Рантье выбирает смерть
Покупатели конфедератских облигаций остались с носом – точно так же, как очень многие инвесторы в xix веке. Да чего уж там, и среди стран обеих Америк Конфедерация была лишь самой северной, но далеко не единственной, кто нарушил данное слово. К югу от Рио-Гранде отказом платить по счетам и обесценением национальной валюты можно было удивить разве что приезжих. Опыт Латинской Америки в середине того столетия высветил многие проблемы, проявившиеся почти повсеместно в XX веке. Отчасти потому, что прослойка потенциальных инвесторов там была тоньше и слабее, чем в других местах, а значит, мало кто был готов настаивать на своевременной выплате процентов, да еще в твердой валюте. Страны Латинской Америки также одними из первых обнаружили, что отказ от своих обязательств – процесс практически безболезненный, если держатели облигаций почти сплошь иностранцы. Не случайно первый из цепочки великих южноамериканских кризисов грянул уже в 1826–1829 годах, когда Перу, Колумбия, Чили, Мексика, Гватемала и Аргентина дружно приостановили выплаты по облигациям, размещенным на лондонском рынке всего за несколько лет до того49.
Рынок облигаций был могучей силой и вынуждал других с этим считаться. К концу века Ротшильдов страны-неплательщицы не просто рисковали навлечь на себя экономические санкции и подпустить чужаков к управлению своей финансовой системой – по крайней мере в пяти случаях за отказом следовало вмешательство в дело вооруженных сил50. В 1882 году власти Египта в жесткой форме намекнули европейским обладателям облигаций, в том числе английскому премьер-министру Гладстону, что собираются нарушить данные прежде обещания. Трудно поверить, что случившееся затем вторжение войск ее величества в Египет ну совсем никак не было с этим связано. Если инвесторы беспокоились по поводу политической стабильности того или иного “развивающегося рынка”, Британская империя просто присоединяла его к себе51. Ненадежные заемщики не чувствовали себя в безопасности и за пределами империи, и в 1902 году Венесуэла выяснила это опытным путем: совместная экспедиция британских, немецких и итальянских канонерок привела к временной блокаде ее портов. Соединенные Штаты не жалея сил защищали интересы владельцев облигаций стран Центральной Америки и Карибского бассейна и весьма в этом преуспели52.
Но и у рынка облигаций было слабое место. Инвесторы в лондонском Сити – признанном центре мировых финансов XIX века – были крайне состоятельны, но немногочисленны. В начале столетия число британских держателей облигаций не превышало и 250 тысяч – менее двух процентов населения. Их совокупное богатство при этом вдвое превосходило ежегодный доход всей страны, а что касается самого дохода, то на их долю выпадало 7 %. В 1822 году поступления в их карманы – по сути, проценты по государственному долгу – достигали почти половины совокупных трат государства, при этом более двух третей своих доходов казна получала в виде косвенных налогов на потребление. Даже полвека спустя, в 1870-м, треть правительственных средств пускали на обслуживание долга, а более половины сборов приходило от покупателей. Надо постараться, чтобы изобрести еще более регрессивную политику налогообложения – когда процентные платежи единицам финансировались бы отказом большинства от товаров первой необходимости. Понятно, почему радикалы вроде Уильяма Коббетта были вне себя от гнева. В своих "'Сельских прогулках” (1830) он негодовал: "Когда страна живет в долг, она собирает налоги и садится за игорный стол, лишь бы получить новую порцию займа, и пронырливые одиночки наживаются за счет всех остальных, а иначе и быть не может”53. Он предупреждал, что без политической реформы вся страна окажется в лапах "тех, кто занимает у других деньги на поддержание этого монстра… ростовщиков, спекулянтов… евреев и других дармоедов, прожирающих наши налоги”54.
Коббетт мог ругаться сколько его душе было угодно: подобные тирады ничуть не ослабляли положения класса, членов которого французы называли рантье – те жили на проценты по государственным облигациям вроде французской rente. Напротив, десятилетия после 1830 года можно смело назвать золотым веком европейских рантье. Невыплаты случались все реже и реже. Благодаря золотому стандарту национальные валюты становились надежнее55. В выборах участвовали все более широкие массы людей, но рантье и это было нипочем. Появились сберегательные банки, чьими основными активами зачастую были те самые государственные обязательства, и многие люди неожиданно, пусть и опосредованно, открыли для себя прелести рынка облигаций. Но на глубинном уровне в ряды рантье принимали лишь Ротшильдов, Берингов и Гладстонов этого мира, а пропуском служили общественные и политические, но прежде всего экономические связи. В конце концов элита Европы собственноручно вырыла себе яму, и ни демократия, ни социализм были тут ни при чем: рантье погубила великая фискальная и монетарная катастрофа начала века – Первая мировая война.
''Инфляция всегда и везде является чисто монетарным феноменом, то есть ей обязательно предшествует период, когда количество денег увеличивается быстрее, чем растет физический выпуск”. История стран-соперниц в этой страшной войне – печальное подтверждение правоты Милтона Фридмана. Инфляционный процесс распадался на пять составных частей.
Из-за войны многие товары оказывались в дефиците.
2. Правительство брало краткосрочные займы у центрального банка.
3. Фактически долг немедленно обращался в наличность, и предложение денег в экономике расширялось.
4. В обществе возрастали инфляционные ожидания, тем самым все меньше наличности держалось на руках.
5. По этой же причине росли цены на товары.
Но только лишь денежной теорией не объяснишь, почему в одних странах инфляция протекает стремительнее и забирается выше, чем в других. Чем вызваны различия в ее последствиях? Одного взгляда на расходы воюющих держав хватит, чтобы увидеть: Британия потратила больше, чем Германия, а Франция опередила Россию. В долларовом исчислении государственный долг Британии, Франции и Соединенных Штатов с апреля 1914-го по март 1918-го рос быстрее, чем обязательства Германии56. Ну хорошо, количество банкнот в Германии с 1913-го по 1918-й увеличилось на 1040 % против 708 % в Британии и 386 % во Франции, но как же быть с Болгарией (1116 %) и Румынией (961 %)?57 А рост оптовых цен за этот период в тех же Британии и Франции, да и в Италии, опережал немецкий показатель. В 1918 году прожиточный минимум в Берлине был в 2,3 раза выше, чем до войны, но ведь и Лондон не отставал (2,1 раза)58. Почему же именно Германия стала жертвой беспощадной гиперинфляции, а грозная немецкая марка годилась разве что на роль плохоньких обоев? Ваши подозрения верны: огромную роль и в военное время, и в восстановлении разрушенных экономик сыграл рынок облигаций.
Каждый патриот своего отечества просто обязан приобрести облигации государственного военного займа, даже если это в первый раз, даже если придется потратить последние сбережения – пропагандисты всех враждующих стран были единодушны. Вот только путь на международные рынки Германии, в отличие от Британии, Франции, Италии и России, был заказан (еще до войны немцы дали понять, что рынок в Нью-Йорке их не интересует, затем опомнились, но поздно). И пока государства Антанты преспокойно распространяли свои облигации в США или кишевшей инвесторами Англии, агрессоры (Германия, Австро-Венгрия и Турция) собирали в кулак внутренние силы. Берлин и Вена – важные города на тогдашней карте мира финансов, но не чета Лондону, Парижу или Нью-Йорку. Даже патриотически настроенные инвесторы постепенно насыщались, и продажа очередного выпуска облигаций давалась немцам и их союзникам все сложнее. Очень скоро властям Германии и Австрии пришлось обратиться к центральным банкам за дополнительными средствами; позже и в гораздо более скромных объемах это сделали и британцы. Накопление в центральном банке страны значительных запасов казначейских облигаций – верный признак грядущей инфляции, ведь взамен банк передает правительству свежевыпущенные банкноты и тем увеличивает предложение денег. К концу войны почти что треть долга рейха состояла из наспех размещенных и, как правило, ничем не обеспеченных займов. В экономике образовался самый настоящий денежный навес, и лишь ценовые ограничения военного времени уберегали страну от его обрушения и всплеска инфляции.
Поражение в войне дорого обошлось Германии. Разумеется, власти всех стран уверяли налогоплательщиков и держателей облигаций в том, что с ними рассчитаются враги. В Берлине наступили дни платы по счетам. Вообразите, что банкротом стала не одна фирма или человек, а целое государство, и вы лучше поймете природу немецкой гиперинфляции. Покупка государственного долга в этом контексте сродни декларации уверенности в победе; проигрыш и сопровождавшее его брожение общества заставили Германию расписаться в своей несостоятельности, и участь кредиторов великой державы была незавидной. Словно военного фиаско было мало, революционные события зимы 1918–1919 годов здорово расстроили инвесторов. А добила их печально известная Версальская мирная конференция, обложившая хилую Веймарскую республику неясного размера репарациями. С суммой определились только к 1921 году: 132 миллиарда “золотых” (довоенных) марок, втрое больше национального дохода страны, – таков был номинальный объем нового куска внешнего долга Германии. И то хорошо, что обслуживание части репараций можно было отложить на потом, но и запланированные на 1921–1922 годы выплаты составляли свыше трети всех расходов рейха. Будущее не сулило ничего хорошего, серьезные инвесторы избегали Германию, в ее экономику капал лишь спекулятивный капитал, да и тот моментально испарился при появлении проблем.
Гиперинфляция 1923 года не вытекала с необходимостью из положений Версальского мирного договора. Немцы хотели думать иначе. Репарации обусловили хронический дефицит счета текущих операций, доказывали они, деваться было некуда, и правительство без устали печатало марки, валюта ослабевала, и вот это уже напрямую привело к инфляции. Объяснение не полное: в нем не нашлось места политическим предпосылкам денежных затруднений. Собираемость налогов в Веймаре была никудышной во многом из-за низкого авторитета нового режима в глазах наиболее обеспеченных граждан. Общественные деньги при этом тратились без счета, особенно щедро одаривались профсоюзы работников общественного сектора. Не в Германии придумали, что сочетание недобора налогов с небрежными тратами проделывает огромные дыры в бюджете страны (в 1919 и 1920 годах победители еще не успели составить план выплат, а дефицит уже превышал 10 % чистого продукта страны). К 1923-му, когда Германия отказалась от наложенных на нее репараций, дыра успела увеличиться. К тому же денежные власти не видели смысла возвращаться к сбалансированной экономической политике и упустили предоставленный судьбой в середине 1920 года шанс59. Высшие финансовые круги страны понимали, что свободное падение марки повлечет за собой резкое удешевление немецких экспортных товаров по сравнению с зарубежными, и предполагали, что это заставит страны-союзницы пересмотреть объем репарационных требований. Правильно понимали: падение марки и вправду подстегнуло экспорт. Но где немецкие финансисты предполагали – там экономические обстоятельства располагали. Инфляция 1920–1922 годов оживила домашнюю экономику на фоне спада производства в США и Великобритании, и импорт товаров резко увеличился, перечеркнув все усилия по стимулированию экспорта. В сущности, к гиперинфляции привел элементарный просчет. Как только французы догадались, что немцы, вопреки официальным заверениям, вовсе не собираются выполнять свои обязательства, им оставалось лишь применить силу и ввести войска в славную своей промышленностью Рурскую область. Ответом стала всеобщая забастовка (“пассивное сопротивление”) – и печатный станок вновь зашумел. Теперь гиперинфляцию было уже не остановить.
Цена гиперинфляции: немецкий банковский билет номиналом в триллион марок, выпущенный 1 ноября 1923 года.
Милтон Фридман был прав, инфляция – действительно монетарный феномен. Гиперинфляция же всегда и везде есть феномен политический, ведь наблюдалась она только в тех странах, политическая экономия которых давала серьезный сбой. Национального дохода Германии явно не хватало, чтобы умиротворить кредиторов дома и за рубежом, но поистине кошмарного исхода можно было бы избежать. Увы, гордость слишком многих немцев не позволила тем признать поражение своей империи, и упорство перед лицом остального мира наложилось на внутренние трудности, приведя к худшему – крушению национальной валюты, а вместе с ней и всей экономики. К концу 1923 года в обращении находились банкноты на сумму примерно 497 000 000 000 000 000 000 марок. Не редкостью были купюры достоинством в 20 миллиардов марок. Инфляция достигала 182 000 000 000 % (прописью: сто восемьдесят два миллиарда процентов) в год. В среднем уровень цен с 1913 года вырос в 1,26 триллиона раз. У всего есть хорошие стороны. Напуганные инфляцией люди тратили свои сбережения, и вплоть до последних месяцев 1922 года выпуск и занятость в экономике росли. Удешевление марки, как уже было отмечено, благотворно сказалось на экспорте. Но трагедия 1923 года была тем ужаснее, что ее оттягивали всеми возможными силами. Промышленное производство рухнуло до половины уровня 1913 года. На улицы был вышвырнут каждый четвертый член профсоюза, а еще четверть работали неполную неделю. Общество получило тяжелейшую психологическую травму. Элиас Канетти провел свои юные годы в стонавшем от инфляции Франкфурте, о чем потом писал, словно предвосхищая Фридмана:
Инфляция – это феномен толпы, и точнее не скажешь, как ни пытайся. Люди вступают со своими деньгами в опасную близость, и все закручивается в ведьминском хороводе. Люди и деньги становятся тождественны, люди “обесцениваются” вместе с деньгами, опускаясь все ниже и ниже. И те и другие отдаются на волю ведьм, понимая, что сами ничего не стоят60.
Точно подмечено. Никчемность – вот главное наследие гиперинфляции. Бесполезными стали не только банкноты как таковые, но и все проявления богатства, все виды доходов, так или иначе выраженные в деньгах. И облигации тоже. Гиперинфляция не могла повлиять на внешний долг, ведь тот исчислялся в довоенных марках. Гору долга внутреннего она стерла в порошок и развеяла по ветру. В результате стихийного бедствия громадный одноразовый налог пал не только на держателей облигаций, но и на любого, кто получал фиксированный доход в немецкой валюте. Землетрясение затронуло в основном богатых людей – рантье, важных государственных чиновников, людей престижных профессий – и почти буквально сровняло высшие классы общества с землей. Обезопасить себя смогли лишь предприниматели, которые повышали цены, сгребали доллары, вкладывались в “реальные” активы (например, здания и заводы) и возвращали долги обесценившимися деньгами. Чисто экономические последствия гиперинфляции были ужасны: одряхлевшая банковская система и патологически высокие проценте ставки (только так можно было хоть немного защитить покупательную способность денег). Еще печальнее были ее последствия для жизни общественной и политической. В 1923 году английский экономист Джон Мейнард Кейнс заключил, что инфляция и вытекающее из нее “милосердное умерщвление рантье как класса” лучше, чем дефляция и повсеместная безработица61. Но еще за четыре года до того Кейнс весьма ярко изобразил опасности инфляции:
Непрерывно производя выпуски все новых кредитных билетов, правительство может тайно и незаметно конфисковать значительную часть богатств своих подданных. Посредством такого приема оно не только конфискует, но конфискует произвольно; и между тем как этот процесс многих доводит до нищеты, он также обогащает некоторых. Зрелище такого произвольного перераспределения богатств подрывает не только обеспеченность порядка, но и веру в справедливость существующего распределения богатств. Те, кому эта система приносит неожиданную прибыль… превращаются в спекулянтов, которые становятся предметом ненависти буржуазии, разоренной ростом бумажного обращения, равно как и пролетариата. По мере того как увеличивается количество бумажных денег… все постоянные отношения между должником и кредитором, которые образуют в конечном счете основу капитализма, приходят в такое внутреннее расстройство, что теряют почти всякий смысл… 62
Замечание о том, что “наилучшим средством, чтобы расстроить капиталистическую систему, является расстройство денежного обращения”, Кейнс приписывал Ленину. Свидетельствами в пользу этого мы не располагаем, но точно знаем, что соратник Ленина Евгений Преображенский сравнивал печатный станок Наркомфина с “пулеметом, который обстреливал буржуазный строй по тылам его денежной системы”63.
Кстати, Германия была не одинока – жертвой инфляции стала и изможденная войной Россия. В 1917–1924 годах Австрия и теперь уже независимые Польша и Венгрия беспомощно следили за крушением своих валют. В России инфляция наступила, когда большевики ничтоже сумняшеся отказались от всех царских долгов. Похожая участь ждала держателей облигаций после Второй мировой войны – с обвалом валют и рынков облигаций в Германии, Венгрии и Греции.
Разбирать феномен гиперинфляции было бы куда проще, если бы поражение в мировой войне являлось единственной возможной его причиной. Но все не так просто. В последние годы многие страны пошли на отказ от своих долгов (либо прямо заявив о неспособности расплатиться, либо сознательно обесценив свою валюту, а с ней и весь долг) в куда менее трагичных обстоятельствах. Как вышло, что о третьей мировой мы всерьез не думаем, а призрак гиперинфляции свободно разгуливает по миру?
В начале своей карьеры глава PIMCO Билл Гросс пытался зарабатывать деньги игрой в “двадцать одно” в казино Лас-Вегаса. И сейчас он уверен, что облигации покупают азартные люди. Инвесторы ставят деньги на то, что инфляцию удержат в рамках приличия и она не съест причитающиеся им процентные выплаты. Гросс констатирует очевидное: “Если инфляция выходит на 10 %, а купонная выплата – всего 5 %, то разница в 5 % поступает из кармана инвестора”. Он подтверждает наши наблюдения: растущая инфляция снижает до минимума покупательную способность первоначального вклада и процентов по нему. Стоит рынку почуять приближение инфляции, как цены облигаций немедленно рушатся. В 1970-х под влиянием нефтяных игр цены ушли в стратосферу, и завсегдатаи игорных заведений Невады на фоне держателей облигаций казались воплощением благоразумия. В апреле 1980 года инфляция в США достигла 15 % в годовом исчислении, и воспоминания не отпускают Гросса до сих пор: “Облигациям это было не по нутру, и в итоге мы получили… величайшую не только на моей памяти, но и в истории атаку медведей на рынок”. Чтобы было понятнее: реальный доход по государственным облигациям в 1970-х равнялся минус 3 %, как в худшие военные годы. Сегодня с двузначной инфляцией сражаются лишь несколько стран, а гиперинфляция сосредоточилась на своей одинокой жертве – Зимбабве" . Не так давно, в 1979 году, инфляция в 50 % и выше наблюдалась в семи странах и еще в шести десятках государств, в том числе Британии и США, она превышала 10 %. Страдали многие, но мелкие неурядицы большинства меркнут на фоне судьбы Аргентины.
Сейчас трудно в это поверить, но раньше слова “аргентинский” и “процветающий” были синонимами. В имени страны явственно слышится звон серебра – аргентума из таблицы Менделеева. Столичный Буэнос-Айрес был основан на берегах Рио-де-ла-Платы, “серебряной реки”, названной так не из-за грязно-бурого цвета ее вод, но в честь предполагаемых залежей серебра выше по течению. По современным оценкам, в 1913 году Аргентина входила в десятку богатейших стран. За пределами англоговорящего мира ее ВВП на душу населения уступал только Швейцарии, Бельгии, Нидераландам и Дании. А темпы роста аргентинской экономики с 1870 по 1913 год заставляли американцев и немцев краснеть и завидовать. Приток иностранного капитала если и отставал от показателя Канады, то ненамного. Знаменитый на весь мир лондонский универмаг Harrods даже обзавелся братом на авениде Флорида в центре Буэнос-Айреса. Если Аргентина желала взять на себя роль Британии или даже США Южного полушария, у нее на то были все основания. В феврале 1946 года только что избранный президентом генерал Хуан Доминго Перон посетил здание центрального банка в столице и был потрясен увиденным. “Золота там столько, – восхищенно рассказывал он, – что оно лежит даже в коридорах”.
Экономическая история Аргентины в XX веке – печальная притча о том, что все сырье мира бессильно перед лицом бездарности своего обладателя. Страна хандрила все столетие, а во второй его половине постоянно пасовала перед соседями да и всем миром, когда речь шла об экономическом росте и других важных вещах. Кошмарные 1960-е и 1970-е привели к тому, что средний аргентинец в 1988 году был столь же богат (или беден), что и его родители в 1959-м. В далеком 1913-м ВВП на душу населения – почти три четверти американского, в 1998-м – чуть больше трети; аргентинцев обскакали среди прочих не только Сингапур, Япония, Тайвань и Южная Корея – это еще можно было вынести, – но и извечная соседка-соперница Чили. Что же стряслось? Главный подозреваемый – инфляция, которая выражалась двузначным показателем в 1945–1952, 1956–1968 и 1970–1974 годах. Потом начался самый настоящий кошмар: с 1975 по 1990-й она не опускалась ниже 100 % годовых, а часто не мелочилась и переходила в тысячи; в 1989 году рост цен составил 5000 %. Подельником инфляции был отказ платить по долгам: Аргентина подводила своих зарубежных кредиторов в 1982, 1989, 2002 и 2004 годах. Но даже эти матерые преступники не могли осуществить злодеяние без чужой помощи. В золотую эпоху с 1870 по 1914 год насчитывалось по меньшей мере восемь лет, когда инфляция разгуливалась до двузначных величин, да и по долгам аргентинцы не платили уж два-то раза точно. Вспомните, что инфляция – феномен не только денежный, но и политический, и причины заката Аргентины прояснятся.
В начале века олигархическая верхушка землевладельцев поставила экономическую жизнь родины в зависимость от экспорта сельскохозяйственной продукции в англоговорящие страны, и в годы Великой депрессии это решение влетело стране в копеечку. В отличие от Северной Америки, здесь не было достаточно плодородных земель, и хлынувшие в Аргентину иммигранты стекались в города, где и без того слишком многочисленный рабочий класс внимательно смотрел в рот любому демагогу. С 1930 года, когда переворот привел к власти Хосе Урибуру, участие военных в политической жизни стало обычным делом, и в 1946-м президентом стал генерал Перон, повадками до боли напоминавший европейских фашистов: рабочим он сулил деньги и лучшие условия труда, промышленникам – защиту от конкуренции. В 1955 году Перона отстранили от руководства страной. Победители испытывали меньше пиетета перед рабочим классом и в попытке обеспечить гармоничное развитие сельского хозяйства и промышленности делали ставку на удешевление национальной валюты. Очередной военный переворот в 1966-м проходил под лозунгом технической модернизации, на деле же обесценение валюты и инфляция продолжились как ни в чем не бывало. Перон вернулся, но выбрал очень неудачный момент: в 1973 году весь мир страдал от роста цен в результате первого нефтяного кризиса. Годовая инфляция превысила 444 %. Через год Перон умер, и генералы начали наступление на собственный народ. В “процессе национальной реорганизации” тысячи аргентинцев были арестованы по надуманным обвинениям, тысячи пропали без вести. Экономически хунта была беспомощна, и Аргентина быстрее и быстрее наращивала внешний долг, так что к 1984 году он равнялся более 60 % ВВП (следует отметить, что это вдвое ниже предыдущей рекордной высоты, взятой в 1900-х). Заметную роль в инфляционном кризисе сыграла война на два фронта, врагами в которой были предполагаемые мятежники в своем отечестве и Британия, не желавшая отдавать Фолклендские острова. Инфляция списывала аргентинские долги, это правда, но истинные ее причины надо искать в другом месте. Не война привела к потере контроля над ценами – в преступлении поучаствовало все общество: олигархи и вояки-каудильо, алчные предприниматели и упрямые профсоюзы, не говоря уже о нищих descamisados – “безрубашечных” поклонниках Перона. Стабильные цены оказались попросту никому не нужны. Магнатов капитала влекли дефицит платежного баланса и обесценение валюты, работники же привыкли жить по спирали: когда поднимается оплата труда, растет и инфляция, стирая выигрыш и заставляя их просить о новых увеличениях, и так далее. Постепенно финансирование бюджетного дефицита стало проводиться за пределами страны, где и собрались главные держатели облигаций64. Вот на каком фоне раз за разом проваливались попытки стабилизации национальной валюты.
Величайший писатель Аргентины Хорхе Луис Борхес в своем рассказе “Сад расходящихся тропок” повествует о воображаемом китайском мудреце Цюй Пэне:
Такой окольный путь и предпочел уклончивый Цюй Пэн на каждом повороте своего нескончаемого романа. Я… перевел книгу целиком – и убедился: слово «время» не встречается в ней ни разу Отгадка очевидна: “Сад расходящихся тропок” – это недоконченный, но и не искаженный образ мира, каким его видел Цюй Пэн. <…> Ваш предок не верил в единое, абсолютное время. Он верил в бесчисленность временных рядов, в растущую, головокружительную сеть расходящихся, сходящихся и параллельных времен.
Аргентина последних десятилетий словно сошла со страниц романа Цюй Пэна. Бернардо Гринспун хлопотал об отсрочке выплаты и соблюдал заветы Кейнса относительно управления спросом, а Хуан Суррувиль не моргнув глазом брался за реформу валюты и вводил ограничения цен и оплаты труда. Тропки в самом деле расходились, но те, кто мог вытащить свою страну из передряг, предпочитали стоять на распутье. Траты казны упорно превосходили налоговые сборы, ограничения отменили раньше, чем следовало, а инфляция, словно дразнясь, замерла, отдышалась и продолжила путь наверх. Дорожки как следует попетляли, прежде чем предательски сойтись. Год 1989-й вошел в историю как год чудес в Восточной Европе. Он же стал и годом кошмаров на аргентинской улице.
Февраль 1989 года. Палящее солнце истязает аргентинцев, и метеорологи силятся вспомнить, когда еще такое было. Система электроснабжения Буэнос-Айреса трещит по швам. Люди по пять часов сидят без электричества. Надеясь предотвратить крах валюты, правительство приказывает закрыть все банки и обменные пункты. Но поздно: курс аустраля к доллару начинает свободное падение и находится в нем целый месяц. Параллельно Всемирный банк замораживает ссуды Аргентине, власти которой даже и не попробовали заткнуть брешь в своих финансах. От частных кредиторов помощи ждать тоже не стоит. Кому нужны облигации, если со дня на день инфляция превратит их в труху? Вдруг начинают ползти слухи: золотовалютные резервы центрального банка на исходе – и курсы облигаций срываются с отвесной скалы. Правительство охватывает отчаяние, разум уступает чувствам, включается печатный станок. Не спасает и это. Двадцать восьмого апреля страна в буквальном смысле этих слов остается без денег. На встрече с журналистами вице-президент центрального банка Роберто Эйльбаум поясняет: природа проблемы – физическая. На монетном дворе кончилась бумага. Да и какая разница? Ведь его сотрудники объявили забастовку. Эйльбаум говорит начистоту: “Не знаю уж как, но к понедельнику мы обязаны достать деньги”.
К июню цены росли на 100 % в месяц, и терпение граждан было на пределе. Еще в апреле покупатели разгромили супермаркет в Буэнос-Айресе, после того как по громкой связи передали объявление о немедленном подорожании всех товаров на 30 %. Злость и отчаяние били через край; в июне толпа жителей Росарио, второго по величине города в стране, двое суток крушила и грабила все, что попадалось ей под руку, оставив на своем пути как минимум четырнадцать трупов. Впрочем, как и в Веймаре, главными жертвами гиперинфляции становились не обычные люди (рабочие могли рассчитывать на повышение оплаты труда с учетом динамики цен), а государственные служащие и профессура с их установленным по контракту жалованьем, а также живущие на проценты со сбережений пенсионеры – иными словами, все те, чьи доходы были зафиксированы в местной валюте. И, как и шесть десятков лет назад в Германии, невзгоды одних были манной небесной для других – инфляция мгновенно избавила крупных должников от обязательств. Не внакладе осталось и правительство, наделавшее кучу долгов в теперь уже никому не нужных аустралях.
Ах, если бы все долги исчезали с такой же легкостью! Не тут-то было: к 1983 году внешняя долларовая задолженность страны достигла 46 миллиардов в американской валюте, то есть 40 % ВВП Аргентины. Аустраль мог вытворять все, что ему вздумается, – сумма обязательств от этого не менялась. Хотя нет, менялась: мелькавшие одно за другим правительства не могли сделать ничего, кроме новых долгов. К 1989-му страна задолжала миру 65 миллиардов долларов. А еще через десять лет – 155 миллиардов. Хорошо еще, что инфляция обыграла внутренних кредиторов в наперстки, и эта головная боль правительству не докучала. Что до кредиторов внешних, тут выбора не было: о возврате долга можно было забыть. Уж кто-кто, а Аргентина знала, как это делается. В 1890 году правительство страны отказалось возвращать внешнюю задолженность, и банк “Братья Беринг” едва удержался на краю пропасти (его чуть-чуть не доконало провальное размещение облигаций компании, заправлявшей водопроводом и канализацией столицы). Спасительные 17 миллионов фунтов были собраны лишь после вмешательства Ротшильдов; поскольку крах Берингов “нанес бы чудовищный ущерб британским коммерческим интересам по всему миру”66, на миллион раскошелились и власти Британии. Для проведения в отбившейся от рук Аргентине необходимых реформ созвали специальную комиссию банкиров с первым лордом Ротшильдом во главе. Тогда, чтобы получить доступ к займам, аргентинцы обязались привязать песо к доллару с помощью жесткого механизма валютного администрирования67. Сто лет спустя Аргентина волновала Ротшильдов лишь постольку, поскольку она была родиной прекрасного вина. Предотвращать банкротство жемчужины Южной Америки (или сглаживать его последствия) теперь был призван Международный валютный фонд (МВФ). И вновь было принято решение о валютном администрировании, на сей раз с привязкой к доллару.
В 1991 году министр финансов Доминго Кавальо представил публике новую – шестую за сто лет – национальную денежную единицу Аргентины – песо (peso convertible – конвертируемый песо). Зря старался. Да, надо признать, что к 1996-му инфляцию удалось снизить почти до нуля, а в 1999-м она вообще ушла в минус и началась дефляция. Но безработица сокращаться не собиралась, а, наоборот, выросла до 15 %, и неравенство в аргентинском обществе было лишь немногим меньше, чем в Нигерии. Денежная политика становилась все строже, а вот с налоговой дела обстояли хуже: государственный долг вырос с 35 % ВВП на конец 1994 года до 64 % семью годами позже, а начальники в центре и на местах не спешили балансировать свои бюджеты, предпочитая доить международный рынок облигаций. Кавальо закрепил валюту и усмирил инфляцию, за что честь ему и хвала, но не сумел искоренить въевшиеся в ткань общества дурные привычки – институты, лежавшие в основе многих кризисов минувших десятилетий. Настало время нового банкротства и новой валюты. Дважды, в январе и мае, МВФ смягчился и выдал займы в 15 и 8 миллиардов долларов соответственно, но на том уступки кончились. За 2001 год ВВП на душу населения рухнул на 12 %, и 23 декабря правительство объявило о полном моратории на выплату внешнего долга, включая облигации на сумму порядка 81 миллиарда долларов. Такие суммы не отказывался выплачивать никто и никогда.
Сквозь призму аргентинского кошмара видно, насколько уязвим внешне столь могучий рынок облигаций. В 1880-х доходность аргентинских и британских облигаций различалась на 295 базисных пунктов – скромная награда за риски, которым подвергались инвесторы вроде братьев Беринг. Разница в среднем в 664 базисных пункта в 1998–2000 годах тоже давала неверное представление о вероятности крушения здания архитектора Кавальо. Отказ Аргентины взвинтил разницу до 5500 пунктов, а к маю следующего года она превышала 7000 пунктов. После тяжелейших переговоров – долг Аргентины составляли 152 вида бумаг в шести различных валютах в восьми юрисдикциях – большинство кредиторов (всего их было около 500 тысяч) пошли на беспрецедентный шаг и согласились принять к оплате новые облигации, почти втрое урезав свои требования68. Аргентина справедливо считала, что провернула очень удачную сделку (в последние годы экономика устойчиво растет, а разница не выходит за пределы 300–500 пунктов), а экономисты и по сей день недоумевают, почему вообще находятся страны, трепетно относящиеся к своим обязательствам перед иностранными кредиторами69.