Книга: Невероятные истории. Денискины рассказы
Назад: Часть вторая Сражение у чистой речки
Дальше: Часть третья Девочка на шаре

Рыцари

Когда репетиция хора мальчиков окончилась, учитель пения Борис Сергеевич сказал:
— Ну-ка, расскажите, кто из вас что подарил маме на Восьмое марта? Ну-ка ты, Денис, докладывай.
— Я маме на Восьмое марта подарил подушечку для иголок. Красивую. На лягушку похожа. Три дня шил, все пальцы исколол. Я две такие сшил.
А Мишка добавил:
— Мы все по две сшили. Одну — маме, а другую — Раисе Ивановне.
— Это почему же все? — спросил Борис Сергеевич. — Вы что, так сговорились, чтобы всем шить одно и то же?
— Да нет, — сказал Валерка, — это у нас в кружке «Умелые руки» — мы подушечки проходим. Сперва проходили чертиков, а теперь подушечки.
— Каких еще чертиков? — удивился Борис Сергеевич.
Я сказал:
— Пластилиновых! Наши руководители Володя и Толя из восьмого класса полгода с нами чертиков проходили. Как придут, так сейчас: «Лепите чертиков!» Ну, мы лепим, а они в шахматы играют.
— С ума сойти, — сказал Борис Сергеевич. — Подушечки! Придется разобраться! Стойте! — И он вдруг весело рассмеялся. — А сколько у вас мальчишек в первом «В»?
— Пятнадцать, — сказал Мишка, — а девочек — двадцать пять.
Тут Борис Сергеевич прямо покатился со смеху.
А я сказал:
— У нас в стране вообще женского населения больше, чем мужского.
Но Борис Сергеевич отмахнулся от меня.
— Я не про то. Просто интересно посмотреть, как Раиса Ивановна получает пятнадцать подушечек в подарок! Ну ладно, слушайте: кто из вас собирается поздравить своих мам с Первым мая?
Тут пришла наша очередь смеяться. Я сказал:
— Вы, Борис Сергеевич, наверное, шутите, не хватало еще и на май поздравлять.
— А вот и неправильно, именно что необходимо поздравить с маем своих мам. А это некрасиво: только раз в году поздравлять. А если каждый праздник поздравлять — это будет по-рыцарски. Ну кто знает, что такое рыцарь?
Я сказал:
— Он на лошади и в железном костюме.
Борис Сергеевич кивнул.
— Да, так было давно. И вы, когда подрастете, прочтете много книжек про рыцарей, но и сейчас, если про кого говорят, что он рыцарь, то это, значит, имеется в виду благородный, самоотверженный и великодушный человек. И я думаю, что каждый пионер должен обязательно быть рыцарем. Поднимите руки, кто здесь рыцарь?
Мы все подняли руки.
— Я так и знал, — сказал Борис Сергеевич, — идите, рыцари!

 

 

Мы пошли по домам. А по дороге Мишка сказал:
— Ладно уж, я маме конфет куплю, у меня деньги есть.
И вот я пришел домой, а дома никого нету. И меня даже досада взяла. Вот в кои-то веки захотел быть рыцарем, так денег нет! А тут, как назло, прибежал Мишка, в руках нарядная коробочка с надписью: «Первое мая». Мишка говорит:
— Готово, теперь я рыцарь за двадцать две копейки. А ты что сидишь?
— Мишка, ты рыцарь? — сказал я.
— Рыцарь, — говорит Мишка.
— Тогда дай взаймы.
Мишка огорчился:
— Я все истратил до копейки.
— Что же делать?
— Поискать, — говорит Мишка, — ведь двадцать копеек — маленькая монетка, может, куда завалилась хоть одна, давай поищем.
И мы всю комнату облазили — и за диваном, и под шкафом, и я все туфли мамины перетряхнул, и даже в пудре у нее пальцем поковырял. Нету нигде.
Вдруг Мишка раскрыл буфет:
— Стой, а это что такое?
— Где? — говорю я. — Ах, это бутылки. Ты что, не видишь? Здесь два вина: в одной бутылке — черное, а в другой — желтое. Это для гостей, к нам завтра гости придут.
Мишка говорит:
— Эх, пришли бы ваши гости вчера, и были бы у тебя деньги.
— Это как?
— А бутылки, — говорит Мишка, — да за пустые бутылки деньги дают. На углу. Называется «Прием стеклотары»!
— Что же ты раньше молчал! Сейчас мы это дело уладим. Давай банку из-под компота, вон на окне стоит.
Мишка протянул мне банку, а я открыл бутылку и вылил черновато-красное вино в банку.
— Правильно, — сказал Мишка. — Что ему сделается?..
— Ну конечно, — сказал я. — А куда вторую?
— Да сюда же, — говорит Мишка, — не все равно? И это вино, и то вино.
— Ну да, — сказал я. — Если бы одно было вино, а другое керосин, тогда нельзя, а так, пожалуйста, еще лучше. Держи банку.
И мы вылили туда и вторую бутылку.
Я сказал:
— Ставь ее на окно! Так. Прикрой блюдечком, а теперь бежим!
И мы припустились. За эти две бутылки нам дали двадцать четыре копейки. И я купил маме конфет. Мне еще две копейки сдачи дали. Я пришел домой веселый, потому что я стал рыцарем, и, как только мама с папой пришли, я сказал:
— Мам, я теперь рыцарь. Нас Борис Сергеевич научил!
Мама сказала:
— Ну-ка расскажи!
Я рассказал, что завтра я маме сделаю сюрприз. Мама сказала:
— А где же ты денег достал?
— Я, мам, пустую посуду сдал. Вот две копейки сдачи.
Тут папа сказал:
— Молодец! Давай-ка мне две копейки на автомат!
Мы сели обедать. Потом папа откинулся на спинку стула и улыбнулся:
— Компотику бы.
— Извини, я сегодня не успела, — сказала мама.
Но папа подмигнул мне:
— А это что? Я давно уже заметил.
И он подошел к окну, снял блюдечко и хлебнул прямо из банки. Но тут что было! Бедный папа кашлял так, как будто он выпил стакан гвоздей. Он закричал не своим голосом:
— Что это такое? Что это за отрава?!
Я сказал:
— Папа, не пугайся! Это не отрава. Это два твоих вина!
Тут папа немножко пошатнулся и побледнел.
— Какие два вина?! — закричал он громче прежнего.
— Черное и желтое, — сказал я, — что стояли в буфете. Ты, главное, не пугайся.
Папа побежал к буфету и распахнул дверцу. Потом он заморгал глазами и стал растирать себе грудь. Он смотрел на меня с таким удивлением, будто я был не обыкновенный мальчик, а какой-нибудь синенький или в крапинку. Я сказал:
— Ты что, папа, удивляешься? Я вылил твои два вина в банку, а то где бы я взял пустую посуду? Сам подумай!
Мама вскрикнула:
— Ой!
И упала на диван. Она стала смеяться, да так сильно, что я думал, ей станет плохо. Я ничего не мог понять, а папа закричал:
— Хохочете? Что ж, хохочите! А между прочим, этот ваш рыцарь сведет меня с ума, но лучше я его раньше выдеру, чтобы он забыл раз и навсегда свои рыцарские манеры.
И папа стал делать вид, что он ищет ремень.
— Где он? — кричал папа. — Подайте мне сюда этого Айвенго! Куда он провалился?
А я был за шкафом. Я уже давно был там на всякий случай. А то папа что-то сильно волновался. Он кричал:
— Слыханное ли дело выливать в банку коллекционный черный «Мускат» урожая 1954 года и разбавлять его жигулевским пивом?!
А мама изнемогала от смеха. Она еле-еле проговорила:
— Ведь это он… из лучших побуждений… Ведь он же… рыцарь… Я умру от смеха.
И она продолжала смеяться.
А папа еще немного пометался по комнате и потом ни с того ни с сего подошел к маме. Он сказал:
— Как я люблю твой смех.
И наклонился и поцеловал маму.
И я тогда спокойно вылез из-за шкафа.

Куриный бульон

Мама принесла из магазина курицу, большую, синеватую, с длинными костлявыми ногами. На голове у курицы был большой красный гребешок. Мама повесила ее за окно и сказала:
— Если папа придет раньше, пусть сварит. Передашь?
Я сказал:
— С удовольствием!
И мама ушла в институт. А я достал акварельные краски и стал рисовать. Я хотел нарисовать белочку, как она прыгает в лесу по деревьям, и у меня сначала здорово выходило, но потом я посмотрел и увидел, что получилась вовсе не белочка, а какой-то дядька, похожий на Мойдодыра. Белкин хвост получился как его нос, а ветки на дереве как волосы, уши и шапка… Я очень удивился, как могло так получиться, и, когда пришел папа, я сказал:
— Угадай, папа, что я нарисовал?
Он посмотрел и задумался:
— Пожар?
— Ты что, папа? Ты посмотри хорошенько!
Тогда папа посмотрел как следует и сказал:
— Ах, извини, это, наверное, футбол…
Я сказал:
— Ты какой-то невнимательный! Ты, наверно, устал?
А он:
— Да нет, просто есть хочется. Не знаешь, что на обед?
Я сказал:
— Вон, за окном курица висит. Свари и съешь!
Папа отцепил курицу от форточки и положил ее на стол.
— Легко сказать, свари! Сварить можно. Сварить — это ерунда. Вопрос, в каком виде нам ее съесть? Из курицы можно приготовить не меньше сотни чудесных питательных блюд. Можно, например, сделать простые куриные котлетки, а можно закатить министерский шницель — с виноградом! Я про это читал! Можно сделать такую котлету на косточке — называется «киевская» — пальчики оближешь. Можно сварить курицу с лапшой, а можно придавить ее утюгом, облить чесноком и получится, как в Грузии, «цыпленок табака». Можно, наконец…
Но я его перебил. Я сказал:
— Ты, папа, свари что-нибудь простое, без утюгов. Что-нибудь, понимаешь, самое быстрое!
Папа сразу согласился:
— Верно, сынок! Нам что важно? Поесть побыстрей! Это ты ухватил самую суть. Что же можно сварить побыстрей? Ответ простой и ясный: бульон!
Папа даже руки потер.
Я спросил:
— А ты бульон умеешь?
Но папа только засмеялся.
— А чего тут уметь? — У него даже заблестели глаза. — Бульон — это проще пареной репы: положи в воду и жди, когда сварится, вот и вся премудрость. Решено! Мы варим бульон, и очень скоро у нас будет обед из двух блюд: на первое — бульон с хлебом, на второе — курица вареная, горячая, дымящаяся. Ну-ка брось свою репинскую кисть и давай помогай!
Я сказал:
— А что я должен делать?
— Вот погляди! Видишь, на курице какие-то волоски. Ты их состриги, потому что я не люблю бульон лохматый. Ты состриги эти волоски, а я пока пойду на кухню и поставлю воду кипятить!
И он пошел на кухню. А я взял мамины ножницы и стал подстригать на курице волоски по одному. Сначала я думал, что их будет немного, но потом пригляделся и увидел, что очень много, даже чересчур. И я стал их состригать, и старался быстро стричь, как в парикмахерской, и пощелкивал ножницами по воздуху, когда переходил от волоска к волоску.
Папа вошел в комнату, поглядел на меня и сказал:
— С боков больше снимай, а то получится под бокс!
Я сказал:
— Не очень-то быстро выстригается…
Но тут папа вдруг как хлопнет себя по лбу:
— Господи! Ну и бестолковые же мы с тобой, Дениска! И как это я позабыл! Кончай стрижку! Ее нужно опалить на огне! Понимаешь? Так все делают. Мы ее на огне подпалим, и все волоски сгорят, и не надо будет ни стрижки, ни бритья. За мной!
И он схватил курицу и побежал с нею на кухню. А я за ним. Мы зажгли новую горелку, потому что на одной уже стояла кастрюля с водой, и стали обжигать курицу на огне. Она здорово горела и пахла на всю квартиру паленой шерстью. Папа поворачивал ее с боку на бок и приговаривал:
— Сейчас, сейчас! Ох и хорошая курочка! Сейчас она у нас вся обгорит и станет чистенькая и беленькая…
Но курица, наоборот, становилась какая-то черненькая, вся какая-то обугленная, и папа наконец погасил газ.
Он сказал:
— По-моему, она как-то неожиданно прокоптилась. Ты любишь копченую курицу?
Я сказал:
— Нет. Это она не прокоптилась, просто она вся в саже. Давай-ка, папа, я ее вымою.
Он прямо обрадовался.
— Ты молодец! — сказал он. — Ты сообразительный. Это у тебя хорошая наследственность. Ты весь в меня. Ну-ка, дружок, возьми эту трубочистовую курицу и вымой ее хорошенько под краном, а то я уже устал от этой возни.
И он уселся на табурет.
А я сказал:
— Сейчас, я ее мигом!
И я подошел к раковине и пустил воду, подставил под нее нашу курицу и стал тереть ее правой рукой изо всех сил. Курица была очень горячая и жутко грязная, и я сразу запачкал свои руки до самых локтей. Папа покачивался на табурете.
— Вот, — сказал я, — что ты, папа, с ней наделал. Совершенно не отстирывается. Сажи очень много.
— Пустяки, — сказал папа, — сажа только сверху. Не может же она вся состоять из сажи? Подожди-ка!

 

 

И папа пошел в ванную и принес мне оттуда большой кусок земляничного мыла.
— На, — сказал он, — мой как следует! Намыливай!
И я стал намыливать эту несчастную курицу. У нее стал какой-то совсем уже дохловатый вид. Я довольно здорово ее намылил, но она очень плохо отмыливалась, с нее стекала грязь, стекала уже, наверно, с полчаса, но чище она не становилась.
Я сказал:
— Этот проклятый петух только размазывается от мыла.
Тогда папа сказал:
— Вот щетка! Возьми-ка, потри ее хорошенько! Сначала спинку, а уж потом все остальное.
Я стал тереть. Я тер изо всех сил, в некоторых местах даже протирал кожу. Но мне все равно было очень трудно, потому что курица вдруг словно оживела и начала вертеться у меня в руках, скользить и каждую секунду норовила выскочить. А папа все не сходил со своей табуретки и все командовал:
— Крепче три! Ловчее! Держи за крылья! Эх, ты! Да ты, я вижу, совсем не умеешь мыть курицу.
Я тогда сказал:
— Пап, ты попробуй сам!
И я протянул ему курицу. Но он не успел ее взять, как вдруг она выпрыгнула у меня из рук и ускакала под самый дальний шкафчик. Но папа не растерялся. Он сказал:
— Подай швабру!
И когда я подал, папа стал шваброй выгребать ее из-под шкафа. Он сначала оттуда выгреб старую мышеловку, потом моего прошлогоднего оловянного солдатика, и я ужасно обрадовался, ведь я думал, что совсем потерял его, а он тут как тут, мой дорогой.
Потом папа вытащил, наконец, курицу. Она была вся в пыли. А папа был весь красный. Но он ухватил ее за лапку и поволок опять под кран. Он сказал:
— Ну, теперь держись. Синяя птица.
И он довольно чисто ее прополоскал и положил в кастрюлю. В это время пришла мама. Она сказала:
— Что тут у вас за разгром?
А папа вздохнул и сказал:
— Курицу варим.
Мама сказала:
— Давно?
— Только сейчас окунули, — сказал папа.
Мама сняла с кастрюльки крышку.
— Солили? — спросила она.
— Потом, — сказал папа, — когда сварится.
Но мама понюхала кастрюльку.
— Потрошили? — сказала она.
— Потом, — сказал папа, — когда сварится.
Мама вздохнула и вынула курицу из кастрюльки. Она сказала:
— Дениска, принеси мне фартук, пожалуйста. Придется все за вас доделывать, горе-повара.
А я побежал в комнату, взял фартук и захватил со стола свою картинку. Я отдал маме фартук и спросил ее:
— Ну-ка, что я нарисовал? Угадай, мама!
Мама посмотрела и сказала:
— Швейная машинка? Да?

И мы!

Мы как только узнали, что наши небывалые герои в космосе называют друг друга Сокол и Беркут, так сразу порешили, что я теперь буду Беркут, а Мишка — Сокол. Потому что все равно мы будем учиться на космонавтов, а Сокол и Беркут такие красивые имена! И еще мы решили с Мишкой, что до тех пор, пока нас примут в космонавтскую школу, мы будем с ним понемножку закаляться как сталь. И как только мы это решили, я пошел домой и стал закаляться.
Я залез под душ и пустил сначала тепленькой водички, а потом, наоборот, поддал холодной. И я ее довольно легко перетерпел. Тогда я подумал, что раз дело идет так хорошо, надо, пожалуй, подзакалиться чуточку получше, и пустил ледянистую струю. Ого-го! У меня сразу вжался живот, и я покрылся пупырками.
И так постоял с полчасика или минут пять и здорово закалился! И когда я потом одевался, то вспомнил, как бабушка читала стихи про одного мальчишку, как он посинел и весь дрожал.
А после обеда у меня потекло из носу, и я стал чихать.
Мама сказала:
— Выпей аспирину и завтра будешь здоров. Ложись-ка! На сегодня все!
И у меня сейчас же испортилось настроение. Я чуть было не заревел, но в это время под окошком раздался крик:
— Бе-еркут!.. А Беркут!.. Да Беркут же!..
Я подбежал к окошку, высунулся, а там Мишка!
Я сказал:
— Чего тебе, Сокол?
А он:
— Давай выходи на орбиту!
Это во двор, значит. Я ему говорю:
— Мама не пускает. Я простудился!
А мама потянула меня за ноги и говорит:
— Не высовывайся так далеко! Упадешь! С кем это ты?
Я говорю:
— Ко мне друг пришел. Небесный брат. Близнец! А ты мешаешь!
Но мама сказала железным голосом:
— Не высовывайся!
Я говорю Мишке:
— Мне мама не велит высовываться…
Мишка немножко подумал, а потом обрадовался:
— Не велит высовываться, и правильно. Это будет у тебя испытание на невысовываемость!
Тогда я все-таки немножко высунулся и сказал ему тихонько:
— Эх, Сокол ты мой, Сокол! Мне тут, может, сутки безвыходно торчать!
А Мишка опять все по-своему перевернул:
— И очень хорошо! Прекрасная тренировка! Закрой глаза и лежи как в сурдокамере!
Я говорю:
— Вечером я с тобой установлю телефонную связь.
— Ладно, — сказал Мишка, — ты устанавливай со мной, а я — с тобой.
И он ушел.
А я лег на папин диван и закрыл глаза и тренировался на молчание. Потом встал и сделал зарядку. Потом понаблюдал в иллюминатор неведомые миры, а потом пришел папа, и я принял ужин из натуральных продуктов. Самочувствие было превосходное. Я принес и разложил раскладушку.
Папа сказал:
— Что так рано?
А я сказал со значением:
— Вы как хотите, а я буду спать.
Мама положила мне руку на лоб и сказала:
— Ребенок заболел!
А я ничего ей не сказал. Если они не понимают, что это все тренировка на космонавта, то зачем объяснять? Не стоит. Потом сами узнают, из газет, когда их благодарить будут за то, что воспитали такого сына, как я!
Пока я думал, прошло довольно много времени, и я вспомнил, что пора налаживать телефонную связь с Мишкой.
Я вышел в коридор и набрал номер. Мишка подошел сразу, только у него был какой-то чересчур толстый голос:
— Нда-нда! Говорите!
Я сказал:
— Сокол, это ты?
А он:
— Что-что?
Я опять:
— Сокол, это ты или нет? Это Беркут! Как дела?
Он засмеялся, посопел и говорит:
— Очень остроумно! Ну, довольно разыгрывать. Сонечка, это вы?

 

 

Я говорю:
— Какая там еще Сонечка, это Беркут! Ты что, обалдел?
А он:
— Кто это? Что за выражения? Хулиганство! Кто это говорит?
Я сказал:
— Это никто не говорит.
И повесил трубку. Наверно, я не туда попал. Тут папа позвал меня, и я вернулся в комнату, разделся и лег. И только стал задремывать, вдруг: ззззззь! Телефон! Папа вскочил и выбежал в коридор, и, пока я нашаривал тапочки, я слышал его серьезный голос:
— Беркутова? Какого Беркутова? Здесь такого нет! Набирайте внимательно!
Я сразу понял, что это Мишка! Это связь! Я выбежал в коридор прямо в чем мать родила, в одних трусиках.
— Это меня, меня! Это я Беркут!
Папа сейчас же отдал мне трубку, и я закричал:
— Это Сокол? Это Беркут! Слушаю вас!
А Мишка:
— Докладывай, чем занимаешься!
Я говорю:
— Я сплю!
А Мишка:
— Я тоже! Я уже почти совсем заснул, да вспомнил одно важное дело! Беркут, слушай! Перед сном надо спеть! Вдвоем! На пару! Чтобы у нас получился космический дуэт!
Я прямо подпрыгнул:
— Молодец, Сокол! Давай любимую космонавтскую! Подпевай!
И я запел изо всех сил. Я хорошо пою, громко! Громче меня никто не может. Я по громкости первый в нашем хоре. И вот когда я запел, сейчас же изо всех дверей стали высыпать соседи, они кричали: «Безобразие… Что случилось… Уже поздно… Распустились… Здесь коммунальная квартира… Я думала, поросенка режут…», но папа им сказал:
— Это небесные близнецы, Сокол и Беркут, поют перед сном!
И тогда все замолчали.
А мы с Мишкой допели до конца:
… На пыльных тропинках далеких планет
Останутся наши следы!

Красный шарик в синем небе

Вдруг наша дверь распахнулась, и Аленка закричала из коридора:
— В большом магазине весенний базар!
Она ужасно громко кричала, и глаза у нее были круглые, как кнопки, и отчаянные. Я сначала подумал, что кого-нибудь зарезали. А она снова набрала воздух и давай:
— Бежим, Дениска! Скорее! Там квас шипучий! Музыка играет, и разные куклы! Бежим!
Кричит, как будто случился пожар. И я от этого тоже как-то заволновался, и у меня стало щекотно под ложечкой, и я заторопился и выскочил из комнаты.
Мы взялись с Аленкой за руки и побежали как сумасшедшие в большой магазин. Там была целая толпа народу и в самой середине стояли сделанные из чего-то блестящего мужчина и женщина, огромные, под потолок, и, хотя они были ненастоящие, они хлопали глазами и шевелили нижними губами, как будто говорят. Мужчина кричал:
— Весенний базаррр! Весенний базаррр!
А женщина:
— Добро пожаловать! Добро пожаловать!
Мы долго на них смотрели, а потом Аленка говорит:
— Как же они кричат? Ведь они ненастоящие!
— Просто непонятно, — сказал я.
Тогда Аленка сказала:
— А я знаю. Это не они кричат! Это у них в середине живые артисты сидят и кричат себе целый день. А сами за веревочку дергают, и у кукол от этого шевелятся губы.
Я прямо расхохотался:
— Вот и видно, что ты еще маленькая. Станут тебе артисты в животе у кукол сидеть целый день. Представляешь? Целый день скрючившись — устанешь небось! А есть, пить надо? И еще разное, мало ли что… Эх ты, темнота! Это радио в них кричит.
Аленка сказала:
— Ну и не задавайся!
И мы пошли дальше. Всюду было очень много народу, все разодетые и веселые, и музыка играла, и один дядька крутил лотерею и кричал:
Подходите сюда поскорее,
Здесь билеты вещевой лотереи!
Каждому выиграть недолго
Легковую автомашину «Волга»!
А некоторые сгоряча
Выигрывают «Москвича»!

И мы возле него тоже посмеялись, как он бойко выкрикивает, и Аленка сказала:
— Все-таки когда живое кричит, то интересней, чем радио.
И мы долго бегали в толпе между взрослых и очень веселились, и какой-то военный дядька подхватил Аленку под мышки, а его товарищ нажал кнопочку в стене, и оттуда вдруг забрызгал одеколон, и когда Аленку поставили на пол, она вся пахла леденцами, а дядька сказал:
— Ну что за красотулечка, сил моих нет!
Но Аленка от них убежала, а я — за ней, и мы наконец очутились возле кваса. У меня были деньги на завтрак, и мы поэтому с Аленкой выпили по две большие кружки, и у Аленки живот сразу стал как футбольный мяч, а у меня все время шибало в нос и кололо в носу иголочками. Здорово, прямо первый сорт, и когда мы снова побежали, то я услышал, как квас во мне булькает. И мы захотели домой и выбежали на улицу. Там было еще веселей, и у самого входа стояла женщина и продавала воздушные шарики.
Аленка, как только увидела эту женщину, остановилась как вкопанная. Она сказала:
— Ой! Я хочу шарик!
А я сказал:
— Хорошо бы, да денег нету.
А Аленка:
— У меня есть одна денежка.
— Покажи.
Она достала из кармана.
Я сказал:
— Ого! Десять копеек. Тетенька, дайте ей шарик!
Продавщица улыбнулась:
— Вам какой? Красный, синий, голубой?
Аленка взяла красный. И мы пошли. И вдруг Аленка говорит:
— Хочешь поносить?
И протянула мне ниточку. Я взял. И сразу как взял, так услышал, что шарик тоненько-тоненько потянул за ниточку! Ему, наверно, хотелось улететь. Тогда я немножко отпустил ниточку и опять услышал, как он настойчиво так потягивается из рук, как будто очень просится улететь. И мне вдруг стало его как-то жалко, что вот он может летать, а я его держу на привязи, и я взял и выпустил его. И шарик сначала даже не отлетел от меня, как будто не поверил, а потом почувствовал, что это вправду, и сразу рванулся и взлетел выше фонаря.
Аленка за голову схватилась:
— Ой, зачем, держи!..
И стала подпрыгивать, как будто могла допрыгнуть до шарика, но увидела, что не может, и заплакала:
— Зачем ты его упустил?..
Но я ей ничего не ответил. Я смотрел вверх на шарик. Он летел кверху плавно и спокойно, как будто этого и хотел всю жизнь.
И я стоял, задрав голову, и смотрел, и Аленка тоже, и многие взрослые остановились и тоже позадирали головы — посмотреть, как летит шарик, а он все летел и уменьшался.
Вот он пролетел последний этаж большущего дома, и кто-то высунулся из окна и махал ему вслед, а он еще выше и немножко вбок, выше антенн и голубей, и стал совсем маленький… У меня что-то в ушах звенело, когда он летел, а он уже почти исчез. Он залетел за облачко, оно было пушистое и маленькое, как крольчонок, потом снова вынырнул, пропал и совсем скрылся из виду и теперь уже, наверно, был около Луны, а мы все смотрели вверх, и в глазах у меня: замелькали какие-то хвостатые точки и узоры. И шарика уже не было нигде. И тут Аленка вздохнула еле слышно, и все пошли по своим делам.

 

 

И мы тоже пошли, и молчали, и всю дорогу я думал, как это красиво, когда весна на дворе, и все нарядные и веселые, и машины туда-сюда, и милиционер в белых перчатках, а в чистое, синее-синее небо улетает от нас красный шарик. И еще я думал, как жалко, что я не могу это все рассказать Аленке. Я не сумею словами, и если бы сумел, все равно Аленке бы это было непонятно, она ведь маленькая. Вот она идет рядом со мной, и вся такая притихшая, и слезы еще не совсем просохли у нее на щеках. Ей небось жаль свой шарик.
И мы шли так с Аленкой до самого дома и молчали, а возле наших ворот, когда стали прощаться, Аленка сказала:
— Если бы у меня были деньги, я бы купила еще один шарик… чтобы ты его выпустил.

Старый мореход

Марья Петровна часто ходит к нам чай пить. Она вся такая полная, платье на нее натянуто тесно, как наволочка на подушку. У нее в ушах разные сережки болтаются. И душится она чем-то сухим и сладким. Я когда этот запах слышу, так у меня сразу горло сжимается. Марья Петровна всегда как только меня увидит, так сразу начинает приставать: кем я хочу быть. Я ей уже пять раз объяснял, а она все продолжает задавать один и тот же вопрос. Чудная. Она когда первый раз к нам пришла, на дворе была весна, деревья все распустились, и в окна пахло зеленью, и, хотя был уже вечер, все равно было светло. И вот мама стала меня посылать спать, и, когда я не хотел ложиться, эта Марья Петровна вдруг говорит:
— Будь умницей, ложись спать, а в следующее воскресенье я тебя на дачу возьму, на Клязьму. Мы на электричке поедем. Там речка есть и собака, и мы на лодке покатаемся все втроем.
И я сразу лег, и укрылся с головой, и стал думать о следующем воскресенье, как я поеду на дачу, и пробегусь босиком по траве, и увижу речку, и, может быть, мне дадут погрести, и уключины будут звенеть, и вода будет булькать, и с весел в воду будут стекать капли, прозрачные, как стекло. И я подружусь там с собачонкой, Жучкой или Тузиком, и буду смотреть в его желтые глаза, и потрогаю его язык, когда он его высунет от жары.
И я так лежал, и думал, и слышал смех Марьи Петровны, и незаметно заснул, и потом целую неделю, когда ложился спать, думал все то же самое. И когда наступила суббота, я почистил ботинки и зубы, и взял свой перочинный ножик, и наточил его о плиту, потому что мало ли какую я палку себе вырежу, может быть, даже ореховую.
А утром я встал раньше всех, и оделся, и стал ждать Марью Петровну. Папа, когда позавтракал и прочитал газеты, сказал:
— Пошли, Дениска, на Чистые, погуляем!
— Что ты, папа! А Марья Петровна? Она сейчас приедет за мной, и мы отправимся на Клязьму. Там собака и лодка. Я ее должен подождать.
Папа помолчал, потом посмотрел на маму, потом пожал плечами и стал пить второй стакан чаю. А я быстро дозавтракал и вышел во двор. Я гулял у ворот, чтобы сразу увидеть Марью Петровну, когда она придет. Но ее что-то долго не было. Тогда ко мне подошел Мишка, он сказал:
— Слазим на чердак! Посмотрим, родились голубята или нет…
— Понимаешь, не могу… Я на денек в деревню уезжаю. Там собака есть и лодка. Сейчас за мной одна тетенька приедет, и мы поедем с ней на электричке.
Тогда Мишка сказал:
— Вот это да! А может, вы и меня захватите?
Я очень обрадовался, что Мишка тоже согласен ехать с нами, все-таки мне с ним куда интереснее будет, чем только с одной Марьей Петровной. Я сказал:
— Какой может быть разговор! Конечно, мы тебя возьмем, с удовольствием! Марья Петровна добрая, чего ей стоит!
И мы стали вдвоем ждать с Мишкой. Мы вышли в переулок и долго стояли и ждали, и, когда появлялась какая-нибудь женщина, Мишка обязательно спрашивал:
— Эта?
И через минуту снова:
— Вон та?
Но это все были незнакомые женщины, и нам стало скучно, и мы устали так долго ждать.
Мишка рассердился и сказал:
— Мне надоело!
И ушел.
А я ждал. Я хотел ее дождаться. Я ждал до самого обеда. Во время обеда папа опять сказал, как будто между прочим:
— Так идешь на Чистые? Давай решай, а то мы с мамой пойдем в кино!
Я сказал:
— Я подожду. Ведь я обещал ей подождать. Не может она не прийти.
Но она не пришла. А я не был в этот день на Чистых прудах и не посмотрел на голубей, и папа, когда пришел из кино, велел мне уходить от ворот. Он обнял меня за плечи и сказал, когда мы шли домой:
— Это все еще будет в твоей жизни. И трава, и речка, и лодка, и собака… Все будет, держи нос повыше!

 

 

Но я, когда лег спать, я все равно стал думать про деревню, лодку и собачонку, только как будто я там не с Марьей Петровной гуляю, а с Мишкой и с папой или с Мишкой и мамой. И время потекло, оно проходило, и я почти совсем забыл про Марью Петровну, как вдруг однажды, пожалуйте! Дверь растворяется, и она входит собственной персоной. И сережки в ушах звяк-звяк, и с мамой чмок-чмок, и на всю квартиру пахнет чем-то сухим и сладким, и все садятся за стол и начинают пить чай. Но я не вышел к Марье Петровне, я сидел за шкафом, потому что я сердился на Марью Петровну.
А она сидела как ни в чем не бывало, вот что было удивительно! И когда она напилась своего любимого чаю, она вдруг ни с того ни с сего заглянула за шкаф и схватила меня за подбородок.
— Ты что такой угрюмый?
— Ничего, — сказал я.
— Давай вылезай, — сказала Марья Петровна.
— Мне и здесь хорошо! — сказал я.
Тогда она захохотала, и все на ней брякало от смеха, а когда отсмеялась, сказала:
— А чего я тебе подарю…
Я сказал:
— Ничего не надо!
Она сказала:
— Саблю не надо?
Я сказал:
— Какую?
— Буденновскую. Настоящую. Кривую.
Вот это да! Я сказал:
— А у вас есть?
— Есть, — сказала она.
— А она вам не нужна? — спросил я.
— А зачем? Я женщина, военному делу не училась, зачем мне сабля? Лучше я тебе ее подарю.
И было видно по ней, что ей нисколько не жаль сабли. Я даже поверил, что она и на самом деле добрая. Я сказал:
— А когда?
— Да завтра, — сказала она. — Вот завтра придешь после школы, а сабля — здесь. Вот здесь, я ее тебе прямо на кровать положу.
— Ну ладно, — сказал я и вылез из-за шкафа, и сел за стол и тоже пил с ней чай, и проводил ее до дверей, когда она уходила.
И на другой день в школе я еле досидел до конца уроков и побежал домой сломя голову. Я бежал и размахивал рукой — в ней у меня была невидимая сабля, и я рубил и колол фашистов, и защищал черных ребят в Африке, и перерубил всех врагов Кубы. Я из них прямо капусты нарубил. Я бежал, а дома меня ждала сабля, настоящая буденновская сабля, и я знал, что, в случае чего, я сразу запишусь в добровольцы, и, раз у меня есть собственная сабля, меня обязательно примут. И когда я вбежал в комнату, я сразу бросился к своей раскладушке. Сабли не было. Я посмотрел под подушку, пошарил под одеялом и заглянул под кровать. Сабли не было. Не было сабли. Марья Петровна не сдержала слова. И сабли не было нигде. И не могло быть.
Я подошел к окну. Мама сказала:
— Может быть, она еще придет?
Но я сказал:
— Нет, мама, она не придет. Я так и знал.
Мама сказала:
— Зачем же ты под раскладушку-то лазил?..
Я объяснил ей:
— Я подумал: а вдруг она была? Понимаешь? Вдруг. На этот раз.
Мама сказала:
— Понимаю. Иди поешь.
И она подошла ко мне. А я поел и снова встал у окна. Мне не хотелось идти во двор.
А когда пришел папа, мама ему все рассказала, и он подозвал меня к себе. Он снял со своей полки какую-то книгу и сказал:
— Давай-ка, брат, почитаем чудесную книжку про собаку. Называется «Майкл — брат Джерри». Джек Лондон написал.
И я быстро устроился возле папы, и он стал читать. Он хорошо читает, просто здорово! Да и книжка была ценная. Я в первый раз слушал такую интересную книжку. Приключения собаки. Как ее украл один боцман. И они поехали на корабле искать клады. А корабль принадлежал трем богачам. Дорогу им указывал Старый Мореход, он был больной и одинокий старик, он говорил, что знает, где лежат несметные сокровища, и обещал этим трем богачам, что они получат каждый целую кучу алмазов и брильянтов, и эти богачи за эти обещания кормили Старого Морехода. А потом вдруг выяснилось, что корабль не может доехать до места, где клады, из-за нехватки воды. Это тоже подстроил Старый Мореход. И пришлось богачам ехать обратно несолоно хлебавши. Старый Мореход этим обманом добывал себе пропитание, потому что он был израненный бедный старик.

 

 

И когда мы окончили эту книжку и снова стали ее всю вспоминать, с самого начала, папа вдруг засмеялся и сказал:
— А этот-то хорош, Старый Мореход! Да он просто обманщик, вроде твоей Марьи Петровны.
Но я сказал:
— Что ты, папа! Совсем не похоже. Ведь Старый Мореход обманывал, чтобы спасти свою жизнь. Ведь он же одинокий был, больной. А Марья Петровна? Разве она больная?
— Здоровая, — сказал папа.
— Ну да, — сказал я. — Ведь если бы Старый Мореход не врал, он бы умер, бедняга, где-нибудь в порту, прямо на голых камнях, между ящиками и тюками, под ледяным ветром и проливным дождем. Ведь у него не было крова над головой! А у Марьи Петровны чудесная комната — восемнадцать метров со всеми удобствами. И сколько у нее сережек, побрякушек и цепочек!
— Потому что она мещанка, — сказал папа.
И я хотя и не знал, что такое мещанка, но я понял по папиному голосу, что это что-то скверное, и я ему сказал:
— А Старый Мореход был благородный: он спас своего больного друга, боцмана, — это раз. И ты еще подумай, папа, ведь он обманывал только проклятых богачей, а Марья Петровна — меня. Объясни, зачем она меня-то обманывает? Разве я богач?
— Да забудь ты, — сказала мама, — не стоит так переживать!
А папа посмотрел на нее и покачал головой и замолчал. И мы лежали вдвоем на диване и молчали, и мне было тепло рядом с ним, и я захотел спать, но перед самым сном я все-таки подумал:
«Нет, эту ужасную Марью Петровну нельзя даже и сравнивать с таким человеком, как мой милый, добрый Старый Мореход!»

… Бы

Один раз я сидел, сидел и ни с того ни с сего вдруг такое надумал, что даже сам удивился. Я надумал, что вот как хорошо было бы, если бы все вокруг на свете было устроено наоборот. Ну вот, например, чтобы дети были во всех делах главные и взрослые должны были бы их во всем, во всем слушаться. В общем, чтобы взрослые были как дети, а дети как взрослые. Вот это было бы замечательно, очень было бы интересно.
Во-первых, я представляю себе, как бы маме «понравилась» такая история, что я хожу и командую ею как хочу, да и папе небось тоже бы «понравилось», а о бабушке и говорить нечего. Что и говорить, я все бы им припомнил! Например, вот мама сидела бы за обедом, а я бы ей сказал:
«Ты почему это завела моду без хлеба есть? Вот еще новости! Ты погляди на себя в зеркало, на кого ты похожа? Вылитый Кощей! Ешь сейчас же, тебе говорят! — И она бы стала есть, опустив голову, а я бы только подавал команду: — Быстрее! Не держи за щекой! Опять задумалась? Все решаешь мировые проблемы? Жуй как следует! И не раскачивайся на стуле!»
И тут вошел бы папа после работы, и не успел бы он даже раздеться, а я бы уже закричал:
«Ага, явился! Вечно тебя надо ждать! Мой руки сейчас же! Как следует, как следует мой, нечего грязь размазывать. После тебя на полотенце страшно смотреть. Щеткой три и не жалей мыла. Ну-ка, покажи ногти! Это ужас, а не ногти. Это просто когти! Где ножницы? Не дергайся! Ни с каким мясом я не режу, а стригу очень осторожно. Не хлюпай носом, ты не девчонка… Вот так. Теперь садись к столу».
Он бы сел и потихоньку сказал маме:
«Ну как поживаешь?»
А она бы сказала тоже тихонько:
«Ничего, спасибо!»
А я бы немедленно:
«Разговорчики за столом! Когда я ем, то глух и нем! Запомните это на всю жизнь. Золотое правило! Папа! Положи сейчас же газету, наказание ты мое!»
И они сидели бы у меня как шелковые, а уж когда бы пришла бабушка, я бы прищурился, всплеснул руками и заголосил:
«Папа! Мама! Полюбуйтесь-ка на нашу бабуленьку! Каков вид! Грудь распахнута, шапка на затылке! Щеки красные, вся шея мокрая! Хороша, нечего сказать. Признавайся, опять в хоккей гоняла! А это что за грязная палка? Ты зачем ее в дом приволокла? Что? Это клюшка! Убери ее сейчас же с моих глаз — на черный ход!»
Тут я бы прошелся по комнате и сказал бы им всем троим:
«После обеда все садитесь за уроки, а я в кино пойду!»
Конечно, они бы сейчас же заныли и захныкали:
«И мы с тобой! И мы тоже хотим в кино!»
А я бы им:
«Нечего, нечего! Вчера ходили на день рождения, в воскресенье я вас в цирк водил! Ишь! Понравилось развлекаться каждый день. Дома сидите! Нате вам вот тридцать копеек на мороженое, и все!»

 

 

Тогда бы бабушка взмолилась:
«Возьми хоть меня-то! Ведь каждый ребенок может провести с собой одного взрослого бесплатно!»
Но я бы увильнул, я сказал бы:
«А на эту картину людям после семидесяти лет вход воспрещен. Сиди дома, гулена!»
И я бы прошелся мимо них, нарочно громко постукивая каблуками, как будто я не замечаю, что у них у всех глаза мокрые, и я бы стал одеваться, и долго вертелся бы перед зеркалом, и напевал бы, и они от этого еще хуже бы мучились, а я бы приоткрыл дверь на лестницу и сказал бы…
Но я не успел придумать, что бы я сказал, потому что в это время вошла мама, самая настоящая, живая, и сказала:
— Ты еще сидишь. Ешь сейчас же, посмотри, на кого ты похож? Вылитый Кощей!

Арбузный переулок

Я пришел со двора после футбола усталый и грязный как не знаю кто. Мне было весело, потому что мы выиграли у дома номер пять со счетом 44:37. В ванной, слава богу, никого не было. Я быстро сполоснул руки, побежал в комнату и сел за стол. Я сказал:
— Я, мама, сейчас быка съесть могу.
Она улыбнулась.
— Живого быка? — сказала она.
— Ага, — сказал я, — живого, с копытами и ноздрями!
Мама сейчас же вышла и через секунду вернулась с тарелкой в руках. Тарелка так славно дымилась, и я сразу догадался, что в ней рассольник. Мама поставила тарелку передо мной.
— Ешь! — сказала мама.
Но это была лапша. Молочная. Вся в пенках. Это почти то же самое, что манная каша. В каше обязательно комки, а в лапше обязательно пенки. Я просто умираю, как только вижу пенки, не то чтобы есть. Я сказал:
— Я не буду лапшу!
Мама сказала:
— Безо всяких разговоров!
— Там пенки!
Мама сказала:
— Ты меня вгонишь в гроб! Какие пенки? Ты на кого похож? Ты вылитый Кощей!
Я сказал:
— Лучше убей меня!
Но мама вся прямо покраснела и хлопнула ладонью по столу:
— Это ты меня убиваешь!
И тут вошел папа. Он посмотрел на нас и спросил:
— О чем тут диспут? О чем такой жаркий спор?
Мама сказала:
— Полюбуйся! Не хочет есть. Парню скоро одиннадцать лет, а он, как девочка, капризничает.
Мне скоро девять. Но мама всегда говорит, что мне скоро одиннадцать. Когда мне было восемь лет, она говорила, что мне скоро десять.
Папа сказал:
— А почему не хочет? Что, суп пригорел или пересолен?
Я сказал:
— Это лапша, а в ней пенки…
Папа покачал головой:
— Ах вот оно что! Его высокоблагородие фон барон Кутькин-Путькин не хочет есть молочную лапшу! Ему, наверно, надо подать марципаны на серебряном подносе!
Я засмеялся, потому что я люблю, когда папа шутит.
— Это что такое — марципаны?
— Я не знаю, — сказал папа, — наверно, что-нибудь сладенькое и пахнет одеколоном. Специально для фон барона Кутькина-Путькина!.. А ну давай ешь лапшу!
— Да ведь пенки же!
— Заелся ты, братец, вот что! — сказал папа и обернулся к маме. — Возьми у него лапшу, — сказал он, — а то мне просто противно! Кашу он не хочет, лапшу он не может!.. Капризы какие! Терпеть не могу!..
Он сел на стул и стал смотреть на меня. Лицо у него было такое, как будто я ему чужой. Он ничего не говорил, а только вот так смотрел — по-чужому. И я сразу перестал улыбаться — я понял, что шутки уже кончились. А папа долго так молчал, и мы все так молчали, а потом он сказал, и как будто не мне и не маме, а так кому-то, кто его друг:
— Нет, я, наверно, никогда не забуду эту ужасную осень, — сказал папа, — как невесело, неуютно тогда было в Москве… Война, фашисты рвутся к городу. Холодно, голодно, взрослые все ходят нахмуренные, радио слушают ежечасно… Ну, все понятно, не правда ли? Мне тогда лет одиннадцать-двенадцать было, и, главное, я тогда очень быстро рос, тянулся кверху, и мне все время ужасно есть хотелось. Мне совершенно не хватало еды. Я всегда просил хлеба у родителей, но у них не было лишнего, и они мне отдавали свой, а мне и этого не хватало. И я ложился спать голодный, и во сне я видел хлеб. Да что… У всех так было. История известная. Писано-переписано, читано-перечитано…

 

 

И вот однажды иду я по маленькому переулку, недалеко от нашего дома, и вдруг вижу — стоит здоровенный грузовик, доверху заваленный арбузами. Я даже не знаю, как они в Москву попали. Какие-то заблудшие арбузы. Наверно, их привезли, чтобы по карточкам выдавать. И наверху в машине стоит дядька, худой такой, небритый и беззубый, что ли, — рот у него очень втянулся. И вот он берет арбуз и кидает его своему товарищу, а тот — продавщице в белом, а та — еще кому-то четвертому… И у них это ловко так цепочкой получается: арбуз катится по конвейеру от машины до магазина. А если со стороны посмотреть — играют люди в зелено-полосатые мячики, и это очень интересная игра. Я долго так стоял и на них смотрел, и дядька, который очень худой, тоже на меня смотрел и все улыбался мне своим беззубым ртом, славный человек. Но потом я устал стоять и уже хотел было идти домой, как вдруг кто-то в их цепочке ошибся, загляделся, что ли, или просто промахнулся, и пожалуйте — тррах!.. Тяжеленный арбузище вдруг упал на мостовую. Прямо рядом со мной. Он треснул как-то криво, вкось, и была видна белоснежная тонкая корка, а за нею такая багровая, красная мякоть с сахарными прожилками и косо поставленными косточками, как будто лукавые глазки арбуза смотрели на меня и улыбались из середки. И вот тут, когда я увидел эту чудесную мякоть и брызги арбузного сока и когда я почуял этот запах, такой свежий и сильный, только тут я понял, как мне хочется есть. Но я отвернулся и пошел домой. И не успел я отойти, вдруг слышу — зовут: «Мальчик, мальчик!»
Я оглянулся, а ко мне бежит этот мой рабочий, который беззубый, и у него в руках разбитый арбуз. Он говорит: «На-ка, милый, арбуз-то, тащи, дома поешь!»
И я не успел оглянуться, а он уже сунул мне арбуз и бежит на свое место, дальше разгружать. И я обнял арбуз и еле доволок его до дому, и позвал своего дружка Вальку, и мы с ним оба слопали этот громадный арбуз. Ах, что это была за вкуснота! Передать нельзя! Мы с Валькой отрезали большущие кусищи, во всю ширину арбуза, и когда кусали, то края арбузных ломтей задевали нас за уши, и уши у нас были мокрые, и с них капал розовый арбузный сок. И животы у нас с Валькой надулись и тоже стали похожи на арбузы. Если по такому животу щелкнуть пальцем, звон пойдет знаешь какой! Как от барабана. И об одном только мы жалели, что у нас нет хлеба, а то бы мы еще лучше наелись. Да…
Папа отвернулся и стал смотреть в окно.
— А потом еще хуже — завернула осень, — сказал он, — стало совсем холодно, с неба сыпал зимний, сухой и меленький снег, и его тут же сдувало сухим и острым ветром. И еды у нас стало совсем мало, и фашисты все шли и шли к Москве, и я все время был голодный. И теперь мне снился не только хлеб. Мне еще снились и арбузы. И однажды утром я увидел, что у меня совсем уже нет живота, он просто как будто прилип к позвоночнику, и я прямо уже ни о чем не мог думать, кроме еды. И я позвал Вальку и сказал ему: «Пойдем, Валька, сходим в тот арбузный переулок, может быть, там опять арбузы разгружают, и, может быть, опять один упадет, и, может быть, нам его опять подарят».
И мы закутались с ним в какие-то бабушкины платки, потому что холодюга был страшный, и пошли в арбузный переулок. На улице был серый день, людей было мало, и в Москве тихо было, не то что сейчас. В арбузном переулке и вовсе никого не было, и мы стали против магазинных дверей и ждем, когда же придет грузовик с арбузами. И уже стало совсем темнеть, а он все не приезжал. Я сказал: «Наверно, завтра приедет…»
«Да, — сказал Валька, — наверно, завтра».
И мы поили с ним домой. А назавтра снова пошли в переулок, и снова напрасно. И мы каждый день так ходили и ждали, но грузовик не приехал…
Папа замолчал. Он смотрел в окно, и глаза у него были такие, как будто он видит что-то такое, чего ни я, ни мама не видим. Мама подошла к нему, но папа сразу встал и вышел из комнаты. Мама пошла за ним. А я остался один. Я сидел и тоже смотрел в окно, куда смотрел папа, и мне показалось, что я прямо вот вижу папу и его товарища, как они дрогнут и ждут. Ветер по ним бьет, и снег тоже, а они дрогнут и ждут, и ждут, и ждут… И мне от этого просто жутко сделалось, и я прямо вцепился в свою тарелку и быстро, ложка за ложкой, выхлебал ее всю, и наклонил потом к себе, и выпил остатки, и хлебом обтер донышко, и ложку облизал.

На Садовой большое движение

У Ваньки Дыхова был велосипед. Довольно старый, но все-таки ничего. Раньше это был велосипед Ванькиного папы, но, когда велосипед сломался, Ванькин папа сказал:
— Вот, Ванька, чем целый день гонкА гонять, на тебе эту машину, отремонтируй ее, и будет у тебя свой велосипед. Он, в общем, еще хоть куда. Я его когда-то на барахолке купил, он почти новый был.
И Ванька так обрадовался этому велосипеду, что просто трудно передать. Он его утащил в самый конец двора и совсем перестал гонка гонять — наоборот, он целый день возился со своим велосипедом, стучал, колотил, отвинчивал и привинчивал. Он весь чумазый стал, наш Ванька, от машинного масла, и пальцы у него были все в ссадинах, потому что он, когда работал, часто промахивался и попадал сам себе молотком по пальцам. Но все-таки дело у него ладилось, потому что у них в пятом классе проходят слесарное дело, а Ванька всегда был отличником по труду. И я Ваньке тоже помогал чинить машину, и он каждый день говорил мне:
— Вот погоди, Дениска, когда мы ее починим, я тебя на ней катать буду. Ты сзади, на багажнике, будешь сидеть, и мы с тобой всю Москву изъездим!
И за то, что он со мной так дружит, хотя я всего только во втором, я еще больше ему помогал и, главное, старался, чтобы багажник получился красивый. Я его четыре раза черным лаком покрасил, потому что он был все равно что мой собственный. И он у меня так сверкал, этот багажник, как новенькая машина «Волга». И я все радовался, как я буду сидеть на нем, и держаться за Ванькин ремень, и мы будем носиться по всему миру.
И вот однажды Ванька поднял свой велосипед с земли, подкачал шины, протер его весь тряпочкой, сам умылся из бочки и застегнул брюки внизу бельевыми защелками. И я понял, что приближается наш с ним праздник. Ванька сел на машину и поехал. Он сначала объехал не торопясь вокруг двора, и машина шла под ним мягко-мягко, и было слышно, как приятно трутся о землю шины. Потом Ванька прибавил скорости, и спицы засверкали, и Ванька пошел выкомаривать номера, и стал петлять и крутить восьмерки, и разгонялся изо всех сил, и сразу резко тормозил, и машина останавливалась под ним как вкопанная. И он по-всякому ее испытывал, как летчик-испытатель, а я стоял и смотрел, как механик, который стоит внизу и смотрит на штуки своего пилота. И мне было приятно, что Ванька так здорово ездит, хотя я могу, пожалуй, еще лучше, во всяком случае не хуже. Но велосипед был не мой, велосипед был Ванькин, и нечего тут долго разговаривать, пускай он делает на нем все, что угодно. Приятно было видеть, что машина вся блестит от краски, и невозможно было догадаться, что она старая. Она была лучше любой новой. Особенно багажник. Любо-дорого было смотреть на него, прямо сердце радовалось.
И Ванька скакал так на этой машине, наверно, с полчаса, и я уже стал побаиваться, что он совсем забыл про меня. Но нет, напрасно я так подумал про Ваньку. Он подъехал ко мне, ногой уткнулся в забор и говорит:
— Давай влазь.
Я, пока карабкался, спросил:
— А куда поедем?
Ванька сказал:
— А не все равно? По белу свету!
И у меня сразу появилось такое настроение, как будто на нашем белом свете живут одни только веселые люди и все они только и делают, что ждут, когда же мы с Ванькой к ним приедем в гости. И когда мы к ним приедем — Ванька за рулем, а я на багажнике, — сразу начнется большущий праздник, и флаги будут развеваться, и шарики летать, и песни, и эскимо на палочке, и духовые оркестры будут греметь, и клоуны ходить на голове.
Такое вот у меня было удивительное настроение, и я примостился на свой багажник и схватился за Ванькин ремень. Ванька крутнул педали, и… прощай, папа! Прощай, мама! Прощай, весь наш старый двор, и вы, голуби, тоже до свиданья! Мы уезжаем кататься по белу свету!
Ванька вырулил со двора, потом за угол, и мы поехали разными переулками, где я раньше ходил только пешком. И все теперь было совершенно по-другому, незнакомое какое-то, и Ванька все время позванивал в звонок, чтобы не задавить кого-нибудь: ззь! ззь! ззь!..
И пешеходы выпрыгивали из-под нашей машины, как куры, и мы мчались с неслыханной быстротой, и мне было очень весело, и на душе было свободно, и очень хотелось горланить что-нибудь отчаянное. И я горланил букву «а». Вот так: аааааааааааа! И очень смешно получилось, когда Ванька въехал в один старенький переулок, в котором дорога была вся в булыжниках, как при царе Горохе. Машину стало трясти, и моя оралка на букву «а» стала прерываться, как будто стоило ей вылететь изо рта, как кто-то сразу обрезал ее острыми ножичками и кидал на ветер. Получалось: а! а! а! а! а! Но потом опять подвернулся асфальт, и все снова пошло как по маслу: аааааааааааа!
И мы еще долго ездили по переулкам и наконец очень устали. Ванька остановился, и я спрыгнул со своего багажника. Ванька сказал:
— Ну как?
— Блеск! — сказал я.
— Тебе удобно было?
— Как на диване, — сказал я, — еще удобней. Что за машина! Прямо экстракласс!
Он засмеялся и пригладил свои растрепанные волосы. Лицо у него было пыльное, грязное, и только глаза сверкали — синие, как тазики в кухне на стене. И зубы блестели вовсю.
И вот тут-то к нам с Ванькой и подошел этот парень. Он был высокий, и у него был золотой зуб. На нем была полосатая рубашка с длинными рукавами, и на руках у него были разные рисунки, портреты и пейзажи. И за ним плелась такая лохматенькая собачушка, сделанная из разных шерстей. Были кусочки шерсти черненькие, были беленькие, попадались рыженькие, и был один зеленый… хвост у нее завивался крендельком, одна нога поджата. Этот парень сказал:
— Вы откуда, ребята?
Мы ответили:
— С Трехпрудного.
Он сказал:
— Вона! Молодцы! Откуда доехали! Это твоя машина?
Ванька сказал:
— Моя. Была отцовская, теперь моя. Я ее сам отремонтировал. А вот он, — Ванька показал на меня, — он мне помогал.
Этот парень сказал:
— Да… Смотри ты. Такие неказистые ребята, а прямо химики-механики.
Я сказал:
— А это ваша собака?
Этот парень кивнул:
— Ага. Моя. Это очень ценная собака. Породистая. Испанский такс.
Ванька сказал:
— Ну что вы! Какая же это такса? Таксы узкие и длинные.
— Не знаешь, так молчи! — сказал этот парень. — Московский там или рязанский такс — длинный, потому что он все время под шкафом сидит и растет в длину, а это собака другая, ценная. Она верный друг. Кличка — Жулик.
Он помолчал. Потом вздохнул три раза и сказал:
— Да что толку? Хоть и верный пес, а все-таки собака. Не может мне помочь в моей беде…
И у него на глазах появились слезы. У меня прямо сердце упало. Что с ним?
Ванька сказал испуганно:
— А какая у вас беда?
Этот парень сразу покачнулся и прислонился к стене.
— Бабушка помирает, — сказал он и стал часто-часто хватать воздух губами и всхлипывать. — Помирает бабуся… У ней двойной аппендицит… — Он посмотрел на нас искоса и добавил: — Двойной аппендицит, и корь тоже…
Тут он заревел и стал вытирать слезы кулаком. У меня заколотилось сердце. А парень прислонился к стенке поудобнее и стал выть довольно громко. А его собака, глядя на него, тоже завыла. И они оба так стояли и выли, жутко было слышать. От этого воя Ванька даже побледнел под своей пылью. Он положил руку на плечо этому парню и сказал дрожащим голосом:
— Не войте, пожалуйста! Зачем вы так воете?
— Да как же мне не выть, — сказал этот парень и замотал головой, — как же мне не выть, когда у меня нет сил дойти до аптеки! Три дня не ел!.. Ай-уй-уй-юй!..
И он еще хуже завыл. И ценная собака такс тоже. И никого вокруг не было. И я прямо не знал, что делать.

 

 

Но Ванька не растерялся нисколько.
— А рецепт у вас есть? — закричал он. — Если есть, давайте его поскорее сюда, я сейчас же слетаю на машине в аптеку и привезу лекарство. Я быстро слетаю!
Я чуть не подскочил от радости. Вот так Ванька, молодец! С таким человеком не пропадешь, он всегда знает, что надо делать.
Сейчас мы с ним привезем этому парню лекарство и спасем его бабушку от смерти. Я крикнул:
— Давайте же рецепт! Нельзя терять ни минуты!
Но этот парень задергался еще хуже, замахал на нас руками, перестал выть и заорал:
— Нельзя! Куда там! Вы что, в уме? Да как же это я пущу двух таких пацанят на Садовую? А? Да еще на велосипеде! Вы что? Да вы знаете, какое там движение? А? Вас там через полсекунды в клочки разорвет… Куда руки, куда ноги, головы отдельно!.. Ведь грузовики-пятитонки! Краны подъемные мчатся!.. Вам хорошо, вас задавит, а мне за вас отвечать придется! Не пущу я вас, хоть убейте! Пускай лучше бабушка умрет, бедная моя Февронья Поликарповна!..
И он снова завыл своим толстым басом. Ценная собака такс вообще выла без остановки. Я не мог этого вынести — что этот парень такой благородный и что он согласен рисковать бабушкиной жизнью, только бы с нами ничего не случилось. У меня от всего этого губы стали кривиться в разные стороны, и я понял, что еще немножко, и от этих дел я завою не хуже ценной собаки. Да и у Ваньки тоже глаза стали какие-то подмоченные, и он хлюпнул носом:
— Что же нам делать?
— А очень просто, — сказал этот парень деловитым голосом. — Один только выход и есть. Давайте ваш велосипед, я на нем съезжу. И сейчас вернусь. Век свободы не видать!.. — И он провел ладонью поперек горла.
Это, наверно, была его страшная клятва. Он протянул руку к машине. Но Ванька держал ее довольно крепко. Этот парень подергал ее, потом бросил и снова зарыдал:
— Ой-ой-ой! Погибает моя бабушка, погибает ни за понюх табаку, погибает ни за рубль за двадцать… Ой-у-ю-ю…
И он стал рвать со своей головы волосы. Прямо вцепился и рвет двумя руками. Я уже не смог выдержать такого ужаса. Я заплакал и сказал Ваньке:
— Дай ему велосипед, ведь умрет бабушка! Если бы у тебя так?
А Ванька держится за велосипед и рыдает в ответ:
— Лучше уж я сам съезжу…
Тут этот парень посмотрел на Ваньку безумными глазами и захрипел как сумасшедший:
— Не веришь, да? Не веришь? Жалко на минутку дать свой драндулет? А старушка пусть помирает? Да? Бедная старушка, в беленьком платочке, пусть помирает от кори? Пускай, да? А пионер с красным галстуком жалеет драндулет? Эх вы! Душегубы! Собственники!..
Он оторвал от рубашки пуговку и стал топтать ее ногами. А мы не шевелились. Мы совершенно изревелись с Ванькой. Тогда этот парень вдруг ни с того ни с сего подхватил с земли свою ценную собаку такс и стал совать ее то мне, то Ваньке в руки:
— Нате! Друга вам отдаю в залог! Верного друга отдаю! Теперь веришь? Веришь или нет?! Ценная собака идет в залог, ценная собака такс!
И он все-таки всунул эту собачонку Ваньке в руки, и тут меня осенило.
Я сказал:
— Ванька, он же собаку оставляет нам как заложника. Ему теперь никуда не деться, она же его друг, и к тому же ценная. Дай машину, не бойся.
И тут Ванька дал этому парню руль и сказал:
— Вам на пятнадцать минут хватит?
— Много, — сказал парень, — куда там! Пять минут на все про все! Ну ждите меня тут. Не сходите с места!
И он ловко вскочил на машину, с места ходко взял и прямо свернул на Садовую. И когда сворачивал за угол, ценная собака такс вдруг спрыгнула с Ваньки и как молния помчалась за ним.
Ванька крикнул мне:
— Держи!
Но я сказал:
— Куда там, нипочем не догнать. Она за хозяином побежала, ей без него скучно! Вот что значит верный друг. Мне бы такую…
А Ванька сказал так робко и с вопросом:
— Но ведь она же заложница?
— Ничего, — сказал я, — они скоро оба вернутся.
И мы подождали пять минут.
— Что-то его нет, — сказал Ванька.
— Очередь, наверно, — сказал я.
Потом прошло еще часа два. Этого парня не было. И ценной собаки тоже. Когда стало темнеть, Ванька взял меня за руку.
— Все ясно, — сказал. — Пошли домой…
— Что ясно… Ванька? — сказал я.
— Дурак я, дурак, — сказал Ванька. — Не вернется он никогда, этот тип, и велосипед не вернется. И ценная собака такс тоже!
И больше Ванька не сказал ни слова. Он, наверно, не хотел, чтобы я думал про страшное. Но я все равно про это думал.
Ведь на Садовой такое движение…

Расскажите мне про Сингапур

Мы с папой поехали на воскресенье в гости, к родным. Они жили в маленьком городе под Москвой, и мы на электричке быстро доехали.
Дядя Алексей Михайлович и тетя Мила встретили нас на перроне.
Алексей Михайлович сказал:
— Ого, Дениска-то как возмужал!
А тетя Мила сказала:
— Иди, Денек, со мной рядом. — И спросила: — Это что за корзинка?
— Здесь пластилин, карандаши и пистолеты…
Тетя Мила засмеялась, и мы пошли через рельсы, мимо станции, и вышли на мягкую дорогу: по бокам дороги стояли деревья. И я быстро разулся и пошел босиком, и было немного щекотно и колко ступням, так же как и в прошлом году, когда я в первый раз после зимы пошел босиком. И в это время дорога повернула к берегу, и в воздухе запахло рекой и еще чем-то сладким, и я стал бегать по траве, и скакать, и кричать: «Ога-га-а!» И тетя Мила сказала:
— Телячий восторг.
Когда мы пришли, было уже темно, и все сели на террасе пить чай, и мне тоже налили большую чашку.
Вдруг Алексей Михайлович сказал папе:
— Знаешь, сегодня в ноль сорок к нам приедет Харитоша. Он у нас пробудет целые сутки, завтра только ночью уедет. Он проездом.
Папа ужасно обрадовался.
— Дениска, — сказал он, — твой двоюродный дядька Харитон Васильевич приедет! Он давно хотел с тобой познакомиться!
Я сказал:
— А почему я его не знаю?
Тетя Мила опять засмеялась.
— Потому что он живет на Севере, — сказала она, — и редко бывает в Москве.
Я спросил:
— А кто он такой?
Алексей Михайлович поднял палец кверху:
— Капитан дальнего плавания — вот он кто такой.
У меня даже мурашки побежали по спине. Как? Мой двоюродный дядька — капитан дальнего плавания? И я об этом только что узнал? Папа всегда так — про самое главное вспоминает совершенно случайно!
— Что ж ты не говорил мне, папа, что у меня есть дядя, капитан дальнего плавания? Не буду тебе сапоги чистить!
Тетя Мила снова расхохоталась. Я уже давно заметил, что тетя Мила смеется кстати и некстати. Сейчас она засмеялась некстати. А папа сказал:
— Я тебе говорил еще в позапрошлом году, когда он приехал из Сингапура, но ты тогда был еще маленький. И ты, наверно, забыл. Но ничего, ложись-ка спать, завтра ты с ним увидишься!
Тут тетя Мила взяла меня за руку и повела с террасы в дом, и мы прошли через маленькую комнатку в другую, такую же. Там в углу приткнулась узенькая тахтюшка. А около окна стояла большая цветастая ширма.
— Вот здесь и ложись, — сказала тетя Мила. — Раздевайся! А корзинку с пистолетами я поставлю в ногах.
Я сказал:
— А папа где будет спать?
Она сказала:
— Скорее всего, на террасе. Ты знаешь, как твой папа любит свежий воздух. А что? Ты будешь бояться?
Я сказал:
— И нисколько.
Разделся и лег.
Тетя Мила сказала:
— Спи спокойно, мы тут, рядом.
И ушла.
А я улегся на тахтюшке и укрылся большим клетчатым платком. Я лежал и слышал, как тихо разговаривают на террасе и смеются, и я хотел спать, но все время думал про своего капитана дальнего плавания.
Интересно, какая у него борода? Неужели растет прямо из шеи, как я видел на картинке? А трубка какая? Кривая или прямая? А кортик — именной или простой? Капитанов дальнего плавания часто награждают именными кортиками за проявленную смелость. Конечно, ведь они во время своих рейсов каждый день наскакивают на айсберги, или встречают огромных китов и белых медведей, или спасают людей с терпящих бедствие кораблей. Ясно, что тут надо проявлять смелость, иначе сам пропадешь со всеми матросами вместе и корабль погубишь. А если такой корабль, как атомный ледокол «Ленин», — погубить жалко небось, да? А вообще-то говоря, капитаны дальнего плавания не обязательно ездят только на Север, есть такие, которые в Африке бывают, и у них на корабле живут обезьянки и мангусты, которые уничтожают змей, я про это читал в книжке. Вот мой капитан дальнего плавания — он в позапрошлом году приехал из Сингапура. Удивительное слово какое: «Сингапур»!.. Я обязательно попрошу дядю рассказать мне про Сингапур: какие там люди, какие там дети, какие лодки и паруса… Обязательно попрошу рассказать. И я так долго думал, и незаметно уснул…
А в середине ночи я проснулся от страшного рычания. Это, наверно, какая-то собака забралась в комнату, учуяла, что я здесь сплю, и это ей не понравилось. Она рычала страшным образом, откуда-то изпод ширмы, и мне казалось, что я в темноте вижу ее наморщенный нос и оскаленные белые зубы. Я хотел позвать папу, но вспомнил, что он спит далеко, на террасе, и я подумал, что я никогда еще не боялся собак и теперь нечего трусить. Все-таки мне уже скоро восемь.
Я крикнул:
— Тубо! Спать!
И собака сразу замолчала.
Я лежал в темноте с открытыми глазами. В окошко ничего не было видно, только чуть виднелась одна ветка. Она была похожа на верблюда, как будто он стоит на задних лапах и служит. Я поставил одеяло козырьком перед глазами, чтобы не видеть верблюда, и стал повторять таблицу умножения на семь, от этого я всегда быстро засыпаю. И верно: не успел я дойти до семью семь, как у меня в голове все закачалось, и я почти уснул, но в это время в углу за ширмой собака, которая, наверно, тоже не спала, опять зарычала. Да как! В сто раз страшнее, чем в первый раз. У меня даже внутри что-то екнуло. Но я все-таки закричал на нее:
— Тубо! Лежать! Спать сейчас же!..
Она опять чуточку притихла. А я вспомнил, что моя дорожная корзинка стоит у меня в ногах и что там, кроме моих вещей, лежит еще пакет с едой, который мама положила мне на дорогу. И я подумал, что если эту собаку немножко прикормить, то она, может быть, подобреет и перестанет на меня рычать. И я сел, стал рыться в корзинке, и хотя в темноте трудно было разобраться, но я все-таки вытащил оттуда котлету и два яйца — мне как раз не было их жалко, потому что они были сварены всмятку. И как только собака опять зарычала, я кинул ей за ширму одно за другим оба яйца:
— Тубо! Есть! И сразу спать!..
Она сначала помолчала, а потом зарычала так свирепо, что я понял: она тоже не любит яйца всмятку. Тогда я метнул в нее котлету. Было слышно, как котлета шлепнулась об нее, собака гамкнула и перестала рычать.

 

 

Я сказал:
— Ну вот. А теперь — спать! Сейчас же!
Собака уже не рычала, а только сопела. Я укрылся поплотнее и уснул…
Утром я вскочил от яркого солнца и побежал в одних трусиках на террасу. Папа, Алексей Михайлович и тетя Мила сидели за столом. На столе была белая скатерть и полная тарелка красной редиски, и это было очень красиво, и все были такие умытые, свежие, что мне сразу стало весело, и я побежал во двор умываться. Умывальник висел с другой стороны дома, где не было солнца, там было холодно, и кора у дерева была прохладная, и из умывальника лилась студеная вода, она была голубого цвета, и я там долго плескался, и совсем озяб, и побежал завтракать. Я сел за стол и стал хрустеть редиской, и заедать ее черным хлебом, и солить, и славно мне было — так и хрустел бы целый день. Но потом я вдруг вспомнил самое главное!
Я сказал:
— А где же капитан дальнего плавания?! Неужели вы меня обманули!
Тетя Мила рассмеялась, а Алексей Михайлович сказал:
— Эх, ты! Всю ночь проспал с ним рядом и не заметил… Ну ладно, сейчас я его приведу, а то он проспит весь день. Устал с дороги.
Но в это время на террасу вышел высоченный человек с красным лицом и зелеными глазами. Он был в пижаме. Никакой бороды на нем не было. Он подошел к столу и сказал ужасным басом:
— Доброе утро! А это кто? Неужели Денис?
У него было столько голоса, что я даже удивился, где он у него помещается.
Папа сказал:
— Да, эти сто граммов веснушек — вот это и есть Денис, только и всего. Познакомьтесь. Денис, вот твой долгожданный капитан!
Я сразу встал.
Капитан сказал:
— Здорово!
И протянул мне руку. Она была твердая, как доска.
Капитан был очень симпатичный. Но уж очень страшный был у него голос. И потом, где же кортик? Пижама какая-то. Ну, а трубка где? Все равно уж — прямая или кривая, ну хоть какая-нибудь! Не было никакой…
— Как спал, Харитоша? — спросила тетя Мила.
— Плохо! — сказал капитан. — Не знаю, в чем дело. Всю ночь на меня кто-то кричал. Только, понимаете ли, начну засыпать, как кто-то кричит: «Спать! Спать сейчас же!» А я от этого только просыпаюсь! Потом усталость берет свое, все-таки пять дней в пути, глаза слипаются, я опять начинаю дремать, проваливаюсь, понимаете ли, в сон, опять крик: «Спать! Лежать!» А в довершение всей этой чертовщины на меня стали падать откуда-то разные продукты — яйца, что ли… По-моему, я во сне слышал запах котлет. И еще все мне сквозь сон слышались какие-то непонятные слова: не то «куш», не то «апорт»…
— «Тубо», — сказал я. — «Тубо», а не «апорт». Потому что я думал — там собака… Кто-то так рычал!
— Я не рычал. Я, наверно, храпел?
Это было ужасно. Я понял, что он никогда не подружится со мной. Я встал и вытянул руки по швам. Я сказал:
— Товарищ капитан! Было очень похоже на рычание. И я, наверно, немножко испугался.
Капитан сказал:
— Вольно. Садись.
Я сел за стол и почувствовал, что у меня в глазах как будто песку насыпано, колет, и я не могу смотреть на капитана. Мы все долго молчали.
Потом он сказал:
— Имей в виду, я совершенно не сержусь.
Но я все-таки не мог на него посмотреть.
Тогда он сказал:
— Клянусь своим именным кортиком.
Он сказал это таким веселым голосом, что у меня сразу словно камень упал с души.
Я подошел к капитану и сказал:
— Дядя, расскажите мне про Сингапур.

Подзорная труба

Я сидел на подоконнике, натянув рубашку на колени, потому что штаны были у мамы.
— Нет, — сказала мама и отодвинула в сторону нитки с иголкой. — Я не могу больше с этим мальчишкой!
— Да, — сказал папа и сложил газету. — На нем черти рвут, он лазает по заборам, он скачет по деревьям и носится по крышам. На него не напасешься!
Папа помолчал, зловеще поглядел на меня и наконец решительно объявил:
— Но я наконец придумал средство, которое раз и навсегда избавит нас от этого бедствия.
— Я не нарочно, — сказал я. — Что я, нарочно, что ли, да? Оно само.
— Конечно, оно само, — ядовито сказала мама. — У твоих штанов такой скверный характер, что они нарочно целыми днями подстерегают каждый гвоздик, цепляются за него и потом рвутся специально для того, чтобы позлить твою маму. Вот какие коварные штаны! Оно само! Оно само!
Мама могла так кричать «оно само» до утра, потому что у нее уже разыгрались нервы, это было видно невооруженным глазом. Поэтому я сказал папе:
— Ну, так что же ты придумал?
Папа сделал строгое лицо и сказал маме:
— Тебе нужно напрячь все свои способности и изобрести аппарат, который обеспечивал бы тебе наблюдение за твоим сыном в часы отсутствия. Мне сегодня некогда, сегодня «Спартак» — «Торпедо», а ты, ты садись к столу и, не теряя времени, изобрети сейчас же подзорную трубу. У тебя это очень хорошо получится, я знаю, что ты человек в этом отношении весьма талантливый.
Папа встал, порылся у себя в столе и положил перед мамой маленькое зеркальце с отбитым уголком, довольно большой магнит и несколько разных гвоздочков, пуговицу и еще чего-то.
— Вот, — сказал он, — это тебе необходимые материалы. В поиск, смелые и любознательные!
Мама проводила его к дверям, потом вернулась и отпустила и меня во двор погулять. А когда мы вечером все сошлись за ужином, у мамы были перепачканы клеем пальцы, и на столе лежала довольно симпатичная синенькая и толстая труба. Мама взяла ее, издалека показала мне и сказала:
— Ну, Денис, смотри внимательно!
— Это что? — спросил я.
— Это подзорная труба! Мое изобретение! — ответила мама.
Я сказал:
— Окрестности озирать?
Она улыбнулась:
— Никакие не окрестности! А за тобой присматривать.
Я сказал:
— А как?
— А очень просто! — сказала мама. — Я изобрела и сконструировала подзорную трубу для родителей, вроде подзорной трубы для моряков, только гораздо лучше.
Папа сказал:
— Ты объясни, пожалуйста, популярно, в чем тут дело, какие принципы положены в основу изобретения, какие проблемы оно решает, ну, и так далее. Прошу!
Мама встала у стола, как учительница у доски, и заговорила докладческим голосом:
— Теперь, когда я буду уходить из дому, я всегда буду видеть тебя, Денис. Я могу удаляться от дома на расстояние от пяти до восьми километров, но чуть я почувствую, что давно тебя не видела и что мне интересно, что ты сейчас вытворяешь, я сразу — чик! Направляю свою трубу в сторону нашего дома — я готово! — вижу тебя во весь рост.
Папа сказал:
— Отлично! Эффект Шницель-Птуцера!
Тут я немножко оторопел. Я никогда не думал, что мама может изобрести такую штуку. Ведь такая с виду худенькая, а смотри-ка! Эффект Шницель-Птуцера!
Я сказал:
— А как же, мама, ты будешь знать, где наш дом?
Она ответила, нисколько не задумываясь:
— А у меня в трубе сидит компасный магнит. Он всегда показывает на наш дом.
— Реакция Бабкина-Няньского, — сказал папа.
— Совершенно верно, — продолжала мама. — Таким образом, если ты, Денис, заберешься на забор или еще куда, это мне сразу будет видно.
Я сказал:
— А там у тебя что? Экран, что ли?
Она ответила:
— Конечно. Помнишь зеркальце? Оно отбрасывает твое изображение прямо мне внутрь головы. Я сразу вижу, стреляешь ты из рогатки или просто так мяч гоняешь, безо всякого смысла.

 

 

— Обыкновенный закон Кранца-Ничиханца. Ничего особенного, — проворчал папа и вдруг, оживившись, спросил: — Прости, прости, пожалуйста, я перебью тебя. Один вопросик можно?
— Да, задавай, — сказала мама.
— Твоя подзорная труба что, она работает на электричестве или на полупроводниках?
— На электричестве, — сказала мама.
— О, тогда я тебя предупреждаю, — сказал папа, — ты берегись замыканий. А то где-нибудь замкнет, и у тебя в мозгах произойдет вспышка.
— Не произойдет, — сказала мама. — А предохранитель на что?
— Ну, тогда другое дело, — сказал папа. — Но ты все-таки поглядывай, а то, знаешь, я буду волноваться.
Я сказал:
— Ну, а ты можешь сделать такую штуку для меня? Чтобы и я мог за тобой присматривать?
— А это зачем? — снова улыбнулась мама. — Я-то уж наверняка не полезу на забор!
— Это еще не известно, — сказал я, — может быть, на забор ты и не станешь карабкаться, но, может быть, ты за машины цепляешься? Или скачешь перед ними, как коза?
— Или с дворниками дерешься? И вступаешь в пререкания с милицией? — поддержал меня папа и вздохнул: — Да, жалко, нет у нас такой машинки, чтобы нам за тобой наблюдать…
Но мама показала нам язык:
— Изобретено и выполнено в единственном экземпляре, что, взяли? — Она повернулась ко мне: — Так что знай, теперь я все время держу тебя под своим неусыпным контролем!
И я подумал, что при таком изобретении у меня начинается довольно кислая жизнь. Но ничего не сказал, а кивнул и потом пошел спать. А когда проснулся и стал жить, то понял, что для меня наступили черные дни. При мамином изобретении получалось, что моя жизнь превращается в сплошное мучение. Вот, например, сообразишь, что Костик за последнее время уж очень разнахалился и самая пора ему как следует накостылять по шее, а вот не решаешься, так и кажется, что подзорная мамина труба уставилась тебе прямо в спину. И наподдать Костику как следует просто невозможно в таких условиях. Я уж не говорю о том, что я вовсе перестал ходить на Чистые пруды, чтобы ловить там себе головастиков полные карманы. И вся моя счастливая, веселая прежняя жизнь теперь стала запретной для меня. И так тоскливо тянулись мои дни, что я таял, как свеча, и места себе не находил. И дело, уж наверное, просто приближалось к печальному концу, как вдруг однажды, когда мама ушла, я стал искать свою старую футбольную камеру, и в ящике, где у меня хранится всякая утильная хурда-бурда, я вдруг увидел… мамину подзорную трубу! Да, она лежала среди прочего мусора, какая-то осиротелая, облупившаяся, тусклая. По всему было видно, что мама уже давно ею не пользуется, что она про нее и думать-то забыла. Я схватил ее и расковырял поскорее, чтобы взглянуть, что у нее там внутри, как она устроена, но, честное слово, она была пустая, в ней ничего не было. Пусто, хоть шаром покати!
Только тут я догадался, что эти люди обманули меня и что мама ничего не изобрела, а просто так, пугала меня своей ненастоящей трубой, и я, как доверчивый дурачок, верил ей и боялся, и вел себя как приличный отличник. И от этого всего я так обиделся на весь свет, и на маму, и на папу, и на все эти дела, что я выбежал сразу во двор как угорелый и затеял там великую срочную драку с Костиком, и с Андрюшкой, и с Аленкой. И хотя они втроем прекрасно меня отлупили, все равно настроение у меня было отличное, и после драки мы все вчетвером лазали на чердак и на крышу, а потом карабкались на деревья, а потом спустились в подвал, в котельную, в самый уголь, и извозились там просто до умопомрачения. И все это время я чувствовал, что у меня словно камень с души свалился. И хорошо было, и свободно на душе, и легко, и весело, как на Первое мая.

Ничего изменить нельзя

Я давно уже заметил, что взрослые задают маленьким очень глупые вопросы. Они как будто сговорились. Получается так, словно они все выучили одинаковые вопросы и задают их всем ребятам подряд. Я так к этому делу привык, что наперед знаю, как все произойдет, если я познакомлюсь с каким-нибудь взрослым. Это будет так.
Вот раздастся звонок, мама откроет дверь, кто-то будет долго гудеть что-то непонятное, потом в комнату войдет новый взрослый. Он будет потирать руки. Потом уши, потом очки. Когда он их наденет, то увидит меня, и хотя он давным-давно знает, что я живу на этом свете, и прекрасно знает, как меня зовут, он все-таки схватит меня за плечи, сожмет их довольно-таки больно, притянет меня к себе и скажет:
«Ну, Денис, как тебя зовут?»
Конечно, если бы я был невежливый человек, я бы ему сказал:
«Сами знаете! Ведь вы только сейчас назвали меня по имени, зачем же вы несете несуразицу?»
Но я вежливый. Поэтому я притворюсь, что не расслышал ничего такого, я просто криво улыбнусь и, отведя в сторону глаза, отвечу:
«Денисом».
Он с ходу спросит дальше:
«А сколько тебе лет?»
Как будто не видит, что мне не тридцать и даже не сорок! Ведь видит же, какого я роста, и, значит, должен понять, что мне самое большее семь, ну восемь от силы, — зачем же тогда спрашивать? Но у него свои, взрослые взгляды и привычки, и он продолжает приставать:
«А? Сколько же тебе лет? А?»
Я ему скажу:
«Семь с половиной».
Тут он расширит глаза и схватится за голову, как будто я сообщил, что мне вчера стукнуло сто шестьдесят один. Он прямо застонет, словно у него три зуба болят:
«Ой-ой-ой! Семь с половиной! Ой-ой-ой!»
Но чтобы я не заплакал от жалости к нему и понял, что это шутка, он перестанет стонать. Он двумя пальцами довольно-таки больно ткнет меня в живот и бодро воскликнет:
«Скоро в армию! А?»
А потом вернется к началу игры и скажет маме с папой, покачивая головой:
«Что делается, что делается! Семь с половиной! Уже! — И, обернувшись ко мне, добавит: — А я тебя вот такусеньким знал!»
И он отмерит в воздухе сантиметров двадцать. Это в то время, когда я точно знаю, что во мне был пятьдесят один сантиметр в длину. У мамы даже такой документ есть. Официальный. Ну, на этого взрослого я не обижаюсь. Все они такие. Вот и сейчас я твердо знаю, что ему положено задуматься. И он задумается. Железно. Он повесит голову на грудь, словно заснул. А тут я начну потихоньку вырываться из его рук. Но не тут-то было. Просто взрослый вспомнит, какие там у него еще вопросы завалялись в кармане, он их вспомнит и наконец, радостно улыбаясь, спросит:
«Ах да! А кем ты будешь? А? Кем ты хочешь быть?»
Я-то, честно говоря, хочу заняться спелеологией, но я понимаю, что новому взрослому это будет скучно, непонятно, это ему будет непривычно, и, чтобы не сбивать его с толку, я ему отвечу:
«Я хочу быть мороженщиком. У него всегда мороженого сколько хочешь».
Лицо нового взрослого сразу посветлеет. Все в порядке, все идет так, как ему хотелось, без отклонений от нормы. Поэтому он хлопнет меня по спине (довольно-таки больно) и снисходительно скажет:
«Правильно! Так держать! Молодец!»
И тут я по своей наивности думаю, что это уже все, конец, и начну немного посмелее отодвигаться от него, потому что мне некогда, у меня еще уроки не приготовлены и вообще тысяча дел, но он заметит эту мою попытку освободиться и подавит ее в корне, он зажмет меня ногами и закогтит руками, то есть, попросту говоря, он применит физическую силу, и, когда я устану и перестану трепыхаться, он задаст мне главный вопрос.
«А скажи-ка, друг ты мой… — скажет он, и коварство, как змея, проползет в его голосе, — скажи-ка, кого ты больше любишь? Папу пли маму?»
Бестактный вопрос. Тем более что задан он в присутствии обоих родителей. Придется ловчить. «Михаила Таля», — скажу я.
Он захохочет. Его почему-то веселят такие кретинские ответы. Он повторит раз сто:
«Михаила Таля! Ха-ха-ха-ха-ха-ха! Каково, а? Ну? Что вы скажете на это, счастливые родители?»
И будет смеяться еще полчаса, и папа и мама будут смеяться тоже. И мне будет стыдно за них и за себя. И я дам себе клятву, что потом, когда кончится этот ужас, я как-нибудь незаметно для папы поцелую маму, незаметно для мамы поцелую папу. Потому что я люблю их одинаково обоих, одинаково!! Клянусь своей белой мышкой! Ведь это так просто. Но взрослых это почему-то не удовлетворяет. Несколько раз я пробовал честно и точно ответить на этот вопрос, и всегда я видел, что взрослые недовольны ответом, у них наступало какое-то разочарование, что ли. У всех у них в глазах как будто бывает написана одна и та же мысль, приблизительно такая: «У-у-у… Какой банальный ответ! Он любит папу и маму одинаково! Какой скучный мальчик!»

 

 

Потому я и совру им про Михаила Таля, пусть посмеются, а я пока попробую снова вырваться из стальных объятий моего нового знакомого! Куда там, видно, он поздоровее Юрия Власова. И сейчас он мне задаст еще один вопросик. Но по его тону я догадываюсь, что дело идет к концу. Это будет самый смешной вопрос, вроде бы на сладкое. Сейчас его лицо изобразит сверхъестественный испуг.
«А ты сегодня почему не мылся?»
Я мылся, конечно, но я прекрасно понимаю, куда он клонит.
И как им не надоест эта старая, заезженная игра?
Чтобы не тянуть волынку, я схвачусь за лицо.
«Где?! — вскрикну я. — Что?! Где?!»
Точно! Прямое попадание! Взрослый мгновенно произнесет свою старомодную муру.
«А глазки? — скажет он лукаво. — Почему такие черные глазки? Их надо отмыть! Иди сейчас же в ванную!»
И он наконец-то отпустит меня! Я свободен и могу приниматься за дела.
Ох и трудненько достаются мне эти новые знакомства! Но что поделать? Все дети проходят через это! Не я первый, не я последний…
Тут ничего изменить нельзя.

Хитрый способ

— Вот, — сказала мама, — полюбуйтесь! На что уходит отпуск? Посуда, посуда, три раза в день посуда! Утром мой чашки, а днем целая гора тарелок. Просто бедствие какое-то!
— Да, — сказал папа, — действительно это ужасно! Как жалко, что ничего не придумано в этом смысле. Что смотрят инженеры? Да, да… Бедные женщины…
Папа глубоко вздохнул и уселся на диван.
Мама увидела, как он удобно устроился, и сказала:
— Нечего тут сидеть и притворно вздыхать! Нечего все валить на инженеров! Я даю вам обоим срок. До обеда вы должны что-нибудь придумать и облегчить мне эту проклятую мойку! Кто не придумает, того я отказываюсь кормить. Пусть сидит голодный. Дениска! Это и тебя касается. Намотай себе на ус!
Я сразу сел на подоконник и начал придумывать, как быть с этим делом. Во-первых, я испугался, что мама в самом деле не будет меня кормить и я, чего доброго, помру от голода, а во-вторых, мне интересно было что-нибудь придумать, раз инженеры не сумели. И я сидел и думал и искоса поглядывал на папу, как у него идут дела. Но папа и не думал думать. Он побрился, потом надел чистую рубашку, потом прочитал штук десять газет, а затем спокойненько включил радио и стал слушать какие-то новости за истекшую неделю.
Тогда я стал думать еще быстрее. Я сначала хотел выдумать электрическую машину, чтобы сама мыла посуду и сама вытирала, и для этого я немножко развинтил наш электрополотер и папину электробритву «Харьков». Но у меня не получалось, куда прицепить полотенце.
Выходило, что при запуске машины бритва разрежет полотенце на тысячу кусочков. Тогда я все свинтил обратно и стал придумывать другое. И часа через два я вспомнил, что читал в газете про конвейер, и от этого я сразу придумал довольно интересную штуку. И когда наступило время обеда и мама накрыла на стол и мы все расселись, я сказал:
— Ну что, папа? Ты придумал?
— Насчет чего? — сказал папа.
— Насчет мойки посуды, — сказал я. — А то мама перестанет нас с тобой кормить.
— Это она пошутила, — сказал папа. — Как это она не будет кормить родного сына и горячо любимого мужа?
И он весело засмеялся.
Но мама сказала:
— Ничего я не пошутила, вы у меня узнаете! Как не стыдно! Я уже сотый раз говорю — я задыхаюсь от посуды! Это просто не по-товарищески: самим сидеть на подоконнике, и бриться, и слушать радио, в то время как я укорачиваю свой век, без конца мою ваши чашки и тарелки.
— Ладно, — сказал папа, — что-нибудь придумаем! А пока давайте же обедать! О, эти драмы из-за пустяков!
— Ах, из-за пустяков? — сказала мама и прямо вся вспыхнула. — Нечего сказать, красиво! А я вот возьму и в самом деле не дам вам обеда, тогда вы у меня не так запоете!
И она сжала пальцами виски и встала из-за стола. И стояла у стола долго-долго и все смотрела на папу. А папа сложил руки на груди и раскачивался на стуле и тоже смотрел на маму. И они молчали. И не было никакого обеда. И я ужасно хотел есть. Я сказал:
— Мама! Это только один папа ничего не придумал. А я придумал! Все в порядке, ты не беспокойся. Давайте обедать.
Мама сказала:
— Что же ты придумал?
Я сказал:
— Я придумал, мама, один хитрый способ!

 

 

Она сказала:
— Ну-ка, ну-ка…
Я спросил:
— А ты сколько моешь приборов после каждого обеда? А, мама?
Она ответила:
— Три.
— Тогда кричи «ура», — сказал я, — теперь ты будешь мыть только один! Я придумал хитрый способ!
— Выкладывай, — сказал папа.
— Давайте сначала обедать, — сказал я. — Я во время обеда расскажу, а то ужасно есть хочется.
— Ну что ж, — вздохнула мама, — давайте обедать.
И мы стали есть.
— Ну? — сказал папа.
— Это очень просто, — сказал я. — Ты только послушай, мама, как все складно получается! Смотри: вот обед готов. Ты сразу ставишь один прибор. Ставишь ты, значит, единственный прибор, наливаешь в тарелку супу, садишься за стол, начинаешь есть и говоришь папе: «Обед готов!» Папа, конечно, идет мыть руки, и, пока он их моет, ты, мама, уже съедаешь суп и наливаешь ему нового, в свою же тарелку. Вот папа возвращается в комнату и тотчас говорит мне: «Дениска, обедать! Ступай руки мыть!» Я иду. Ты же в это время ешь из мелкой тарелки котлеты. А папа ест суп. А я мою руки. И когда я их вымою, я иду к вам, а у вас папа уже поел супу, а ты съела котлеты. И когда я вошел, папа наливает супу в свою свободную глубокую тарелку, а ты кладешь папе котлеты в свою пустую мелкую. Я ем суп, папа — котлеты, а ты спокойно пьешь компот из стакана. Когда папа съел второе, я как раз покончил с супом. Тогда он наполняет свою мелкую тарелку котлетами, а ты в это время уже выпила компот и наливаешь папе в этот же стакан. Я отодвигаю пустую тарелку из-под супа, принимаюсь за второе, папа пьет компот, а ты, оказывается, уже пообедала, поэтому ты берешь глубокую тарелку и идешь на кухню мыть! А пока ты моешь, я уже проглотил котлеты, а папа — компот. Тут он живенько наливает в стакан компоту для меня и относит свободную мелкую тарелку к тебе, а я залпом выдуваю компот и сам несу на кухню стакан! Все очень просто! И вместо трех приборов тебе придется мыть только один. Ура?
— Ура, — сказала мама. — Ура-то ура, только негигиенично!
— Ерунда, — сказал я, — ведь мы все свои. Я, например, нисколько не брезгую есть после папы. Я его люблю. Чего там… И тебя тоже люблю.
— Уж очень хитрый способ, — сказал папа. — И потом, что ни говори, а все-таки гораздо веселее есть всем вместе, а не трехступенчатым потоком.
— Ну, — сказал я, — зато маме легче! Посуды-то в три раза меньше уходит.
— Понимаешь, — задумчиво сказал папа, — мне кажется, я тоже придумал один способ. Правда, он не такой хитрый, но все-таки…
— Выкладывай, — сказал я.
— Ну-ка, ну-ка… — сказала мама.
Папа поднялся, засучил рукава и собрал со стола всю посуду.
— Иди за мной, — сказал он, — я сейчас покажу тебе свой нехитрый способ. Он состоит в том, что теперь мы с тобой будем сами мыть всю посуду!
И он пошел.
А я побежал за ним. И мы вымыли всю посуду. Правда, только два прибора. Потому что третий я разбил. Это получилось у меня случайно, я все время думал, какой простой способ придумал папа.
И как это я сам не догадался?..
Назад: Часть вторая Сражение у чистой речки
Дальше: Часть третья Девочка на шаре

Антон
Перезвоните мне пожалуйста по номеру 8(963)344-98-23 Антон.