там до сих пор, потому что папа, насколько я знаю, не забирал их оттуда, а найти тайник никто бы не смог. Но самым хитроумным его проектом было это убежище под подоконником. Нам с братом в нем еле хватало места, и ни одному стороннему наблюдателю не пришло бы в голову, что в таком крошечном пространстве могут находиться двое детей. Мы сидели лицом друг к другу, очень близко, будто в материнской утробе. На случай, если днем нам приспичит в туалет, отец сажал нас на горшки. Если начинали гулять слухи о предстоящей «акции» или если, наоборот, «акций» не проводилось подозрительно долго, что наводило родителей на мысль о том, что в скором времени машина истребления евреев будет запущена снова, мы каждое утро перед уходом отца на работу забирались в эту нишу, а он для маскировки придвигал к ней снаружи большой стол.
Не помню, сделал ли папа отверстия для воздуха, но, должно быть, сделал, поскольку мы с Павлом могли дышать. Папа всегда продумывал все до мелочей. Тем не менее, если эти дырочки и существовали, то были сделаны так аккуратно, что их не замечали даже мы братом. Я помню это, потому что внутри ниши всегда царила кромешная темнота. Мы с Павлом не могли видеть даже друг друга – только слышали наше дыхание. Поначалу мы чувствовали себя в полной темноте и тишине вполне комфортно, но с каждым часом нам становилось страшнее. Время почти останавливало свой бег, и я сидела весь день, слыша только свое дыхание и дыхание брата, и звуки эти становились все громче. В конце концов они начинали заглушать звучащие в моей голове молитвы. Слыша этот шум, умолкал даже мой приятель Мелек.
Эти бесконечные дни в нише под подоконником – мое самое страшное воспоминание. Это было хуже, чем расставание с квартирой на Коперника, 12. Хуже, чем потеря всех наших красивых и любимых вещей. Хуже избиений, которые нам иногда приходилось видеть или переносить самим. Хуже 14 месяцев в сырых и вонючих подземельях… И сидеть в таких убежищах нам приходилось регулярно. Мы снова и снова забирались в эти каморки и ждали родителей. В одной квартире папа сделал для нас убежище в кухне. В другой – в ванной. И каждый раз нам было очень страшно! Мы лили слезы, не издавая ни звука, потому что боялись, что нас услышат немцы. Мы слышали шаги гестаповцев, приходивших в квартиру, и это случалось достаточно часто. Нам не позволяли запирать двери квартир, и в них в любой момент мог зайти кто угодно. Гестаповцев мы узнавали по походке. Стук их сапог невозможно было ни с чем перепутать. Но приходили обыскивать квартиры все по очереди: гестапо, СС, вермахт…
Брат тоже боялся и тоже плакал, не издавая ни звука. Я держала его за руку и шептала, что все будет хорошо. Он держался молодцом… Я изо всех сил старалась вести себя так же бесстрашно, но меня за руку подержать было некому. Некому было пошептать, что все будет хорошо. Я не могла перестать думать о том, что будет с нами, если отца схватят. Каково нам будет умирать в этом тесном пространстве.
Время от времени, когда по городу не ходило слухов о грядущих «акциях», нам можно было не залезать в убежище. Родители просто оставляли нас дома. Конечно, нам запрещалось выходить на улицу и подходить к окнам, чтобы никто не увидел нас снаружи. Я научилась различать опасные и неопасные звуки. Услышав подозрительный шум, мы должны были немедленно спрятаться. Я в таких случаях запихивала бедного Павла в наш единственный чемодан. Этот прием мы с родителями не обговаривали – я его придумала сама. Однажды днем, услышав топот гестаповцев, я залезла под кровать и, увидев там чемодан, подумала, что он может послужить хорошим укрытием для братишки. Он с трудом поместился в чемодан, но мне удалось закрыть крышку, когда он свернулся калачиком. Он сделал все это без всяких возражений. Потом я задвинула чемодан под кровать (какой же он был тяжелый!), а сама спряталась в шкафу за вешалками с мамиными платьями. Я задержала дыхание, боясь выдать себя любым звуком, и стала считать секунды, чтобы успеть достать Павла, пока у него не закончится воздух. Как правило, после того как в доме затихал характерный топот гестаповских сапог, я ждала еще минуту, а потом выскакивала из шкафа и бросалась спасать брата.
Все это повторялось из месяца в месяц… и я постоянно молилась, чтобы поскорее наступило время, когда мы с родителями сможем всегда оставаться вместе, когда нас с братом перестанут оставлять дома одних. Все это, конечно, произойдет, да только не совсем так, как я себе представляла.
Назад: Глава 1 Коперника, 12
Дальше: Глава 3 Здесь сама земля пропитана страданиями

Дима
Фильм по этой книге: В темноте / In Darkness (2011) В ролях: Роберт Вечкевич, Бенно Фюрманн, Агнешка Гроховска, Мария Шрадер, Херберт Науп, Марчин Босак, Кшиштоф Сконечны, Milla Bankowicz, Oliwer Stanczak, Кинга Прейс Главный герой фильма — Леопольд Соха, рабочий городского коллектора, а по совместительству мелкий вор. Когда фашисты занимают Львов, он случайно сталкивается с группой евреев, пытающихся спастись от отправки в гетто. За денежное вознаграждение он прячет беглецов в лабиринте подземных коммуникаций города. То, что начинается как циничная деловая договоренность, постепенно перерастает в нечто гораздо большее. За это время, когда на протяжении 14 месяцев женщины, мужчины и дети испытывают судьбу, обманывая верную смерть, сердце Леопольда проникается чувством сострадания к этим несчастным людям.
Дима
Потрясающие мемуары!!!!!!!!!!!!