Мыс дохлой собаки
Над домами, за грязными октябрьскими тучами проревел реактивный самолет, и по оконным стеклам близлежащих домов пробежала дрожь. В некоторых квартирах со стен и потолков осыпалась штукатурка, с крыши свалился рулон рубероида и чуть не убил пробегавшую мимо кошку, восемь скаутов у памятника великому кормчему механически подняли руки в салюте и, проводив железную птицу мира, так же опустили их. С востока на город катило утро, тысячи репродукторов на фонарных столбах приветствовали сонных граждан «Маршем погибших партизан», а те, людоедски зевали и стройными колоннами, трусцой разбегались по своим работам.
Нечайкин вышел из дома на улицу, постоял под козырьком, постукивая томиком Пушкина по бедру, затем сунул книгу в карман сильно поношенного пальто и оглядел двор. Рядом с помойкой, которая давно разрослась до размеров свалки, на корточках сидели два малыша и сосредоточенно ковырялись веточками во вчерашних отбросах. Иногда кто–нибудь из них вытягивал из кучи яркую бумажку или тряпочку, после чего находку долго рассматривали, обстоятельно обсуждали все её достоинства и недостатки и только потом выбрасывали или отправляли в карман.
По мусорным барханам лениво расхаживали жирные, как индейки, голуби и вороны с мутными сытыми глазами. Как и дети, они искали здесь не пропитания, а развлечений и общения с соплеменниками. Птицы бестолково бродили пьяные от сладкого помойного духа, изредка переговаривались между собой короткими птичьими фразами и иногда вытягивали шеи, как бы желая посмотреть, далеко ли тянется эта благословенная помойная целина.
Глядя на жирных голубей, Нечайкин с удовольствием подумал, что чем больше этих птиц будет бродить по помойкам, тем больше на Земле будет мира. Нечайкин люто ненавидел всякого рода милитаристов и в душе очень переживал за народы тех стран, где, судя по газетным сообщения, вовсю бесчинствовали фашисты. И если бы ему предложили пожертвовать своей жизнью ради всеобщего мира на планете, он не задумываясь отдал бы её, да ещё прибавил бы к ней несколько жизней своих соседей по квартире и сослуживцев.
Солнце на горизонте на секунду выглянуло из–за туч и будто испугавшись открывшегося вида, тут же скрылось. «Бля», — подумал Нечайкин, вытащил из кармана пачку Дымка, негнущимися пальцами вытянул из неё окурок и с удовольствием закурил.
Обогнув помойку, Нечайкин вышел в переулок и вскоре уткнулся в гигантскую шоколадную лужу, которая делала этот довольно значительный отрезок переулка похожим на венецианский канал. Разница была лишь в том, что вместо гондолы посреди лужи уже две недели плавала большая дохлая собака с лысым раздувшимся животом. Мальчишки с криками кидали в неё камни, и те отскакивали от тугого брюха в разные стороны, а собаку крутило между высоких облупившихся стен словно в водовороте.
Вспомнив, как когда–то сам он вот так же постигал основы навигации и баллистики, Нечайкин ностальгически вздохнул, помахал окурком перед носом у ближайшего мальчишки и дружелюбно спросил:
— Мальчик, хочешь докурить?
— Не могу, — ответил мальчуган. — Мамка из окна увидит. Ругаться будет.
— А почему это твоя мамка на работу не ходит? — удивился Нечайкин.
— Она на сегодня больничный взяла, — ответил мальчишка. — У неё на нервной почве выпадение кишки произошло и вестибулярный аппарат барахлит.
— Ну как хочешь, — проговорил Нечайкин и подумал, что наверное когда–нибудь этот маленький оболтус вырастет и станет, например, бульдозеристом. Будет приносить пользу своему народу и может даже дослужится до бригадира. Нечайкин представил себе бульдозер, в кабине которого сидит за рычагами повзрослевший сорванец. Как выглядит бульдозер, он так и не вспомнил, а мальчик почему–то предстал в его воображении мертвецки пьяным и очень грязным. Тогда Нечайкин попытался представить народ, которому тот будет служить, но навоображал лишь несколько своих знакомых в заводской раздевалке за столом.
После этого Нечайкин почувствовал, что сильно устал. Такое с ним уже случалось и не раз, особенно когда, глядя в черное ночное небо, он задумывался над тем, что же такое бесконечность. Мысленно пытаясь абстрагироваться от расхожего мнения, будто бесконечность — это неограниченное многообразие материального мира в пространстве и во времени, он на какое–то неуловимое мгновение умудрялся схватить постоянно ускользающую суть этой самой бесконечности, но почти сразу забывал, что это такое и как выглядит. После таких неосторожных экспериментов Нечайкин подолгу мучился от головной боли и давал себе клятвенное обещание больше не задаваться подобными вопросами, любить конечность и жить в ней как добрый гражданин своего отечества в любви и согласии с собой и видимым реальным миром.
Попрощавшись с мальчиком, Нечайкин полез вдоль стены через лужу, где вода доходила лишь до щиколоток, да и то не везде. Оказавшись напротив собаки, он внимательно посмотрел на её мертвую оскаленную морду. Собака словно улыбалась ему, задумавшись о бренности всего живого в этом мире, и Нечайкин пожалел, что у него в руках нет ни палки, ни арматурины, ни даже камня.
На работу Нечайкин опоздал на двадцать восемь минут. В это время трудно было сесть в автобус, и ему нередко приходилось добираться до завода пешком — по булыжной мостовой, заросшей бурьяном набережной, мимо зеленоглавых церквей с бородатыми вождями вместо вульгарных лепных херувимов на фронтонах. Как–то Нечайкин решил подсчитать, сколько булыжника ушло на дорогу от его дома до завода, но через неделю сбился где–то на седьмом десятке и бросил. После этого он долго радовался тому, что в этой стране никто никого не заставляет считать эти дурацкие булыжники, и можно просто идти на работу, получая наслаждение от созерцания окружающих пейзажей.
В проходной завода вахтер в чистой телогрейке отметил ему опоздание четвертое в этом месяце — и пригрозил лишить его прогрессивки и тринадцатой зарплаты. Нечайкин расстроился, закурил целую сигарету и крикнул в маленькое окошечко:
— Ну, бля…
Эта гневная фраза вызвала у вахтера мгновенную ответную реакцию. Окошко резко захлопнулось, и из–за тонкой фанерной перегородки послышался отборный пятистопный мат с мифологическими аллюзиями относительно матери Нечайкина и его собственного происхождения. Стукнув для порядка по фанерной заслонке кулаком, Нечайкин покинул проходную, вышел во внутренний заводской дворик, заваленный ржавыми трубами и пустыми ящиками, и здесь остановился докурить сигарету.
Надо сказать, что завод, на котором трудился Нечайкин, выпускал лейблы — черные шелковые листочки с серебряной люрексовой надписью: «Маде ин Париж». Нечайкин никогда не видел продукции, на которую нашивали эти лейблы, и не очень интересовался, куда они идут. Правда, однажды он купил себе черные сатиновые трусы и на них обнаружил лейбл соседнего завода. Золотой нитью по голубому шелку там было написано: «Маде ин Лондон». Нечайкин долго носил эти трусы наизнанку, чтобы при переодевании в раздевалке был виден лейбл. Но один раз он соврал, что эти трусы ему прислали из самого Лондона, после чего их украли — стянули с пьяного Нечайкина в той же раздевалке, оставив ему такие же, но без лейбла, и неправдоподобно грязные. Нечайкин догадывался, кто подменил ему трусы — от них шел тяжелый знакомый дух — но уличить злоумышленника боялся, поскольку тот слыл на заводе крутым мафиози. Его несколько раз застукивали на проходной с готовой продукцией в карманах и ботинках, и все как–то сходило ему с рук. Мафиози сбывал лейблы какому–то барыге из магазина «Картошка» по три копейки за штуку, а тот лепил их на шкатулки, которые сам изготовлял из открыток и по воскресеньям продавал у Дома Культуры «Вперед». По рублю шкатулки расхватывали мгновенно. У Нечайкина тоже была такая шкатулка с городскими видами по бокам. Он хранил в ней шнурки, пуговицы и ржавые ключи от давно выброшенных замков.
Связываться с заводским «Коза ностра» Нечайкину не хотелось. Он лишь решил для себя больше не пить с этим человеком, но вскоре позабыл о своем решении.
Докурив сигарету, Нечайкин поднялся на второй этаж в раздевалку и переоделся из грязного домашнего в ещё более грязный рабочий комбинезон. Переодевался он всегда быстро, потому что запах мафиозных трусов во время переодевания душил его, и тогда Нечайкину приходилось подбегать к окну, чтобы глотнуть свежего воздуха. Кроме того, Нейчайкин боялся вместе с отвратительным запахом вдохнуть в себя какую–нибудь венерическую заразу. О том, как лечал эти болезни в больнице, Нечайкин был наслышан и страшно боялся попасть туда. Знакомый рассказывал, что каждый вновь прибывший в кожно–венерологическую лечебницу обязательно первые несколько дней служит наглядным пособием для студентов и студенток медецинского института, и те без зазрения совести часами разглядывают заболевший предмет, крутят его и так, и эдак, да ещё распрашивают больного о его интимной жизни. Последнего Нечайкин боялся больше всего, потому что половой жизнью жил очень нерегулярно, а если и случалось такое по пьянке, то на следующий день он совершенно ничего не помнил, а потому и рассказывать ему было не о чем.
В цехе Нечайкин поздоровался с ближайшими к нему женщинами, сел на свое рабочее место и минут двадцать исправно работал: обрезал ножницами концы ниток, которыми прошивали лейблы. Ножницы были такими тупыми, что лишь жевали нитки, и Нечайкину чаще приходилось их откусывать. Он уже месяца два просил мастера наточить орудие произодства, и тот обещал посодействовать, но точильщик почему–то всегда оказывался пьяным. Только один раз Нечайкин застал его трезвым у электрического точила, и пока крепко поддатый электрик менял вилку на проводе, точильщик успел похмелиться, а похмелившись, послал Нечайкина в магазин за добавкой. Он выпили и про ножницы вспомнили только на следующий день, когда у точила почему–то сгорел мотор.
Откусив в чередной раз нитку, Нечайкин крепко выругался, взял ножницы и отправился к точильщику, в его отдельный кабинет, обклееный фотографиями полуголых женщин и детей из журнала «Здоровье». Но до кабинета точильщика Нечайкин так и не дошел. В углу цеха, за огромной горой картонных коробок из–под тушонки и макаронов, он увидел Прохорову — швею–вышивальщицу, которая пришла работать на завод всего неделю назад и за это короткое время успела вскружить головы всем мужчинам из бригады обрезальщиков и тянульщиков люрекса.
Прохорова была здоровой красивой бабой с мощными покатыми плечами, колоссальной грудью и пористым носом, похожим на большую очищенную картофелину с синими глазками. Единственное, что портило Прохорову, это её зубы. Их не то что бы не было, когда–то они, конечно же, были, но в процессе жизни сильно испортились, почернели и стали похожи на редкие обгоревшие зубья старой ножовки.
— Ну что, бля? — поздоровался Нечайкин с Прохоровой и, оглядевшись, нырнул в проход между коробками и стеной. Прохорова довольно заулыбалась, погладила обеими руками необъятный живот и сахарным голосом ответила:
— Слыхал, дилектора сняли. В тюрьму сажать будут. Лейблы налево гнал. Правильно его. Разве ж можно так пить?
— Пить можно, — уверенно проговорил Нечайкин. — Только пить надо с умом. — Он погладил её по замечательной груди, ткнул пальцем в живот и с уважением добавил: — Эк тебя..!
Затем осторожно, будто Прохорова могла упасть и разбиться, он обнял её руками за талию и притянул к себе. Осторожничал Нечайкин больше из боязни, что Прохорова слишком положительно отнесется к его ухаживаниям. Трезвый Нечайкин неохоч был до женщин и если приставал к кому, то лишь по привычке или из желания казаться настоящим мужиком. Он даже не сумел бы ответить, действительно ли ему приятно обнимать эту большую женщину, тем более, что изо–рта у Прохоровой пахло чем–то давно лежалым и не совсем съедобным.
— Ну–ну, не балуй, — поощрительно сказала Прохорова. — Чегой–то тебя с утра пораньше на баб потянуло?
— Мимо такой разве пройдешь? — ответил Нечайкин и с восхищением добавил: — Королева!
Нечайкин прижался своим высохшим туловищем к мягкому животу Прохоровой и изобразил на лице блаженство.
— Домой бы пригласил, — сказала Прохорова. — Я баба одинокая. Вы же мрете как падлы.
— Приглашу, — без энтузиазма пообещал Нечайкин. Он вспомнил свою раскладушку, которая досталась ему после раздела имущества с бывшей женой, и подумал, что это хлипкое спальное сооружение не выстоит и минуты под могучей Прохоровой.
— А хочешь, в Муром поедем, на выходной? — предложил Нечайкин. — У меня так кореш живет. Прямо у вокзала, рядом с центральной пивной. Или пойдем в кино. У нас во «Вперед» новый фильм крутят. По Камю.
— Я не люблю экзистенциалистов, — ответила Прохорова. — Меня блевать тянет от всей этой интеллигентской туфты. Все эти Кьеркегоры, Буберы и Ницши сами не знают, чего хотят. Надо не преодолевать интеллектуализм рационалистической философии и науки, а работать. Вон, у нас в цеху все время тянульщиков не хватает. — Прохорова положила свои мясистые руки на плечи Нечайкину, ощупала его ключицы и сочувственно сказала: — Худенький ты какой–то, и волосы у тебя секутся.
— Это от сублимации, — отворачиваясь, чтобы не слышать тяжелого дыхания Прохоровой, ответил Нечайкин. — Возраст, бля. Тридцать четыре скоро стукнет.
За нагромождением коробок послышались шаги, Нечайкин быстро отскочил от Прохоровой, но опоздал. Обернувшись, в проходе он увидел Кузьмина жестокого и мстительного мужиченку с заячьей губой. Тот нехорошо ухмыльнулся и с каким–то зловещим присвистом на весь цех шутливо сказал:
— Нечайкин, сука, опять ты мою бабу лапаешь? Смотри, гендонист хренов, я тебе руки поотрываю и глаз на жопу натяну.
— Иди ты, тоже кавалер нашелся, — довольная тем, что стала предметом спора, сказала Прохорова.
— Ну да, твоя баба, — уныло ответил Нечайкин. Он люто ненавидел Кузьмина и презирал его за то, что Кузьмин считал, будто гедонист, или как он выражался — гендонист, это человек, занимающийся онанизмом через презерватив.
Нечайкин боялся Кузьмина за подлый жестокий нрав и был уверен, что теперь этот плешивый хмырь обязательно будетмстить ему и без разборки не обойтись. Нечайник с тоской подумал, что ему наверняка придется поить Кузьмина вермутом и может даже не один раз. Он прикинул, в какую сумму ему обойдется мировая, но быстро запутался в арифметических расчетах и невпопад проговорил:
— Ножницы никак наточить не могу. Где точильщик? Опять с утра нажрался?
— В Брюссель твой точильщик укатил, — с тем же зловещим присвистом ответил Кузьмин. — В командировку послали ножи точить. Вчера с филиала позвонили, сразу и уехал.
— А Брюссель это далеко? — игриво спросила Прохорова.
— Под Казанью, — ответил Нечайкин. — Там недавно ещё один химкомбинат построили. Брательник у меня там. Срок мотает. Пишет, ничего кормят, как в санатории, только волосы лезут и зубов почти не осталось. Химия, ети её мать!
— А за что его? — поинтересовалась Прохорова.
— Да, блядь одну пришил. Он её три дня как порядочную в столовую водил, клипсы ей купил, ханку каждый вечер приносил, пополам пили. А она, сука, в доверие вошла и однажды увела у него сумку. Новую, дерматиновую, с портретом Фридриха Энгельса. Она бы, блядь, и одежду увела, но его дома не было, а кровать и стол не осилила. Он её потом в пивной нашел и пришил. Нож как всадит в брюхо, а из него — пиво фонтаном. Видать, много выпила. Правда, сумку так и не нашли — успела кому–то передать. А брательник срок мотает. Судья не разобрался, что к чему, или подмазали. У неё то ли шурин, то ли сноха в судейском буфете посудомойкой работает. Отомстили гады. Да ничего, он ещё молодой. Вернется, зубы вставит. Вон, как у меня. — Нечайкин оскалился и провел грязным пальцем по неровному ряду посиневших железных зубов.
— У меня братан тоже сидит, — похвастался Кузьмин. — В Австралии. Десять лет усиленного режима вкатали. Машину бутылок налево пустил. Гудели три дня, потом взяли его с поличным, а уже все пропито и прожито. — Кузьмин радостно рассмеялся. — Вещи, конечно, конфисковали и тут же унесли. Теперь уж скоро выйдет. Говорят, амнистия будет к празднику трудящихся.
— А у меня сосед недавно в Австралии был, — в свою очередь похвастал Нечайкин. — Говорит, прямо на вокзале мыло давали и шифер. Мыла ему не досталось, а шифера он набрал на все деньги. Наделал из него полок для пустой посуды, да ещё несколько листов осталось. Тебе нужно? — спросил он Кузьмина.
— Я посуду на пол ставлю, — ответил Кузьмин. — Мне штаны новые нужны, а то в пивную сходить не в чем.
— В магазине купи, — посоветовала Прохорова. — У меня знакомый в фирменном магазине «Штаны» работает. Говорит, там бывают.
— Там только сатиновые, — ответил Кузьмин. — Их на три года хватает, не больше. А если стирать, то и на два не хватит. Я вон прошлым летом постирал рубаху, теперь на нитки расползается. — Кузьмин сунул палец в дырку на рукаве и продемонстрировал непрочность ткани, увеличив тем самым дырку раза в два.
— Ладно, я пойду работать, — с напускной безмятежностью сказал Нечайкин и срывающимся голосом запел: — «Какой хорошей, свежей будет водка, моей страной мне вылитая в гроб».
Вернувшись на свое рабочее место, Нечайкин долго сидел, щелкал ножницами и открыто наблюдал, как соседка за своим столом, задрав халат, чешет ногу. Она сладострастно царапала кожу вокруг малиновой язвы величиной с медаль и иногда кричала своей подружке, сидящей через несколько столов:
— Храпова! А Храпова! Кайф! Если бы болячек не было, их надобыло бы придумать. Как ты считаешь?
«Бля, — подумал Нечайкин. — Погорячился Иван Сергеевич, нашел кому дифирамбы петь. Неужели он, образованный писатель, не видел, кого возносит на пьедестал?» Нечайкин представил себя идущим по булыжной мостовой с Прохоровой под ручку, в сердцах плюнул и попал себе на колено.
— Храпова, а Храпова, — крикнула соседка. — Кайф! Никакого мужика не надо! Во! Во! Оргазм пошел!
— Будет уходить, пошли ко мне, — откликнулась Храпова. А Нечайкин с тоской подумал, что в сущности эти женщины правы: для того, чтобы получить удовольствие, человеку совершенно не обязательно тратить время, а иногда и деньги на противоположный пол. В жизни достаточно вещей, способных доставить наслаждение не менее сильное, чем от полового сношения. Вот если бы кто–нибудь у него на глазах сильно избил Кузьмина, Нечайкин недели две чувствовал бы себя так, словно все цеховые женщины одновременно обслужили его по первой категории. «А вообще, — размышлял Нечайкин, — люди безнадежно глупы, а потому обречены извлекать из жизни лишь самые примитивные радости. Все это происходит из–за того, что результат слияния Инь и Ян в каждом отдельном случае непредсказуем, и наоборот, всегда предсказуем в конечном результате. Если бы в жизни действовал математический закон, — думал Нечайкин, — когда плюс на плюс дает только плюс, мужики погрязли бы в гомосексуальном разврате, и это все равно дало бы минус. Стало быть, человеческие взаимоотношения, как их не тасуй: Инь на Ян, Ян на Ян или Инь на Инь, могут дать только минус и ничего больше. А значит вся китайская философия не только вредна, но и нежизнеспособна, а математика — есть порождение распущенности буржуазной научной мысли».
Грустно стало Нечайкину от этих размышлений. До того грустно, что он смахнул с рабочего стола гору необработанных лейблов, встал и, закрыв лицо руками, выскочил из цеха.
Сбегая на первый этаж, Нечайкин чуть не сшиб человека с вязанкой дров на спине. Тот еле успел увернуться, в негодовании выплюнул себе на грудь окурок и выкрикнул какое–то страшное матерное заклинание, от которого Нечайкин споткнулся и на улицу вылетел на четвереньках.
Выбравшись из густой маслянистой лужи, Нечайкин вытер лицо мокрым грязным рукавом и свернул за угол.
Он шел по узкому проходу, стараясь не замечать раскисшие коробки из–под тушонки и макаронов, которые были навалены вдоль обеих стен. Когда кончились коробки, их сменили пустые бочки из–под постного масла и овощные ящики. Изредка эти скучные ряды разнообразили гигантские бочки из–под квашеной капусты и переполненные мусорные контейнеры. Дорогу Нечайкину часто перебегали худосочные кошки и огромные жирные крысы, и совершенно непонятно было, кто за кем охотится.
Наконец, миновав котельную, нефтяное хранилище с провалившейся кровлей и сгоревший недавно дровяной склад, Нечайкин добрался до всем известного заводчанам закутка, где в летнее время распивали и частенько отдыхали после распития. Сразу же за ограждением из колючей проволоки, по которой проходил ток, в гранитном ложе плескались грязно–фиолетовые воды реки Москвы.
К большому неудовольствию Нечайкина на овощных ящиках уже сидели трое его знакомых, среди которых был и Кузьмин.
Кузьмин, до сих пор мешавший в ведре клей БФ с солью, поднял голову и, расплывшись в нехорошей улыбке, проговорил:
— Тю, Нечайкин. Сам пришел.
Нечайкин догадался, что его будут бить, пожалел о своей способности предугадывать события и со слабой надеждой спросил:
— Четвертым возьмете?
Не задай Нечайкин этот неосторожный вопрос, может все бы и обошлось. Ну постращал бы его Кузьмин, возможно влепил бы оплеуху или швырнул в него поленом, но Нечайкин перебощил. Здоровый детина в онучах и клеенчатом фартуке подтянул его за воротник поближе, крикнул: «Бля!» и несильно ткнул ему кулаком в зубы. От этого удара у Нечайкина в голове как–будто разорвалась бомба, и он как подкошенный упал рядом с ящиками.
Очнулся Нечайкин от того, что коллеги начали бить его ногами по ребрам и животу. Выплюнув с десяток железных зубов, он прикрыл лицо руками и громко хрюкнул, получив особенно болезненный пинок в солнечное сплетение.
— По роже не бейте! Рожу не трожьте! — охая при каждом ударе, умолял Нечайкин.
— Знаем. Не звери, — окучивая кирзовыми сапогами бока Нечайкина, ответил Кузьмин.
— Ничего–ничего, — тяжело дыша, проговорил здоровяк в онучах и клеенчатом фартуке. — Мордобой для мужика, все равно что менструация для бабы — дурная кровь сходит.
— Это точно, — поддержал его Кузьмин. — Еще в древности кровопусканием многие болезни лечили. Лихорадку, например. — Кузьмин размахнулся и со всей силой ударил Нечайкина ногой в живот. — Самсонова помнишь? — продолжал он. — Помнишь, месяц назад он пришел на работу с температурой тридцать восемь и семь? Мы с ребятами ему всю рожу разворотили, юшки стакана два из него вытекло. Так температура сразу упала до двадцати восьми градусов. Это же старое китайское средство от жара.
— Мужики, по печени–то не надо, — уворачиваясь от ударов, просил Нечайкин.
— Да у тебя она все равно гнилая, — ответил здоровяк в онучах. — Ей уже хуже не будет.
— Бляди вы, — кряхтя проговорил Нечайкин. — Твари, волки позорные, падлы ссученные… — Чтобы как–то отвлечься от болезненных ударов, Нечайкин начал выкрикивать все известные ему ругательства и проклятья. Брызжа кровавой слюной, он вертелся на земле как уж, сучил ногами и норовил попасть кому–нибудь из мучителей по ноге.
— Наглеет, — сказал здоровяк в онучах после того, как Нечайкин попал ему по колену.
— Он, падла, сегодня Прохорову лапал, — пожаловался Кузьмин, заехав Нечайкину сапогом по шее.
— А кто её не лапал? — резонно взвыл Нечайкин.
— Молчи, гнида, — возмутился Кузьмин.
— Что ж ты, сука, у товарища девушку отбиваешь? — спросил здоровяк.
— Может, в бочку его и в реку? — предложил до сих пор молчавший начальник смены. — Помните, как у Пушкина:
«И царицу в тот же час
В бочку с сыном посадили,
Засмолили, покатили
И пустили в окиян
Так велел–де царь Салтан».
Бочку выбрали большую, крепкую, с четырьмя ржавыми обручами и выбитым сучком для поступления свежего воздуха. Нечайкина запихнули внутрь, забили отверстие крышкой и для верности укрепили крышку четырьмя гвоздями.
Нечайкин сидел внутри тихо, как мышь. Ему достаточно было уже того, что его перестали бить. Единственное, о чем сейчас жалел Нечайкин, так это о том, что с ним не было томика Пушкина, который он оставил в кармане пальто. Александр Сергеевич был его любимым писателем, и если бы когда–нибудь Нечайкин встретил его на улице, он сказал бы ему: «Александр, у меня никогда не было няни вроде твоей Арины Родионовны, и в детстве мне рассказывали отнюдь не сказки. Наверное поэтому я вырос таким крепким. Мне раз двадцать вышибали зубы, восемь раз ломали ребра, четыре раза закатывали в бочку, и все же я остался жив. Ты бы такого просто не выдержал и попросил бы Дантеса пристрелить тебя задолго до вашей роковой встречи».
В этот момент кто–то постучал в бочку, и через выбитый сучок послышался голос Кузьмина:
— Слышь, Нечайкин, не обижайся. Видать, судьба у тебя такая.
— А я и не обижаюсь, — пробубнил Нечайкин. — Все что ни делается, все к лучшему.
— Это начальник смены, гад, куражится, — прошептал Кузьмин. — Его клей, он и музыку заказывает.
— Да, я понимаю, — ответил Нечайкин. — У богатых свои причуды. Поплыву в дальние страны. Давно мечтал.
— Пока, друг, — торопливо попрощался Кузьмин. — А Прохорову я тебе прощаю. Плыви спокойно.
Снаружи послышались голоса. Нечайкина докатили до ограждения, и после того как палками приподняли нижний ряд колючей проволоки, бочку сильно пнули ногой, и она полетела с гранитного парапета в холодную маслянистую воду.
— Уй, бля..! — вскрикнул Нечайкин, ударившись лбом о доски. Удар был таким сильным, что Нечайкин потерял сознание.
Бочка словно детская колыбель, тихонько покачивалась на мелкой речной волне. Нечайкин давно уже потерял счет дням и не знал, сколько времени он находился в пути. Он давно уже съел свои старые ботинки из кожзаменителя, и чтобы как–то обмануть голод, сосал большую пластмассовую пуговицу. Иногда он вынимал её изо рта, подносил к отверстию и смотрел, уменьшилась она в размере или нет.
Нечайкин почти все время пребывал в полубессознательном состоянии. Так было легче переносить вынужденное плавание и, собственно, неизвестность. Иногда ему начинало казаться, что он не Нечайкин, а Александр Сергеевич Пушкин. Тогда, почесывая воображаемые бакенбарды, он принимался сочинять стихи. Затем Нечайкин вдруг понял, что он уже и не Пушкин вовсе, а философ Лейбниц. Сделав эито открытие, он начал спорить сам с собой и доказывать себе, что будучи субстанциональным элементом мира, то есть, монадой, он прекрасно взаимодействует физически с другими монадами, о чем говорят его многочисленные синяки и ноющие бока. И наоборот, развитие каждой такой монады, будь то Кузьмин или этот мудак в онучах, отнюдь не находится в предустановленном Богом соответствии с развитием всех других монад. Кузьмина, например, он вообще считал недоразвитым, а потому и не может между ними возникнуть даже самой плохонькой гармонии. От этих мыслей Нечайкину становилось грустно, и он начинал мечтать о «звездной душе» Филиппа Ауреола Теофраста Бомбаста фон Гогенгейма, который когда–то трудился под скромным псевдонимом Парацельс. Именно размышления о параллелизме микрокосмоса и макрокосмоса натолкнули Нечайкина на мысль, что человек может воздействовать на природу с помощью тайных магических средств.
Подумав об этом, Нечайкин необыкновенно взволновался, перебрал в уме все известные ему магические заклинания и в конце концов остановился на наиболее подходящем. Откашлявшись, он загробным голосом проговорил:
— «Ты волна моя, волна! Ты гульлива и вольна: Плещешь ты, куда захочешь, ты морские камни точишь, топишь берег ты земли, подымаешь корабли — не губи мою ты душу: выплесни меня на сушу!»
Едва он закончил, как почувствовал, что бочка поднимается. Это произошло так быстро, что у Нечайкина захватило дух. Затем он услышал свист ветра в отверстии и, предчувствуя катастрофу, крепко зажмурился.
Удар был таким сильным, что бочка мгновенно рассыпалась, и Нечайкин с обручами на ногах и шее укатился метров на десять от места приземления.
Некоторое время он лежал и приходил в себя. На небе светило не по–осеннему яркое солнце, где–то поблизости ворковали голуби и каркали вороны. Пейзаж был вполне подходящим и до боли знакомым. Дома вертикально тянулись вверх, чахлые деревья сорили на ветру жухлыми листьями, откуда–то несло помойкой, и только булыжники под ногами казались какими–то не такими. Камни были крупнее.
Наконец Нечайкин встал и огляделся. Метрах в пятнадцати от него, на ящиках из–под иностранного компота, сидели два мужика и что–то пили из квадратных бутылок.
— Здорово, мужики, — издалека крикнул Нечайкин и направился к аборигенам. — Это что, Австралия что ли?
— Мыс Дохлой Собаки, — ответил мужик в грязном треухе. — Африка, едрена мать. Хочешь кокосовки?
— Да нет, с утра что–то не хочется, — ответил Нечайкин.
— А кто тебе сказал, что сейчас утро? — удивился мужик. — У нас здесь все время солнце светит. Как ни проснусь, оно светит. Африка, мать её ети.
— Мда, — почесав затылок, сказал Нечайкин. — Так в Африке ж негры живут.
— А мы и есть негры, альбиносы, — отхлебнув из квадратной бутылки, сказал мужик. Он достал из кармана грязную бумажку, раскрыл её и показал. Вот, здесь написано: «Василий Чомба. Негр». А это — Петька Лумумба, показал он на собутыльника. Мужик убрал бумажку за пазуху, вытер со лба пот треухом и пожаловался: — Жарко здесь. Одно спасение — кокосовка.
— А что, устроиться здесь можно? — осматриваясь, спросил Нечайкин.
— А почему нет? — ответил Василий. — Иди к нам на завод. У нас как раз тянульщиков люрекса не хватает. Лейблы делаем — «Маде ин Россия». — Мужик встал и, указывая грязным корявым пальцем вперед, объяснил: — Пойдешь туда, увидишь большую лужу с дохлой собакой, повернешь направо…
— Знаю–знаю, — перебил его Нечайкин. — Через два квартала за баней?
— Правильно, — поразился Василий. — Может все же хлопнешь кокосовки? Успеешь устроиться.
— Потом, уже на ходу ответил Нечайкин.
Проходя мимо лужи с раздувшейся дохлой собакой, Нечайкин плюнул в мертвое животное и с удивлением проговорил:
— Везде, бля, люди живут.
Он повернул направо и бодро зашагал к заводской трубе, которая делила голубое небо на две абсолютно равные части. Жара стояла невыносимая.