Книга: Шахерезада. Тысяча и одно воспоминание
Назад: Письма Валериану Герусу
Дальше: Два письма Михаила Давыдова Галине Козловской

Письма Евгению и Елене Пастернакам

Евгений Борисович Пастернак родился в Москве в 1923 году. Он умер 31 июля 2012 года, когда работа над этой книгой еще не была окончена. Составители очень благодарны ему, а также Елене Владимировне Пастернак и Петру Евгеньевичу Пастернаку за неоценимую помощь в работе над книгой.
Е. Б. Пастернак – сын Б. Л. Пастернака от первого брака. Окончил Академию бронетанковых и механизированных войск (1946). Кандидат технических наук. Двенадцать лет, с 1942 года, когда, будучи в эвакуации в Ташкенте, был мобилизован и поступил в Академию, пробыл в армии. После окончания Академии служил инженером-механиком по военным машинам в гарнизонах Украины и Сибири. Потом преподавал электротехнику в институте, защитил диссертацию. После смерти отца вместе со своей женой Еленой Владимировной Пастернак стал заниматься его литературным наследием и издательской деятельностью. В 1970-х годах Пастернаки подружились с семьей А. И. Солженицына. Помогали им в сборах и провожали в аэропорт, когда те уезжали из Советского Союза. Из-за отказа дать этому эпизоду политическую оценку Евгению Борисовичу пришлось уйти с работы. Так в 1975 году он оказался младшим научным сотрудником Института мировой литературы.
Автор книг: Борис Пастернак. Материалы для биографии. М., 1989; Борис Пастернак. Биография. М., 1997 (наиболее полная и достоверная биография Бориса Пастернака, основанная на богатом архивном материале: документах, письмах, воспоминаниях современников); Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак. Переписка с Евгенией Пастернак, дополненная письмами к Е. Б. Пастернаку и его воспоминаниями. М., 1998; Понятое и обретенное. Статьи и воспоминания. М., 2009. Вместе с женой занимался составлением и комментированием ряда сборников произведений и переписки Б. Л. Пастернака. Опубликовал мемуары: Из воспоминаний // Звезда, СПб., 1996, № 7. Получил премию журнала «Знамя» (1996), фонда «Знамя» (1997).
Елена Владимировна Пастернак (р. 1936) – филолог, внучка философа Г. Г. Шпета. Окончила классическое отделение филологического факультета Московского государственного университета им. М. В. Ломоносова. Стала бессменным помощником мужа в многочисленных публикациях материалов о Б. Л. Пастернаке. Их совместными усилиями подготовлены новое издание биографии: Евгений Пастернак, Елена Пастернак. Жизнь Бориса Пастернака. Документальное повествование. СПб., 2004; Полное собрание сочинений Бориса Пастернака в 11 т. М., 2003–2005.
Евгений Борисович и его жена Елена Владимировна (Алена) Пастернаки – наследники давней и многолетней дружбы Галины Лонгиновны Козловской с художницей Евгенией Владимировной Пастернак, матерью Евгения Борисовича. Галина Лонгиновна гостила у них в Переделкине на даче, в сторожке, где они жили с детьми. Евгений Борисович с женой и дочерью Лизой приезжал к ней в Ташкент. Ее письма к ним полны любви, признательности и дружеского доверия.
Галина Козловская – Евгению Пастернаку
Январь 1974
Женичка, дорогой наш дружочек!
Спасибо за весточку. Я рада, что могу, хоть в письме, послать тебе и всем твоим милым слова привета и любви. Ведь я этим летом была очень тяжело больна, и для меня «покачивалась фельдшерица со склянкою нашатыря». Я узнала всё, и кабину реанимации, и стояла совсем у роковой черты. Сейчас выкарабкалась. Справляемся с зимой, как можем. Очень Алексею надо было бы поехать в Рузу – поработать. Там хорошо пишется, но боимся расстояний, зимы и гололеда. Мы такие стали стеклянные. Надеюсь, что вы все здоровы и грипп английский, гонконгский, мадагаскарский, мозамбикский, тьмутараканский вас всех миновал.
Ужасно жалко, что ты не слишком рвешься залететь в наши азийские края. Уж я бы тебя побаловала. Ведь мы только и встрепенемся, когда нагрянет кто-нибудь залетный. Ты даже не представляешь себе, какой может быть духовный вакуум. А уж степень одиночества Алексея в области музыки трудно вообще представить! И всё же живем, памятуя Вагнера, который когда-то хорошо сказал: «Кто из малого не сделает многого, тому и многое не поможет».
Надеюсь, что, может, по весне увидимся. Весьма возможно, что, когда потеплеет, мы и прилетим.
Передай сердечный привет твоим друзьям. Они прелесть. Как поживают твои чудесные дети? Как мой маленький флорентинец? Алене особый, нежный привет.
Давно ли вы переехали, и лучше ли вам на новом месте?
«Коли только жив я буду – / Чудный остров навещу».
Да хранит вас Бог. Будьте счастливы и здоровы, дорогие. Не забывай нас.
Галя
Галина Козловская – Евгению Пастернаку
20 июня 1974
Женичка, дорогой!
Хочу черкнуть тебе несколько слов. Так бы хотелось, чтобы ты был в Москве, когда мы приедем, чтобы могла состояться ставшая уже традиционной наша встреча в Рузе. Мы пробудем там, если Бог даст, с первого июля по первое августа. Очень хочу повидать тебя и всех твоих милых. Столь о многом поговорить бы надо.
Нас, к сожалению, хвори гнут к земле, но мы, к счастью, из породы несгибаемых. Все же ходим по земле с трудом и даже не имеем того преимущества прутковской попадьи, которая после любовных похождений «чувствовала слабость во сгибах».
Итак, дружок, жду тебя. Надеюсь, что Алена и капелька Лизанька здоровы, ты сам и оба твоих прекрасных флорентинца также. (Лучших пожеланий нет на свете.) Берегите и любите друг друга.
Кстати, было бы мило прихватить наших общих друзей, если они не уехали.
У меня в саду рай – совершеннейший рай, но, как доказали наши праотцы, человек в раю не приживается. Слишком жарко. Потому и бежим на Север, к родной черной земле, которая пахнет травами детства.
Приезжай, дорогой. Ждем. Обнимаю вас всех.
Галя
Галина Козловская – Евгению Пастернаку
9 августа 1974, Руза, ДТК
Женичка, дорогой!
Отправляю это письмецо с оказией в Москву – а то тут из почтового ящика в Москву идет две недели.
Нам удалось продлить наше пребывание в Доме творчества композиторов до 21 августа, не перебираясь в ВТО. Сейчас у нас не целая дача, а одна комната в пансионате. Хоть и тесновато, но сухо и покойно. Так что если сможешь – приезжай. Будем очень рады.
У Людмилы Григорьевны Чудовой-Дельсон будем двадцать второго утром, а двадцать четвертого улетим в Ташкент. Так что увидимся с тобой у нее, и ты сможешь нам передать пластинку.
Мы вот уже два дня живем в волнении. Бедному Ташкенту всё не везет. Позавчера был ураган из Каракумов неслыханной силы. Вырвано с корнем больше десяти тысяч деревьев, разбиты стекла магазинов, порваны все провода – словом, наделано много беды. Мы в ужасе от неизвестности о судьбе нашей птицы Гопи. Журушка всегда в саду и приходит в дом, только когда сам захочет. Чужие люди могли в суматохе бедствия не поймать его, и его могло унести бурей. Пока не получим телеграммы – не нахожу себе места.
Очень бы хотелось услышать, что у вас всё благополучно.
Да, «Жизнь прожить – не поле перейти». И все-то она подваливает и подваливает бед и печалей.
Я от огорчения занялась йогическим дыханием и делаю очень большие успехи. Может, жизненная сила, живущая во мне, поможет мне вобрать ее извне. Все-таки она – тайна. Жизнь желанна и прекрасна, и мне очень трудно, ужасно трудно стареть. Читаю интересные книжки и не обращаю внимания на дожди. Всё равно так хорошо тут дышится.
Читал ли ты мою новеллку?
До встречи, дорогой.
Всех твоих деток обними и особенно нежно и сердечно приветствуй от нас Алену. Пусть Бог даст, чтоб все было хорошо. Козлик вместе со мной тебя обнимает крепко.
Твоя неизменно Галя
Галина Козловская – Евгению Пастернаку
8 октября 1974
Женичка, дорогой!
Так как я всё еще не выдохнула своей чудовищной пневмонии и кашляю, как старая коза, то письмо мое будет кратким и, вероятно, бестолковым. Хочу только сообщить тебе, если она сама к тебе не дозвонится, что Людмила Григорьевна Чудова-Дельсон была проездом у меня и повезла с собой для тебя три Козликиных пластинки. Это отличные записи с БСО нескольких его симфонических вещей, и нам бы хотелось, чтобы они напоминали вам азийских друзей, создавших свою несуществующую Азию. Но по странным законам искусства только то и подлинно, что создано и никогда не существовало.
Сад же наш существует в осенней красе, но он так порой бывает хорош, что тоже кажется почти мнимостью.
Жизнь ведем почти донкихотскую. Если увидишь Милу, она расскажет тебе, как мы воюем, мягко выражаясь, с «ветряными мельницами».
Как ты и все твои милые? Хочу от души, чтобы всё было хорошо.
Так как у Людмилы Григорьевны очень больна мама и она, возможно, не ночует дома, то посылаю тебе два ее служебных телефона (энциклопедия).
Передай, пожалуйста, две пластинки милым друзьям, что были у меня. Я так и не знаю, кто из них прислал скандинавский фольклор. Поблагодари. Но сам фольклор пресен до невероятия – прямо рыба без соли. Так что пока что ничего мало-мальски интересного не мог Козлик выловить. Придется ему выдумать свою Данию, как он выдумал свой Восток. Так оно верней.
Меня только очень беспокоит Алино здоровье. Очень высокое (хронически) кровяное давление, и придется, наверное, класть в стационар.
Стараюсь изо всех сил не падать духом и не терять себя, но порою бывает очень трудно и очень грустно.
Обнимаю тебя вместе с Аленой и твоими прелестными детьми. Будьте здоровы и счастливы, мои милые. Аля сердечно всех приветствует.
Твоя всегда – Галя
Галина Козловская – Евгению Пастернаку
5 мая 1975. Пасха
Всю ночь читал я твой завет И, как от обморока, ожил.
Борис Пастернак
Женичка, дорогой!
Хочу обнять тебя и всех твоих милых и близких в дни светлого весеннего праздника, когда людям дано приблизиться к высшему постижению Скорби и Просветления.
Дружочек, не сердись на меня за то, что не написала тебе и не поблагодарила за присланное. В нашей жизни к сменам дня и ночи и временам года прибавилось новое чередование. Пребывание в болезнях в месте, называемом стационаром.
Вероятно, это двусмысленно названное учреждение является тем промежуточным жилищем между нашим весенним садом и тем конечным местом, что станет вечным домом. И живем мы в дни, когда нужно самое большое мужество, потребное человеку, ибо старость – самый страшный поединок в отпущенной человеку жизни.
И всё же ничего не хочу отдавать жестокому врагу – Времени – и стремлюсь оставаться собой и живой до самого конца. Я научилась новому искусству – в мутном мире жестокости, низости и презренного улавливать веяния доброты и прелести, как приходящие дуновения запахов зеленого и цветущего мира.
Я была очень рада повидать твоих друзей и узнать о тебе и вашей жизни.
Вероятно, в этом году мы не свидимся, так как в Москву не поедем. Мне предстоит делать ремонт в квартире – а это всё равно что пережить пожар и землетрясение вместе.
Желаю «флорентинцу» Пьетро сдать экзамен и стать живописцем, достойным предков. Быть может, в награду за испытания ему захотелось бы приехать в наши азийские края, погостить у меня и побродить по отрогам гор. Была бы рада побаловать его, чем могу. Стоит ли говорить, как мне хочется повидать всех вас.
Алену твою милую, которая сделала тебя счастливым, особенно нежно приветствую. Будьте все здоровы, благополучны и счастливы, дорогие. Мы оба крепко обнимаем, и не забывай ты нас, затерянных в годах и азийских пустынях, любящих тебя Козликов.
Надю М. приветствуй хорошо.
Твоя Галя
Галина Козловская – Евгению Пастернаку
7 октября 1976
Женичка, дорогой!
Хочу вместе с этим письмецом подарить тебе прелестного человека, моего нового молодого друга Александра Александровича Мелик-Пашаева. Он с мамой немножко погостил у нас, поэтому новости о нашем житье-бытье узнаешь от него совсем свежие, хотя никаких новостей в прямом смысле нет.
Мужественно и упорно сопротивляемся недугам и стараемся, чтоб они не застлали мир и наш духовный взор.
Я очень давно не имею от тебя весточки, последнее – это был приход твоего друга, который вместе учился с моим братом. Он сообщил мне вести не слишком веселые, и я очень бы хотела знать, как ты живешь и работаешь ли ты там, где прежде.
Как все твои милые? Всегда вас вспоминаю и горюю, что так невероятно далеко живем.
Врачи запрещают нам ездить теперь на север, считая, что резкая перемена климата может быть опасна при Аликином давлении. Да и я тоже хороша. Ходим мы с ним совершенно ужасно, так что представить нас ходящими по льду – невозможно. Тем не менее мы с Козликом назло своей немобильности сочиняем балеты и всё в плену у Терпсихоры. Забавно, правда?
Лето было жаркое и нелегкое, но мы спасались купанием в прудике. Но наступила осень, и я снова начала болеть до весны.
Все-таки мечтаем о Рузе. Ужасно хочется повидаться. Как Надичка? Напиши мне, милый. Очень хочу всё о вас знать.
Алик Пашаев – большой друг и знаток детей и их творчества. Мне бы очень хотелось, чтобы ты познакомил его с твоими чудесными детьми.
Обними их всех и твою милую Алену и не сердись за краткость письмеца. Примите чуточку даров азийской земли и любите нас, ваших старых азиатов окаянных. Жду весточку.
Будьте все здоровы, и да хранит вас Бог.
Целую – Галя
Галина Козловская – Евгению и Елене Пастернакам
Весна 1977
Мои дорогие, очень любимые друзья!
Как говорили в старину – «Податель сего» – мой молодой друг Юрий Ласский, пишет стихи и верит в Литинститут. Пользуясь оказией, что он едет в Москву, посылаю вам всем, милым, чуточку азийских прелестей, а тебя, Женичка, целую и обнимаю и горячо благодарю за два царственных подарка, что ты прислал мне с Андреем. Радуюсь им беспрерывно. Ведь у меня никакой надежды не было их иметь.
Я сейчас начала писать об Анне Андреевне, и твой дар – словно благословляющее напутствие в этом моем начинании. Я сейчас начала много (для себя много) писать. Живя в великолепии своего весеннего сада, я по временам чувствовала, что мне не вынести того, что он этого не видит, впервые не видит. Ведь он для меня всегда был самый живой из всех живых.
Но странная вещь – чем больше моя печаль, тем сильней я люблю всю чувственную прелесть мира, и тем острей мне хочется что-то остановить, что-то восстановить. Иногда меня охватывает отчаяние, успею ли я завершить всё упущенное, что я могла бы рассказать. Слишком много я в жизни варила суп и приправляла все житейские гарниры. Правда, Алексей стал тем, чем он стал, а я… Мне вдруг делается невыразимо больно, что я не сделала того, что я могла. Сейчас здоровье, сам понимаешь, совсем уж не блестящее, и долгий труд за столом из-за отсутствия привычки и рабочего ритма мне очень нелегок. Я прихожу в состояние непрерывного возбуждения, не сплю и вообще не могу с собой сладить.
Только что закончила воспоминания об Усто Мумине (Николаеве) – помнишь художника, чья темпера висит у Алексея в кабинете? Осенью здесь готовится его персональная выставка, а затем в Москве, и выходит выпускаемая о нем книжка художников и друзей, знавших его. Он в годы войны делал декорации к нашей опере «Улугбек».
Вот я потом и разволновалась, всё вспомнила, и маму, и тебя долгоногого, и как тебя – помнишь – вызывали в военкомате, выкликая: «Посернюк». Столько всего пришло ко мне и всё толпилось и толпилось, обступая, так что мне вдруг не стало так безнадежно одиноко.
Я не имею права говорить, что я одинока – люди очень добры ко мне и любят меня. Но, конечно, в душе всегда остается и останется до конца невосполнимый вакуум. Вы оба, и ты, и Алена, это всё слишком хорошо знаете. Ваши утраты очень опечалили меня. Трудно представить, что столько сразу надо вместить в себе. Что случилось с Ленечкой, таким молодым?
Читала вчера в одиннадцатом номере «Прометея» очерк о Николае Федоровиче Федорове с приведенными рисунками твоего деда. Рисунки мне очень понравились, а от философии его голова пошла кругом. И вообще я не люблю аскетов, как бы осияны они ни были, но как вместилище познания он меня поразил.
Там же есть статья Ю. Лощица «О сивиллах, философах и древнерусских книжниках». В середине статьи автор вдруг вступил в пререкания с Густавом Шпетом в нашем традиционном «галантном» стиле. Разделавшись с ним, он поехал дальше, думая про себя: «Какой же я умник».
Очень мечтаю повидаться с вами. Я всё набираюсь духа попросить одно «ясновельможное» лицо – помочь мне достать путевку в Переделкинский дом творчества. Но всё не решаюсь: никогда никого для себя ни о чем не просила, и, верно, дворянская гордыня никогда не даст это преступить. Я бы согласилась с середины июля и на Малеевку. В Рузу психологически абсолютно не могу ехать, да еще на вдовьем положении. Хочу писать книжку о Козлике, если Бог даст. В жару мне будет здесь трудно. Если бы удалось, Боря бы меня отвез, затем с рюкзаком отправился бы в свои странствия и затем, вернувшись, отвез бы меня домой.
Ну, посмотрим, может, другой человек, не ясновельможный, придет мне на помощь.
Твоя итальяночка очень мила, передай ей мои приветы.
Странная вещь – я совсем сейчас не слушаю музыки. Аликину могу слушать спокойно и радостно. Чужую, кого бы то ни было, – не могу… Так больно, так невыносимо больно! Я мало плачу, но тут я теряю всякий контроль над собой. Это такое непередаваемое чувство осиротелости, слуховой обездоленности!!! Ведь всю жизнь я слышала музыку рядом с ним, через него, через его божественный слух и понимание всей стихии музыки, и теперь этого нет, и куда всё это ушло?!!
Прощайте, мои дорогие. Да хранит вас Бог. Может, Он даст, что и увидимся.
Целую – Галя
Галина Козловская – Евгению и Елене Пастернакам
Конец декабря 1977
Дорогие мои Женя и Аленушка!
Вы оба и все кровиночки ваши – будьте все счастливы, здоровы и осыпаны благами. Новогодние мои пожелания длятся всегда, но рождественские дни всегда озарены нежностью к тем, кого любишь, и хочется им сказать об этом.
Для меня эти дни навеки связаны с последними мгновениями жизни, и канун Нового года – это последний счастливый день в моей жизни, когда Аля был со мной. Не знаю, как проживу до девятого января.
Недавно отправила в Музей Глинки всё его рукописное наследие. Они собираются открыть постоянно действующую экспозицию его персонального фонда, с рукописями партитур, фотографиями и личными вещами. Остались его дневники (он их вел с десятилетнего возраста). Женичка, посоветуй мне, как с ними быть. Я обещала, что я отдам музею, что сочту возможным. Есть годы, особенно ранние, киевского периода, удивительные. Это какая-то совершеннейшая булгаковщина по жизни и удивительный мир музыки, интенсивный и поражающий. Но как быть с тем, что не для посторонних глаз? Напиши мне, как мне со всем этим быть и что ты считаешь лучше. Если я смогла иметь дело с музыкальными рукописями, то с дневниками я еще не готова встретиться. Я начинаю дрожать и плакать.
Недавно мы пережили сильнейшее землетрясение, Матушка-земля напомнила нам худшие времена 1966 года. Падали и разбивались вещи, потолки и крыша трещали, скрежетали и, казалось, рухнут. Я была не одна, и мы выбежали в сад, где Журушка дрожал и потом долго судорожно зевал. Мы вошли в дом, благоухающий пролитыми духами и мокрыми полами от опрокинутых цветов.
Убрав комнаты, мы с приятельницей сели ужинать и, чтобы унять дрожь и боль в брюхе от пережитого перепуга, вдвоем высадили пол-литра водки. Но эта хемингуэйщина ничему не помогла – сердце заболело еще сильней. А ночью решила спать, не раздеваясь. Вот мы так «потрясно» (как ныне говорят) живем. Люди порой также дарят «человекотрясениями» – сокрушающими и выбивающими почву из-под ног. Трудно ходить по трясине подлости и скверности. И почему это столько сволочности развелось?
У меня стоят и пахнут две елочки, и в сочельник мы с Борей, как всегда, слушали колядки и сели за стол со звездой. На ночь читала папу, его рождественские удивительные стихи. Словно мир раздвинулся, и душа вошла туда, где ей надлежало быть.
Как вы живете, мои дорогие? Хочу о вас всё знать. Ужасно хочу вас видеть и мечтаю о лете, а вдруг смогу вырваться от азийской жары к вам в прохладные леса?
Как Надя М.? Будешь писать, напиши о ней. Она совсем забыла меня.
Как о многом надо поговорить с тобой, Женичка! Доволен ли ты своими трудами?
Итак, еще раз – счастливого Рождества и Нового года! А у нас снег, дождь, зеленая трава и веселые дрозды.
Крепко целую. Будьте благословенны.
Галя
Галина Козловская – Евгению и Елене Пастернакам
14 марта 1978
Мои дорогие и милые Алена и Женичка!
Простите, что, получив ваше славное письмо, отвечаю не сразу.
Долго и тяжело болела. Поверила коварному теплу. Было плюс восемнадцать градусов, как было не поддаться, и посидела два часа на крылечке. К вечеру была готова, но самое грустное было, что снова простудила больные почки, чего мне нельзя.
Кроме того, в эти же дни чуть не погиб Журушка, он простудился, не мог стоять, дважды в день кололи пенициллином, смазывали горло, делали ножную ванну. Всё это так меня разволновало, и я так испугалась, представив себе свое полное одиночество в опустелом доме, что со мной случился мозговой спазм. Еле привели в себя. Ведь Гопи для меня – человеческое существо, очень любимое и таинственное. Его душа связана глубокими узами с его ушедшим другом, и проявления его любви всегда потрясают.
Но теперь всё как будто позади, и благословим весну, которая приступила к совершению своих чудес у меня в саду. Вот-вот брызнут фиалки и гиацинты – прячутся в листьях, смешные, еще совсем не роскошные, похожие на спаржу.
С каждым годом всё сильней чувствую диво этого времени года и стараюсь не пропустить ни одного мгновения из его чудес. Не верю себе, что способна еще испытывать счастье, да даже виновата перед Ним, что я все-таки могу быть порой счастлива от одного дыхания этого зеленого мира. Ведь это не измена – не правда ли? И как неотступна мысль, что и для меня это скоро померкнет. Поэтому, дыша весной, стараюсь не казнить себя за радость и все-таки казнюсь и горюю.
Очень много думаю о Времени и о печали, сколько в ней граней и нету ни дна, ни пределов. Среди плохих переводов Омара Хайяма есть одна строчка, самая удивительная в мировой поэзии: «Бог создал небо, голубую даль, / Но превзошел себя, создав печаль».
Живу я за плотным забором. Вижу, что Алексея мучило, терзало, оскорбляло. На всё то зло, что его губило и ускорило его смерть, наложен запрет. Ему больше не дозволено перелетать через ограду, отделяющую меня от мира. Пусть оно существует и продолжает жить в мире, но Алексея больше нет, и всему этому его не достать, и мук для него больше нет. А меня ничто, кроме смерти, ничто не может коснуться. Я неуязвима, потому что своей боли у меня не было за себя, была только за него. Я исключила их из своего существования и тем оберегла его память. Я обрела никогда не ведомую раньше свободу, мир раздвинулся и пришел ко мне во всей множественности сотворенного людьми словно бы для меня, и я живу с чистыми и неомраченными горизонтами. И хотя сердце полно печали, оно не истерзано больше яростью, и гневом, и горьким ропотом на несправедливость судьбы и мерзостность людей.
Как говорится в великой книге: «Есть время обнимать и время размыкать объятья», – так приходит и время стать над злым роком и гнев сменить на презрение, чтоб изгнать этим бичом всё, терзавшее тебя. А любви к людям стало больше, больше стала жалость и безмерность жизни – ясней.
Но об этом поговорим подробней, когда встретимся. Если вы всё еще согласны приютить меня летом в Переделкине, то я хочу воспользоваться вашей милотой и добротой и приехать на июль и часть августа. Чувствую, что не вынесу больше здешней жары. Зачем пребывать в преисподней раньше срока? Мой Боря – помните, наш приемный сын – привезет меня в Москву, затем с рюкзаком отправится странствовать по лесным дебрям России и числа двадцатого августа повезет меня домой. Обещаю не быть вам в тягость. Мне говорили, что можно договориться с писательским Домом творчества о доставке питания на дом. (Я, Женичка, ужасно дурно стала ходить. Не удивляйтесь, когда меня увидите.) Напишите мне, пожалуйста, что и как это делается.
Самое забавное, что Боря (я уверена, что вы его полюбите, когда лучше узнаете) самозабвенно вдруг размечтался. Сам он длинноногий бродяжка, и в странствиях ему всё нипочем, и вот внезапно стал увлекать меня планами на дивное путешествие: «До Москвы мы с Вами поедем в Сибирь – сначала сядем в поезд, потом пересядем на пароход, потом на паром, затем пятьсот километров на автобусе и таким образом приедем прямо на… пристань. Вы только подумайте – Байкал у наших ног!» Пристань – конечно, очень надежное, удобное и комфортабельное место для дамы моих лет и телосложения. Там мне, конечно, только останется, что рассыпаться и лечь рядом с самоцветными камушками, приумножив тем самым бесценные россыпи любимой родины. Отсюда уже Боре будет проще путешествовать дальше, теперь уж налегке.
Самое смешное, что это он всерьез. Поэтому хоть «пристань» – и свояченица «пристанища», я всё же хочу избежать этого фантастического вояжа, делающего честь легкокрылости Бориного воображения и его вере в мои непочатые силы молодости и выносливости, и с Божьей помощью приземлиться у вашего милого порога. Напишите мне, что мне надо привезти, чтобы как можно меньше вас чем-либо затруднять.
Недавно прочитала «Избранное» вышедшего у нас Пильняка. Странный писатель! Он, пожалуй, единственный из этого поколения, которого неудобно как-то читать. Очень старается быть таким, как надо, и всё так грубо, так примитивно, что даже стыдно. Есть и талант бесспорный, но так рабски подражать Белому, а уж с Замятина прямо сдирать шкуру – можно только диву даваться.
Очерковость броская, но поверхностная, а уж малокультурен до изумления. Я его знала в Лондоне, он был в меня влюблен и всё время хотел трогать меня руками. А они у него были покрыты рыжими волосами, и сам он был рыжий, и губастый, и противный. Как в те дни он писал, что «английский парламент заседает в Вестминстерском аббатстве», так и теперь, в изданном сорок лет спустя романе «O’Кей», он продолжает заседать всё там же.
И хотя мама и Зинаида Венгерова внушали ему, что в аббатстве можно заседать только на надгробиях бессмертных, он не внял. И всё же грустно и бесконечно его жаль.
Спасибо, Женичка, за советы насчет дневников. Я только пришла в ужас – у меня не хватит жизни перепечатать шестьдесят лет человеческой ежедневной исповеди.
Ах, как много хочется всего сделать – и как мало сил, просто физических сил! У Бори много желания, но мало времени – надо работать, чтобы жить.
Я очень рада, что житейски у вас всё благополучно: хоть работать можете в полную силу и отдачу. Как поживают прекрасные флорентинцы? Не завлекают ли в свои сети длинноволосые денди на Столешниковом маленькую Лизу, ставшую уже большой?
Крепко вас всех обнимаю и очень люблю. Христос с вами, мои дорогие.
Галя
Галина Козловская – Евгению и Елене Пастернакам 15 июня 1979
Дорогие мои Алена и Женичка!
Не серчайте, что до сих пор не поблагодарила вас за помощь с лекарством. Вы, как всегда, меня спасаете и, надеюсь, что и в будущем я буду прибегать к вашей доброте без зазрения совести – так уж вам, видно, на роду написано.
Вы, наверное, слышали метеорологические сводки, где над нашей землей происходили «раз-в-столетние» смещения небесных дел, шли ливни, грозы и перепады температуры от жары до холода в ежесуточной чехарде.
Я превратилась в «тучепоклонника», рабски повергаясь ниц перед каждым облаком, и валялась по целым суткам в полуобморочном состоянии. Омытые травы, цветы и деревья тянулись к небесам, буйством своим славя влагу, – а я гибла в этой неестественной фантасмагории.
Едва пришла в себя, как навалилась новая беда, уже из области сверхъестественного – в виде кино.
Все началось с невинной затеи – снять Журушку для серии «В мире животных». Но на беду режиссер фильма Талгат Нигматулин решил, что я с Гопи должна фигурировать на равных, нашел во мне залежи обаяния, раскованности и естественности и, придя в раж, загонял меня, как старую кобылу. Так, в наказание за грехи став запоздалой «звездой экрана», я снова валюсь без сил после киношных буйств и маюсь в тоске перед предстоящим в доме ремонтом. Так что, как видите, мне для моей жизни нужна выносливость верблюда.
Хочется писать, а нельзя – глаза. О, беда моя, беда!<…>
Подружилась с одной прелестной книгой. Это «Книги отражений» Иннокентия Анненского. Я его в ипостаси критика не знала, но его субъективные отклики на разные явления искусства удивительно свежи и полны свободы и большой прелести. Я теперь вполне понимаю отношение к нему Анны Ахматовой.
Порой жизнь прибивает к моему порогу милых и примечательных людей, но всё же чувствую одиночество всё чаще. Когда бывает очень жарко, смотрю на Петин переделкинский домик и вижу вас всех милых под прохладными соснами. Ничего не знаю о вас, о вашем лете. Как шли дела у Пети и Бори, и по-прежнему ли Лизанька не хочет учиться? Дайте знать хоть двумя строчками обо всем, что с вами всеми творится.
Я всегда вас люблю. Будьте благословенны, мои дорогие. Передайте сердечные приветы Леночке и Маше-Джульетте. Крепко вас всех обнимаю. Боря и Жура кланяются. Напишите хоть несколько строк. Ваша как всегда
Галя

 

P. S. Ни один божественный дельфиниум не проклюнулся.
Галина Козловская – Евгению и Елене Пастернакам 19 декабря 1979
Дорогие мои Алена и Женичка!
Пользуюсь оказией и вместе с письмом посылаю десять Алиных партитур. Когда придет Миша Мейлах, отдайте ему, но со строжайшим наказом, ни в коем случае ноты по почте не пересылать. Там есть копии рукописей, не принадлежащих мне, а Музфонду, и одна авторская рукопись, единственная. Так что при утрате «согдийской фрески» сочинение не может быть восстановлено. Он мне звонил и очень просил прислать, но оказия только до Москвы. Я немножко волнуюсь и успокоюсь, только когда ноты вернутся обратно…
В одном из снов мне открылась тайна времени через пространства земных ландшафтов. Но когда я проснулась, постигнутый смысл исчез, осталась лишь красота увиденного, а тайна ушла. И я подумала, может тайна времени принадлежит к тем запретным недозволенностям, куда человек не должен проникать в яви и при жизни…
Перед Новым годом, по старому дворянскому обычаю, мы повязываем на левую руку розовую ленточку. Это чтоб Новый год виделся в «розовом свете». Повяжите и вы, пусть наши надежды и молитвы перекроют то тревожное и безумное, что зреет в мире. Не знаю, как вас, но меня не покидает чувство ужаса и тоски. А тут еще эта грибоедовщина у нас под боком.
С каким-то отчаянным упоением пью из Кастальских родников, и поэты утешают меня…
Обнимаю всех вас, моих дорогих. Радуйтесь, что вы все вместе и что всё хорошо. Еще говорят, для благополучия помогает – по-датски – прыгать со стула, со Старого в Новый год, если не жалко мебели, конечно. Очень вас люблю. Кланяйтесь снегам и соснам в Переделкине и домику, и теплой печечке. Боря вместе со мной желает всем Merry Christmas and Happy New Year.
Галина Козловская – Евгению и Елене Пастернакам
24 января 1980
Мои дорогие Алена и Женичка!
Только что собралась писать вам письмо с «оказией», как пришло ваше, с весьма приличным новогодним опозданием. До сих пор приходят рождественские поздравления.
«Оказия» моя – это Оксана Мерхалева (нежно мною любимая). Это дочь Нины Ивановны Татариновой, у которой, мне помнится, ты бывал по издательским делам. Ксюша может мне привезти то, что ты обещал, – отпечатанную книгу переписки – Р. Ц. П. Поищите еще в своих книжных закромах и побалуйте меня чем-нибудь. Хоть чтиво бывает, но мало. Также, если сможете, пришлите мне еще лекарства – манинил и три ампулы ретаболила. Это мой диабет и глаза. Ну, и если еще чего просить, то пришлите мне хоть какого ни есть чаю, если нет индийского или цейлонского. Я могу мириться со многими нехватками, но чай – это единственная отрада, без которой трудно. Нам сейчас приходится сожалеть, что мы не обратились своевременно к йогам, которые на трех орехах и на стакане молока бодро стоят на головах, убивают взглядом тигров и пребывают одновременно в разных концах земного шара. Теперь приходится сожалеть об упущенных возможностях.
У нас только сейчас наступила настоящая зима, со снегом и шестиградусным морозцем, хотя еще совсем недавно было шесть градусов тепла. Журушка поневоле вышагивает дома и изо всех сил пытается превратить дом в курятник. Я иногда сожалею, что я не научилась превращать швабру в ту метлу, которая носила воду по заклинанию Ученика Чародея.
Вообще я много о чем сожалею. Такие наступили времена, и не знаю, что и у кого просить. Пришли мне еще, Женичка, здоровья, физических сил и сил нравственных, чтоб не погибать от отвращения ко всему, что творится в этом лучшем из миров. От лицемерия хочется сдохнуть, и от жалости разрывается сердце. Еще задолго до официальной «помощи» к нам всё везли и везли нашу юность, изуродованную и поруганную, с выколотыми глазами, с отрезанными носами и со всеми прочими надругательствами, на которые способны фанатики-мусульмане, извечно неизменные в своей ярости. И при этом мы объявили себя защитниками ислама, оказывается, мы всегда… и проч., и проч.
Что-то вспоминаю зловещие разговоры взрослых, слышанные в детстве. И хоть смысл был непонятен, но испуг от слов «желтая опасность» – остался. Вот и теперь всё это вспоминается, и всё это под боком и крадется наступательно, как грозная туча, всё ближе и ближе.
Больше всего жалею молодых.
Жить теперь можно, только уподобляясь страусу, что и делаю по мере сил.
Видела я торжество Галины Сергеевны, слышала слова Бориса Леонидовича и почему-то была уверена, что вы сидите в зале. Радовалась за нее искренней радостью и была признательна судьбе, что и ее, и всех пощадили, что одическая тональность, соответствующая случаю, не была заглушена казенными тропарями и дифирамбами и не была задушена «глубокоуважаемыми шкафами», которые мы неуклюже обрушиваем на ни в чем не повинных юбиляров. Предпочитаю лавины цветов, которые всегда прекрасны и всегда и неизменно радуют и тех, кто одаривает, и тех, кого одаривают.
Мне казалось, что их мощный запах должен был полностью сливаться с искренностью чувств, которые ей несли люди. Так и надо чествовать Уланову. Она наша слава и слава нашего века.
Максимова и Васильев весь вечер радовали, и всё было хорошо, а заключительная выдумка мила и естественна.
Независимо от хорошего чувства, что осталось, мысль невольно обращалась к стойкости черты, свойственной людям, когда они воплощают в себе слушателя и зрителя. Почему люди наиболее щедры в выражениях своего восторга в искусстве не творцам, а исполнителям? И так было всегда. Я подумала, случись подмена, и в ложе показался бы Петр Ильич, было бы такое? Уверена, что никогда. Всегда главная слава выпадает на долю интерпретаторов. Ни гениальный поэт, прозаик, драматург или композитор не бывают одарены таким публичным восторгом, хотя знают и успех, и признание. Из всех чествуемых художников-творцов я знаю только энтузиазм итальянцев, носивших на плечах своего Верди из города в город. И не знаю ничего печальней растерянно жавшегося в ложе Стравинского, когда во Дворце Съездов шел его «Петрушка» (правда, в гнуснейшем исполнении Малого оперного Ленинграда), и ни единая душа не задохнулась оттого, что вместе с ней пребывает Гений, и ни одна голова слушателя и зрителя en masse не повернулась к нему – гегемону музыки полувека в большом мире.
Ну, о подобных вещах можно многое что вспомнить.
Ты спрашиваешь меня, что значит молчаливый пакет, присланный тебе для Миши Мейлаха. Объясню. Он списался со своей приятельницей в Штатах, очень близкой с Бернстайном, заинтересовал возможностью исполнения маэстро Бернстайном Козликиной музыки, и она торопит его с пересылкой нот. Но так как у меня нет лишних экземпляров партитур (это единственные, что остались), то он просил меня переслать их в Москву, где он хочет с них сделать микропленку. Как он думает делать это технически – не постигаю, ибо я в таких делах абсолютный профан. Делать это здесь на «Эре» невозможно по двум причинам – делают тут плохо, в качестве чистого брака, во-вторых, для этого надо целое состояние, которого у меня нет.
А сделать надо, надо мне вырвать музыку Алексея из той удавки, которой и посмертно душит его наша эпоха. Я никогда не говорила с тобой о трагической судьбе Алексея как художника. Он пронес ее через жизнь мужественно и достойно, ничем не поступившись, не изменив себе ни в чем.
Но с первых же дней в Московской консерватории он нес клеймо. Из всех учившихся там ему всё время вменялось в вину его дворянство, и сама его природная композиторская маэстрия считалась проявлением и доказательством его классовой чуждости. Так и пошло, и тыкали, и заушали, в классических традициях времени.
Затем ссылка и существование репрессированного на дальней стороне, со всеми тяжкими и унизительными обстоятельствами, не имевшими конца даже тогда, когда прошла война. Но это лишь внешнее, бытийное, преодоленное.
Он был ослепительно одарен в музыке. Его композиторство и дирижирование пришли к нему Божьим даром: в семь лет – первое сочинение, в одиннадцать – дирижирование наизусть, на пеньке, в лесу, всеми симфониями Скрябина. С детства он ошеломлял всех знавших его музыкантов, и чем больше и крупней была личность музыканта, тем больше они в него верили и не стеснялись выражать ему свое преклонение.
Вырванный из своей среды и отторгнутый от своего народа на целые десятилетия, познавший всю горечь и унижения тех лет, он всё же не оказался с перешибленным хребтом, но создал свою жизнь и свой мир в музыке, сотворив свой неповторимый Восток, сделавший его «человеком легенды» для тех, кто знал его и окрестил его этим именем. Он совершил некое завоевание, что бывало по плечу только художникам русским, наделенным той славянской восприимчивостью, что умеет раскрывать глубины чужого народного духа. Он сделал нечто сродни тому, что Глинка сделал для Испании, открыв Европе и самой Испании музыкальный гений Иберии.
Алексеем переброшен мост от Запада к Востоку и от Востока к Западу, построенный на его собственном неповторимом даровании, оригинальном, ярком и всеохватном. И в этом художественном осуществлении он остался русским художником, и им по праву может гордиться Россия.
Он родился поэтом оркестра. Его колористические оркестровые находки и новации запечатлены в исследованиях о современном оркестре в великом множестве, и те, кто понимают, считают его самым блестящим и редкостным мастером оркестра в русской музыке после Стравинского.
Все это сочеталось с огромным, неподдельным мелодическим даром и чувством музыкальной драматургии.
И, вероятно, он является последним представителем того совершенного гармонического слышания, взыскательного и непогрешимого, что через Вагнера к Скрябину, по-видимому, завершило мир слышимой, сложной гармонии в тех их грандиозных концепциях. Это то качество, которое ныне утрачено большинством современных композиторов, для многих из которых и не важно слышать в гармонии и развитии свои звуковые неподвластные им нагромождения.
И какими грустными, почти пророческими словами оказалось сказанное Михаилом Фабиановичем Гнесиным, который, как-то прослушав произведение Алексея, произнес: «Вот я умру, и никто больше до конца не поймет его маэстрии».
И я могу подтвердить – если его музыка захватывает и волнует (что, конечно же, хорошо), мало кто понимает, как и почему возникает созданный результат. Да, может, это и неважно, в конце-то концов, но сам-то художник всегда мечтает о полном, глубоком понимании своего творчества. Без этого истинного понимания он всегда одинок. А одинок он был все эти сорок лет, изредка получая радость общения и понимания от настоящих друзей и музыкантов. В стране безоблачного неба он жил в музыкальной пустыне, черпая всё и вся из себя.
Преодолел он многое, сокрушив глухую стену азийской многовековой непричастности к иной музыкальной культуре, к иным звучаниям и формам. Без малейшей робости и подлаживания он заставил их принять свое индивидуальное претворение и свою художественную личность.
При его жизни мы бывали свидетелями многих трогательных проявлений любви и преклонения там, где этого можно было меньше всего ожидать. Азию было трудней завоевать, чем Европу. Отношение к его музыке на Западе пробивалось к нам редко и скупо, выражалось оно восторженно и недоуменно, а в единственной известной нам статье в «Revue de Deux Mondes», написанной на самом высоком уровне, кончалось всё тем же припевом: «Нам непонятно, как композитор такого масштаба живет и творит в отдаленной азиатской республике». «Как это могло случиться?» – вопрос риторический, сами понимаете.
Клеймо, поставленное однажды, творило черное дело: ему было отказано в возможности показывать свою музыку за рубежом, ему не разрешали поездки за границу, запросы о его творчестве и дирижерской деятельности в иностранных издательствах, на которые он отвечал, не пропускались, возвращались ему обратно нашими почтовыми ведомствами. Просьбы к Министерству культуры, приглашения на гастроли отвергались сверху, и о них он узнавал потом, случайно, от лиц, присутствовавших при этом. Так, он узнал от Касьяна Голейзовского, как при нем отказали представителям польского посольства, явившимся просить прислать в Варшаву дирижера Козловского, после концерта польской музыки в зале Чайковского, где, кстати, он играл концерт Шопена со Стасиком Нейгаузом. Генрих Густавович еще гонял сынка на репетициях.
Вообще, его судьба во многом была сходна с судьбой его друга – Касьяна Ярославича, никуда не отпускаемого, десять лет запрещенного и обреченного на бездействие. Затем – безымянность блестящих миниатюр для звезд ГАБТа на экспорт как свидетельство блестящих завоеваний современного русского балета. Потом раздобрились и разрешили ставить балеты и собственную фамилию, но всё время придерживаясь девиза «Держать и не пускать». Проглотили пилюлю, когда на гастролях в «Ла Скала» после Половецких плясок в его постановке публика пятнадцать минут аплодировала, требуя хореографа, которого позабыли прихватить с прочим реквизитом. Министр культуры Катерина сама об этом ему свидетельствовала и с наивностью говорила: «А я и не знала, Касьян Ярославич, что Вы такой великий хореограф!»
Изумление ее еще больше возросло, когда в день его семидесятилетия после спектакля (кажется, «Лейли и Меджнун») стали зачитывать телеграммы со всех концов мира: «Реформатору современного балета, художнику, которого ведущие хореографы нашего времени называют своим учителем, счастливы тем, что живут в одно время с ним», и проч., и проч. Имена самые блистательные, перед которыми мы заискиваем и преклоняемся, вдруг затеяли такую хвалу и выразили такое преклонение перед Голейзовским, которого чествовали за закрытым занавесом, не на публике – ибо «не дозволено». Всегда, когда вспоминаешь, – горький вкус во рту. Я рада, что халат, который мы ему послали, обнял его вместо нас. Он был на нем во время его смерти…
Вспомнила еще, в связи с его письмами, как он однажды написал мне о Васильеве, которого он очень любил, что он считает его гениальным, что он много выше Нижинского, который не имел той духовной силы и драматического дара. С тех пор у меня к Васильеву особое чувство.
Но возвращаюсь снова к Козлику.
После его смерти здесь решили умертвить и его наследие, окружив его удушающим кольцом молчания. Что не смогли сделать при жизни, то упорно делают после смерти; при нем не посмели заставить умолкнуть его голос – слишком талант был очевиден и сделанное им велико. Но смерть так удобна для тишины.
Ему не простили, что он русский и что он сделал то, что они не сделают и через двести лет. Лицемеря, как только мы умеем, они, прикладывая руки к груди, смиренно поминают «учителя», а втихаря всё туже скручивают удавку «Не быть тебе, не звучать на этой земле».
Так вот, пока я жива, я хочу вернуть его музыку людям, тем, от кого он насильственной силой судьбы был отторгнут. Я хочу, чтобы она звучала в мире и России, чтобы радость, в которую он вложил себя, была услышана теми, для кого она предназначена.
Но партитура – это не книга, которая может быть прочитана всеми. До того как зазвучать, нужны исполнители, и всё это непросто, громоздко и нуждается во множестве обстоятельств, среди которых на первом месте стоит дружеское желание и целеустремленность помощи.
Вот почему я так ценю искреннее и неустанное желание Миши помочь мне передать другим и его любовь к музыке Алексея Федоровича. Я знаю, что его желание не ослабевает, и хочу, чтобы его усилия увенчались успехом. Помогите ему в этом, чем сможете.
Еще мне пришла в голову одна мысль, имеющая отношение к тебе. Как бы мне хотелось, чтобы сердце твое откликнулось на эту просьбу. Вероятно, ты помнишь нашу оперу «Улугбек». Не мне давать оценку этому произведению, но до сих пор всеми считалось, что это вещь выдающаяся, за которой волочатся шлейфом охи и ахи музыкантов и музыковедов, ламентации с различных трибун в роде: «Народ нам не простит, что такое произведение не звучит на всех сценах нашей страны», и т. п., и т. п.
Но народ простил, а громоздкие, тяжеловесные и осторожные руководители театров, расшаркиваясь, ссылаются на всё, кроме музыки. Алексей всю жизнь запрещал мне кому-либо, как он говорил, «навязывать» какие-либо предложения и разговоры о постановке его произведений. Всё это к нему пришло, пришло само собой, и его позиция была неумолима раз и навсегда. В наш деловитый и локтеотпихивательный век и младенцу ясно, что с такой позицией ни на какие подмостки не въедешь. Но теперь его нет, и я могу позволить, ради него, снять его запрет и всё, что было неприемлемо для его гордости, взять на себя.
Хорошо зная наших сценических фарисеев, для которых всё важно, кроме музыки, я решила у нас в Союзе никуда не соваться.
Слушая недавно некоторые спектакли «Ла Скала», я влюбилась в главного дирижера Клаудио Аббадо. В нем всё, что заставляет меня полностью покоряться его индивидуальности музыканта. Он, как редко кто, знает, как достигается совершенство в музыке, и его исполнение «Золушки» Россини может быть отнесено к самым высшим достижениям в области дирижерского искусства. Музыка для него – его стихия. И вдруг я подумала: а что, если его познакомить с музыкой «Улугбека», где музыка так едина с пением, этим началом начал итальянского нутра. Вдруг она его захватит… – и затосковала.
Мне захотелось послать ему изданный клавир «Улугбека». Но как могу я это сделать? Я, живущая на краю света. У меня в Италии нет ни друзей, ни знакомых.
И тут я подумала, что у меня есть ты, а у тебя там, конечно, есть и друзья, и знакомые. Мог бы ты, захотел бы ты помочь мне в этом? Я бы могла послать тебе клавир оперы, в марте должна в Москве появиться пластинка – монтаж старой записи, с хорошими певцами, этой оперы. К сожалению, она не в последней редакции, отсутствуют динамические трагедийные хоры третьего действия, и дирижирует не сам автор. Но ничего, прилично, если фирма «Мелодия» сочла возможным сделать с этой записи диск. Можно было бы вместе с клавиром послать и пластинку. А вдруг посох Тангейзера процветет там, где поют ангелы и юные жрецы священнодействуют над таинственной глубиной «орхестра».
Но и помимо чисто личных мечтаний мне просто хочется, по-человечески хочется, просто подарить ему этот клавир, в память о наслаждении, которое испытал автор, слушая его удивительное исполнение «Золушки» Россини.
Хочешь ли ты быть мне другом в этом деле?
Мне хочется думать, что эта моя просьба ничем не будет тебя женировать и что ты выполнишь ее с удовольствием. Беру Алену себе в союзницы, так как знаю ее доброту. Признаюсь еще, что мне ужасно бы хотелось досадить башибузукам местным и во всех прочих исламских пределах. В этой опере Козлик с редкой силой показал всю яростную, слепую, не знающую преград и пощады жестокость мусульманского исступления.
В опере нет лицемерия, и так как я почти уверена, что от этой тупой силы мне и суждено погибнуть, мне хочется перед смертью еще раз бросить ей вызов.
Ну и эпистолию я накатала. Дорвалась, что можно поговорить по душам, и забыла, что слишком длинные письма писать дурно. Но ничего, вы у меня по письмам – «покушала собака», как говорил один знакомый чех. Еще когда он уходил, то, стоя у дверей, говорил провожающим: «Извините. Заключите».
Да, еще: читая твое письмо, где ты благодаришь за плоды земные, почувствовала смущение самозванки. Я тут ни при чем. Это всё Боря, верный себе и той милоте, которой его наделила природа, любит и умеет баловать и доставлять удовольствие. И это хорошо.
Ужасно рада за деток и что всё у вас хорошо.
В день рождения Бориса Леонидовича буду читать его стихи и славить и благодарить за тот свет, радость и высоту, которыми он озарил нашу жизнь, сам того не зная, как всякий гений. Все годы его и нашей жизни он был неизменным спутником, вечным утешением и наполнением нашего духовного существования. Нет со мной того, кто так его любил, знал и так прекрасно читал его стихи. Первое его пастернаковское потрясение было «Ветер треплет ненастья наряд и вуаль. Даль скользит со словами: навряд и едва ль…». С тех пор полюбил и считал своим до самого конца. Какие можно было бы написать книги о том, что делают поэты с теми, кто их любит, об этих самых платонических, самых высоких и сокровенных любовях, отпущенных людям! Прощаясь с вами, мои дорогие, крепко и любовно обнимаю. Да хранит вас Бог.
Ваша неизменно
Галя
Галина Козловская – Евгению и Елене Пастернакам 16 февраля 1980
Дорогие мои Аленушка и Женя!
Спасибо вам за всё бесценное, что прислали. Единственное, что не могу выполнить твою просьбу – послать с Валерой Молдавером обратно через четыре дня – это невозможно. Так что ты, Женичка, наберись терпения – верну в сохранности с хорошей оказией. Также спасибо за лекарство и за баловство. Мы здесь по-прежнему акридимся, но без меда.
Я здесь веду хоть и не такую сумасшедшую, раздирательную жизнь, как у вас, но всё же качаюсь на качелях от high life с иностранными журналистами и всякими ошеломительностями до утренних всплываний – «и всплыл Петрополь, как тритон», – но не от вод Невы, а от прорвавшейся канализации, избравшей местом разлива ванную комнату. (Приехавшая Ксюша меня утешила, что и у вас было нечто подобное.) Словом, «с Божией стихией царям не совладать».
Девятого января был трехлетний день Алексеевой кончины. Было много гостей, в том числе и глупых женщин. Одна из них умудрилась, моя посуду, взорвать колонку-обогреватель. Едва лишь угомонились страсти и перепуг, как раздался телефонный звонок из Нью-Йорка. Это мой менестрель, вспомнив дату, трогательно позвонил. Слышно было отлично, куда лучше, чем в Ташкенте, под аккомпанемент тресков и щелчков, словно в испанской пьесе с кастаньетами.
Сейчас пишу тебе карандашом, потому что стерженек ручки иссох, и достать новый оказалось проблемой районного масштаба. В ожидании ручки у меня откладывается письмо к синьору Аббадо. Но я надеюсь его всё же написать, вложить в письмо к тебе, и ты, проверив, дурно или хорошо я написала, вложишь в приличный конверт и вместе с клавиром «Улугбека» и партитурой «Лолы» отправишь. Сам понимаешь, что передать должен не случайный человек или студент, а человек с весом, с рекомендацией от тебя. Заранее приношу тебе глубочайшую благодарность и хочу верить, что ты будешь настоящим porte bonheur’ом.
Как грустно, что Стасик не совладал со своим пороком, вот так самому себя сгубить – это просто ужасно. Ужасно грустно. Кстати, подобная судьба ждет Беллу Ахмадулину. У меня ярость, когда я вспоминаю, что здесь творилось вокруг нее, когда она была в Ташкенте. Ее буквально спаивали юнцы-стихоплеты. Это было какое-то завихрение взбесившихся кобелей, которые вились вокруг нее неотступно, пьяным шабашем. Они считали, что они несутся на Парнас верхом на водочных бутылках кратчайшим и вернейшим путем. А она, слабая, грешная и талантливая, пила, и пила, и губила себя. С ужасом думаю, что ждет ее впереди. Как она вдребезги разобьет свой дар, и жалею ее последнего мужа, который единственный старается ее спасти. Мужественная и смелая духом; неужели ее переборет эта губительная дрянь? <…>
Сейчас иду смотреть. Будет ли передача о Борисе Леонидовиче, или Михайлов окажется талантливей?
Четыре часа пополудни. Никакой передачи для нас не было. Мы оказались недостойными слушать «поэзию». Вместо этого корреспондент по фамилии Дошлый (красота-то какая!) бодро возвестил какие-то откровения по поводу искусственных удобрений.
Но друзья поэта живут повсюду, неведомые и неподозреваемые, и несут ему свою любовь и верность.
И да охраняет нас Господь и помилует.
Как поживают Леночка с Машенькой, ты почему-то никогда о них не пишешь. Передай им сердечный поклон. Ездите ли вы в милый домик в Переделкине? Всегда его вспоминаю и каждый раз начинаю по вас тосковать. Будьте здоровы, невредимы и благополучны, мои дорогие. И да хранит вас Бог. И не забывайте меня, любящую вас крепко и неизменно.
Боря делает «лопуховые глаза» и сердечно вас приветствует.
Галя

 

Женичка!
Я вчера перепутала день. Сейчас слушаю передачу. Завершилось всё любимым, единственным в мире домом, стоящим в снегах, мелькнули вещи, и я почему-то с невероятной силой почувствовала, что Он замолчал, что не будет больше никогда его стихов – словно лед сковал тот поток, который, казалось, никогда не будет иметь конца.
Все любимые стихи шли в меня через годы любви и обожания. И я как-то не оценивала людей и те слова, что они говорили, – всё шло мимо, только чувство утраты было особенно пронзительно. Дважды в жизни познала я эту духовную осиротелость, эту необратимость немоты, замолкшего голоса поэта. И если жизнь заставляла принимать смерть, то вдруг бывают дни и часы, когда не мирится душа, и ропщет, и не принимает.
И я сейчас словно забыла, что был благословенный день его рождения, что ведь была его жизнь, которой он одарил всех нас навсегда, и почему-то только горюю и предаюсь печали по оборванной жизни.
Но это пройдет, и жизнь снова приведет в чувство. Это она умеет.
Будьте благословенны, милые мои его кровиночки.
Среди слов и оценок, что будете слышать эти дни, принимайте только подлинные, остальные пускайте по ветру, как солому. Есть колосья, а есть труха, и нужна мудрость, чтоб не засорять душу ненужностями.
Галина Козловская – Евгению и Елене Пастернакам
29 марта 1980. Вербная суббота
Мои дорогие и милые Алена и Женичка!
Пишу вам из места невеселого, при обстоятельствах весьма нерадостных. Нахожусь в стационаре. Оказалось, что у меня есть и голова, и сердце, и печень, и почки – словом, пропасть всякого добра, которое всё сразу вышло из строя.
Вспоминаю один из дней далекого детства. Как я пришла из школы, горько плача. Когда мама меня спросила, что со мной, я сказала, что у нас был урок анатомии и учительница нам сказала, сколько у нас костей, сухожилий, почек и проч. и проч. «А где же я?» – заливаясь слезами, повторяла я.
Вот и теперь, под конец жизни, задаю всё тот же недоуменный вопрос, хотя вполне усвоила урок анатомии. Я живу в некоем медицинском палаццо, где, слава Богу, хорошо лечат, но где по газганским мраморам скользят шаркающие тени бывших вершителей, чадящие огарки убогих душ, внесших в свое время свой посильный вклад пошлости в то, что они называют жизнью.
Трудно убежать от идиотического бормотания старух, охов, ахов и реляций о всех физиологических отправлениях. Но мне наконец разрешили сидеть на веранде и глядеть на цветение деревьев в прелестном саду, обезображенном лампионами в виде коленчатых личинок майского жука, и вазонами на страшных тумбах.
В холлах и коридорах стоят всяческие полированности непонятного назначения, среди прочего кресла, в которых неудобно сидеть, и столы, на которых невозможно писать. В столовой для гигиены висят ковры, над которыми роятся тучи моли. Всё это осеняют резвящиеся на стенах шишкинские мишки на лесозаготовках и унылые «писажи» с водами и камышами.
Но венцом всего является некий мебельный уникум – это мечта обезумевшей амебы, получившая свое вещественное воплощение благодаря мошне толстосума-мясника, разбогатевшего в начале века. Это двадцать четыре кресла-трона, на которых нет ни единого места, не изукрашенного резьбой, изображающей каких-то диких зверушек. Медальоны на спинках обтянуты «грезами красоты» уже нашего века и покрыты сверху прозрачным целлофаном, прибитым золочеными гвоздиками. Сами понимаете, всё это позолочено и мерцает нечеловеческой красотой. По вечерам кряхтящие днем выползают, и нечесаные султанши восседают на тронах, и предаются эротическим воспоминаниям, и смакуют скабрезные анекдоты, повторить которые устыдились бы Петроний с Аристофаном.
Словом, мерзость и бесстыдство беспредельные.
Когда троны пустуют, я, проходя мимо, всегда вспоминаю одно балетное либретто, которым таджики когда-то обольщали Алексея. Этот хореографиический увраж начинался словами: «Шах сидит на троне и вспоминает, что у его дяди в Кабуле родилась двойня», – кстати, о Кабуле, но о Кабуле не будем… Припишем весенним грозам небесный гул.
У меня в саду всё в цвету, и Боря приносит целые пучки пармских фиалок, которые, кстати, в это время заменяют Журке подножный его корм.
С грустью обнаружила, что здесь больше не обитает мой бывший приятель – индийский дрозд-пересмешник. Он раньше прилетал ко мне и, сидя на перилах балкона, лихо изображал пишущую машинку, особенно роскошно он передвигал каретку и вообще печатал очень осмысленно и ритмично. Второй его коронный номер был визг щенячьего семейства, необыкновенно разнообразный по интонациям.
Вот так, в пустыне человеческого, вернее, человекообразного бормотания я живу – и среди сердечных и мозговых спазм пытаюсь не обезуметь и прожить в себе все святые дни, такие всегда сокровенные и нерасплескиваемые. А здесь это ох как трудно.
Вспоминаю сегодня с особой, пронзительной ясностью одну Вербную субботу у бабушки в Новочеркасске. Я помню ночь и духмяный запах почек пирамидальных тополей, темными аллеями рассекавших город. Помню службу и вынесенные на воздух горящие огоньки свечек, прикрываемые руками, и как они уплывали в темноту, движение людей в благоуханной весенней тишине, замедленное и торжественное. И только порой крики налетающих мальчишек и злой звон их голосов: «Верба, хлест, бей до слез!» А хлестались они больно.
Но свечечки мы донесли домой, и зажгли лампадки, и спать не хотелось, и так хорошо дышалось.
Как-то один человек рассказал мне об одном обычае, что совершается в Иерусалиме каждую Вербную субботу. Когда во всех христианских храмах совершается вечерняя служба, на окрестных Иерусалимских холмах появляются всадники, неподвижно сидящие, как статуи, на своих конях. Когда молящиеся выходят со свечами из храмов, всадники стремительно несутся к ним навстречу, наклонившись, зажигают от их огня факелы и мчатся в разные стороны в свои бедуинские кочевья, где арабы-мусульмане до будущего года жгут в очагах и хранят огонь, принятый ими у христиан в Вербную субботу. Говорят, это необычайное зрелище. Хотела бы я это увидеть своими глазами.
Вернулся ли Петя домой, и как прошла его премьера? Все ли вы будете в сборе на Пасху? Я еще буду в больнице, но постараюсь выскользнуть в сад и побыть со всем притихшим миром. Шлю вам всем слова любви и упованья в Светлое Христово Воскресенье.
Дома буду числа десятого апреля.
Напишите или позвоните мне.
P. S. Женичка милый, как я поняла, вся история с нотами, затеянная Мишей Мейлахом, – совершенно беспардонная затея, к тому же взваленная на твою шею. Он говорил, что у него есть какие-то пути это всё сделать, но я не предполагала, что это будет так копироваться – всё это будет стоить просто неимоверных денег, которых у меня совсем нет. Так что не задуривай себе голову и, когда будет оказия, все рукописи пришлешь мне обратно. На этом с этим покончим.
В отношении маэстро Аббадо и «Улугбека» моя просьба к тебе прежняя.
Еще раз всех крепко обнимаю. Со Светлым праздником вас.
Сердечные пожелания и приветы Леночке и Машеньке. Хотелось бы думать, что Леночка меня не забыла.
Галя
Галина Козловская – Евгению и Елене Пастернакам 3 августа 1980
Дорогие, милые мои Аленушка и Женичка!
Давно не писала вам, простите великодушно. Всё никак не могла совладать с двумя стихиями, жертвой которых я стала. Первое – это год активного Солнца, повторившего впервые за триста лет свою мощь и коварство. Причем это не только жара, потому что в иные дни температура бывала та же, но не было этого убийственного состояния, когда тебе положили на грудь доску и по ней проехал самосвал…
И вот Бог решил спасти меня и наслал на меня одержимость, и она держит меня в состоянии счастливого упоения. Я никогда в жизни не брала в руки глину и никогда не лепила. И вдруг она пришла ко мне, и оказалось, что я могу сразу делать то, чему другие учатся по многу лет. Это было для меня откровением и так захватило меня, что я забыла о времени, о бедах и недугах, о возрасте и обидах. Я поняла восторг Бога, когда он творил человека из глины. Это самое божественное из всех деяний, когда останавливается время.
И ничто из того, что я делала в жизни – ни любовь, ни пение, ни все, что я писала, – никогда не давало мне такого полного самозабвения и такого ощущения себя в жизни. Мне словно открылось, что я не нагляделась, не нарадовалась вдосталь человеческой наготе и «лица необщему выражению», и все эти лики и тела ворвались в мою душу и требуют своего воплощения.
Мне не важно, что их никто не видит, мне не нужен ничей суд и приговор. И меня даже не печалит, что это так поздно ко мне пришло, что я никогда не сделаю ничего большого, – но ведь и Танагра был тоже мир.
И я благословляю Бога за эту новую полноту жизни, за тихую красоту моего сада, что дышит в гармонии со мной, и за то, что в обезумевшем мире во мне еще есть силы быть счастливой. Не поймите это как эгоцентризм – за всю жизнь я не знала его ни на одно мгновенье, и пока был «свет очей», все помыслы принадлежали ему. Просто хорошо понимая всё, я рада, что иду навстречу концу и встречу его не жалкой, несчастной и опустошенной, а в прекрасном акмее души. Это великая милость!
Вам, наверное, уже вернули мои книжные долги. Спасибо, спасибо и еще раз спасибо. А возвращать мне хотелось только с верной оказией. Кстати, поблагодарите Любимова за «оказию». Я получила очень милое письмо от Maestro Abbado. Женичка, ты, конечно, porte bonheur. Я в моем вольном или невольном эскапизме могу рассчитывать только на доброту других в том добром и нужном, что необходимо Козлику в большом мире для звучания его музыки.
И то, что в этом ты – его друг, радует и утешает меня. И «глухота паучья» – это не только некая суть и естество, но ее ткут упорно и беспощадно, и трагичность Аликиной судьбы понятна лишь тем, кто знает, как убивают художника.
Я рада, что в маленьком домике, на «моей» постели, как пишет Алена, спит Наденька, и знаю, что ей у вас будет так же хорошо, как было мне.
Поцелуйте ее и передайте, что мои пожелания здоровья и сил огромны и активны. Что-то вдруг ясно услышала Надин голос, как она, играя с Козликом в шахматы, после его хода, бывало, повторяла: «Проклятый старик!».
Не знаю, рассказывал ли вам Валера о моей ярости по поводу выпущенной пластинки монтажа «Улугбека». Бедный Улугбек – не везло ему при жизни, не везет и после смерти. Случилось очередное неприличие, когда московский «художник» решил оформить конверт для рекорда. Издерьмив фотографию Козлика до омерзения, он водрузил ее на лазорево-незабудочную обложку, пустив по карнизу красненький узорчик, под украинский рушничок. Так обрядило царственного астронома Востока московское кувшинное рыло, совсем как на переднике, что надет на знакомой кухарке, что в отсутствие хозяев музицирует на рояле, когда их нет дома.
Поневоле вспомнишь заклинательную рецептуру алхимиков: «Возьми пять унций серы и три унции злости и, выпарив, преврати в ту мразь, что является его сутью, не человеческой, к которой он не причастен».
Запись монтажа сделана очень давно, с хорошими московскими певцами, весьма средним дирижером и с финалом антиисторическим, навязанным руководителем Усманом Юсуповым – под угрозой запрета и снятия оперы. Михоэлс уговорил нас пойти на это ради спасения спектакля.
Но москвичи любили этот монтаж и много лет транслировали его, пока не изменилось техническое оборудование радиосистемы и магнитофонная запись того типа уже не подходила.
Спектакль полностью был однажды записан (при показе в Большом театре), но срочно и тайно лента была размагничена, а Алексей так никогда и не настоял, чтобы осталась достойная запись, как не записаны удивительные его концертные выступления. Что этому причина – некая барственность и брезгливость к самоустройству себя в искусстве или какой-то рок, который над ним тяготел всю жизнь?
Читаю тонкую и умную книгу Вадима Рабиновича «Алхимия как феномен средневековой культуры» и получаю огромное удовольствие. В связи со Средневековьем вспомнила один свой спор с великим умницей Эрнстом Неизвестным. (Мы с ним подружились, и ему очень хотелось, чтобы мне нравились его скульптуры. Но я люблю лишь его блистательную графику.) И вот, споря о красоте, ее смысле и назначении в разные времена, он меня поразил тем, что спросил: «А зачем скульптор, водрузив химеры на Нотр-Дам, вставил их также внутрь водостоков?» И меня удивило, что этот большой умница не понял того, что так ясно поэтам и тем, кто верит: ведь химеры наружные – это видимые грехи и пороки человечества, но скрытые в водостоках – это тайные, невидимые грехи человека, которые должны омываться и очищаться водами небес, посылаемых Господом на землю. Глубокое таинство очищения и всепрощения. Вот как порой рацио притупляет душевную глубину и ясную высокую мудрость.
Я сейчас много бываю одна. Большинство моих друзей разъехались на каникулы. Боря умчался в свои странствия по сибирским глухоманям. Вернется в конце августа. Я подумала: поскольку вы всё лето пробыли в Переделкине, не хотели бы вы приехать ко мне, и ты, Женичка, показал бы Алене Среднюю Азию, Самарканд и Бухару, пока они совсем не затмились реставрационным изуверством? Все-таки Восток сиял, и закат его печален.
Ужасно огорчилась Петиным будущим. Хочу верить в какое-то чудо. При каждой своей трапезе я вижу перед собой написанный им для меня домик, ясно вижу вас всех, и вы всегда со мною. Да благословит вас Бог, мои дорогие, и да сохранит. Не мрачнейте, не терзайтесь и любите друг друга. Будем верить, что всё будет хорошо. Крепко вас обнимаю и люблю.
Галя

 

P. S. Сегодня у нас спала жара, двадцать семь градусов и степной ветер, хороший, древний, вечный.
Галина Козловская – Евгению и Елене Пастернакам 3 января 1981
Мои дорогие, дорогие! С Новым годом!
Все самые лучшие пожелания – все ваши. Не писала раньше – вехами жизни стали сердечные приступы, очень частые, падения с расшибанием рук и толчки землетрясения, от которых, как животное, пугаюсь прямо-таки позорно. Трясет нас всё время. Тридцатого очень сильно опять, тридцать первого за два часа до Нового года, первого снова. Эпицентр – Назарбек, в семи километрах от Бориного жилья. У них дом дает всё бо́льшие трещины, и кое-где отвалились стены. В Назарбеке люди живут в палатках. Положение скверное и тревожное. Образовалась трещина. Ученые всё ждут или вздутия земли, или провала. А так как под Ташкентом не одно горячее озеро, то представляете, чего только не ждет человеческое воображение.
Дома у меня пока всё, слава Богу, цело, хотя всё трещит, скрипит и вещи ходят ходуном.
Был у меня Валера, обещал узнать, как у вас там всё, и успокоить меня, почему от вас так долго нет ни единой весточки. Я начинаю тревожиться, всё ли у вас благополучно. Аленушка, милая, если Женичка так замотан, может, Вы мне черкнете несколько строк, пожалуйста!
Мы с Борей встретили андерсеновский сочельник (как будем встречать и наш), как всегда. Сели за стол со звездой, зажгли свечи. На столе стояла душистая ветка хвои, а рядом с ней трогательно цвела японская айва, принесенная из сада. Затем мы зажгли большую прелестную елку и слушали колядки.
На дворе у нас 10–13 градусов тепла. Пишу вам на крылечке. Журушка гуляет в упоении. Еще в глаза не видели ни одной снежинки. Хоть нет листьев, двор весь зеленый, фиалки и трава свежи, и не верится, что где-то снега и метели.
Ужасно по вас соскучилась. Теперь вам надо в мои края – иначе не увидимся. Христос с вами, мои милые.
Галя
Галина Козловская – Евгению и Елене Пастернакам 6 января 1981
[Открытка]
Мычал бычок, кричало дитя, Три светлых царя распевали.
Генрих Гейне
Вот и наш сочельник.
С ним пришла ко мне весть об уходе Нади, бедной, многострадальной души. Нет больше нашей Кассандры. Нет больше последнего чуда века.
Мне всё время хочется плакать обо всем, обо всех, что ушли.
Через три дня будет четыре года, что не стало Алексея.
Неотступно все эти дни звучат слова: «Завтра день молитвы и печали / Завтра память рокового дня…» Как много за всех сказал Тютчев!
Мои дорогие, я, кажется, теперь могу соотнести ваше молчание с болезнью Нади. Глухо донеслось до меня о сатанинских беснованиях после конца. Господи, сохрани и помилуй всех нас.
Хочу очень нежно обнять вас и сказать еще раз, что я вас очень, очень люблю, и никогда еще мои пожелания здоровья не были так горячи. Вы все вместе и живы, и возблагодарим Бога за эту милость и благо.
А в мире волхвы несут через века свои дары и весть о Рождении. Вот оно – упование, утешение, рассеяние печали.
С этим мы прощаемся, с этим и живем.
Галя
Галина Козловская – Евгению и Елене Пастернакам 29 сентября 1981
Мои самые дорогие!
Вот и дожила я до остывающего «ада», а ведь думала не дожить.
У нас сейчас самая блаженная осень, поэтому свой приезд не откладывайте. У меня еще много винограда, будет обидно, если вы приедете, а его переклюют птички. Они во множестве слетелись отовсюду, и в саду стоит счастливый щебет. Прошли дожди, и зелень вся омытая, всё свежо и тепло – именно то, по чему вы соскучились.
У меня в жизни произошло одно событие. Боря сделал мне чудеснейший подарок. Он подарил мне девочку восемнадцати лет, полуказашку-полутатарку. Она абсолютное дитя природы, из совершенно, невообразимо темного царства восточного «феодализма». И как из этого мрака проклюнулся такой лучик света, доброты, милоты, чистоты – непостижимо. Она ушла из дому, спасаясь от угроз отца, что он ее убьет или изувечит за то, что она всё время рисует и хочет учиться живописи.
Я взяла ее к себе и ни одной минуты об этом не пожалела. Господь Бог сжалился надо мной. Я понимала, что дольше жить одной мне нельзя – слишком я слаба и беспомощна, и не представляла, как я смогу жить с чужим человеком. И вдруг как чудо пришло ко мне это милейшее существо. Она тиха, молчалива и сосредоточенна, с непритязательным славным чувством юмора. Ничем ни разу меня не огорчила и не шокировала. Вот что значит врожденное чувство такта, тонкость и душевная ясность. Сколь многим людям этого не хватает!
Вот я и живу теперь, ухоженная заботой и вниманием, ненавязчивыми, простыми и естественными, как близкий и хороший человек может заботиться о другом.
Поэтому когда вы приедете, мы все будем избавлены от быта и нудных сторон жизни. Я очень жду этой встречи. Мне ведь только приезд ко мне может принести радость свидания, и те, кто меня любит, так и делают.
Очень грустно, что Боря вряд ли сможет порадоваться встрече вместе со мной. Он, бедный, тяжко болен глубокой корешковой пневмонией и вряд ли скоро выйдет из больницы. Он очень умеет баловать.
У меня в саду зреет один-единственный гранат (всё цветение смыли весенние ливни), и он ждет вас как символ дружбы и любви.
Привезите мне какое-нибудь чтиво. Один узбек принес мне своего любимого Поля Валери, и хотя он совсем не мой, не могу оторваться от его ослепительности.
Жду от вас телеграммы или звонка о дне приезда.
Аленушка, милая, – если это в человеческих возможностях в нашем ни в чем не возможном мире – не могли бы Вы мне привезти какие-нибудь домашние мягкие туфли тридцать восьмого размера. Можно без каблука, можно с маленьким каблуком.
Итак, мои милые, жду с великим нетерпеньем.
Галя
Галина Козловская – Евгению и Елене Пастернакам 10 апреля 1982. Вербная суббота
Мои дорогие, мои самые дорогие!
Настал любимейший из праздников, и я надеюсь, что это письмецо придет к вам к светлому дню Пасхи. <…>
Француженка Аня только две недели назад принесла мне «День поэзии». Я так счастлива, что ты, Женичка, наконец напечатал для людей гениальное и любимейшее мое стихотворение – «На Страстной»: всем, кто не знает, читаю и читаю.
У нас вся зима была теплая, бесснежная, и вдруг неделю тому назад, когда всё цвело, повалил снег три раза подряд, и пока не выморозило все фрукты, не успокоилась матушка природа. Грустно, так как фрукты – это радость здешних мест.
У меня недавно был мистический день и еще более мистическая ночь. Утром нашла на Аликином столе письмецо Касьяна Ярославича Голейзовского – верно, заложено было в книге, из которой выпало. В нем он просит Алексея прислать восемь симфонических миниатюр, которые он обещает поставить через месяц, чтобы затем они могли быть исполнены и за рубежом.
И я затосковала, затосковала люто. Так мне было больно, что никогда уже не будет больше пластических чудес Касьяна и что не будет в музыке больше ничего Алексея. Много лет эти два художника, так понимавшие и любившие друг друга, стремились создать хореографическое произведение на уровне обоюдного понимания и таланта. Но судьба и смерть решили по-своему.
Наступила ночь, и с нею бессонница, и вдруг в какое-то мгновение со мною что-то случилось, вернее, что-то во мне отключилось! Какая-то сила вне моего сознания словно начала мне диктовать некое хореографическое действие. В голове – перед глазами – возникли сцены балета, увиденные как бы зрением Касьяна, через его ощущение пластики и движения. Всё это совершалось на музыке Алексея, которую я ясно и стройно слышала. Когда я к утру положила на стол черновик одноактного балета, я хотела сверху положить книжку, на которой писала. И вдруг из нее выскользнуло белое бумажное сердце и легло прямо на листки. Внутри красным карандашом написано «Гал A» (через «ять»). Потрясенная, я это восприняла как благословение.
Так возникло либретто «Сны Хайяма». Обыкновенно, даря мне что-нибудь, Алексей любил придумывать какие-нибудь милые и забавные добавления. Что, и когда, и с чем связано это вырезанное им сердечко, память моя совершенно восстановить не может, значит, назначением его было явиться именно в эту ночь, возникнуть как знак. Согласитесь, что две вести от двух ушедших случайностью быть не могут. Я хочу с помощью Бори сделать на магнитофонной ленте черновую партитуру балета, чтоб затем показать в Москве. Кому – еще не решила.
«Пируйства» чревоугодного в этом году не будет, но Пасхальная ночь будет, и будут звезды, деревья, дыхание земли и небо, и душа, наполненная светом. Благословляю вас всех и хочу, чтоб все вы были вместе. Если будете у заутрени, помолитесь обо мне. Да хранит вас Господь.
Очень люблю.
Галя
Галина Козловская – Евгению и Елене Пастернакам 9 мая 1982
Мои дорогие, дорогие!
Посылаю вам с Андрюшей Черниховым магнитофонную запись балета «Сны Хайяма», либретто и комментарии к музыке.
Спасибо вам, родные мои за то, что вы поверили мне и за то, что вы захотели передать моего «Хайяма» в руки художников, очень мною долго любимых и предельно чтимых. Как бы мне хотелось, чтобы руки эти оказались добрыми и ко мне. Если бы осуществилось то, чего так хочет душа, мне кажется, что я, уходя из этого мира, глотнула бы последний глоток великого счастья, и Алексей был бы рад этому счастью. Да будет благословенна эта мечта и новый путь Хайяма, и пусть этот его сон не будет сном забвения.
Мне бы хотелось, и удобно ли это будет, чтобы Андрюша присутствовал с вами, когда будут знакомиться с балетом. (Конечно, только если это будет со всех точек зрения удобно – люди они мне еще не знакомые, безумно знаменитые, и кто знает, что и как.)
Ко мне, вероятно, приедет недели через две невестка Касьяна Голейзовского. Она хочет пожить у меня, познакомиться с Журкой и затем написать о нем книжку для детей. Буду очень рада. Кстати, он сегодня потребовал таз с водой и принял ванну.
Пишу вам на крылечке. Все приходящие ахают от красоты и благоухания сада. Уже отпушились тополя и цветут жасмины и бузина. В полной красе стоят ваши переделкинские алтайские ирисы, но по цвету они здесь почему-то бледней, чем на Севере. Зацвел гранат сейчас, вместо обычного июня, и розы набирают разгон, их будет много. Особенно радуются жизни папоротники.
Позавчера у нас вечером, в одиннадцать часов, было землетрясение, довольно сильное – пять баллов, а, главное, долгое.
Журка тут же выбежал в сад, я последовала за ним, сняв предварительно бронзу со шкафа, чтоб не зашибло, как в прошлый раз.
Эпицентр – где-то на границе Узбекистана и Киргизии. Пишут, что там было семь баллов с разрушениями.
Но главный мой испуг за этот месяц связан с Борей. У него до Пасхи было много стрессов. Кроме того он весь пост постился и в Страстную субботу пил только воду. Его мать, тяжелобольная, сказала ему, что если он не пойдет в церковь и не привезет ей освященный кулич, то она сама встанет и пойдет. Словом, Боря испек сам куличи, отстоял заутреню, отвез матери куличи (тридцать километров), приехал ко мне в шесть с половиной утра и в семь уехал на субботник, так как накануне работал. Вернувшись домой, он узнал, что его любимый дядя умирает после операции. Он помчался туда, еще двое суток не спал, и через два дня дядя умер у него на руках. Боря стал валиться, потерял координацию движений и зрения и потерял сознание. Приехавшая неотложная помощь увезла прямо в реанимацию, где две недели боролись за его жизнь. Сейчас он в нервном отделении, очень слаб, и головокружение еще не покидает его, но всё же он дважды украдкой ночью говорил со мной по телефону.
Я невероятно испугалась и наволновалась вволю.
Как иногда жизнь заверчивает людей, и кажется им, что нет предела их выносливости.
Ничего не знаю о переделкинской эпопее. Сами вы мне ничего о ней не пишете. Эпопея – в духе семнадцатисерийных кинолент, генсеков, мыслящих эпопейно, эпохально и безмерно подло. Господи, хоть бы не измотали они вас вконец! Милые, берегите себя. Ужасно боюсь, что всё это отразится на вашем общем здоровье. А оно бесценно. Знаю по опыту, ибо полтора месяца живу на каждодневных вызовах скорой помощи и уколах. Говорят, весна, перепады давления, отсюда вертижи (возраст сбрасывать, что ли, со счетов), ну, в общем, Бог знает что.
А все-таки я «Хайяма» сделала, несмотря ни на что. Напишите мне, понравился ли вам мой «продиктованный» балет, ну и как отнеслись к нему Максимова и Васильев.
Целую крепко-крепко.
Галя
Галина Козловская – Евгению и Елене Пастернакам 10 сентября 1982
Мои дорогие, дорогие!
Милая, добрая прелесть Аленушка!
Ну как вы могли предположить, что я на Вас обиделась за неудачу с Васильевым? Господи Боже мой, кто же на доброту и желание помочь может обидеться! Ведь я знаю, что Вы хотели сделать мне радость, и не огорчайтесь, дорогая, что Вам надо было меня огорчить. А я ведь телепатка, и в какой-то день я вдруг ясно почувствовала: «Ничего не будет». Получив Ваше милое письмо, я, Аленушка, огорчилась гораздо меньше, чем сама ожидала. Быть может, виной тому моя болезнь, рождающая какую-то отстраненность от внешнего мира. У меня родилось какое-то ощущение, что ничего моего и Алиного не может осуществиться и что всему, что есть и было, суждено существовать во мне, и только во мне. Это, конечно, порочно в своей сути, но из меня ушла какая-то активность желания сосуществовать с действующим, осуществляющим началом, что живет и творит в большом мире. <…>
Боря недавно вернулся после двухмесячных одиноких скитаний по Сибири и Алтаю, но его болезнь еще не изжита (читать и смотреть на движущиеся предметы не может) и выглядит, к моему огорчению, неважно.
Мой сад зарос и совсем запущен, только Журушка не дает паукам заткать всё паутиной. Дни стоят теплые, но цветы по ночам остывают. А то и ночью не было ветерка. В новолунье писала стихи, очень мало лепила. Вылепила несколько гротов и источников и радуюсь двум парам влюбленных (головы) – очень юных, прекрасных и победоносных в любовном упоении. Как никогда раньше чувствую прелесть юности и любви. Очевидно, прав мудрый Пикассо, говоривший, что художник должен прожить длинную жизнь, чтобы прийти к своей молодости.
В награду за мою физическую слабость я вижу сны – удивительные, прекрасные и своеобразные, почему-то связанные с живописью. Я вижу такие чудеса, что, проснувшись, вдруг впервые верю, что я художник (в чем не всегда, от робости, была до конца уверена). Если бы я могла написать то, что вижу в своих сновидениях, – Боже, какое это было бы богатство и откровения! Но бодливой корове Бог не дал рогов, поэтому всё это и живет и разворачивается в тиши ночей, от новолуния до рассвета.
Так что одиночество и отторгнутость от внешнего мира нисколько не делают меня несчастной – душа и воображение не знают оскудения. А от своей физической слабости, такой гнусной и унизительной, надо бежать, если можно, в минуты просвета к своим глинам и в них вспоминать здоровье и какой прелестной бывает юность.
Когда тебя вспоминают те, кто тебя помнит и любит, – это радость, и к сердцу не может подступиться ожесточение – это ужасное проклятие старости, которое так меня печалит и устрашает в других. Не дай бог!
Что касается моего поздно рожденного «Хайяма» – не выплескивать же его просто на улицу? Но я, как дурная мать, расплачиваясь за грех, просто вынуждена сделать из него подкидыша. Так как я подбросила его к Вашему порогу, то будьте к нему по-прежнему добры, если сможете, устройте его судьбу и выведите его в люди. Кто знает, быть может, с помощью друзей что-то можно сделать. Мне его жалко, и я его люблю, а когда любишь, хочется, чтоб и другие любили. Но до того как что-то предпринимать, надо прежде всего получить обратно запись, либретто и комментарии к нему. Они более подробны по действию и драматургии, чем либретто. Всё это передать моему дружочку Андрею Чернихову, чтобы он со всего этого сделал две копии записи (у меня ничего нет).
После этого можно уже спокойно кому-то показывать.
Когда-то Геннадий Николаевич Рождественский говорил Мише Мейлаху, что когда он чуть разгрузится от дел с организацией оркестра для записей пластинок, то он с удовольствием бы показал балет «Тановар» Касаткиной и Василёву. Быть может, вместо трехактного балета их бы больше устроило одноактное произведение. Правда, не зная людей и их вкусы, теперь боюсь, что снова не вдохновит восточная музыка. А ведь у Алексей Федоровича не только восточная музыка, но и очень тонкая поэтика. Это очень глубоко чувствовал и любил Касьян Ярославич. Очевидно, Васильев гениально танцевал не музыку Баласаняна, а хореографию Касьяна. Иногда мне кажется, что «Хайям» мог бы хорошо лечь в киновоплощенном спектакле.
Только что мне позвонила из Москвы Люся Голейзовская, жена сына Касьяна Ярославича. Она, наверное, будет вам звонить. Примите ее дружески и в союзники. Она очень доброжелательна, знает много о балете, может, тоже сможет что-то посоветовать и сделать. Миша Мейлах (если он только не уехал навеки abroad) мог бы показать труппе классического балета миниатюр, созданной когда-то Якобсоном в Ленинграде. В Тарту театр «Ванемуйне» довольно подвижен и пытлив к неведомым вещам.
Больше мне ничего не приходит в голову.
На всякий случай посылаю вам телефон Андрюши Чернихова, тоже друга и союзника.
Вы мне ничего не сообщили о битве русских с кабардинцами за переделкинскую обитель. Судя по тому, что вы там провели лето, – как понимать: как затишье или как победу?
Как грустно, что Петя пришел из армии, «истекая кровью», – вот она, службишка-то. Слава богу, что хоть конец. Как жаль, что я не могу позвать мальчиков к себе на лето, как мы планировали. Кто знал, что такое со мной случится.
В довершение ко всему я два месяца, что отсутствовал Боря, порядочно-то подголадывала. Настала и наша очередь. Ни мяса, ни колбасы, овощи и фрукты все отравлены химией, да и они попадали ко мне скудно и скучно. Добрые души, что меня опекали, имеют свои семьи, и женские руки не могут таскать всё за семерых.
Вот так и живем с Журушкой, едим пшеничку – он сухую, я проросшую (для здоровья и диабета), но пока что толка не видно. Шлю вам от Журушки поклон и симпатичное перышко.
Сама же вас всех обнимаю. Крепко. Аленушка и Женичка, любите меня, как я вас люблю, и пожелайте азиатской отшельнице здоровья всерьез.
Галя

 

P. S. Привет сердечный от Бори.
Галина Козловская – Евгению и Елене Пастернакам 25 ноября 1982
Мои дорогие, дорогие! Только вчера Аничка пришла ко мне и принесла ваш бесценный дар. А я как раз собиралась писать вам и просить прощения за долгое молчание. Признаюсь, что ужасно мечтала о книжке, о которой мне по телефону сообщил Валера. Книжка чудесная, и мне всё в ней нравится, и я радовалась всему: и встрече с «Детством Люверс», и «Картинкам», как ты говоришь, и вступлению Лихачева. Предвкушаю долгое наслаждение. Спасибо, мои милые.
Также примите поздравления с вашей книжкой, которую привезла Аничка. За все, что вы с Аленой делаете, вам надо сказать спасибо – а за эту особое. Ведь вы знаете, что я считаю ее книгой века, и то, что я могу держать ее в руках и с ней не расставаться, для меня радость особая и редкостная.
Вероятно, это моя последняя радость в жизни. После стационара, где я пробыла месяц, я вышла окрепшая и поздоровевшая. И казалось, что всё будет хорошо. Но через две недели после возвращения домой у меня началась гнусная и непрекращающаяся боль в области поджелудочной железы. Врачи всё никак не определят, что это такое в конце концов. Я боюсь операции и вообще боюсь. Дамоклов ли меч наследственности пугает, и я впервые стала несчастна из-за себя и за себя. Пытаюсь не мрачнеть, но ничего не помогает. Наступает время, когда человек впервые во всей беспощадности ощущает свое одиночество, не бытовое только, но исконное, как одно из ниспосланностей божьих, чтоб мы сильней ощутили грядущее воссоединение с Ним. Вот я и жду и тоскую.
А мир стоит – зеленый да зеленый. Ивы еще не роняли своей листвы, и плети роз стремятся к ним буйной порослью. Между тем прошло два снегопада, повалили несколько деревьев, и вместе с ними лежат поверженные лианы. Гляжу на всё это растерянно и изумленно и думаю всё о том же.
Мы с Журкой теперь редко выходим в сад. Хоть и светит солнце, но холодно и зябко. <…>
Журушка делит со мной мое одиночество и зиму в доме. Скучает без мужчин, которым ему нравится танцевать.
Боря бывает редко, его мозговой весенний приступ дал ужасные последствия. Он не может читать, видеть двигающиеся предметы. По многу дней прикован к постели и совсем одурел от всяких теорий голодания без соли, сахара, и, оказывается, всё в жизни вредно. Мне непонятны все эти усилия искусственно голодать, когда мы так неуклонно идем к этому состоянию без всяких затрат сил. У нас здесь самый большой спрос на шары, которыми «хоть покати».
Самыми ходовыми анекдотами являются:
«Какое последует новое государственное мероприятие после выполнения «Продовольственной программы»?» Ответ: «Всесоюзная перепись оставшегося населения».
Или:
«Какой будет свиная отбивная при коммунизме?» Ответ: «Кусок хлеба, отбитый у свиньи». И всё в том же высоком утробном стиле.
Люди скоро начнут лихорадочно читать оставшиеся издания мадам Молоховец, где так славно говорится: «Если к вам пришли гости, и вам нечего подать к столу, – спуститесь в погреб и…» Вкусовые ассоциации, очевидно, реют в воздухе, так в своем письме ко мне Володя Васильев определил музыку Козлика как нечто «очень вкусное». Забавно, не правда ли?
Обещаю вам, что при первом Борином просвете мы составим нотную компиляцию из Алиных партитур, переснимем и сделаем стройную партитуру балета. Тут же вышлем вам.
Наконец-то после четырех лет истязаний и мук на кладбище установлен памятник. Я еще не видала, сообщили мне это вчера.
Женичка, мне помнится, что я когда-то тебе подарила пластинку Алиной записи «Лолы» («Праздника тюльпанов») и симфонической поэмы «Тановар». У меня осталась единственная пластинка. Если будешь показывать балетик, может, пригодится проигрывать и ее. А в общем, как знаешь, всё вверяю вашим рукам и разумению.
В искусстве живу по-прежнему в своих снах. Как человек не знает, что таится в нем! Для меня мои сны стали целым миром новых, неведомых видений живописи (именно живописи – скульптура отсутствует), которые мне было бы трудно предположить, что они дремлют в моем подсознании такими неиссякаемыми залежами. Хотела бы я, чтобы какой-нибудь настоящий психолог объяснил мне, откуда и почему именно сейчас возникли эти зрительные оргии. Я становлюсь тайной зазнайкой и думаю про себя, как я всех перехитрила. Если бы художники знали, что я вижу, они бы от зависти меня возненавидели. Вот к чему приводят одиночество и жизнь анахорета. Мы все видим видения.
Кстати, о видениях. Познакомилась недавно впервые с поэзией и рисунками Уильяма Блейка, и возвышенный ореол утвердившейся легенды о его визионерстве, мистических парениях и проч. – рассеялся, как дым. Исчезла еще одна иллюзия молодости. Осталось чувство разочарования: корявый, буйный самоучка, кощунственное бунтарство против всего и вся. А я с годами всё меньше допускаю кощунство в искусстве. Им отбушевал восемнадцатый и девятнадцатый век. Наш перечеркнул столь многое и увлек в пустынность своих сумасшедших автострад, техники, машин фантастического опустошения, что истинным художникам надо нести свет бережно и осторожно, как свечечку в Вербную субботу.
Но я что-то очень уж разговорилась, а всё потому, что скучаю по вас и хочу вас всех видеть.
Простите, что пишу карандашом. В нашем общем мизере нет штырей для авторучек. Скоро будем писать гусиными перьями, хотя я забыла, что и гусей тоже больше нет. Придется таскать перья из Журкиного хвоста. По крайней мере, доступно и под рукой. Так мне хотелось бы что-нибудь вам послать, но, увы, оскудение полное, и царствуют лишь шары, которыми «хоть покати».
Поэтому шлю вечную любовь и очень прошу, давайте почаще весточку о себе. Всех вас крепко-крепко целую. Да хранит вас Господь.
Галя
Галина Козловская – Евгению и Елене Пастернакам 14 марта 1983
Мои дорогие, дорогие!
Последний раз я говорила с вами в сочельник, а сегодня вот уже и Масленица. После дивных солнечных дней – хмурое небо с низкими облаками и вот-вот хлынет дождь. Недаром в народе ее прозвали Масленицей-мокрохвосткой.
Козлик меня приучил, что, если не съесть блин на Масленой, год будет плохим. Может, Ярило потому и прячется за облаками, что ему не хочется, чтоб его пожирали люди. И вот я одна и не знаю, как мне быть: есть одной блины будет чем-то сродни каннибализму. А одна я потому, что почти все мои друзья и знакомые предались модной блажи – едят морковку и жуют овес, объедая бедных лошадей, у которых прохиндеи и так воруют корм. Не знаю, какой в этом толк, разве что играют на руку пресловутой «Продовольственной программе»: чем меньше народы будут есть, тем лучше.
Вот я взяла и напилась. Сижу и пребываю «в рассуждении собственных мыслей»…
Тут мне и попалась книжка Шкловского «Жили-были», не знаю, то ли виною недавнее сотрясение мозга, то ли я остервенилась, но я стала закипать, как тульский самовар, – думала, что распаяюсь. Всю жизнь его считала умным, блестящим и настоящим – и вдруг три четверти книги риторическая трескотня, назойливая до нудности революционная фразеология и самовлюбленное охорашивание. Кроме «Писем не о любви» и воспоминаний о Всеволоде Иванове, которые искренни и человечны, всё труха и трескотня. Нет ни Маяковского, ни Блока, ни Пастернака. Это не живые люди, которых он знал, и даже не скользящие тени кинематографа – а так, слова, слова, слова…
Тягостное впечатление произвел показ его по телевидению в связи с девяностолетием. Нельзя и неделикатно показывать старость столь обнаженную и жалкую. Помимо того, что это признак дурного вкуса и неистребимой самовлюбленности. Вероятно, когда он, запинаясь и забывая что-то, лепетал, он всё еще верил, что у него голос Дантона. Вот когда на поверку выходит, что остается последним в человеке при угасающей старости – у одного доброта, у другого злость, у третьего благожелательность, благородство, ненавистничество, мягкость и нежность – весь набор основных страстей. У Шкловского же остался главный стержень его личности – самовлюбленность и самоуверенность, самые бесплодные из всех любвей на земле.
Посылаю, наконец, всё сверенное по партитурам – музыку партитуры балета «Сны Хайяма». Задержка была из-за отсутствия магнитофона и дирижера. Наконец и то и другое осуществилось. Таким образом, осуществился предпоследний рывок к возможности его воплощения. Там, Женичка, напечатано обращение-просьба к тебе.
Теперь хочу с вами посоветоваться. Когда здесь был Валера, он сказал, что у него есть знакомая, которая может показать балет Касаткиной и Василёву. Но тут есть один момент – важный и серьезный. Не подумайте, что во мне говорит сноб, но в вопросах представления на суд музыкально-хореографического произведения важно, чтобы оно было сделано с помощью большого музыканта. Это не вопрос престижности, а вопрос понимания.
Было бы очень важно, если бы вы оба снеслись с Геннадием Николаевичем Рождественским, познакомили с балетом сначала его, и затем, если ему понравится, чтобы он ознакомил с ним хореографов. Хотя, к великому сожалению, ни я, ни Козлик не были с ним знакомы, так случилось, но у меня к нему большое художественное доверие. Миша, по-видимому, выпал из игры, он доброжелателен, но папильонист. Вы же оба добрые и любите меня, и я уверена, что в своих сношениях с ним найдете общий язык. Быть может, можно подсказать хореографам возможность сделать фильм-балет. Мне очень было бы важно, чтобы Алена и ты присутствовали при беседах с Касаткиной. Личное обаяние и красноречие – великая вещь. Мне бы не хотелось, чтоб «Хайям» предстал безродным и бездомным. Судьба сделала так, что вы стали его приемными, так сказать, родителями.
А дурная мать хоть и не забывает о подкидыше, тем временем встречает весну с цветущими ивами, фиалками и гиацинтами, глушит свою тоску лепкой ликов, что видит внутри себя. На смену «Влюбленным» пришли кораллы.
Мое последнее упоенье в искусстве – это слайды с картонов Gean Picart le Doux (Жана Пикара лё Ду) для ковров, вытканных в Обюссоне. Это такой тонкий и восхитительный художник – открываешь заново удивительный мир, современный и вечный, как всё настоящее. Одно его творение находится у нас в России. Его «Знаки зодиака» подарило правительство Франции Хрущеву, когда он был в Париже.
А теперь, мои родные, прошу вырвать времечко и написать мне большое, хорошее письмо. Хочу верить, что всё у вас хорошо, и все вы, мои милые, здоровы. Как хорошо, что вы вместе. Целую всех крепко. Да хранит вас Бог. Очень люблю.
Галя

 

P. S. Показывая либретто, давай читать только посылаемое мной. Прежнее уничтожь.
Галина Козловская – Евгению и Елене Пастернакам Весна 1983
Мои милые и дорогие!
Спасибо за весточку. Я, в противоположность вам, живу анахоретом, хотя, когда я сказала одному человеку, что я отшельник, он ответил мне словами Дега, сказанными им про Густава Моро: «Да, он отшельник, конечно, но который отлично знает расписание всех поездов». Для меня, конечно, это лестно, но у меня и вправду есть те свобода и досуг, когда воображение может обгонять повседневную суету и не обременено гирями и тяжестью обязательств и долга.
Долг у меня только один – это долг перед Алексеем, его искусством и его памятью. Но моя физическая беспомощность и возраст делают меня малоплатежеспособным должником.
Но когда на художника накинута посмертная удавка, это создает непробиваемости более непреодолимые, чем слабость физическая. Очень уж он при жизни не угодил, но его талант загасить было трудно, а когда ушел – вот тут-то с ним и расквитались. Я помню, как во времена депрессии, гонения на «формализм» и ему не писалось. Абрам Эфрос его всё утешал: «Пишите, ведь должно же остаться что-то, чтоб открывали потомки». Право, это было плохим утешением и дурной самонадеянностью – в это верить и утешаться.
Затем и это миновало, но всю жизнь волочилась за ним слава, что он «не такой»: «не такой по происхождению», «не такой по маэстрии», «не такой в своих мыслях», «не такой, как надо», и т. д., и т. д. И слава Богу, что он был «не такой», а такой, каким он был. Но его искусство – это музыка, которая не может быть прочитана и увидена на полотне. Ее путь от его сердца до человеческого слуха и души куда более сложен. Разве не трагично, что Цезарь Франк свою гениальную симфонию услышал лишь однажды сыгранной оркестром?
И сколько преодолений должен пройти композитор, прежде чем сорганизуются обстоятельства его осуществления!
Все, что пришло извне, пришло к Алексею само. Он не был никаким организатором самого себя, ни как композитор, ни как дирижер. Есть явления, которые не оспариваются, когда художник жив и творит. Но стоит ему умереть, да еще в стране, для которой он столько сделал и прославил, вот тут-то и всплывет та древняя истина: «Что я тебе сделал такого хорошего, за что ты меня так ненавидишь?» Моя гордость может отвечать на это только презрением (отчего душе не легче), но я не могу унизить его память ходатайствами, напоминаниями и доказательствами.
Но жизнь его искусства теперь не зависит от тех, кто помнит, знал и понимал его значение. Есть много людей, кто помнят, и любят, и знают, но они не определяют его посмертную судьбу. Есть преграды, которые живым не преодолеть, кто их не знает.
Но довольно ламентаций. Просто очень уж порой душа кровоточит, и я знаю, что вы меня понимаете и по-доброму пожалеете.
Мне очень досадно, что я была во власти самодеятельной устремленности во время записи «Снов Хайяма» и что с этим поспешила представить на суд мастеров. Это с моей стороны, конечно, непростительная ошибка. Надо мной довлело то, что я слышала и знала, и, конечно же, эта непрофессиональная запись и подчиненность «экстрасенсному» субъективному ощущению повредили впечатлению от всей композиции в целом. На какое-то время я пала духом и засомневалась. Но вдруг недавно увиденная мною бежаровская постановка «Айседоры» для Плисецкой, сделанная на музыку разных авторов и оказавшаяся восхитительной и целостной вещью, убедила меня, что такой принцип в балете возможен и правомочен. И я решила «вмешаться» – сознательно, с отпущенным мне Богом чувством сцены – в эту зыбкую и неясную ткань «Хайямовских музыкальных сновидений».
Я всё пересмотрю, и мы с Борей попробуем сделать что-то более убедительное.
Ты, Женичка, пишешь, что эстонцы «тяготеют к современной стилизованной Европе». Это очень жаль, жаль потому, что всякая стилизация, будь то Европа или Восток, – явление вторичное. И я заметила, что очень часто теперь в театре не чувствуют стиля одного-единственного художника, а уходят в абстрактную «стилизацию» вообще.
Алексей любил поэзию Востока и терпеть не мог любимого многими «ориенталя».
И у нас был свой, неповторимый стиль, и он создал свой Восток и свою поэзию. Но, как сказал папа: «Поэзия в траве, к ней надо нагибаться».
Я очень радуюсь за Петеньку, верю в его одаренность и многого от него жду, к этому его обязывает мое давнее пристрастие к нему.
Ужасно обидно, что Боря, едва кончив институт и не окрепнув профессионально, сразу попадет в военную муштру и тоску. Пусть мужается и про себя утешается, что он настоящий мужчина.
И вы, мои милые, не горюйте. Будем верить, что это не отразится на его здоровье, как с Петей.
А что касается Лизаньки, то я верю, что она не подкачает русскую литературу. Нельзя подвести честь фамилии.
Мой Боря очень болен, и, по-видимому, навсегда. К тому же все хвори, помимо главной, льнут к нему с какой-то роковой неотступностью, и не знаешь, как ему помочь и уберечь.
Вы же все, мои дорогие, будьте здоровы, и чтоб всё было хорошо. Целую и обнимаю крепко.
Галя
Галина Козловская – Евгению и Елене Пастернакам 3 июля 1983
Мои дорогие!
Как давно не имею от вас вестей! Мне иногда кажется, что кольцо зноя сомкнулось навеки, и ни вести, ни прохлада к нам долететь не могут.
Я вынуждена в корне изменить распорядок жизни – днем сплю, ночью бодрствую и что-то делаю. Кондиционер – малое спасение, когда кругом словно пылает мироздание.
Мы с иволгой дожидаемся безветренного рассвета, за ней, как всегда, начинают свои остинато азиатские горлянки, на весь долгий день, а дрозды, робко поприветствовав утро, умолкают, напуганные надвигающейся жарой. В начале июня было много ливней, и сад мой так разросся, цветы и травы вытянулись так неправдоподобно высоко и лианы перепутали всё и вся…
Но даже Гопи редко танцует, всё ищет тени и лишь вечером приходит истово смотреть телевизор. Он, вероятно, думает, что я превратилась в черепаху, весь день не высовывая головы из дома. Но я ближе к той маленькой бронзовой ящерице, что, как всегда, застывает на белой стене под окном, не мигая, часами глядит на солнце. Каждый год она на том же месте и тикает, как часы, словно заколдовывая время и буйство сада в нереальное неподвижное видение, которое то выплывает, то вплывает в мои сны. А сны долгие, почти весь долгий день. Так, в таком странном полуанабиозе протекает моя жизнь.
Галина Козловская – Евгению и Елене Пастернакам 20 августа 1983
2 часа ночи, тридцать пять градусов, ничто не шелохнется.
Никогда вопрос жары не стоял так неотвязно и так безысходно. Мои друзья, живущие на четвертом этаже, стонут и плачут. Сплошное моление о влаге и свежем ветре. И ничего!
Прочла на днях прелестную книгу Натальи Крымовой о Яхонтове. И пока читала, мне снова было двадцать лет, и все, связанное с Владимиром Николаевичем, так ожило и разволновало. Вы, вероятно, не знаете, я вам никогда не рассказывала, что он явился причиной, почему мы оказались в Ташкенте.
Алексей учился в Московской консерватории вместе с Михаилом Цветаевым, а затем так случилось, что судьба распорядилась нам жить в одном доме на Новом шоссе; именовали мы его Вороньей слободкой. Наши с Мишей комнаты были в одном коридоре, напротив. Дружили мы с Мишей задолго до его знакомства с Яхонтовым. Когда Цветаев стал работать с ним в его театре «Современник», привел он его к нам, и мы, как и все, влюбились в него, сразу поддавшись его обаянию и чарам его дивного, неповторимого голоса. Но кроме голоса у него еще была жена Лиля, Еликонида Попова. Женщина с очень темными глазами и тихим, приглушенным астматическим голосом. Но Боже, как она не соответствовала тому почти иконописному лику, увиденному и воспетому Крымовой!
Пока мы любили Яхонтова, Миша влюбился в Лилю, и как будто и она в него. И не надо было подглядывать в замочную скважину для того, чтобы увидеть, как трое людей раскладывают свой марьяжный пасьянс. Лиля, по-видимому, все-таки любила Яхонтова больше, и вот началось челночное кочеванье от одного к другому. И начались рыдания и плач Миши – то у Алика на плече, то у меня на коленях. А великолепный Владимир Николаевич играл свою роль с обольстительным изяществом. Помню, в один из «уходов» Лили Миша затащил нас к себе в свою шестиметровую комнату и сидел голодный и заплаканный. Я было уже хотела принести ему еды, как раздался стук в дверь. Там стоял мальчик-рассыльный, держа в руках две корзины. В одной – горшок с дивным кустом белой сирени, в другой – бутылка вина и уйма изысканной снеди и записка: «Завтрак кавалера де Грие».
Так это длилось долго, но Владимир Николаевич по-прежнему приходил на Новое шоссе, и к Мише, и к нам, читал много и увлекательно, вместе с ним приходили поклонницы, обожательницы и любовницы и щебетали, щебетали. Нужно сказать, что избалованный поклонением Владимир Николаевич был крайне неразборчив в своих эротических похождениях. И вот среди тучи женских мошек, кружившихся неизменно вокруг него, возникла молодая, очень красивая потаскушка, оказавшаяся высококвалифицированной стукачкой. И хотя она была приставлена к Яхонтову, она очень много поработала среди его друзей и знакомых.
Приходила и к нам, когда Алексей, Миша и еще один музыкант музицировали в дни своего увлечения Бахом, а потом Вагнером, внимательно слушала.
И грянул гром. Первого взяли Шишакова, затем Мишу. Им дали по пять лет концлагеря. Потом и Алексей прошел через чистилище допросов и получил три года ссылки в Ташкент.
Владимир Николаевич был страшно потрясен изломанной жизнью трех музыкантов. И вот тут-то и начались первые приступы его душевной болезни. Лиля очень скоро вернулась к нему совсем и продолжала вести свой прежний образ жизни. Это была тихая распутница, которая верила, что ее миссия в жизни – вдохновлять художников. Но почему-то процесс вдохновления должен был происходить в постели очередной жертвы. Так вот, Лиля неустанно вдохновляла других и пихала в Яхонтова свои чудовищные политические дифирамбы – «Монтажи» и ортодоксальные славословия. А у Яхонтова всё росла мания преследования.
Ее в 1945-м предупредили врачи, что он очень болен и что его нельзя оставлять одного. Но тяга к вдохновительным играм была сильней. Она подолгу оставляла его одного, и ее не было с ним ни накануне, ни в день его самоубийства. Ни я, ни Цветаев ей этого никогда не могли простить.
В ее режиссерских штучках всегда поражало что-то дилетантское и мелкая претенциозность. Это сродни тем petit jeux, которые ввели французы в девятнадцатом веке. И даже перед Смертью она не могла от них воздержаться. Цветаев, вернувшись, застал у нее такое «режиссерское оформление» – на столе томики Пушкина, Маяковский и на них урна с прахом Яхонтова, посыпанная лепестками и крылышками бабочек.
Не знаю, сохранила ли она потом эту «композицию» – после того как Миша в ярости сказал ей, что она пошлячка. Нам, воспитанным на дерзостных взлетах Мейерхольда, Вахтангова и Таирова, с их крупномасштабностью и безупречным вкусом, всегда было как-то неловко перед этими Лилиными дамскими упражнениями. И навсегда будет загадкой, как Яхонтов, с его вкусом и аристократизмом, мог нуждаться в такого рода соратнике. Вероятно, ее трудоспособность и другие «душевные» качества были ему нужны.
Простите, что так много вам об этом писала, но книга Крымовой так много всколыхнула. Восторженность ее так трогательна, и в портрете Лили отразилась ее, автора, собственная чистота, ум и тонкость. Так часто бывает с книгами. Когда прочтешь книгу Собинова о Скрябине, подумаешь: «Какой противный человек Скрябин!» На самом деле противный сам Собинов. Но, увы, Еликонида Ефимовна не была santa santissima.Что ж, в чем-то всегда выше тот, кто верит и видит высокое в другом, чем тот, кто хранит в душе горечь и не может глядеть через повязку идеализма.
Крымова – прелестный человек и хороший писатель.
Еще раз простите, что окунула вас в дни, давно прошедшие. Мне о них некому рассказать. И поверьте, я в этом рассказе не была злоязычна. Пора кончать это мое не в меру растянувшееся письмо.
Это длинное письмо – доказательство тому, как я по вас, Аленушка и Женя, соскучилась и как вы мне нужны.
Радуюсь, что с детками всё хорошо. Поздравьте Петеньку с моим любимым Булгаковым. Боре желаю счастливо завершать, а Лизаньке – начать свой путь по дороге русской словесности. Поступила ли она?
На днях видела восхитительный сон – это было воспоминание о небывшем воспоминании. Участники – дивное утро, Надя, я и Аполлинер. Его стихи, которые я ему напомнила. Но хватит, надо спать. Крепко целую.
Галя
Назад: Письма Валериану Герусу
Дальше: Два письма Михаила Давыдова Галине Козловской

Андрей
Перезвоните мне пожалуйста по номеру 8(953)367-35-45 Андрей.