16. Голубая глубина
Кратерное озеро некогда было горой. Гора Мазама – так ее называли. В целом она похожа на ту цепь спящих вулканов, мимо которых мне предстояло идти по МТХ в Орегоне: Маклафлин, Три Сестры, Вашингтон, Трехпалый Джек, Джефферсон и Худ. Только она выше их всех – приблизительно 3657 метров. Гора Мазама взорвалась около 7700 лет назад в катастрофическом извержении, в сорок два раза мощнее, чем то, которое обезглавило гору Святой Елены в 1980 году. Это было самое крупное извержение вулкана в Каскадном хребте за последний миллион лет. После разрушения Мазамы пепел и магма покрывали сплошным ковром весь ландшафт на 800 тысячах квадратных километров – практически весь Орегон, дотягиваясь до канадской провинции Альберта. Люди из индейского племени кламат, которые наблюдали этот взрыв, решили, что происходит яростная битва между Ллао, духом подземного мира, и Скеллом, духом небес. Когда битва окончилась, Ллао был низвергнут обратно в подземный мир, а гора Мазама превратилась в пустой котел. Кальдера – вот как это называется, своего рода гора, вывернутая наизнанку. Гора, у которой вырвали сердце. Медленно, на протяжении сотен лет, эта кальдера заполнялась водой, собирая орегонские дожди и тающие снега, пока не превратилась в Кратерное озеро. Это озеро – самое глубокое в Соединенных Штатах и одно из самых глубоких в мире (более 580 метров).
Я немного разбиралась в озерах, поскольку была родом из Миннесоты. Но, выходя из Эшленда, я не могла даже представить себе, что́ увижу возле Кратерного озера. Оно будет похоже на озеро Верхнее, полагала я, то самое, рядом с которым умерла моя мать, уходящее своей голубой безбрежностью за горизонт. В моем путеводителе было сказано лишь, что, когда я брошу первый взгляд вдаль с его берега, вздымавшегося на 275 метров выше поверхности озера, я «не поверю своим глазам». Теперь у меня был новый путеводитель. Новая библия. «Маршрут Тихоокеанского хребта, часть II: Орегон и Вашингтон». Купив эту книгу в магазине в Эшленде, я оторвала последние сто тридцать страниц, потому что часть, посвященная Вашингтону, была мне не нужна. В свой первый вечер за пределами Эшленда я пролистала его, прежде чем лечь спать, читая кусками. Точно так же, как читала путеводитель по Калифорнии в свою первую ночь на МТХ.
Выходя из Эшленда, я не могла даже представить себе, что́ увижу возле Кратерного озера.
В первые несколько дней похода после Эшленда я пару раз видела на южном горизонте гору Шаста. Но в основном шла по лесам, из которых почти ничего не было видно. Орегонскую часть МТХ походники часто называют «зеленым туннелем», потому что на этом отрезке тропы открывается гораздо меньше панорам, чем на калифорнийском. У меня больше не возникало чувства, что я угнездилась на вершине, глядя на все сверху вниз. Было как-то странно, что невозможно оглядеться по сторонам. Калифорния изменила мой способ видения, но теперь Орегон снова его изменил, значительно сузив. Я шла по лесам из благородных и дугласовых пихт, проталкиваясь по берегам озер, поросших кустарником, через траву и высокие камыши, которые временами скрывали от глаз тропу. Потом их сменили гигантские деревья и участки вырубок, заполненные пнями и древесными корнями, подобные тем, что видела несколько недель назад. Весь день я блуждала среди этого древесного мусора, и прошел не один час, прежде чем я снова вышла на мощеную дорогу и отыскала тропу МТХ.
Погода была солнечной и ясной, но воздух дышал прохладой. Становилось все холоднее с каждым днем, пока я продвигалась по окрестностям озера Скай, где высота маршрута составляла более 1830 метров. Теперь я шла по гребню, усыпанному вулканическими камнями и валунами, и время от времени передо мной открывались захватывающие дух виды – озера и раскинувшиеся вдали земли. Несмотря на солнце, казалось, что сейчас утро раннего октября, а не полдень середины августа. Чтобы не замерзнуть, приходилось постоянно двигаться. Если я останавливалась больше чем на пять минут, пот мгновенно леденел на спине моей футболки, обжигая холодом. С момента выхода из Эшленда несколько дней я не видела никого, потом встретила нескольких походников, которые пересекали МТХ по множеству извилистых троп, поднимавшихся в горы от раскинувшихся внизу озер. Но большую часть времени шла одна, что было не так уж необычно для МТХ, однако из-за холода маршрут казался еще более пустынным. Ветер над головой шумел ветвями деревьев, затенявших тропу. Стало холодно, даже еще холоднее, чем в снегах над Сьерра-Сити, хотя я лишь временами замечала крохотные островки снега то тут, то там. Я осознала, что шесть недель назад горы только-только начинали готовиться к лету, а теперь, каких-то полтора месяца спустя, лето в них уже заканчивалось, и они готовились к осени.
Чтобы не замерзнуть, приходилось постоянно двигаться. Если я останавливалась больше чем на пять минут, пот мгновенно леденел на спине моей футболки, обжигая холодом.
Однажды вечером я остановилась на ночевку, содрала с себя пропотевшую одежду, натянула все остальное, что у меня было, и быстро приготовила себе ужин. Как только его съела, забралась в спальный мешок, продрогшая до костей, слишком усталая даже для чтения. Я лежала, свернувшись в позе эмбриона, натянув шапку и перчатки, и не могла сомкнуть глаз всю ночь. Когда солнце наконец встало, градусник показывал –3, и моя палатка была покрыта тонким слоем снега. Вода в бутылках замерзла, хотя они и лежали в палатке рядом со мной. Сворачивая лагерь, жуя протеиновый батончик вместо обычной утренней гранолы, смешанной с заменителем молока, я снова стала думать о матери. Она уже несколько дней маячила в моих мыслях, все время с тех пор, как я вышла из Эшленда. И теперь, наконец, в тот день, когда выпал снег, ее присутствие ощущалось здесь несомненно.
Было восемнадцатое августа. Ее день рождения. Если бы она дожила, ей в этот день исполнилось бы пятьдесят.
Она не дожила. Ей не исполнилось пятьдесят. Ей никогда не будет пятьдесят, думала я, идя дальше под холодным и ярким августовским солнцем. Если бы только тебе исполнилось пятьдесят, мама, если бы! – думала я с возрастающей яростью, прокладывая себе путь сквозь кусты. Я просто кипела от ярости из-за того, что мама не дожила до своего пятидесятого дня рождения. Меня переполняло осязаемое желание ударить ее по лицу.
Ее прошлый день рождения не вызвал во мне таких чувств. Все предыдущие годы я не ощущала ничего, кроме печали. В первый день рождения без нее – в тот день, когда ей исполнилось бы сорок шесть, – я рассыпала ее прах вместе с Эдди, Карен, Лейфом и Полом на маленькой, огороженной камнями клумбе, которую мы разбили в ее честь на нашей земле. В три последовавшие дня рождения я только плакала, молча слушая подряд весь альбом Джуди Коллинз «Краски дня», и каждая его нота проникала в каждую мою клетку. У меня хватало сил слушать его только раз в год, ради всех воспоминаний, связанных с матерью, которая любила ставить этот альбом, когда я была ребенком. От музыки возникало такое ощущение, что мама рядом, в комнате… Вот только ее там не было и никогда больше не будет.
Теперь, на МТХ, я не могла позволить ни строчке из этого альбома проникнуть в меня. Я стерла из своей памяти все до единой песни, с бешеной скоростью заставив вращаться невидимую перемотку, заставляя свой разум умолкнуть. Это был непятидесятый день рождения моей матери, и песен не будет. Вместо этого я ускорила шаг и шла мимо высокогорных озер, пересекала гигантские блоки вулканической лавы, пока ночной снег таял на морозоустойчивых диких цветах, росших между камнями. Я шла быстрее, чем когда-либо прежде, и в голове одна за другой всплывали немилосердные мысли о матери. Умереть в сорок пять лет – это был всего лишь наихудший из ее проступков. На ходу я составляла список остальных, скрупулезно подсчитывая их в уме:
1. У нее был такой период, когда она курила травку, не так уж помногу, но постоянно. И не стыдилась делать это в присутствии своих детей. Как-то раз, обкурившись, она сказала: «Это же всего лишь травка. Как чай».
2. Она нередко оставляла нас с братом и сестрой одних, когда мы жили в многоквартирных зданиях, окруженные со всех сторон одинокими матерями. Она говорила, что мы достаточно взрослые, чтобы несколько часов позаботиться о самих себе, потому что у нее нет возможности нанять няню. К тому же вокруг полно было других женщин, к которым мы могли прийти, если что не так, говорила она. Но нам была нужна наша мама.
Я просто кипела от ярости из-за того, что моя мама не дожила до своего пятидесятого дня рождения. Меня переполняло осязаемое желание ударить ее по лицу.
3. В тот же самый период, когда мы по-настоящему выводили ее из себя, она часто грозилась отшлепать нас деревянной ложкой и несколько раз осуществила свою угрозу.
4. Однажды она сказала, что ее полностью устроит, если мы пожелаем называть ее по имени, а не мамой.
5. Она бывала холодной и часто отстраненной со своими друзьями. Она любила их, но держала на расстоянии. Не думаю, что она когда-либо подпускала кого-то близко к себе. Она держалась того мнения, что «кровь – не водица», несмотря на тот факт, что в нашей семье явно не хватало кровных родственников, которые жили бы ближе пары сотен километров от нас. Она поддерживала атмосферу изоляции и уединения, участвуя в жизни дружеского сообщества, но при этом отделяя от него нашу семью. Именно поэтому, полагаю я, никто не бросился к ней, когда она умирала. Именно поэтому меня оставили одну в моем неизбежном изгнанничестве. Поскольку она не подпускала никого из них близко, никто из них не был близок мне. Они желали мне добра, но ни один из них ни разу не приглашал меня на обед в честь Дня благодарения, не звонил мне в день рождения мамы, чтобы узнать, как дела, после того как она умерла.
6. Она была оптимисткой до такой степени, что это раздражало, и любила повторять всякие глупости, вроде «Мы не бедны, поскольку богаты любовью!» или «Когда одна дверь захлопывается, другая открывается!» И эти дурацкие слова, по причине, которую я сама не вполне понимала, каждый раз вызывали во мне желание придушить ее. Даже когда она умирала и ее оптимизм печально и кратковременно выражался в том, что она верила, будто не умрет, пока будет пить в огромных количествах сок из проростков пшеницы.
7. Когда я училась в старших классах школы, она не спрашивала меня, в какой колледж я хотела бы поступить. Она не возила меня в ознакомительные туры. Я даже не знала, что люди ездят в такие туры, пока не поступила в колледж и мои сокурсники не рассказали мне, что они в такие туры ездили. Мне предоставлено было все решать самой, подав заявление в единственный колледж в Сент-Поле, по той единственной причине, что он красиво выглядел в буклете и был расположен всего в трех часах езды на автомобиле от нашего дома. Да, в старшей школе я училась не слишком хорошо, разыгрывая из себя тупую блондинку, чтобы не подвергнуться социальному остракизму. Потому что моя семья жила в доме, где туалетом служило старое ведро, а источником тепла – дровяная печь. А мой отчим носил длинные волосы, длинную кустистую бороду и разъезжал по округе в старом драндулете, который сам превратил в пикап с помощью паяльной лампы, бензопилы и лесоматериалов. А моя мать предпочитала не брить подмышки и говорила красномордым местным жителям, любителям огнестрельного оружия, вещи вроде «На самом деле я считаю, что охота – это убийство». Но она знала, что на самом деле я не глупа. Она знала, что у меня пытливый ум, что я пачками поглощаю книги. Я попадала в верхний процентиль по результатам каждого теста, который сдавала, и это удивляло всех, кроме нее и меня. Почему она не сказала: «Слушай, может быть, тебе подать заявление в Гарвард? Может быть, тебе попробовать поступить в Йель?» В то время мысли о Гарварде и Йеле у меня даже не возникало. Мне они казались совершенно выдуманными, фантастическими университетами. Только позднее до меня дошло, что Гарвард и Йель были реальностью. И даже несмотря на то, что меня бы в них не приняли – честно говоря, я не соответствовала их стандартам, – что-то внутри меня было сокрушено тем фактом, что ни разу даже не возник вопрос о том, что мне, может быть, стоит туда поступать.
Умереть в сорок пять лет – это был всего лишь наихудший из ее проступков. На ходу я составляла список остальных, скрупулезно подсчитывая их в уме.
Но теперь было уже слишком поздно, и винить в этом следовало только одного человека – мою покойную маму. Мою замкнутую, слишком оптимистичную, не готовившую меня к колледжу, время от времени бросавшую своих детей одних, курившую травку, размахивавшую деревянной ложкой, не возражавшую против того, чтобы ее называли по имени, маму. Она меня подвела. Она меня подвела! Она так основательно и бесповоротно подвела меня.
Ну ее к черту, подумала я, настолько разозленная, что даже остановилась.
А потом завыла. Слез не было, только серия громких завываний, которые сотрясали мое тело так мощно, что я не смогла устоять на ногах. Мне пришлось согнуться, упираясь ладонями в колени, рюкзак давил на меня сверху всей тяжестью, лыжная палка с лязгом упала за моей спиной наземь. И вся дурацкая жизнь, которую я вела, выходила из меня вместе с воплем через горло.
Это было несправедливо! Это было так безжалостно и ужасно – то, что у меня забрали мою маму! Я не могла даже как следует возненавидеть ее. Я так и не успела стать взрослой, отстраниться от нее, злословить на ее счет со своими друзьями и обвинять ее во всех тех вещах, которые, как мне хотелось бы, она должна была сделать по-другому. А потом стать еще старше и понять, что она сделала для меня все, что могла. И осознать, что то, что она делала, было чертовски хорошо, и снова полностью принять ее в свои объятия. Ее смерть все это уничтожила. Она уничтожила меня. Она подрубила меня на самой вершине моего юношеского высокомерия. Она принудила меня мгновенно стать взрослой и простить все ее материнские ошибки – и в то же время оставила меня навсегда ребенком. Моя жизнь одновременно закончилась и началась в этот момент нашего преждевременного расставания. Она была моей матерью, но я стала сиротой. Я не могла от нее оторваться, но была крайне одинока. Она навсегда останется пустой котловиной, которую ничто не сможет заполнить. Мне придется заполнять ее самой – снова, и снова, и снова.
Ну ее к черту, распевала я, маршируя в течение следующих нескольких километров, и меня подхлестывала ярость. Но вскоре я затормозила и остановилась, чтобы присесть на валун. У моих ног была полянка низкорослых цветов, их едва розоватые лепестки обрамляли камни. Крокусы, подумала я. Это название всплыло в моей памяти потому, что мне говорила его мама. Такие же цветы росли на земле, по которой я рассыпала ее прах. Я наклонилась и коснулась лепестков одного из них, чувствуя, как гнев покидает меня.
К тому времени как я поднялась и пошла дальше, я уже не злилась на мать. На самом деле, несмотря ни на что, она была великолепной мамой. Я знала это, пока росла. Я знала это в те дни, когда она умирала. Я знала это сейчас. И я знала, что это кое-что значит. Значит много. У меня было полным-полно друзей, матери которых – неважно, сколько времени они прожили на земле, – никогда не дарили им той всепоглощающей любви, которую моя мать дарила мне. Она считала эту любовь своим величайшим достижением. Любовь была тем, на что она сделала ставку, когда поняла, что действительно умрет, и умрет скоро. Любовь помогала ей хоть как-то смириться с тем, что она покидает меня, Карен и Лейфа.
Ее смерть уничтожила меня. Она подрубила меня на самой вершине моего юношеского высокомерия. Она принудила меня мгновенно стать взрослой и простить все ее материнские ошибки – и в то же время оставила меня навсегда ребенком.
– Я отдала вам все, – настаивала она снова и снова в свои последние дни.
– Да, – соглашалась я. Так и было, это правда. Так и было. Так и было. Материнская щедрость была беспредельна. Она не утаивала от нас ничего, ни единой крохи своей любви.
– Я всегда буду с вами, что бы ни случилось, – говорила она.
– Да, – отвечала я, поглаживая ее слабую руку.
Когда ее состояние уже не оставляло сомнений в том, что она действительно умрет; когда мы вышли на последний отрезок дороги, ведущей к аду; когда мы уже совсем перестали думать о том, что какое бы то ни было количество сока из ростков пшеницы может ее спасти, я спросила ее, что она хочет, чтобы мы сделали с ее телом – кремировали или похоронили. Но она лишь взглянула на меня непонимающим взглядом, как будто я говорила по-китайски.
– Я хочу, чтобы все, что можно пожертвовать, было пожертвовано, – проговорила она через некоторое время. – Мои органы, я имею в виду. Пусть они возьмут все, что смогут использовать.
– Хорошо, – ответила я. Думать об этом было так странно! – знать, что мы строим какие-то невозможные, далекие планы. Воображать, как части тела моей матери будут жить в телах каких-то других людей.
– Но потом – что? – настаивала я, едва не задыхаясь от боли. Я должна была знать. Ведь все это падет на мои плечи. – Что ты хотела бы сделать с тем… что… что останется? Ты хочешь, чтобы тебя похоронили или кремировали?
– Мне все равно, – ответила она.
– Не может быть, чтобы тебе было все равно, – возразила я.
– Мне на самом деле все равно. Сделай то, что, по-твоему, лучше. Сделай то, что дешевле обойдется.
– Нет! – настаивала я. – Ты должна мне сказать. Я хочу знать, что ты хочешь, чтобы было сделано, – уже одна мысль о том, что решать придется мне, наполнила меня паникой.
– О, Шерил, – проговорила она, утомленная моей настойчивостью, и наши взгляды встретились, исполненные скорби. Ибо каждый раз, когда мне хотелось придушить ее за то, что она была чересчур оптимистична, ей хотелось придушить меня за то, что я не знаю жалости.
– Сожги меня, – сказала она наконец. – Преврати меня в пепел.
Так мы и сделали, хотя пепел ее тела оказался не таким, как я ожидала. Он не был похож на пепел сгоревшего дерева, шелковистый и мелкий, как песок. Он был похож на бледную гальку, смешанную с мелким серым гравием. Некоторые кусочки были настолько крупными, что было очевидно, что они прежде были костями. Коробка, которую протянул мне мужчина в крематории, была, как ни странно, адресована моей маме. Я привезла ее домой и поставила в трюмо рядом со шкатулкой, в которой она держала свои самые красивые вещи. Был июнь. Там она и простояла до восемнадцатого августа, как и надгробный камень, который мы для нее изготовили сразу после кремации. Он стоял в гостиной, сбоку, и, наверное, немало смущал гостей, но для меня он был утешением. Камень был синевато-серым, а выгравированная на нем надпись – белой. На нем было написано ее имя, даты рождения и смерти и то предложение, которое она снова и снова повторяла, болея и умирая: «Я с вами всегда».
Она хотела, чтобы мы об этом помнили. И я помнила. Было такое ощущение, что она всегда со мной, по крайней мере метафорически. И в некотором смысле буквально – тоже. Когда мы наконец установили этот надгробный камень и рассыпали ее прах в землю, я высыпала его не весь. Несколько самых крупных кусочков я сохранила, зажав в руке. Я долго стояла там, не чувствуя себя готовой бросить их в землю. Так и не бросила. И никогда не брошу.
Я положила ее сожженные кости в рот и проглотила их целиком.
Когда мы рассыпали ее прах в землю, я высыпала его не весь. Несколько самых крупных кусочков я сохранила, зажав в руке. Я положила ее сожженные кости в рот и проглотила их целиком.
К вечеру того дня, когда моей матери должно было исполниться пятьдесят, я снова любила ее. Хотя по-прежнему не могла допустить песни Джуди Коллинз в свою голову, не могла позволить им играть там. Было холодно, но не так, как накануне. Я сидела в палатке, сжавшись в комок, натянув перчатки, читая первые страницы новой книги – «Лучшие американские эссе 1991 года». Обычно я дожидалась утра, чтобы сжечь те страницы, которые прочла накануне. Но в этот вечер, закончив читать, я выползла из палатки и сложила костерок из прочитанных страниц. Глядя, как они занимаются огнем, я громко произнесла вслух мамино имя, словно это была церемония в ее честь. Официальное имя мамы – Барбара, но все звали ее Бобби, так что я произнесла именно это имя. Сказать «Бобби» вместо «мама» – это было как откровение. Словно я впервые в жизни по-настоящему поняла, что она была моей матерью, но не только. Когда она умерла, я лишилась и этого тоже – той Бобби, которой она была, той женщины, которая существовала отдельно от того, чем она была для меня. Казалось, теперь она пришла ко мне, во всей полной, совершенной и несовершенной силе своей человечности. Как будто ее жизнь была затейливо раскрашенной фреской, и я наконец могла увидеть ее целиком. Кем она была для меня – и кем не была. Как она мне принадлежала – и как не принадлежала.
Бобби было отказано в удовлетворении последнего ее желания – чтобы ее органы были использованы для помощи другим. Или, по крайней мере, оно было удовлетворено не в такой степени, как она надеялась. Когда она умерла, ее тело было истерзано раком и морфином; это сорокапятилетнее тело превратилось в ядовитую, опасную вещь. В результате использовать можно было только ее роговицу. Я знала, что эта часть глаза – всего лишь прозрачная мембрана. Но, думая о том, чту отдала моя мать, я не думала о мембране. Я думала о ее ошеломительно голубых, даже синих глазах, которые будут жить на чьем-то чужом лице. Спустя несколько месяцев после смерти мамы мы получили благодарственное письмо от фонда, который распоряжался этим пожертвованием. Благодаря ее великодушию другой человек сможет видеть, говорилось в письме. Я испытала отчаянное желание встретиться с этим человеком, вглядеться в его глаза. Ему не пришлось бы говорить ни слова. Все, чего я хотела, – это чтобы он посмотрел на меня. Я позвонила по телефонному номеру, указанному в письме, чтобы попросить о встрече, но меня быстро осадили. Конфиденциальность имеет огромную важность, сказали мне. Существует такая вещь, как права реципиента.
– Я хотела бы объяснить вам природу благотворительного вклада вашей матери, – проговорила женщина, взявшая трубку, терпеливым и утешающим голосом, который напомнил мне всех психотерапевтов, волонтеров из больницы, медсестер, врачей и сотрудников похоронного бюро, которые общались со мной в те недели, пока моя мама умирала, и в несколько дней после ее смерти. Голосом, полным намеренного, почти избыточного сострадания, который также говорил мне о том, что во всей своей скорби я осталась совершенно одна. – Дело в том, что трансплантирован был не весь глаз целиком, – объясняла женщина, – но только роговица, которая…
– Я знаю, что такое роговица! – рявкнула я. – И все равно я хочу знать, кто этот человек. Увидеться с ним, если это возможно. Думаю, вы мне это должны.
Я повесила трубку, переполненная скорбью. Но крохотное ядрышко разума и логики, которое по-прежнему жило внутри меня, понимало, что эта женщина права. Моей матери больше нет. Ее голубых глаз больше нет. Я никогда не увижу их снова.
Когда костерок из страниц догорел и я встала, чтобы вернуться в палатку, с востока до меня донесся тонкий лай и вой – там бежала стая койотов. Я столько раз слышала эти звуки в северной Миннесоте, что они меня не пугали. Они напоминали мне о доме. Я вгляделась в небо, чудесное, сплошь покрытое звездами, очень яркими на темном фоне. Поежилась, подумала о том, как мне повезло, что я здесь, чувствуя, что ночь слишком прекрасна, чтобы сразу возвращаться в палатку. Где буду я через месяц? Казалось невероятным, что я уже не буду на маршруте, но это было правдой. Вероятней всего, я буду в Портленде, если и не по какой-то иной причине, то хотя бы по той, что у меня нет денег на квартиру. После Эшленда у меня еще оставалось немного денег, но к тому времени, как я доберусь до Моста Богов, от них не останется ничего.
Мысль о Портленде не покидала меня все ближайшие дни, пока я шла через заповедник в Орегонскую пустыню – высокогорную пыльную плоскую равнину, поросшую широкохвойными соснами. Она, говорилось в моем путеводителе, была сплошь покрыта озерами и ручьями, пока их не похоронили под собой тонны магмы и пепла из вулкана Мазама. Было раннее субботнее утро, когда я добралась до национального парка Кратерного озера. Но самого озера не было видно. Я пришла в палаточный городок, расположенный в 11 километрах к югу от его берега.
Этот палаточный городок был не просто палаточным городком. То был великолепный туристический комплекс, который включал парковку, магазин, мотель, небольшую автоматическую прачечную. А еще примерно три сотни людей, которые ставили на полную громкость радио, хлебали прохладительные напитки из гигантских бумажных стаканов с соломинками и хрустели чипсами из огромных пакетов. Это зрелище одновременно захватывало и вызвало отвращение. Если бы я не знала этого на собственном опыте, я бы не поверила, что могу отойти на полкилометра в любом направлении – и оказаться в совершенно ином мире. Я остановилась там на ночь, блаженно приняла душ в местной бане, а на следующее утро продолжила свой путь к Кратерному озеру.
Неровный круг озера простирался подо мной огромным мазком невыразимо чистого ультрамаринового голубого цвета.
В моем путеводителе все было сказано верно: при первом взгляде на него я глазам своим не поверила. Поверхность воды находилась на 275 метров ниже того места, где я стояла на каменистой кромке бывшего вулкана, вознесшегося к небу на 2164 метра. Неровный круг озера простирался подо мной огромным мазком невыразимо чистого ультрамаринового голубого цвета. Поперечная ширина озера составляла приблизительно 9,5 километра, и его голубую поверхность нарушала лишь вершина маленького вулкана, Колдовского острова. Она выступала на 244 метра над водой, сформировав конический островок, на котором росли искривленные сосны Бальфура. Волнистая кромка, окружавшая озеро, в основном голая, тоже местами была покрыта этими соснами, фон которым создавали далекие горы.
– Это озеро такое глубокое и чистое, что поглощает все цвета видимого спектра, кроме голубого, и отражает нам эту чистую голубизну, – сказала незнакомка, стоявшая рядом со мной, отвечая на вопрос, который я едва не выкрикнула вслух в изумлении.
– Спасибо, – сказала я ей. Да, то, что озеро настолько глубоко и чисто, что поглощает все краски видимого спектра, кроме голубого, казалось абсолютно разумным и научным объяснением. Но все же было еще что-то, что нельзя было объяснить ничем. Племя кламат по-прежнему считает это озеро священным местом, и я понимаю, почему. У меня и в мыслях не было отнестись к их верованиям скептически. И неважно, что со всех сторон меня окружали туристы, щелкавшие фотоаппаратами и медленно ехавшие по кругу в своих машинах. Я чувствовала силу этого озера. Посреди великой равнины оно казалось настоящим потрясением: отчужденное и одинокое, словно всегда существовало и всегда будет существовать, поглощая все краски видимого спектра, кроме голубого.
Я подумала о том, что если бы не прервала беременность, о которой узнала в вечер накануне того, как решила отправиться на МТХ, то примерно в это время родила бы ребенка.
Я сделала несколько фотографий и пошла вдоль кромки озера рядом с горсткой зданий, которые были выстроены для размещения туристов. У меня не было иного выбора, кроме как провести здесь день, поскольку я пришла в воскресенье, и почтовое отделение парка было закрыто. До завтрашнего дня я не могла получить свою посылку. Сияло солнце, снова стало тепло. Я подумала о том, что если бы не прервала беременность, о которой узнала в комнате мотеля в Су-Фоллс в вечер накануне того, как решила отправиться на МТХ, то примерно в это время родила бы ребенка. Это должно было случиться в неделю, предшествовавшую дню рождения мамы. Сокрушительное совпадение этих дат в тот момент было подобно удару под дых, но оно не поколебало мою решимость прервать беременность. Только заставило меня умолять вселенную дать мне еще один шанс. Позволить мне стать той, кем я должна была стать, прежде чем стану матерью, – женщиной, чья жизнь в корне отличается от жизни, которой жила моя мать.
Какую бы любовь и обожание я ни испытывала к своей матери, все свое детство я провела, планируя не становиться ею. Я знала, почему она вышла замуж за моего отца в девятнадцать лет, беременная и только самую чуточку влюбленная. Это была одна из тех историй, которые я заставляла ее рассказывать, расспрашивая и снова расспрашивая, и она качала головой и отвечала: «Зачем ты хочешь это знать?» Но я просила так настойчиво, что она наконец сдавалась. Узнав, что беременна, она раздумывала над двумя вариантами выбора: сделать нелегальный аборт в Денвере либо прятаться в течение всей беременности в отдаленном городке, а затем передать мою сестру своей матери, которая предложила воспитать малышку как собственного ребенка. Но мама не сделала ни того, ни другого. Она решила родить ребенка, поэтому и вышла замуж за моего отца. Она стала матерью Карен, потом моей, а потом матерью Лейфа.
Мне еще предстояло пройти 537,5 километра, прежде чем я достигну Моста Богов. Но что-то рождало во мне такое чувство, будто я уже пришла на место.
Нашей матерью.
– Мне так и не пришлось посидеть на водительском сиденье собственной жизни! – как-то раз, плача, сказала она мне в те дни, когда узнала, что умрет. – Я всегда делала то, чего от меня хотели другие. Я всегда была чьей-то дочерью, или матерью, или женой. Я никогда не была просто собой.
– Ох, мама… – вот и все, что я могла сказать, гладя ее руку.
Я была тогда слишком молода, чтобы сказать что-то еще.
После полудня я зашла в один из кафетериев в расположенных неподалеку домиках и пообедала. После этого отправилась через парковку к мотелю Кратерного озера с Монстром на спине. На минуту заглянула в обеденный зал элегантного лобби в сельском стиле. Там сидело довольно много красивых, ухоженных людей. Они держали в руках бокалы с шардоне и пино гри, похожие на бледные драгоценные камни. Потом вышла на длинную веранду, с которой открывался вид на озеро, миновала ряд больших шезлонгов и выбрала один, стоявший особняком.
Остаток дня я просидела в нем, глядя на озеро. Мне еще предстояло пройти 537,5 километра, прежде чем я достигну Моста Богов. Но что-то рождало во мне такое чувство, будто я уже пришла на место. Эти голубые воды рассказали мне нечто, ради чего я и преодолела столько километров.
Когда-то это была Мазама, напоминала я себе. Когда-то это была гора почти 3650 метров высотой, а потом у нее вырвали сердце. Когда-то здесь была сплошная пустыня лавы, магмы и пепла. Когда-то здесь была пустая котловина, для заполнения которой потребовались сотни лет. Но, как я ни старалась, не могла увидеть это своим мысленным взором. Ни гору, ни запустение, ни пустую котловину. Их здесь просто больше не было. Были только покой и неподвижность воды – того, во что превратились гора, запустение и пустая котловина после того, как началось исцеление.