Письма Владимиру Сосинскому
Владимир Брониславович Сосинский (Бронислав Брониславович, настоящие имя и фамилия Бронислав-Рейнгольд-Владимир Сосинский-Семихат; 1900–1987) – происходил из семьи инженера, семья часто переезжала с места на место. Рано лишился матери, воспитывался мачехой. Во время Февральской революции Сосинский учился в Бердянске. Когда Бердянск был занят белогвардейцами, он вступил в учебную команду Елизаветградского гусарского полка, храбро воевал, был ранен в грудь навылет, болел тифом. Прямо из госпиталя сводный брат Борис Семихат увез его в Константинополь.
Там в 1921-м Сосинский познакомился и подружился с сыном писателя Леонида Андреева – Вадимом, начинающим поэтом. В 1922 Сосинский попал в Болгарию, где окончил гимназию в болгарском Шумене с золотой медалью и успел поучиться в Софийском университете. Затем он перебрался в Германию, где вновь встретился с В. Андреевым и недолго прожил и продолжил обучение в Берлине.
В 1924 уехал в Париж, где опубликовал рассказ «Аланд», за который в 1925 получил 2-ю премию журнала «Звено». Был студентом Сорбонны. Вскоре после приезда Сосинский познакомился и подружился с Мариной Цветаевой, помог ей организовать первый творческий вечер в Париже и в дальнейшем выполнял множество поручений, связанных с ее выступлениями и публикациями. При участии Владимира Брониславовича в мастерской Петра Шумова были сделаны замечательные портретные фотографии Марины Ивановны и ее дочери Ариадны Эфрон.
Первое время Владимир Брониславович работал в издательском отделе торгпредства СССР во Франции, писал рассказы, рассылая их по различным изданиям. Стилистически они были связанны с литературой, печатавшейся в 1920-х журналами «Аполлон» и «Золотое руно».
Рассказ Сосинского из эпохи Гражданской войны «Ita Vita», появившийся в номере одного из пражских журналов, понравился редактору «Воли России» и автор был приглашен на работу в качестве секретаря редакции. С этого началась замечательная организаторская деятельность Сосинского. Сначала он создал Франко-славянскую типографию. При ней с помощью выступивших меценатами сестер Рахманиновых (дочерей композитора) организовал названное в их честь издательство «ТАИР» (Татьяна и Ирина), где, в частности, вышло первое издание романа Е. Замятина «Мы». Обнаружив еще и способности к рисованию, Сосинский иногда оформлял выходящие книги.
В 1927 под общим заглавием «Махно» в «Воле России» появились три рассказа – «Бердянск», «Перекоп» и «Гуляй Поле». Главный персонаж носил часть фамилии писателя – Семихат. В «Махно» сильно чувствовалось влияние Б. Пильняка, Вс. Иванова и И. Бабеля. Нередко Сосинский выступал и как рецензент. Первое критическое выступление было связано с произведениями И. Эренбурга. Кроме того там были напечатаны статьи о творчестве Б. Пастернака «О читателе, критике и поэте» и А. Ремизова («Звезда надзвездная» и «По карнизам»).
Весной 1928-го по инициативе его друзей М. Слонима, В. Андреева было образовано литературное объединение «Кочевье», для «развития творческих сил молодых писателей и самоутверждения их в эмигрантской литературной среде». Здесь Сосинский выступал с устными рецензиями на книги Ю. Тынянова «Смерть Вазир-Мухтара», О. Мандельштама «Египетская марка», Б. Пильняка «Красное дерево» и другие.
В это же время Владимир Брониславович познакомился со своей будущей женой Ариадной Викторовной Черновой, дочерью лидера партии эсеров, В. М. Чернова. В 1929 году они поженились. У них родились сыновья Алексей и Сергей.
С первых дней Второй мировой войны Сосинский вступил в Иностранный легион, был ранен в бою и на три года попал в плен. Почти два из них М. Осоргин регулярно посылал ему продовольственные посылки. Освободившись в 1943, Сосинский сразу же вступил в ряды Сопротивления. Вместе с В. Андреевым он участвовал в боях под Олероном, за что после войны советское правительство наградило его медалью «За боевые заслуги».
После войны в 1947-м году Владимир Брониславович с женой получили российское гражданство, поначалу без права проживания в СССР. В этом же году они уехали в Нью-Йорк, где Сосинский проработал до 1960 года в секретариате ООН. В 1947 в нью-йоркском журнале «Новоселье» (№ 31) был опубликован его рассказ «Срубленная ель».
В 1960 году Сосинские переехали в Россию. С собой Владимир Брониславович привез более 100 сохраненных им писем, рукописей, фотографий М. Цветаевой, А. Ремизова, М. Осоргина и других своих парижских друзей, которые сдал в Госархив. На родине он вернулся к писательству, печатался в газетах и журналах, выступал по радио и на литературных вечерах.
В конце 1974 года Владимир Брониславович Сосинский был три месяца в Средней Азии, куда он приехал «мыкать свое горе» после смерти жены, случившейся в июле. Знакомство, перешедшее в дружбу, с Галиной Лонгиновной и Алексеем Федоровичем Козловскими произошло в декабре 1974 года в Ташкенте.
Галина Козловская – Владимиру Сосинскому
Получено в середине января 1976 года
[Пометка рукой В. Б. Сосинского]
Владимир Брониславович!
Часто вспоминаем Вас и тот сочельник с повестью о рыцарстве и с кольцом с лилией Вандеи.
[Г. Козловская вспоминает рассказ В. Сосинского об истории подарка М. Цветаевой, приславшей ему из Вандеи (Франция) рукопись поэмы «С моря», с надписью: «Дорогому Володе Сосинскому – попытка благодарности за действенность и неутомимость в дружбе – и еще за Мура. Марина Цветаева. Переписано одним махом», и серебряное кольцо с изображением герба Вандеи (символа сопротивления) и двух королевских лилий. (Позже В. Сосинский передал его в дар Л. Мнухину в его коллекцию личных вещей М. Цветаевой.) Так она отблагодарила его за то, что он заступался за нее, после того как в парижском журнале «Новый дом» (1926 г.) в ее адрес прозвучала оскорбительная критика. Дело дошло до вызова на дуэль и драк. – Примеч. сост.]
Дорогой Вы и прелестный человек, промелькнувший так быстро в нашей тиши. Раздаете Вы себя множеству – достойным и недостойным, – а нам, кому Вы истинно нужны, – не пишете и совсем забыли. Радуемся за Вас, что едете поглядеть на места, от одних имен которых щемит сердце. Прислали бы нам что-нибудь из написанного Вами. Я очень Вас полюбила и ценю, а статью о Скире до сих пор всем читаю.
Я для самоуслаждения написала маленький святочный, да, именно святочный рассказ, посвященный памяти Андерсена. В Швеции у меня живет молодой друг, композитор, которого мне хотелось чем-то порадовать на Рождество. Вот я и послала ему в своем переводе эту вещицу, и она мне на английском больше нравится, чем на русском. Хотела послать Вам, но теперь, когда Вы уезжаете, уже поздно.
Вот и кончился год Андерсена, и Алексей Федорович, по-видимому, не напишет о нем своего балета, и только я напоследок, под самый конец, совершила свой маленький homage.
Мне часто бывает грустно, но я умею всё еще жить удивительной жизнью. Привезите мне из Франции какую-нибудь хорошую книжку – прошу от избыточного простодушия и верю, что я хорошая, а Вы действительно ко мне хорошо относитесь.
Читала недавно воспоминания Ариадны Сергеевны Эфрон, и душа потрясалась и любила ее. Вот и еще одно удивительное существо замолкло.
Берегите себя, милый друг, и пишите прекрасные вещи.
Вспоминайте нас, Ваших друзей, азиатов «про́клятых», ибо бремя наше не из легких. Оба обнимаем Вас.
Ваша Галина Лонгиновна
Галина Козловская – Владимиру Сосинскому
21 января 1977
Ваше письмо принесли мне в стационар. Слова Ваши очень тронули меня.
Я еще никому не писала, Вы – первый. У меня приступ следует за приступом, и я очень слаба.
Вот – пятьдесят один год, один месяц и одна неделя исчерпали жизнь, прожитую вдвоем. Маленький кусочек детства и юности так малы перед этим полувеком, пронесшимся в неразлучном существовании.
У нас была прекрасная жизнь. Господи! Как писать в прошедшем времени?!!
Он был блистательным человеком и музыкантом огромных дарований, талантом, которым по праву могла гордиться Россия. Вместо этого она отправила его в этот край, изломала его судьбу, и он испил всю чашу унижения и печали, которые делают человека – человеком. Эти слова больше ста лет тому назад Шопен написал о его прадеде – о польском музыканте Антоне Онуфрии Шиманском; и его потомок, тоже изгнанник, пронес себя через жизнь достойно, не посрамив себя и своих предков.
Мы ничего не отдали, ничем не поступились.
Я верю, что его музыка будет жить, несмотря на то, что флаги культуры приспущены и явно наступает «глухота паучья». Когда-то Михаил Фабианович Гнесин воскликнул после какого-то произведения Алексея Федоровича: «Я последний, я уйду, и у нас никто до конца не поймет его маэстрии!» Непонимание было при жизни, непонимание будет и после смерти. Но, как говорила Анна Андреевна, дайте человеку умереть, и всё станет на свои места. Алексей Федорович был последним из художников, живших в мире утонченного, изощреннейшего гармонического – слышания, и все самые сложные его творения зиждутся на основе безупречной формы (данной самой природой) и этой услышанности всех деталей и всего в целом.
Но пока мир будет – человечество будет слышать, несмотря на периоды шумов и бессмыслицы. И я верю, что аполлоническое начало в человеке и в искусстве не умрет во все века.
Таким был Ваш недолгий, но верный друг. Мне жаль, что Вы не знали его до инсульта, во времена его расцвета, когда Анна Андреевна говорила: «Нет, наш Козлик – существо божественного происхождения». Посылаю Вам слова, написанные в пароксизме тоски.
Вот место то,
При мыслях о котором стыла кровь
И криком оглашались сновиденья.
Две яблоньки растут,
И между ними ты.
Как мало места!
Как случилось, что с тобою
Сама Вечность залегла?
Вот он, тот «край земли»,
Тот лёсс, которого боялся ты…
Стационар. Девятый день
17 января 1977
P. S. Поверьте мне – я не буду «бедной вдовой», я буду гордой женой.
Еще раз обнимаю. Берегите себя, жалейте меня, Вам я разрешаю жалеть меня (другим нет!). И пишите мне, Вашему истинному любящему другу.
Галина Лонгиновна
В конверт с письмом было вложено следующее стихотворение Алексея Козловского. – Примеч. сост.
Собака в космосе
Перевелись на свете чародеи,
Давно исчезли маги на земле.
Пророков нет. Изнемогла, устала
Сбываться днем ночная ворожба.
Загубленных давно не бродят тени
И двойники не рыщут по пятам.
И в отсветах бездонья зазеркалий
Не глянет лик отпрянувшей судьбы.
Нет вещих снов. Исчезли ведуны,
И ярость клятв бессильно стынет в душах.
Пророчества несбывшиеся дремлют,
Возмездье спит. Во тьме отверстых ран
Вблизи убийцы кровь не проступает.
Утрачены приметы повседневья,
И знаменья небесные комет
Давно людей устали устрашать.
Все кануло. Ушло. И гордый разум –
Чтоб разгадать нам тайны естества –
Осилил сокровеннейшие грани…
Но наши мудрецы нам не сказали,
Зачем дана печаль? И отчего
Страшнее жить нам стало на Земле?
И как нам быть с возникшей пустотой
Разгаданных напрасно волхований?
Ташкент. Ночь
23 ноября 1957
Галина Козловская – Владимиру Сосинскому
20 апреля 1977
Дорогой, дорогой друг Владимир Брониславович!
Не пеняйте на меня, что только сейчас отвечаю Вам.
Учусь новой трудной науке жить одной, видеть ослепительный, сверкающий зеленый мир без него, самого живого из всех живых.
Весна у нас небывало прекрасна, и сад мой – совершенное диво.
Бывает так пронзительно больно, что стараюсь не смотреть.
Журушка словно сердится на меня, считая, что я что-то сделала, что любимого нет, – и живет в отчуждении. Приходит, поест из рук и уйдет в конец сада, где пребывает целый день один. Даже ива, самая большая и прекрасная ива над прудом, умерла вместе с ним, не пожелав больше жить без него. Только я должна воплощать никому не нужный стоицизм и «сохранять лицо».
Я устала от заклинаний и уверений, что я сильный человек.
Странно – чем больше печалюсь, тем сильней люблю жизнь: всё так пронзительно озарено и вовне, и внутри. Особой жизнью стали жить для меня стихи. С новым чувством постижения люблю всю чувственную прелесть жизни.
Часто думаю о таинственных токах крови, дающих нам жизнь, но и несущих наследие предков, делающих нас тем, что мы есть. Как они приходят к нам от них, воплощаются в нас и определяют нашу суть? Во мне течет сильная и стойкая струя византийцев – грешников и кровосмесителей. Они грешили и искали искупления, становились проповедниками, и самый первый даже стал святым.
Совершенно удивительной оказалась духовная гена греха кровосмешения, пронесенная с непостижимой неуклонностью через множество поколений. И еще одна черта – на лицах женщин лежал отблеск кротости и особой прелести, мужчины же неизменно были отмечены редкостной красотой и физическим великолепием. Иногда мне хочется написать об этих странных своих предках. Правда, мне известно не так уж много, и то, что известно, – с большими лакунами в веках, и все сведения об этом пришли ко мне в очень ранней юности, от дяди, который был историографом и для себя проделал кропотливое исследование генеалогического древа.
Я еще не поблагодарила Вас за милый дар – за Марину.
Кстати, хочу обратиться к Вам с просьбой – принять, если она к Вам придет, актрису и чтицу – Анну Смирнову. Она посвятила много пыла и жара сердца пропаганде поэзии и личности Цветаевой. Сама я с ней не знакома, но она, узнав от друзей, что я знаю Вас, просила меня походатайствовать перед Вами, чтобы Вы поделились с ней, чем захотите, о Марине Ивановне.
На днях я заходила в сад друзей, чтоб посмотреть на глицинии и на цветущие пионы. Они были ужасно китайскими, и мне вспомнились поэты китайской древности. Когда же мне хозяйка рассказала, как пчелы с вечера забираются в цветы, те закрывают лепестки, и пчелы спят там до утра – мне вдруг и пчелы, и цветы, и люди стали необыкновенно близки и милы.
Придя домой, я подумала: если бы я была поэтом тех времен, я бы написала следующие стихи… Посылаю их Вам.
Пчелы ночью спят в цветках пионов,
И там дыханье снов благоуханных и тепло.
А мне, пришедшему в радушный этот дом,
Так трудно уходить отсюда!
И грустно мне его покинуть,
Как пчеле, проспавшей ночь в цветке,
Не хочется рассвета.
Вам, эпиграфику и любителю буквенных линий, предлагаю придумать для них иероглиф.
Мечтаю о встрече с Вами. Все-таки летом, верно, буду в Москве. Впереди всё темно и неясно. Руза на вдовьем положении для меня душевно неприемлема. Хорошо бы в Малеевку или Переделкино, но туда летом трудно. К тому же я не числюсь «в цеху задорном». Подумайте, может, Вы что-нибудь посоветуете. Будьте здоровы, берегите себя и пишите мне всегда.
Неизменно Ваша
Галина Лонгиновна
Галина Козловская – Владимиру Сосинскому
Август 1977
Милый друг Владимир Брониславович!
Вы уже давно вернулись из благословенных пушкинских мест, а я всё никак не соберусь написать Вам несколько строк.
Не думаю, что письмо мое очень порадует Вас. Я стала печальной, и многое, что раньше легко прощалось людям, теперь ранит и ложится тяжестью, от которой трудно избавиться.
Я часто дивлюсь человеческой толстокожести и мелкости побуждений. Раньше я ограждала от них любимого и очень ранимого человека, теперь же я встаю перед ними одна, лицом к лицу, и защищать мне некого, и сама я, без друга, оказалась беззащитна и слаба. Чаще всего это все-таки связано с Алексеем Федоровичем, с его памятью, с отношением к нему.
Одно из горьких переживаний доставил мне Андрей К.
Казалось, у меня не было причин сомневаться в его отношении к Алексею Федоровичу и ко мне. И когда не стало Алексея Федоровича, было совершенно естественно считать, что Андрей будет архитектором при создании ему памятника. Так я и считала до недавнего времени. После того как правительство вынесло решение установить бюст на могиле, Андрей очень энергично старался узнать, сколько же будет отпущено средств, и вдруг в один прекрасный день сказал мне, что он считает, что, помимо бюста, надо будет еще шесть тысяч рублей, прибавляя, что ведь Алексею Федоровичу за оперу платили столько-то, за балет столько-то, то есть понимай, что и ему надо будет получить соответственно высокую оплату за его труд. При этом он не преминул рассказать, сколько за каждую свою тарелку получает Саша Кедрин.
Он превосходно знал, что у меня шести тысяч нет и никогда теперь не будет и что правительство сверх положенного ничего не выделит. Не могу Вам передать, какой униженной и оскорбленной я себя почувствовала. Я никогда не позволяла бедности коснуться меня унизительным лезвием, я сотворена так, что унижения такого рода никогда не могли коснуться моей души. И вдруг перед лицом смерти, перед священной памятью я оказалась нищей и беспомощной, и это сказал мне человек, считающий себя моим другом. Он ничего не понял, ему и невдомек, какую боль он мне причинил этой бесцеремонностью финансовых расчетов, этой циничной действительностью, он ничего не прочитал на моем лице. Так и уехал в Москву. Но, конечно, такой «друг» не по карману, если уж заговорить его языком. Бог с ним.
Памятник сделает другой, скромный и деликатный человек. А наш друг и ученик Алексея Федоровича, отныне мой духовный приемный сын, Боря, если нужно, закабалится на какую-нибудь работу и из своих средств поставит памятник.
Я не писала Вам, что на девятый день после того, как я написала известные Вам стихи, – я увидела ночью сон. Я увидела его надгробье. Это был серый камень такой формы… [Далее в письме помещен рисунок. – Примеч. сост.] Внизу слева я увидела журавля, стоящего, готового к полету, затем выше летел журавль, который постепенно превращался в нотные знаки, уходящие в небо. Это было удивительно, и я проснулась с чувством продиктованности и дала себе слово, что так и будет.
Пока оставленный журавль еще стоит у его подножья, я должна осуществить этот памятник, и я это сделаю. Но к нему не прикоснутся расчеты, он будет создан на основе любви и бескорыстия.
Вы не рассердитесь на меня, что я пишу Вам о своей печали? На маленьком холмике сосредоточены мысли первых утренних пробуждений, пронзительность течения одинокого дня и последние прощания перед сном.
Как писал Гоголь: «И грустно оставленному, и нечем помочь ему». Кто, как не Вы, поймет меня, и всё это Вам ведомо. Я бываю счастлива, когда я вырываюсь в свой прустианский мир, и благодарю Бога за этот дар. В своих воспоминаниях я сильней Времени и Смерти. Они отступают перед могуществом памяти. Как жаль, что слабость, обыкновенная человеческая физическая слабость, не даст этой памяти быть плодотворной, чтобы то, что было, могло зажить вновь на листках бумаги.
Теперь хочу рассказать Вам, милый друг, повесть о книге, посланной Вами мне для прочтения.
Здесь снова глянул лик человеческой небрежности и невнимательности. Очаровавшая Вас Милочка, выпорхнув из Москвы, как-то сразу упустила из виду, что книжка предназначалась мне. И стали читать ее все, кому надо и не надо. Через месяцы она попала к Андрею, который, кстати, ничегошеньки в ней не понял, и, наконец, через долгое время мне соблаговолили ее принести, совсем недавно.
Владимир Брониславович, знаете ли Вы, чем эта книга стала для меня? Я словно встретилась с прекрасным, давним другом, которого я всю жизнь любила. Это, конечно, лучшее, что написано об А. А. Великолепна и личность автора, ее любовь к Ахматовой – глубокая, чистая, – глубина понимания, высшее проявление дружественности. Это само благородство, бескорыстие человечески любящей и сострадательной отданности как идеал человеческого общения.
Как это не похоже на вороха дамской писанины об А. А., пронизанной, почти неизменно, интонацией «Я и Монблан», с этой осознанной или неосознанной фамильярностью, с бабьим оглуплением объекта воспоминаний до собственного уровня!
Сила воссоздания – в правде, в той поразительной искренности, в той небывалой силе трагического выражения трагического времени. И сам автор, ее душа – скорбная, неподкупная, – сколько в ней духовной силы и человеческой высоты! Да будет она благословенна за свою чистую правду, запечатленную с такой силой.
Мне до исступления жаль, что в дни, когда А. А. жила в Ташкенте, она, подарившая нам не одного из своих друзей, не пожелала подарить нам самого прекрасного, самого настоящего, самого лучшего. Быть может, друг сам этого не хотел. Я понимаю: ведь мы часто не любим видеть, как другие любят слишком сильно тех, кого мы любим сами. И как бы мы ни были умны, мудры и добры, мы не можем преодолеть этого нежелания отдавать хоть частицу кому-то другому.
<…> Книга пришла ко мне как раз тогда, когда я сама писала об А. А. Признаюсь, я растерялась, испугалась, нужно ли мне писать после такой чистой подлинности и высокой достоверности. Сначала я подумала, что это мне предостережение, но затем чувство любви, что я храню, подсказало мне, что оно дает мне все-таки право попытаться рассказать о прелести, неповторимой прелести ее самой, и той восхитительной дружбе, которой она одарила нашу жизнь.
Всегда, и в любви, и в дружбе, мы с Алексеем Федоровичем принадлежали к растениям тайнобрачным. Мы никогда не афишировали наши с А. А. отношения, хотя многие знали о ее большой привязанности к нам. Когда она умерла, мы не откликнулись на просьбы и зазывания отдать всё, что хранилось у нас, связанное с ней, и уклонялись от всяких попыток проникнуть в заповедные тайники воспоминаний. <…>
А сейчас, когда его нет, ее веселого друга, так понимавшего ее, ее вечную женственность и музыкальнейшую суть ее стихов, теперь, когда их обоих нет, я думаю: может, мне снять запрет молчания и попытаться рассказать об этой поре.
Мало кто знал, что кроме абсолютного музыкального слуха, которому была подвластна вся стихия музыки, Алексей Федорович был наделен таким же абсолютным слухом стиха. Безупречность слышания стиха и высочайшая, энциклопедическая (нехорошее слово, простите) оснащенность знания стихов и всей культуры и изощренности форм и стилей всех времен делали его в известной степени феноменом. Для Анны Андреевны он был притягателен как идеальнейший из слушателей и, смею сказать, судей, он был для нее как оселок, на котором она проверяла отточенность звучавшего в ней. Они иногда спорили, она не соглашалась, – а потом, смотришь, и напечатает с подсказанным. Я часто удивлялась естественности, спонтанности, милой доверительности, какой-то взаимной радостности их общения. Конечно, об этом, о том, как было, я не буду писать, чтоб не было истолковано превратно. Это понять могут только художники, испытавшие радость истинного и восторженного понимания.
Очень мечтаю повидать Вас. Мне нужно побывать в Москве в сентябре. У меня много дел, которые можно разрешить только на месте, – издание, архив и прочее. Но меня пугает мое физическое состояние – обострившийся диабет лишает меня последних сил. Боюсь, как бы вместо Москвы мне не попасть в стационар. Будем надеяться, что все-таки увидимся. Напишите мне настоящее, большое письмо. Не вздумайте ограничиться открыточкой с галантным росчерком.
Да, забыла Вам сказать, что книжку я не дала приходившему молодому человеку. Он не вызвал у меня ни малейшего доверия. Ох, Владимир Брониславович, Ваше чутье к людям безнадежно не срабатывает. И как можно бесценное пускать по рукам кого попало? Всё равно люблю и обнимаю.
Г. Л.
P. S. Журушка кланяется, а меня прошу простить за ужасный почерк и уйму грамматических ошибок. Всё стала перевирать.
Галина Козловская – Владимиру Сосинскому
16 октября 1977
Дорогой, бесценный друг Владимир Брониславович!
Простите меня великодушно за мое последнее письмо. Получив Вашу открыточку, я поняла, что огорчила Вас Андреем. Забудьте, милый. Я ему всё сказала честно и открыто, он удивился (относясь ко мне по-настоящему хорошо, он не понимает, что он меня обидел). Получив должную головомойку, он сейчас кроток, смирен и нежен. Я ему простила, потому что тоже его люблю (тем больнее была грубость). Мы вместе ездили вчера на кладбище, где на могилке оказалось уже много цветов. Утром я получила Вашу телеграмму, тронувшую меня глубоко, а на окне лежали положенные кем-то цветы и огромная охапка базилика (райхона), запах которого Алексей Федорович так любил. Могилка сокрушает мне душу, словно я его оставила, а не он меня.
Друг мой, мне очень тяжело живется! Случилось так, что то ли вследствие его природы, то ли его счастливого дара художника, мы прожили поразительно радостную, гармоничную и высокую по строю чувств жизнь. <…> Тогда, верно, само существование его таланта было его защитой. И лишь к концу черные силы зла стали стягиваться удушающим кольцом, и, сократив его дни, теперь сокрушают его память, мою жизнь страшной местью бездарностей и завистников. Трудно представить, что человек, никогда ни одному человеку не сделавший зла, добрый и благожелательный, так много помогавший людям, вызывает и после смерти такую жажду «уничтожения». Я за это время пережила несколько таких ударов и потрясений, от которых у меня едва не разорвалось сердце (в буквальном смысле). Я должна скорей сделать всё, что надо, для сохранения его искусства, и не имею права дать себя убить. Пожелайте, друг мой, мне много мужества и сил.
Напишите мне большое и хорошее письмо, чтоб я узнала от Вас о Вас. Ужасно хочу встречи. Верю, что она будет, но когда – не знаю. Я никогда себя не ценила и не берегла, а сейчас я должна это делать, чтобы совершить то, что мне завещано.
У нас стоит дивная осень. Прошли дожди, всё омыли, и всё стоит в красе и тепле осенних дней. Журушка мой Вам кланяется, а я обнимаю и жду большого письма.
Неизменно Ваша
Галина Лонгиновна
Р. S. Не проговоритесь Андрею, что я Вам писала о нем. Не надо. Еще простите за безобразный почерк и ошибки.
Галина Козловская – Владимиру Сосинскому
23 ноября 1977
Дорогой, дорогой мой друг!
Хочу черкнуть Вам несколько строк, чтобы успокоить Вас. На днях Милочкин брат летит в Москву и привезет Вам бесценную Вашу книгу. Не сердитесь, милый, за задержку и за то, что молодой человек, подошедший к окну, не вызвал у меня доверия. Очень странно прийти, не пожелать войти, познакомиться с хозяйкой. Вся форма обращения для меня была необычной: «Мне захотелось что-то почитать, и Владимир Брониславович сказал, что у него там, в Ташкенте, есть книжка». Согласитесь, что вся фразеология – не на уровне обычной интеллигентности и тем более самой книжки.
Еще раз прошу извинить за мой очередной faux pas. Что-то я сама стала очень ранима и раню других. Я сейчас очень больна. Валяюсь с осенним гриппом и бронхитом. Часто прихожу в отчаяние от жизни, что-то, как пловец, теряю силы, слишком много мути накатывает на меня, боюсь, не выдержу и захлебнусь.
Нет внутреннего спокойствия и здоровья, чтоб писать.
Вы спрашиваете, как подвигаются у меня воспоминания об Анне Андреевне. Плохо, перечитала написанное, надо всё заново, не годится.
После дивной книги Лидии Корнеевны, такой сильной и правдивой, мне всё мое кажется слабым, неубедительным. Ужасно боюсь литературщины, как смертного греха. Кроме того, мне, как говорил великий Лев Николаевич Толстой, не хватает стихийного энтузиазма заблуждения.
Милый друг, если молитесь на ночь – молитесь за меня. Худо мне.
Обнимаю Вас, дорогой, берегите себя и пишите мне, хоть Вы меня немножко разлюбили.
Р. S. Андрей тише воды, ниже травы, может, что-то понял. Вероятно, сожалеет.
Любите его, как любили, я никак не хотела что-то отнимать и портить в большой дружбе. Это неблагородно. Я умею быть великодушной и прощать там, где это надо и возможно. Когда буду лучше себя чувствовать, напишу нормальное письмо.
Пока же люблю и помню Вас всегда.
Ваша неизменно
Галина Лонгиновна
Галина Козловская – Владимиру Сосинскому
Получено 25 декабря 1977
[Пометка рукой В. Б. Сосинского]
Владимир Брониславович! Мой дорогой, бесценный друг!
Не знаю, как и благодарить Вас за удивительный дар. Спасибо от души, щедрый мой человек.
Почему Вы ни словечка не написали о себе? Я ведь хочу знать о Вас всё, а Вы шлете мне лишь несколько строк.
Простите, что так долго задержала книжку Лидии Корнеевны. Милочкин брат наотрез отказался, такой предусмотрительный и робкий. Ну да Бог с ними. Но у меня к таким людям сразу пропадает интерес.
Напишите мне, пожалуйста, о каком чтении Волконского пишет Марина Ивановна во втором своем письме. Здесь живут две очень близкие к ней женщины по Праге, очень хорошо знавшие Родзевича и Муну Булгакову. Они почему-то говорят о нем с резкой антипатией, подчеркивая, что у большинства людей он вызывал презрение. Правда, они же говорят, что он был Charmeur’ом.
Очень грустно бывает, когда созданный поэтом образ дробится в зеркалах иных душ и их воспоминания хранят быт и поступки иной – не поэтической – жизни.
Как странно, неистинно порой видят люди большие явления и как по своей мерке рядят и судят. Я в юности знала одного человека, у которого было какое-то исступленно-недружелюбное отношение к Скрябину. И все его злопыхательства можно было бы заключить в одну формулу – «Как он может быть гением, когда я его знал».
И всё же мы ищем, как плохие детективы, крупицы свидетельств о больших художниках, подаривших себя миру и нам в том числе, но часто хочется отпрянуть и не знать.
Понимаете ли Вы меня, это противоречивое желание знать и не знать? Как часто законная наша пытливость, будучи удовлетворенной, не приносит радости.
У меня очень сложные отношения с Мариной Ивановной. Я люблю колдовскую магию ее стихов, для меня бесспорность ее гениальности, поэтической бездонности и силы живут всегда, не иссякая, и она как художник давно стала неотделимой частью моей души. Но когда я соприкасаюсь с ней как с женщиной и человеком, что-то во мне начинает двоиться, возникает какое-то внутреннее сопротивление, что-то во мне вызывает отталкивание, и я с ужасом чувствую даже признаки нелюбви.
Между тем ни к кому на свете у меня не было такой пронзительной, такой всеохватной жалости, как к ней, ничья судьба, из всех трагических судеб нашего времени, не сокрушала так душу, как ее, от начала и до конца.
Есть какая-то спираль в ее существе, какое-то глубокое свойство: казалось бы, лавинность, и бурность, и безмерность чувств, – а какой-то грани любви (не ужасайтесь, я не кощунствую), какой-то обязательной грани любви – нет. И отсюда ее ощущаемая мной женская несчастность: она, несомненно, всегда бывала несчастна в любви, и про нее можно было бы сказать словами дяди Ерошки, обращенными к Оленину, – «нелюбимый ты какой-то». Несмотря на множество Любовей, не была по-настоящему любима, потому что судорожное ее счастье и исступление не таят в себе той женской тайны, делающей другого счастливым.
Я много думала о ней, об этой сути ее характера. Всё хотела дойти до истинного понимания. И мне кажется, я многое поняла, прочитав эти два ее письма. Даже в минуты великой любви, когда искренность не может подвергаться сомнению, строки полны прежде всего литературным ощущением. Она не перестает быть в данном случае не поэтом, поющим свою любовь, а писателем великой внутренней, не забываемой никогда, ни в каких условиях своей художнической гордыни. Я прочитала в ее строках отсутствие самозабвенного равенства в страсти.
Всякий лирический поэт всегда эгоцентричен, и осознание себя – гения – личности – великая тайна. Но в творцах-мужчинах их ощущение себя несет в себе чувство величия, как у Пушкина, одновременно радостного и пленительного. И гордость самих великих никого не подавляла, не требовала трепета перед чудом своего существования – «Стойте передо мной на коленях!».
А у Марины гордыня часто выплескивалась в высокомерие, притом чисто женское. Всякий художник должен понимать себя, свое значение, иначе он не художник. Но искусство женственно по своей природе, его назначение – давать. А это отдавание – как милость Божья, и она, эта щедрость, не должна приносить умаление принимающим.
Марина слишком изумилась самой себе, поняв себя как чудо, и не позволяла ни себе, ни другим об этом забывать. И несла в себе что-то карающее, как Иегова. И вероятно, вот против этого что-то и восстает в моей душе.
Я спрашиваю себя: почему всё в Анне Андреевне – ее стихи, ее душа, вся она, какая она была, и в женской, и в человеческой сути, с гордостью великого поэта России, очень знавшая и понимавшая свое значение, – почему она так навсегда поглощала вас только чувством любви. Эта любовь-восхищение устремлялась к ней навстречу, клалась к ее ногам в светлом порыве, и принимала она ее в свои добрые руки и при этом смиренно. Карала она в жизни только тупиц и пошляков.
А ее личина царственной отстраненности была не следствием высокомерия, а защитным плащом от недоброго или непонимающего мира.
Кроме песенного дара, Бог дал ей силу великой любви, и обладала она тайной любовного покорения, долгого и часто неизбывного. И Марина это чувствовала и как хорошо об этом сказала в стихах.
Я знаю, Вы не любите по-настоящему Анну Андреевну и несправедливы к ней. Мне это грустно. Когда я очень люблю, я хочу, чтобы все любили, как я, и прежде всего – друзья. И Вы, мой дорогой друг, не должны стоять за барьером.
Но довольно говорить о поэтах. У нас, кроме зимы со снегом, дождем и зеленой травой, еще было землетрясение. Это было ужасно и в этот раз действительно страшно. Андрюша Вам всё расскажет. Земля-матушка напомнила нам худшие из времен 1966 года.
Через несколько дней будет сочельник. Помните тот вечер, когда Вы пришли к нам, – какой он был светлый, ясный, и за стол мы сели со звездой?
Сейчас я заранее тоскую и просыпаюсь от собственного стона. Скоро, скоро будут сочельник и Новый год, последние счастливые дни в моей жизни. Уже первого января мой любимый был болен, а девятого – жизнь кончилась. Господи, как я их опять проживу!
Недавно дом мой снова опустел: приехал сотрудник Музея им. Глинки и увез в Москву почти всё музыкальное наследие Алексея Федоровича. Такова была его воля и желание, а музей будет бережно и достойно хранить его рукописи. Сейчас они помещаются в Троекуровых палатах (за Колонным залом), но через год, наверное, переедут в специально выстроенное для них здание. Там они хотят открыть его персональный фонд, устроить постоянно действующую экспозицию.
Я теперь занята подбором фотографий, стихов и должна подступиться к его дневникам. Я кое-что обещала музею, а как быть со всеми остальным? Посоветуйте мне, милый друг, как быть. Многое из написанного (а вел он дневник с десятилетнего возраста), не всё может быть открыто постороннему глазу. Много очень интересного, много, в особенности за последние годы, менее значительно и увлекательного. Мне очень трудно к ним приблизиться. Я погружаюсь в невыразимое отчаяние и начинаю плакать.
Его одиннадцатилетние и тринадцатилетние дневники киевского периода – это булгаковщина рядом с поразительным миром музыки, небывалой интенсивности существования в этой огромности. Боже, сколько в нем было всего!
В сочельник хочу поехать к нему. Повезу ему елочку и зажгу свечи. Но что-то я очень уж расписалась. Неужели Вы мне опять черкнете четыре – пять строчек? Это несправедливо. Извините меня за скромность моего рождественского дара. Но зато это орехи из моего сада. Они росли и падали на землю под азийским небом, и Журушка долбал их своим длинным носом. Все-таки частица моего сада и моей души, которая всегда хранит память о Вас, мой друг, метеором возникнувшем и исчезнувшем из наших глаз. И почему это судьба так несправедлива! Нам столько надо бы рассказать друг другу, столько поведать!
Берегите себя, пишите не только рассказы и воспоминания, но и письма – мне, конечно. Будьте счастливы и здоровы во все дни, не только новогодние.
Обнимаю Вас.
Ваша Галина Лонгиновна
Р. S. На днях слушала по телевизору каких-то кавказцев, не то осетин, не то балкарцев, захлебывающихся от красот своей природы. Диктор самоупоенно произнес: «Форма наших местных объездчиков похожа на форму пограничников, да они и стоят на границе между настоящими любителями природы и браконьерами».
Еще раз с Новым годом.
Галина Козловская – Владимиру Сосинскому
14 марта 1978
Дорогой мой чудесный друг Владимир Брониславович!
Простите, что только сейчас отвечаю на Ваши милые письма. Как Вы добры ко мне и как тонко Вы хотите развеять мою печаль и мое неверие в самое себя.
Я долго и тяжко хворала. Поверила предательскому теплу – плюс восемнадцать – и посидела два часа на крылечке. Но азиатское тепло коварно. К вечеру я была готова, но что хуже всего, простудила больные почки, чего мне никак нельзя.
Теперь всё как будто на исходе, и, хотя было тяжело и грустно, теперь можно благословить весну, которая начинает творить свои чудеса в моем саду. Я вчера даже рискнула покопаться в земле немного. Ваши письма были мне радостью и утешением, Вы даже представить себе не можете, как у меня мало веры в себя. Иногда мне кажется, что от тоски и печали я совсем отупела и пуста, как пустая бочка. Все те добрые и лестные слова Ваших друзей даже несколько смутили меня.
Моя молодежь взревновала и стала пенять мне – «Вот, Вы написали, а мы и не знаем что». Так как я плохо помню свое цветаевское письмо, то, как это ни забавно, придется попросить Вас прислать и мне копию этого послания. Ужасно смешно, не правда ли?
Об Ирме Викторовне Кудровой я знала от одной старой женщины – Юлии Николаевны Рейтлингер, она художница-иконописец. Ее сестра, Екатерина Николаевна Рейтлингер, находится в переписке с Ирмой Викторовной. Она делится своими воспоминаниями о Марине Ивановне, с которой была дружна много лет. Юлия Николаевна очень меня любит (кстати, она почти всю жизнь глуха), и вот однажды, после моих расспросов о Цветаевой, она пришла, и принесла два листка, и сказала – «Это я написала специально для Вас». Это несколько строк об отношении Марины Ивановны к религии и Богу. Сестре эти два листочка очень понравились, и, если я не ошибаюсь, она послала их Кудровой. Напишите, пожалуйста, Ирме Викторовне, что я очень тронута всем, что она написала Вам обо мне, и благодарю. Если же Екатерина Николаевна не послала ей воспоминания сестры – я с радостью ей их пришлю.
Беллу Ахмадулину искренне и глубоко люблю, считаю ее самым пленительным и музыкальным из живущих наших поэтов и радуюсь всегда ее женской прелести и очарованию.
Кстати, читая на днях «Под сенью девушек в цвету» Пруста, вдруг прочла парадоксальные для этого автора слова – «Вспоминать – это значит забывать», и мне сразу метнулась в памяти эта дословно повторенная фраза в письме Марины Ивановны к Родзевичу. Фраза эта кокетливо парадоксальна и для меня абсолютно неверная в своей сути, настолько литературна, что Марина Ивановна не могла не знать, что это цитата из Пруста, когда писала свои пылкие слова любви.
Тот, кто любит, всегда хочет помнить – это исконно, как наше дыхание и сама любовь. И я считаю это тщетной потугой – попытку изъять память или стать над ней из-за якобы чувства более «всемирного и необъятного». Так что и Пруст, и Марина Ивановна, порой изрядные литературные кокетки.
Как всегда, была сметена, порабощена и ослеплена его дивным, единственным и неповторимым даром чувствования и видения мира и вещей, этой грандиозностью запечатленных мгновений, – но как же велика была моя печаль, когда я в этот раз поняла, как мне чужды его люди в своей ничтожной сути! Они движутся в этом океане неописуемого блеска и красоты, живущие в этой среде, но ничем ее не согревающие, не озаряющие ее человеческим обаянием. Они двигаются и плывут, как рыбы, в единой своей стихии – мелкости снобизма, мелкости тщеславия, мелкости эгоизма, – словно никакие лучи солнца не пробили этот рыбий панцирь душ и ничто настоящее, большое и человеческое не вызрело в этой среде.
Это было для меня потрясением – это мое разочарование, – и меня долго не покидало чувство досады на всю эту силу и эстетическую энергию гения, потраченную на освещение жизни моллюсков.
Милый друг! Хочу поделиться с Вами своими планами на лето, и, может быть, и Вы в своих выкроите некую толику времени, чтобы нам можно было видеться. Я решила принять милое и настойчивое приглашение Пастернаков провести с ними лето в Переделкине. Мой Боря (наш приемный сын) отвезет меня в Москву в первых числах июля, затем с рюкзаком отправится странствовать по лесным дебрям России и потом в конце августа, числа двадцать пятого, повезет меня домой. Зная, что Вы всегда уезжаете в Михайловское на всё лето, я заранее разгоревалась, что я Вас не буду видеть. А не могли бы Вы, хоть на какое-то время, получить путевку в писательский Дом творчества в Переделкине? Я понимаю, что это пегасово стойло не всегда может быть приятно, но все-таки, может, Вы бы это сделали ради меня? Ведь неведомо когда нам удастся свидеться и вдосталь наговориться. Я становлюсь всё менее мобильной, а Ташкент далеко.
Подумайте, милый, и отпишите мне. Еще есть время и возможность что-то сообразить.
Моя маленькая Милочка вышла замуж за очень милого, маленького, как она, Игоречка, и теперь, говорят, ходит в ожидании маленького сыночка или дочки. Я очень рада за нее и верю, что она будет по-настоящему счастлива. Эта новая привязанность, естественно, вытеснила у нее все другие привязанности. Очевидно, ее любовь ко мне была не очень глубокой, как, скажем, моя к ней, и явилась скорее следствием душевного вакуума, который заполнился чувством настоящим. Всё это естественно, и в некоторых случаях так именно и бывает. Но я ей на это не пеняю, хотя мне и бывает грустно, что она так решительно меня вычеркнула из своей жизни. Но лишь бы ей было хорошо – что самое главное. Может, ее теперь покинет чувство ожесточения и ненависти к бывшему мужу, изрядному, кстати, лоботрясу и эгоцентристу, и она станет спокойной и по-настоящему счастливой. Муж ее показался мне очень славным и хорошим.
Вы шлете мне милые слова других людей – а о себе ни гу-гу. Всё прячетесь за Сосинскими росчерками и лаконизмом телетайпа. Напишите мне, дорогой, длинное, хорошее письмо о себе. На этот раз Вы не отделаетесь строчкой je vous aime. Пусть эти слова останутся за мной. Нежно обнимаю Вас.
Ваш вечный друг Г. Л.
Галина Козловская – Владимиру Сосинскому
9 мая 1978
Дорогой мой Воин и бесценный друг!
Хотела поздравить Вас с этим великим днем заранее, но, увы, стыдно сказать, я так всё время болею, уже давно, что не могу сидеть, всё лежу, и никуда, ни на что не гожусь.
Она меня доканывает – дивная наша весна, с ливнями, грозами, с буйством цветения и неправдоподобным ростом трав и листьев. И чем она прекрасней, тем она перепадистей по температуре и переменам. Спады так резки, что мои бедные сосуды, сердечные и головные, не могут угнаться за ее порхающей и капризной поступью. Не я одна, даже молодые совсем мужчины и женщины едва справляются с этой трудной скачкой. Словом, живу от облака до облака и стараюсь не отпускать вожжи жизни.
Как-то Вам там живется, мой дорогой, у друзей на берегу теплого моря? Хорошо ли Вам там? Пожалуйста, исполните одну мою просьбу – ни в коем случае даже мимоездом не приближайтесь к Гудаутам. Это проклятое Богом место, гнилое и роковое. Я его имею основания бояться и ненавидеть. Если же Ваши друзья в Сухуми смогут Вас познакомить с одной примечательной художницей, живущей там, советую Вам ее навестить. Это Варвара Дмитриевна Бубнова, прожившая много лет в Японии. Недавно в Москве и Тбилиси были ее персональные выставки, произведшие на художников большое впечатление. Ей сейчас, правда, много лет, за девяносто, и она очень сдала. Сама я с ней не знакома, но мой друг Нина Николаевна Мичурина знает ее много лет и высоко ценит. Говорят, она писала блистательные статьи о живописи, страстные и полные огня и бескомпромиссности. Она написала великолепные воспоминания о своем друге, открывшем для нас, русских, африканское искусство. (Чтоб не напутать – кажется, его фамилия Марков.)
Сегодня получила от своего брата письмо, очень интересное. И он, и два его сына – физики, и вот брат Валериан перечислил мне совершенно удивительные случаи – как он, шутя, называет, «ведьмовства», – которыми занимаются сейчас ученые, в том числе и шеф его младшего сына. Он ходит совершенно ошалелый от всего, что он видел. Больше всего поразила меня одна ленинградская дама. Это уже пожилая, но хорошо сохранившаяся женщина, воевавшая в годы войны в танковых частях, где она была радисткой. Она может перемещать небольшие предметы, не прикасаясь к ним, – поставленные «на попа» спичечные коробки, накрытые бокалом, кольцо и т. п. Мой племянник Андрей видел, как она, держа ладони на некотором расстоянии от шарика для пинг-понга, заставляла его подняться со стола в воздух. Она может, не касаясь, нагревать руками участок тела другого человека, доводя нагрев до сильного ожога. Она может каким-то неизвестным воздействием оживлять завядшие цветы. Она может видеть, что находится в запечатанном конверте, и, по-видимому, обладает сильно выраженной способностью телепатического восприятия какой-то информации от других людей.
Она заставила сильно отклоняться проходящий в закрытой камере световой луч лазера. Ее излучения оказывались настолько сильными, что выводили из строя аппаратуру, с помощью которой наши исследователи пытались определить характер этого излучения. Не правда ли, великолепно? Как я люблю все, что удивительно и что не укладывается в конформные рамки мышления людей и в особенности мужей науки. Есть такой Китайгородский – стоеросовый мракобес от науки, талдычащий как попугай: «Этого не может быть, потому что этого не может быть никогда». Какая убедительная аргументация! Стоит, как тот дворник из чьего-то рассказа, вытаращившись на электрическую лампочку, и повторяет: «Жульничество всё это, и больше ничего».
В двадцатых числах ко мне на несколько дней приезжает старший сын моего брата с женой. Они будут путешествовать по Казахстану и Средней Азии. Я очень рада; лишь бы мне поправиться наконец. Тут уж я его выспрошу подробно. Когда-то в институте, которым руководил брат, были сделаны первые опыты по голографии, и они ломали голову, как довести размеры изображения до кондиции, чтобы могли показываться золотые фонды Эрмитажа, который их об этом просил. Интересно, достигли они этого или нет.
Была у меня Ваша приятельница, но так как она была еще с другими студентами, то я мало могла с ней о Вас поговорить.
Вчера получила очень милое письмо от Ирмы Викторовны Кудровой. Завтра постараюсь ей ответить, хотя я, наверное, ее разочарую тем, что я не знала Марину Ивановну.
Меня посещают от времени до времени интересные люди. Был недавно один человек из журнала «Советская музыка», убеждал меня писать для них воспоминания об Алексее Федоровиче и его музыкальном окружении.
Я ужасно огорчилась и вознегодовала на отзывы рецензентов о Вашей книге. Самодовольные остолопы! Один мой друг сказал о Вашем «Рассказе о том, чего еще не было», что он бы, кабы было ему дано, присудил Вам за эту вещь Государственную премию, и читал он его несколько раз своим студентам во время занятий в Консерватории как образец настоящего произведения искусства. Ну да я успела привыкнуть давно к этому странному закону нашей жизни: мы ну изо всех сил сопротивляемся и не любим настоящего и отталкиваем, отталкиваем, взращивая печаль в душе художника.
Когда я приеду, о многом поговорим. Мечтаю о встрече с Вами. Мне даже не верится, что это лето будет.
Пусть Вам милостиво улыбается primavera, более благосклонно, чем она расправляется со мной. Ведь я ей не соперница, так за что она так со мной лютует?
Обнимаю Вас, милый друг.
Ваша Галина Лонгиновна
11 мая
[Приписка]
Вчера целый день искала Ваше последнее письмо с Вашим черноморским адресом. Нашла всё, кроме него. Целы и рецензии, и статья Кудровой, а письмо исчезло. Я очень аккуратно храню Ваши письма, поэтому остается предположить, что я его заложила в книгу, которую отдала. Так что письмо это отправлю Вам на Ваш домашний адрес, остается еще девятнадцать дней до Вашего возвращения.
Как жаль, что Вы не видите моего сада. У меня целая стена цветущего благоухающего жасмина. Отцвели «цветы разбитого сердца», а сейчас вступили в строй цветы под названием «доброе утро». Едва наступает полдень, они умирают. Есть и розы, и ландыши, и прелестные водосборы. Журушка смотрит на свое отражение в маленьком водоеме и порой резко кричит вслед самолетам и редким косякам журавлей в весеннем томлении и тоске. Часто приходит ко мне и что-то говорит. Вот так и живем.
Галина Козловская – Владимиру Сосинскому
30 июня 1978
Владимир Брониславович, мой бесценный друг!
Больше месяца назад послала Вам письмо, ко дню Вашего возвращения из Батуми. Но ответа нет, и мое сердце преисполнилось тревоги за Ваше здоровье и грусти, что Вы снова, может, уехали, как обычно, в Михайловское и что мы с Вами не увидимся.
Сообщаю Вам свои ближайшие планы – третьего июля я с Борей (нашим приемным сыном) вылетаю в Москву. Там меня встречает мой брат, который на неделю увезет меня к себе во Фрязино. После этого, числа одиннадцатого – двенадцатого, отвезет меня в Переделкино на дачу к Пастернакам, где я проведу лето числа до тридцатого августа. По приезде Боря позвонит Вам, очевидно, из Москвы, так как ни из Фрязина, ни из Переделкина звонить невозможно.
Очень беспокоюсь Вашим молчанием и не дождусь встречи. Всё присланное Вами привезу. Ирма Викторовна Кудрова прислала мне два письма.
Боже, сколь о многом мне надо с Вами поговорить!
До личной встречи мне можно писать на московский адрес Жени Пастернака или же в Переделкино.
Друг мой, берегите себя и давайте порадуемся скорому свиданию. Нежно обнимаю Вас.
Ваша неизменно
Галина Лонгиновна
P. S. Как было бы славно, если б в Переделкине меня ждало письмецо или телеграмма, что у Вас всё благополучно.
Галина Козловская – Владимиру Сосинскому
6 августа 1978, Переделкино
Мой дорогой, дорогой Владимир Брониславович!
Все эти дни много думаю о Вас, и мне грустно, что Вы нездоровы. Не из-за меня ли Вы заболели, встав слишком рано? Народу у Вас, по-видимому, толчется много, но ухаживает ли кто за Вами толком? Не вставайте, милый, и берегите себя.
Я умудрилась в субботу упасть и довольно сильно ушиблась (шел сильный дождь, и земля стала скользкой, несмотря на песчаность). Всё же в воскресенье мы поехали с Женей и Борей к Ангелине Васильевне Фальк и посмотрели много его работ. Есть прекрасные вещи, хотя не всё мне у него нравится. Совершенно очаровательна она – умница, тонкая, поэтичная, удивительного внутреннего изящества человек. Своей прелестью и благожелательностью она сдула с меня остатки мути, навеянной «ведьмой» Надей М., и я снова очистилась душой.
Что-то я всё меньше и меньше склонна людям прощать недоброту, злопыхательство и осудливость. При этих выплесках у меня потом долго муторно на душе, и я долго это изживаю в себе.
Я, по-видимому, пробуду здесь безвыездно числа до двадцать пятого – двадцать шестого, дней семь пробуду в Москве и, вероятно, улечу домой второго. Боря в воскресенье уехал путешествовать в Сибирь и за мной уже не вернется. И мои московские друзья меня посадят в самолет, а там меня встретят.
Боря окончательно и бесповоротно влюбился в Вас. Спасибо, дорогой, что Вы были так добры к нему.
Так же спасибо за стихи Николая Степановича. Можно ли мне их повезти в Ташкент, потом с оказией верну? Мне здесь так много надо прочитать (до боли в глазах), а комкать заглотом стихи не хочется. Если вернуть надо – при отъезде – верну.
Странная случилась со мной вещь в этот мой приезд. Я вдруг ощутила нежность к Москве, мне захотелось вернуться домой к своим, в свою среду, к родной природе. Все эти годы я не могла простить какой-то нашей насильственной отторгнутости. Мне всегда бывало больно и горько. И вдруг горечь исчезла: я смотрела на места былых обитаний, и было грустно, но светло. Я глядела словно в глаза юности, узнавала и вспоминала приметы давнего и не знала только, признают ли они меня, нынешнюю, неузнаваемую. Вчера через поле донесся звон из патриаршей церкви, и я помолилась за Вас, чтоб Вы поправились и были всегда здоровы. Всё думаю, что лежит там, в дальних далях за пустыней и солончаками, что зовет меня вернуться обратно – одинокий журавль над водоемом, который раскроет мне вместо объятий крылья, да молчаливая могилка, хранящая все, что я любила на этой земле. И нет меры сиротству! Как писал Гоголь – «Грустно оставленному, и нечем помочь ему».
Милый друг, как поправитесь – черкните мне несколько строк, успокойте и порадуйте меня.
Крепко Вас обнимаю.
Всегда любящая Вас
Галина Лонгиновна
Р. S. Три дня назад, на соседней даче скончалась Лиля Брик.
Открыть утром 21 августа в день вашего рождения
[Надпись на запечатанном конверте]
Дорогой и бесценный друг Владимир Брониславович!
Хочу, чтобы в Ваш день – первые слова были мои. Конечно, люди всегда членят Время, но разве есть большая единица для его измерения, чем мы сами, наша жизнь, наш первый крик на земле, наше долгое дыхание?
Пусть это дыхание будет у Вас долгим, легким и неутраченной сладостности.
Но лишь самые мужественные люди – поэты – вступают в единоборство со Временем. Они пытаются его остановить и подчинить себе великой силой слова, противопоставляя ему Память.
И Вы знаете радость этого бега – разве Вы не отдаете свою жизнь воссозданию утраченных мгновений? Ловите их, закрепляйте их памятью сердца и разума, не отдавайте забвению.
Ну, а как быть мне, женщине, долго-долго противоборствовавшей Времени, не признававшей его власти над собой? Я не гналась за ним, не вымаливала милости, и хотя оно пудрило мне голову серебром – я смеялась над ним и бросала ему вызов.
В иерархии жизни – над Временем стоит Судьба. А Судьба дала мне великий дар – женскую красоту. Теперь никто не расценит эти слова как запоздалое и нескромное бахвальство. Этому противостоят моя правдивость и чувство жизненного такта.
Но я хочу, чтоб Вы поняли, что всегда делало мое существование ликующим и победоносным. Когда моему отцу Христиан Георгиевич Раковский сказал, что его дочь – самая красивая девушка в Лондоне, я это знала по той радостности, с которой несла себя через дарованную мне жизнь – в юном и беспечном удовлетворении, когда я считала, проходя по улицам, сколько людей обернулось мне вслед. Я читала себя в глазах людей и всегда любила и ценила это свое торжество. Именно оно несло мне счастье и много любви, всю жизнь бывшей моим уделом. Я знала великую власть над многими мужскими судьбами, и жизнь приучила меня быть владычицей.
Мне надо бы петь ей гимны. Даже когда женщине самой природой положено стать смиренной и признать отреченье, я знала такие взлеты, перед которыми замирала в суеверном изумлении.
Но вот моя сила покинула меня. Осталась вся острота чувства жизни, вся полнота ощущения акмея существования – а могущество исчезло.
И вдруг я почувствовала слабость. Мне не захотелось больше жить без своего прежнего дара. Я была, быть может, самой смелой, самой мужественной (потому что была счастливой) женщиной на Земле. Представляете ли Вы, сколько мне нужно сейчас отваги, чтобы смотреть в лицо своему поражению?
Простите, милый друг, что омрачаю это письмо своим впервые в жизни появившимся эгоцентризмом. Но для Вас я неизменно буду такой, какой была всегда, – открытой и полной добрых чувств и большой дружественности.
Крепко Вас обнимаю. Пусть Вам будет хорошо с Вашими друзьями. В Михайловском сорвите листок с осенявшего Александра Сергеевича дерева и пришлите мне в мою Азию. Я вложу его в стихи, стоящие всегда в моем изголовье. Его душа коснется его же строк, и что-то замкнется, и я буду причастна к еще одной таинственной радости. Да хранит Вас Бог.
Р. S. Теперь уж напишу из дома.
Галина Козловская – Владимиру Сосинскому
5 октября 1978
Милый друг мой Владимир Брониславович!
Не сердитесь на меня за мое молчание. По моем приезде жизнь начала мне отваливать щедрые порции того, что принято сейчас называть «отрицательными эмоциями». Быстренько разгорался диабет, увеличился сахар в крови, и я скуксилась и хандрю. Так мы и общаемся с жизнью – она мне горечь, а я ей в ответ сахарком.
У нас до сегодняшнего дня было тепло, а сейчас прохладно – плюс пятнадцать, и осень повеяла из каждого облака. Сад мой полон гомона и щебета птиц. Виноградная лоза обвила вершину старой урючины, и там целый день происходит птичий праздничный разгул, до самых сумерек. Земля усеяна разбросанным виноградом, и все цветы осени упорно напоминают, что скоро лету конец.
Я сейчас не одна. У меня гостит один молодой друг из Ленинграда. Немножко развеивает мою тоску, забавляя своими причудами и чудачествами. Явился он с самолета очумелый, быстренько встал на голову, постоял минут двадцать, чихнул и, сев за стол, поглотил целый огород зелени без хлеба и соли. Затем развернул багаж, который превзошел всё необходимое и обходимое для самой капризной и взыскательной женщины, вызвав неописуемый интерес Журушки ко всем этим блестящим штучкам, баночкам и флакончикам. Сейчас он сидит в кабинете за письменным столом и пишет свою книгу об обэриутах. Думала, что он будет той оказией, с которой перешлю Вам Ваши книги, но оказия, оказывается, отправится дальше по городам и весям Средней Азии со всей и без того тяжелой кладью. Кажется, приезжает Миша Ардов (сын Виктора Ефимовича), и, если будет возвращаться прямо в Москву – попрошу его.
Перечитываю теперь я – «Лолиту» Набокова. Какая это удивительная книга, гениально написанная и представляющая, по-моему, последний великий роман нашей русской литературы. Из всего, читанного мной, для меня «Лолита» и «Дар» – это его вершины. Люблю его «Speak Memory!». Остальные – и «Ада», и «Pale Fire» (где присутствует много замечательного), и «Пнин», и «Защита Лужина», и «Приглашение на казнь» – все они по-разному вызывают отталкивание и порой активную неприязнь. Роман жизни нашего любимого Бориса Леонидовича – это грандиозное явление духовной жизни России и вместилище всей поэзии нашего времени, но это не роман, как он отлился, в его законченной литературной форме. А у Набокова в «Лолите» необычайно совершенна форма подлинно русского психологического повествования.
Ах, Боже мой, как мы не наговорились с Вами! Как о многом могли бы мы с Вами поведать друг другу!
Заменили ли Вы имя у Вашего милого героя, вернув ему человеческое имя? Вы даже не представляете себе, как его замысловатое, явно искусственное имя заставляет каждый раз спотыкаться, словно всё время натыкаешься на камень, лежащий на дороге.
Все вспоминаю Ваш великолепный очерк о С. Я. Эфроне, и меня не покидает то ощущение, что я испытала, когда Вы его нам читали.
Милый друг мой, берегите себя и будьте всегда здоровы и полны Вашей удивительной жизненной бодростью.
У меня сейчас в саду цветут анемоны, те самые, которые у царя Соломона в «Песне Песней» зовутся «розой Сарона». Как жаль, что ни Вы на них, ни они на Вас не могут взглянуть глазком!
Обнимаю Вас, дорогой. Любите и не забывайте меня. От Бори сердечный привет.
Ваша, как всегда,
Галина Лонгиновна
Галина Козловская – Владимиру Сосинскому
1 ноября 1978
Владимир Брониславович, мой дорогой друг!
Вместо меня придет к Вам моя Наташа, которую я очень люблю. Хочу через нее испросить у Вас прощения, что не возвращаю Вам с такой прелестной оказией Ваши книжки. Но, как нарочно, все они у Бори, а он улетел внезапно в Ригу по делам. Но со следующей оказией всё будет возвращено в сохранности. Наташа Вам расскажет, как я долго и тяжко болела. Я и сейчас еще так слаба, что с трудом пишу это бестолковое письмо.
Это возмутительно – Вы совсем меня забыли и считаете, что трех строчек о Вашем вечере в Ленинграде вполне достаточно для далекого друга. Напишите мне настоящее, большое письмо. С больными надо быть милыми, добрыми и ласковыми. Я ведь ничего о Вас не знаю со дня Вашего отъезда в Михайловское.
Крепко обнимаю Вас и чуточку сержусь за молчание.
Ваша, как всегда,
Галина Лонгиновна
Галина Козловская – Владимиру Сосинскому
30 января 1979
Дорогой, дорогой Владимир Брониславович!
Не пеняйте на меня, милый друг, за долгое молчание и что не поздравила Вас с Новым годом. Я долго болела, а затем наступили Святки, отныне для меня навеки траурные дни. Десятого января в передаче об Алексее Федоровиче дважды прозвучал записанный его голос. Запись была сделана за два месяца до его кончины, и я с нестерпимой ясностью услышала, как уже тогда он был болен и слаб. Говорил он задыхаясь, торопясь и с такой интонацией, что я не выдержала. Этот голос и сразил меня. Я впала в греховное отчаянье, какого у меня еще не было в жизни. Мне так тяжко и худо, что не хочется жить. Я целыми днями лежу в постели, не хочу вставать, не хочу есть, не в силах что-либо делать. И как мне слушать уговоры людей – «Вы должны писать, никто, как Вы, об Алексее Федоровиче не напишет» и т. п. Ведь им и невдомек, что творится у меня в душе и что нет у меня сил не только писать, но порой даже жить. Я скрываю, как могу, свой breakdown, так как не терплю жалости.
Цепляюсь, за что могу, чтоб выбраться из этой черной бездны. Прочла подаренную Вами книжку Анны Андреевны о Пушкине, и она необычайно вдруг приблизилась ко мне. После набросилась на Пушкина и сейчас дочитываю десятый том. Может, поможет.
Кстати, не поблагодарила Вас за книжку Мирского, но признаюсь Вам, что «под елку» я ее не положила, как Вы хотели. Давно я не испытывала, как в подвздошину, такого удара – такого разочарования. Это не он – тот блистательный умница, тот парящий и свободный человек, проникавший сердцем в самые глубины искусства, каким я его помнила. Я не знаю примера более глубокого падения, более страшного самопредательства. На какие только духовные извращения не способны мы, русские; и чем древнее кровь, тем низость беспримерней. Сергей Яковлевич Эфрон искупал свои грехи чужой кровушкой, Святополк на глазах у всех отрекся от себя, от своей сути, от своей души. Какое угодничество, какое пресмыкательство, какая речь – паскудная гнусная жвачка слов ширпотребного вульгаризаторства! Он ничего не стыдится! Как он сразу учуял и поплыл по вонючему фарватеру тех дней, не сохранив ни капли достоинства, ни капли самоуважения. Всё: и знак равенства между Тихоновым и Пастернаком (потому что первый – влиятельная персона), и извращенная ужимка – упаси Бог сказать «золотой фонд литературы», непременно «железный фонд», – и прочие мерзости… Не могу Вам передать, как муторно, тошно и бесконечно горько было мне после этой книжки. И зачем ее только напечатали! Она не стоит ни одного доброго слова. Еще на одну прекрасную иллюзию стало меньше. Просто вдребезги. И подумать только, ради чего он предал себя!
Не сердитесь на меня за печальное и горькое письмо. Радуюсь Вашим успехам и желаю их еще больше. Три книжки Ваши – «Лолиту», Гумилева и «В мире книг» – давно передала Вашему приятелю Сулимову. Напишите мне утешное письмо. Боря вместе со мной Вас крепко обнимает.
Ваша Г. Л.
Галина Козловская – Владимиру Сосинскому
21 августа 1979
Дорогой и милый друг Владимир Брониславович!
Пишу Вам в разгаре тяжкой болезни, по-видимому, в преддверии стационара. В результате невыносимой жары я простудила почки. Я спала на веранде под одной простыней и целые ночи металась в бессоннице. Всё вспоминала Киплинга «Ночь в Бенаресе». А затем уже металась с температурой 38,9.
Все друзья в отъезде, ухаживать по-настоящему за мной некому, и хотя есть продукты и еда – нет сил что-либо для себя делать. Анализы показывают, что я обзавелась камнями. Ужасно боюсь, что надо будет оперировать, а я этого не выдержу.
Вчера наступил перелом – осень пришла ночью, а сегодня можно жить с открытыми окнами. Сад мой красив и тенист. Как еще недавно я глядела в его глубокую тень и думала о том, как прелестна жизнь и что я еще поживу на этом милом свете, – и вдруг такая печаль и беда на меня навалились.
На днях вернется из отпуска Боря, и я хоть не буду так одинока и заброшена. Я долго была мужественным человеком, а теперь нет отваги глядеть в будущее. Написала и подумала: лучше совсем не писать, чем огорчать Вас.
Вы меня совсем, совсем забыли. Где-то Вы отдыхаете? И как Ваши «сердечные» дела? Напишите мне не цидульку в три строки, а настоящее ласковое письмо. Мне сейчас очень нужны слова дружбы и любви.
Перечитываю одну прекрасную книгу Адама Меца (Швейцария) – «Мусульманский ренессанс». К вящему изумлению узнала, что арабы-бедуины ненавидели деревья и что, завоевывая страны, первым делом рубили тысячами пальмы, как головы людям, и сажали хлопок, кунжут и прочие мерзкие полезности. А я-то думала, на основании Корана, что они грезили садами, тенью, водометами и лишь напоследок гуриями.
Может, побалуете меня каким-нибудь хорошим чтивом? Потом верну.
Надеюсь, что Вы, дорогой, здоровы, бодры и много пишете.
Мне с наступлением жары нельзя было думать о какой-либо работе. Только и думалось о том, как дожить до вечера, лежа, как рыба на песке.
Обнимаю Вас, милый друг. Нехорошо так забывать меня.
Ваша Галина Лонгиновна
Галина Козловская – Владимиру Сосинскому
24 декабря 1979
Владимир Брониславович! Дорогой мой, милый друг!
Вот и сочельник. Я жду звезды, чтоб сесть за стол и при свечах так много вспомнить.
А помните, ведь в этот вечер Вы впервые к нам пришли и показали нам вандейское кольцо. Так Рождество и озарило нашу дружбу, и ничто не меркнет, хотя несется всё: и время, и Земля – куда, куда? Как никогда душа полна ужаса и тоски от того, куда, в какую черную дыру Вселенной загонит человек свою родную колыбель. И неужели кровь и жажда уничтожения – это лишь то единственное, что ему извечно присуще? Как будто не родился в эту ночь тот, кто принес людям свет, надежду, любовь и милосердие!
Во все года моя душа всегда в рождественскую ночь вмещала целый мир просветленных и высоких чувств и очищалась чистейшею отрадой. Но в этот раз безумие мира так грозно подступило, и всё так темно, что никакой свет в душе и ни в одном окне не развеет, не одолеет обступивший мрак. Мне жаль людей и весь тот мир, что жил от мирных патриарших дней до тех, когда мы все вдохнули наш первый глоток жизни, – всё, всё, что цвело, любило и творило! И как укрыть всё это от этой нависшей апокалипсической тени, неумолимой и беспощадной?
Нам заповедан грех отчаянья, и, пока мы живы, надо одолевать его, но где взять силы и что и кто пошлет надежду? Что делать всем бедным людям? Жмуриться и закрывать глаза и ждать, что в миг единый ты взлетишь и станешь прахом по чьей-то воле. Как люди ни жалки и глупы, но такого вознесенья я бедным овцам не желаю.
Простите мне, мой друг, мои совсем не рождественские мысли и слова.
Как я скорблю, что недостаточно верю в Бога, раз ни в чем не нахожу утешения и успокоения! Быть может, нагнетает это всё та грибоедовщина, что творится у нас под боком. А может, долгие, сменяющие одна другую болезни ослабили не только тело, но и стойкость и отвагу духа. Много месяцев я горю, и долгий жар приводит меня в изнеможение. Но в этом состоянии, по-видимому, этот жар воспламенил дремавшее воображение. В часы бессонниц пишу стихи; когда же сплю, вижу дивные, удивительные сны.
У нас наконец выпал первый снег. В саду белым-бело, а еще два дня тому назад было восемнадцать градусов тепла и окна и двери стояли настежь.
Мой дорогой, надеюсь, Вы здоровы и бодры и любите меня по-прежнему. Хотя молчите Вы безбожно, а если и пишете, то неприлично кратко. Ничего-то я о Вас не знаю. Вы держите меня на голодном эпистолярном пайке, что при общем нарушении питания плохо сказывается на мне. Запомните.
Обнимаю Вас нежно и шлю все самые горячие пожелания здоровья, сил, бодрости и всех великолепий в наступающем Новом году. Пусть он будет благословенным для всех людей. Боря просит присоединить и его поздравляющий голос. Еще раз счастья Вам, дорогой.
Г. Л.
Галина Козловская – Владимиру Сосинскому
1 октября 1980
Владимир Брониславович, мой дорогой и бесценный друг!
Простите меня, окаянную, – и не поздравила, и не написала. Приношу Вам повинную голову – секите. Я упала и сильно расшиблась. Чудом не сломала руку, долго лежала, ничего не могла делать руками, даже нарезать себе хлеб и что-то себе сама приготовить. Теперь я отхожу, и жизнь входит в свою колею.
Меня сперва очень порадовал Саша Горянин подробным рассказом о Вашем торжестве, и мне казалось, что я всё увидела воочию. Но, получив позавчера Ваше большое послание – зафиксированных чувств и слов, я в общем tutti. (Кстати, это письмо едва не пропало. Его бросил почтальон в чужой ящик, и человек, живущий довольно далеко от меня, не поленился меня найти и принести.) Теперь мне остается быть солирующим голосом, завершающим прелестную оду любви, пропетую в Вашу честь. Великие итальянцы не боялись повторов и пели одни и те же слова во всех регистрах:
«Мы Вас любим, мы Вас любим, мы Вас любим», – первый запев.
«Нет чудесней и милей, Нет чудесней и милей».
«Славная жизнь и прекрасная душа».
«Счастливый, солнечный дух, обнимающий мир и людей, принимающий в добрые объятия всё человеческое».
Как я всегда радуюсь, что все безобразные лики жизни не омрачили Ваш светлый взор и мир, отразившись в нем, не несет в себе и тени желчи и ожесточения!
Из всех слов, сказанных Вам Вашими друзьями, милей мне всего приветствие Саши Горянина. Передайте ему, что я считаю его приветствие самым талантливым, самым изящным и самым теплым. Он добрый и хороший человек; подтверждение тому – его искренность и любовь к Вам.
Все же, мой друг, меня снова опечалили Ваши слова о состоянии глаз. Саша было меня успокоил, что какие-то массажи принесли облегчение и операция не нужна. И вдруг… Может быть, есть какие-то средства, лекарства, которые могли бы прислать Вам Ваши зарубежные друзья? Верите ли Вы в лечение биотоками? Мой младший племянник, физик, работающий во Фрязине, сейчас вместе со своим шефом, академиком Беляевым, занят изучением «ведьм», как они шутливо называют своих удивительных женщин. Наиболее пристально и успешно они проводят опыты с ленинградкой Кулагиной. Эта женщина наделена удивительной силой и способностями. Помимо известных видов телекинеза, когда она приближением рук заставляет двигаться и подыматься различные предметы, она заставляет оживать совершенно завядшие цветы, она останавливает кровь в случаях безнадежного кровотечения (ее официально вызывают для этого врачи больниц). Она заряжает разряженный электроконденсатор, который после ее ухода, будучи разряженным, дважды заряжается снова. Она отклоняет луч лазера, бегущий в аппарате, и выводит из строя аппаратуру, которой ее исследуют. Ей надо удерживать в себе чувство гнева, ибо однажды она, рассердившись на скептика профессора, метнула взгляд, от которого у него через пятнадцать минут случился микроинфаркт. Она прочитывает содержание письма в конверте. Никто не соглашается играть с ней в карты. После серьезных сеансов она теряет в весе около двух с половиной килограммов. Ее приезжают исследовать из разных стран мира, особенно освещают в печати (специальной) научные журналы Америки и Японии. Одну подругу моей знакомой в Ленинграде она вылечила от бесплодия. Кстати, ей надо регулировать силу своего излучения, ибо приближением рук она может вызвать ожог первой степени. Правда, не всегда результаты лечения бывают одинаковыми.
Исследовали они недавно и знаменитую грузинку Джуну, но она им ничего не выдала. Может, она так долго лечила больших людей, что источники ее сил временно иссякли. Сейчас она уехала в Грузию отдыхать от страшного, говорят, истощения.
Мой Андрюша рассказывал, что Кулагина довольно быстро восстанавливает потерю веса, но не питанием, а от положительных эмоций – хвалы, восхищения и удивления.
Так вот, я подумала: а вдруг она может что-то сделать с Вашими глазами? Или Вы боитесь ведьм и насмотрелись их вдоволь? Как бы то ни было, но надо спасать Ваши драгоценные глаза. Напишите мне.
Мой диабет по-прежнему играет штучки со зрением, но я всё же (до своего падения) самозабвенно занималась лепкой. Я никогда в жизни не брала в руки глину, но Бог послал мне великое счастье и одарил. Я сразу начала лепить (лучше многих, что учились по десять лет). Ничто из того, что я делала в жизни, – ни мое пение, ни то, что я писала, ни любовь – не давало мне такого счастья и полноты самозабвенного упоения. Мне не важно, что мои вещи почти никто не видит, мне не нужен ничей суд и приговор. (Хотя, конечно, радостно находить одобрительный отклик.) Меня даже не так печалит, что это так поздно ко мне пришло, и я не смогу сделать что-то большое, но ведь и Танагра был целый мир. Словом, я поняла, что творить человека из глины – это божественнейшее из деяний. И я не знаю теперь прежнего чувства одиночества и перестала грустить об ушедшей молодости и красоте.
Порадуйтесь за меня, мой дорогой.
Целую Ваши добрые и зоркие глаза и желаю им исцеления. Часто вспоминаю Вас и неизменно люблю.
Ваша Галина Лонгиновна
Р. S. Извините за ужасный почерк. Всё еще болит рука.
Галина Козловская – Владимиру Сосинскому
29 декабря 1980
Мой дорогой и бесценный друг!
Получила самую короткую из всех эпистол, но прочла в ней многое. Но всё же мне бы хотелось знать о Вас побольше. Правда, что и я последнее время пишу редко, частью оттого, что что-то часто стало болеть сердце, и потому хандрю. Ужасно мало сил физических стало справляться с бытовой стороной жизни, ведь дом есть дом, и не хочется ни с того ни с сего «зарастать коростой». Познала радость неделания (надо, а не делаю), но, согласно непререкаемой истине «Кто не трудится, тот не ест», я порой и не ем, чтоб ради этого не трудиться. Словом, возвращаюсь к обычаям предков и становлюсь белоручкой (порой бывает трудно избавиться от дурных привычек).
Мы вот с Борей встретили первый сочельник, со свечами, елкой и с трапезой при первой звезде. Как всегда, душа была полна светом и многое обнимала. Еще мне было хорошо потому, что в этот день один человек был очень добр ко мне. Я долго живу на Востоке и только недавно узнала мусульманское предание о Рождестве Христовом (ведь они чтут Иисуса и Деву Марию): «Когда Мария родила Младенца, ей захотелось есть. У Иосифа в суме было семь орехов. Он ими накормил мать и зажег огонь, чтобы согреть Ее. Вот почему христиане на Рождество, празднуя, едят орехи и зажигают огни».
А в Средние века арабы принимали участие почти во всех христианских праздниках, и что особенно поражает – отсутствие пресловутой «нетерпимости к неверным» и взаимное человеческое доброжелательство. Описание этих празднеств ослепительно по красоте, разнообразию и выдумке. Сами халифы восседали в беседках на островах, пировали и жгли тысячи огней-ламп, свечей, светочей, чтоб освещать ликующие толпы на лодках и вдоль берегов реки. Вельможи мусульмане по неделям располагались в садах монастырей и там пили, пели, веселились от души. И никто не оскорблял другого. О, невозвратные времена, вот нам бы такое! Как часто наша «дружба народов» в жизни оборачивается звериным оскалом!
Кстати, можете поздравить меня. Я наконец добилась мемориальной доски на домике.
А с памятником на кладбище, несмотря на вмешательство ЦК, тянут душу. Не только моя судьба такова: это удел всех – погибать под тяжестью не мраморных глыб, а бумаг, «документаций и оформлений», которые вырастают в чудовищные суммы, в три раза превышающие стоимость самого памятника. Эти инфернальные funeral словно рождаются в головах демонов, и просто людям с ними не совладать.
У меня сейчас грустные поминальные дни. Первого января был последний день его здоровой жизни, затем девять дней беспамятства – и конец. Тоскую невыразимо, и сердце болит. Не сердитесь, милый друг, что омрачаю это новогоднее письмо.
О воспоминаниях Рейтлингер о Марине Цветаевой – их написала Екатерина Николаевна и всё отослала Ирме Кудровой, не оставив себе даже черновика. Сама она сейчас уже получеловек и снова писать что-то не в силах. Но поскольку Вы с Ирмой Викторовной друзья, от нее можете их получить.
Попросите Сашу Горянина отписать мне о Вашем житье-бытье.
А у нас по-зимнему тепло, еще доцветают цветы, но, чтоб мы не слишком разнежились, земля под ногой гудит и выдала нам недавно доброе землетрясение, в лучших традициях 1966 года. Наше счастье, что катаклизм прошел на глубине двадцать километров. Эпицентр – в семи километрах от Бориной квартиры. Там поотваливались стены дома. Я перепугалась ужасно, с тех пор пью валерьянку. Это мое главное пойло. Боюсь, что шампанское на Новый год не будет даже пригублено. Вы же, друг мой, помяните меня и в качестве подарка пришлите мне в коробочках – здоровья, сил, молодости и красоты.
Целую Ваши глаза и желаю счастья.
Г. Л.
Вместе со мной и Боря поздравляет с Рождеством Христовым и Новым годом.
Галина Козловская – Владимиру Сосинскому
6 марта 1981
Дорогой мой милый друг!
Повинную голову не секут, да и что ее сечь, если она наполовину моя. Не пишу давно, но не потому, что не хочу, а потому, что не могу. <…>
Я вижу целые завершенные новеллы, с диалогами и увлекательными действиями, – только проснись и запиши. А проснувшись и положив перед собой бумагу и начав, я очень скоро чувствую, что нет сил, простых человеческих сил. <…>
Единственная радость – это тот кусочек мира, что заключен в стенах моего сада. Я радуюсь каждому дню, каждой смене времен года и даже, прежде чем меня повалят в забытье тучи и облака, склоняюсь перед красотой и мощью их нагромождений. Не убывает во мне неистовая любовь к жизни и этому дивному зеленому миру. И для меня, как писал Китс, «поэзия земли вовек жива». Поэтому не надо роптать и желать невозможного. Жажда невозможного – это наследие моих буйных и непокорных предков.
Пишу Вам на крылечке. На дворе почти весенний день, и в саду бродит божественная птица. Как всякий небожитель, он питается амброзией, превращая фиалки в подножный корм. Зимы мы в этом году в глаза не видали, выпал снежок в ночь на четвертое февраля, день моего рождения, и к вечеру стаял.
Несказанно обрадовалась приезду милой Ирмы Викторовны. Вот кого мне в жизни не хватает. И почему все милые и дорогие люди живут так далеко! Она Вам расскажет насвежо про мое житье-бытье, а от кого узнаю я о Вашем? Если Вам трудно писать, продиктуйте Саше Горянину (ему привет).
Крушение жизни Андрея К. – в значительной степени дело его собственных рук. В своей эгоцентрической эйфории он не замечал, как он обижал вокруг себя большинство людей, и наивно изумлялся, когда они в ответ кусались. Что же касается жены, то она, испив полную чашу измен и небрежения, не обязана ему уже давно жениной верностью. Мне его часто и глубоко жаль и горько думать, что никакого урока из всего этого он не извлек. Эгоисты никогда не могут смотреть на себя со стороны и не могут понять, что злоречие о других (даже о друзьях) всегда оборачивается против них же самих. Всё это грустно и нелепо, потому что это в основном – порождение характера, а не обстоятельство жизни. А сказать ему правду я не решаюсь, ибо ненавижу нравственные проповеди, которые ничему не помогут к тому же.
Устала, дорогой. В последней строчке шлю мою неизменную любовь.
Г.Л.
Галина Козловская – Владимиру Сосинскому
4 мая 1981
Дорогой мой милый друг!
Со всеми прошедшими весенними праздниками поздравляю Вас запоздало, но жарко.
Рекомендую Вам прелестного и любимого моего друга Раузу Якубовну Бородину. Она расскажет Вам о моем житье-бытье со свойственной ей живостью. Она знает Вас по моим рассказам и жаждет воочию подтверждения Вашего шарма.
Мой сад стоит в красе неописуемой, и дом мой полон цветами – жасминами, ландышами, ирисами и розами. Буйству и росту способствуют дожди, слегка умеряющие жару, уже вплотную приблизившуюся к нам.
Вчера два грозных толчка снова напомнили нам, что природа не дремлет. Я пугаюсь позорно. Пугаюсь и своих ночных удуший, и бесконечной скорой помощи, и всякой прочей дряни. Не будем говорить о ней.
Хочу реляции о Вашей с Беллой поездке в Ригу. Хорошо ли Вам там было?
Я прочла изумительную книгу «В тени Гоголя» А. С. После нее мне бердяевские откровения показались мельче и не столь блистательными.
Как грустно, что нам не скоро свидеться, и наши такие славные беседы не прозвучат! Давайте хоть чаще писать друг другу, минуя хвори и усталость.
Завтра я начну писать новеллу, увиденную во сне, с диалогами и совершенно законченную по форме. Ужасно забавно. Это уже вторая новелла-сновидение, и в обеих место действия – Япония. Интересно, как бы расшифровал это Фрейд? Неужели тем, что мой первый роман в двенадцать лет был с японцем двадцати двух лет, в Японии? И вдруг, нате вам, через жизнь принесло волной, как цунами, странные преображения тогда пережитых, осознанных и неосознанных страстей и чувств. Эти сновидения совсем не биографичны, но они поразили меня яркостью и силой порабощения чувством любви. Если я их напишу так, как я их увидела, то я буду молодец. Но боюсь, что время прошло и я утрачу свежесть первичного впечатления.
Последнее время хмелею много от поэзии, и вдруг сама написала объяснение в любви поэтам.
Слова поэтов! Как слышит вас душа! Как будто знали вы, Что в мире буду я, И для меня вы жили.
Владимир Брониславович, дозвольте мне одну женскую ревность – меньше пишите другим и больше мне.
Ах, как я скучаю иногда по Вас и досадую на жизнь и судьбу! Как они всегда разводят от тех, кто дороги и милы.
Желаю Вам, милый, могучего здоровья и вечной Вашей молодости. Целую Вас нежно.
Ваша как всегда
Галина Лонгиновна
Галина Козловская – Владимиру Сосинскому
9 декабря 1981
Мой бесценный друг Владимир Брониславович!
Ужасно огорчилась приписке к присланной статье – узнав о Вашем зрении и предстоящей операции. Волнуюсь и прошу Вас попросить кого-нибудь из друзей – хотя бы Сашу Горянина – написать мне, как это всё произойдет. Я больше двух месяцев болею какой-то собачьей ангиной, которая не хочет никак потухнуть. Изнурила она меня крайне. Не хочу Вас огорчать, мой милый, но погрузилась я в ужасную печаль, словно всё светлое опустилось на дно. Небывалая летаргия, и взгляд на себя, словно издали.
Мой дорогой, храните Ваши глаза, но помните, что строки, писанные мне, как никогда нужны. Очень мне нужно, чтоб меня любили, так нужно.
Саша, наверное, рассказал Вам о моем житье-бытье. Я было думала, что Вы прислали мне свои киновоспоминания. Пришлите их мне. Из статьи физика мало что извлекла.
Пожалуйста, поправляйтесь, да хранят Вас силы небесные. Помните, что я Вас очень люблю. Обнимаю нежно.
Галина Лонгиновна
Р. S. Говорят, Вы ходите «по дамам» и падаете с этажей. Ай-яй-ай! Греховодник Вы!
Галина Козловская – Владимиру Сосинскому
25 августа 1982
Владимир Брониславович! Мой дорогой, бесценный друг!
Прежде всего прошу не сердиться на меня за мое долгое молчание; во-вторых, позвольте Вам представить моего юного друга Эльдара. Прошу Вас отнестись к нему с нежностью. Он этого стоит. Познакомьте его с милой молодежью, что Вас окружает, и подарите ему из сокровищницы Ваших воспоминаний несколько пригоршней духовного богатства.
Я, дорогой, всё лето погибала от неописуемой жары – сорок четыре градуса. <…> Сейчас мой сад остывает в преддверии осени, но я физически измучена до предела.
Свою радость по поводу операции я передала через Сережу. Он как будто собирался залететь ко мне снова.
Часто о Вас думаю и очень скучаю. До чего же Вы мне нужны! Друг мой, пишите мне, хоть немного, но чаще. Я же, как поправлюсь, отпишу подробно.
Крепко Вас целую и люблю.
Ваша неизменно
Галина Лонгиновна
Галина Козловская – Владимиру Сосинскому
30 декабря 1982
Друг мой милый Владимир Брониславович!
Единственно, чем я могу одарить Вас в канун Нового Года, – это моя нежность и любовь, как всегда. Они Вам всегда принадлежат, неизменно во все года.
Вот и еще один стучится у ворот. Как его приветить и как он приветит нас? И так уж создал нас Бог, что мы, вечные дети, всегда надеемся, что через мглу и хмурь проглянет то, что мы называем счастьем. Каждому свое. Лишь бы «Кабан» 1983 года не взрыл злобным рылом корни древа человеческой жизни и существования. А что говорить об упованиях? Мои – это глины. Я леплю с одержимостью, словно эти хрупкие, маленькие вещи что-то значат в этом мире. Так я отстраняю от себя одиночество, беспомощность и недуги. Не только отстраняю – их просто в это время нет.
Боюсь смотреть фильм «Мать Мария», мадам Касаткина пугает меня несоответствием. Очень много думаю о том ужасном свойстве наших молодых современников не видеть, не чувствовать правду минувшего. Всё ложно, без запаха, без стиля, без претворения прелести жизни в искусстве. Так редко порадуют по-настоящему.
Поэтому давайте радоваться, мой друг, что мы еще так много и свежо помним и зорко видим, хотя время порой проводит туманом у нас перед глазами. Но внутренний взор не замутнеет, и давайте, милый, смотреть на мир и на людей с благожелательностью понимания и благословим человеческую веру в будущее.
Будьте счастливы и здоровы, дорогой. С Новым Годом.
Неизменно Ваша
Галина Лонгиновна
Галина Козловская – Владимиру Сосинскому
16 августа 1983
Мой дорогой и бесценный друг Владимир Брониславович!
Поздравляю Вас с Вашим днем, с великолепно прожитой жизнью. Что можно пожелать Вам лучше, чем здоровье, и его Вам желаю много, неиссякаемого, на радость Вам и нам.
Важно лишь, чтоб в минуты, когда мы теряем равновесие и, как Вы пишете, – «уравновешенность», чтоб не терялась ясность мысли и не утрачивалась прелесть воспоминаний.
Мой дорогой ровесник века, постарайтесь не расплескать ничего из Вашей прекрасной жизни. Вы не только ее доблестно прожили, но и обязаны ее достойно запечатлеть. Ведь мы с Вами, хотя я и моложе Вас, видели век во всех фазах, во всех аспектах, были свидетелями великих катаклизмов, и души наши содрогались и мужественно сопротивлялись силам уничтожения жизни, радости, поэзии и духовной независимости. Хорош наш великий Тютчев, написавший – ведь это о нас:
Блажен, кто посетил сей мир В его минуты роковые! Его призвали всеблагие Как собеседника на пир.
И если жизнь нас не укачала, то что значат мгновенья слабости уставшего тела? Будем считать, что мы – как деревья, которые качает ветром Времени. Но мы еще живем, и всё накопленное нами произрастает животворно, и мы можем еще многим одаривать юные души тех обездоленных поколений, на которые часто смотришь с грустью.
У них словно перевернут бинокль зрения – они чаще видят всё суженным, и в душах словно высохли родники восторга, и им неведома радость удивления. Им кажется, что они всё знают, всё постигли и для них в жизни нет тайн, кроме тех, что наука услужливо разложит им по полкам – и докажет, как дважды два четыре, что тайн нет и всё объяснимо. Мне их часто бывает жаль, и мне грустно видеть их перегруженную информацией опустошенность. И это вовсе не потому, что старшие не понимают младших, а тревога за младших, которые и не подозревают, что вступили в ледниковый период души, глобально несущий к духовной мели. Но еще больше жаль тех, кто понимает.
Очень жду обещанной книги. Не пропустите в ней чего-нибудь важного.
Пришлите мне, милый, какую-нибудь хорошую фотографию.
Надеюсь, что Ваш день пройдет весело и будет для Вас радостен.
Я же про свой день рождения решила забыть и запретила друзьям его вспоминать. Для меня это еще лишний рубец на сердце, как кольцо на стареющем дереве.
Заочно посылаю Вам цветы моего сада, Журушка шлет свой самый изящный поклон, а я целую Вас. Будьте здоровы и счастливы.
Р. S. Привет Сереже. Он очень славный и мне очень понравился.
Галина Лонгиновна