Книга: Синий треугольник
Назад: 8
Дальше: 10

9

«На какой „на той неделе“? – думал я, уходя из мастерской. – Будет ли она? И найду ли я снова Ключевской спуск?»
Ерошку такие мысли не беспокоили. Он весело пританцовывал на ходу в своих новеньких кроссовках. Сказал даже:
– Дядя Слава, спасибо. Замечательные лёпы…
А потом опять:
– Дядя Слава…
– Что, дитя мое?
– Можно, я понесу аппарат?
– Сделай одолжение.
Ерошка с удовольствием надел через плечо прикрепленный к футляру ремешок.
– Дядя Слава, а ты дашь мне разок щелкнуть аппаратом? Я знаю как…
– На здоровье. Сам я и не собираюсь им снимать.
– А зачем купил?
– Я же говорил: на память…
Ерошка присмирел. Кажется, он чутко уловил в моем голосе нотку раздражения. Оно и правда зашевелилось во мне. От неожиданно трезвых мыслей. «Ну а дальше-то все-таки что? Куда идти, чем заниматься? И кто же все-таки он? Как с ним быть дальше?»
Ерошка сбил шаг, сказал вполголоса:
– Ты на меня злишься, да?
– С чего ты взял?
– Ну… про дядьку Альберта наврал. Новые башмаки выпросил…
– Ничего ты не выпрашивал, я сам купил! Подумаешь, расход какой…
– И вообще. Приклеился и таскаюсь следом… Но я не виноват…
– Дурень, – сообщил я с моментальным раскаяньем. – Ничего такого я не думаю. А думаю… что оба мы голодные. Где-нибудь поблизости есть столовая?
– Есть… Только опять будешь на меня тратиться. Сперва кроссовки, потом обед…
До чего щепетильный субъект! Я уже собрался заявить, что если он готов глотать слюни, когда я буду лопать щи и котлету с макаронами, то пожалуйста…
И тут нам встретились знакомые – на тротуаре у входа в компьютерный салон «Семь измерений». Вышли оттуда и округлили глаза.
Это были «Нэлька и Зинка Патраковы», дочки кожевенного бизнесмена.
– Здрасте, – сказали они мне. А Ерошке: – О-о! Кого мы видим! Сам Ерофей Ерофеич! И в каком-то непривычно джентльменистом обличии…
– Ты, Зинка, помолчи лучше, – сумрачно ответствовал Ерошка девице с кристалликами на ушах. Другая (очевидно, Нэлька) обратилась ко мне:
– Вы не доверяйте этому типу. Внутри он знаете какая коварная личность. И про нас, небось, наговорил вам всякое…
– М-м… нет…
– Небось, что мы дочки миллионера или торговки наркотиками. Или еще кто похуже…
– Ничего я не говорил! – Мы стояли посреди тротуара, и Ерошка тяжко сопел, растопырив локти.
– Говорил, говорил, – не поверила ему и мне Зинка. – А знаете почему? Сводит счеты. Мы ему три дня назад на пляже ухи накрутили.
– Молчи, козлиха крашеная, – с пружинистой угрозой произнес Ерошка и качнулся вперед. Я удержал его за плечо.
– За что же вы подвергли ребенка столь мучительной процедуре?
– Ха! Еще не так надо было подвергнуть! – разом воскликнули красавицы. А Зинка, мотая клипсами, разъяснила: – Он знаете что? Он вертелся там у женских раздевалок и подглядывал…
– Врете! – взвыл Ерошка. – Дядя Слава, врут! Вот хоть кто буду, врут! Было бы на что глядеть, воблы драные!.. – Он рванулся, сжав кулаки, я опять ухватил цыплячьи плечи. В голосе Ерошки звучали нешуточные слезы. Девицы, обворожительно просияли и пошли прочь, умело двигая попками.
– Шкыдлы паршивые! – взвыл им вслед Ерошка. – Дядя Слава, ну врут же совсем по-гадючьи!.. – В глазах его дрожали капли. Лопухастые уши были помидорными, словно их накрутили сей момент.
– Будь мужчиной, Ерофей. Стоит ли так реагировать на девчоночий трёп! Я и сам вижу, что врут… Ты, небось, просто шел там, а они привязались…
Он все еще колюче растопыривал локти и дышал, как перегретая скороварка.
– Я… не просто шел… Мне там… надо было…
– Искал кого-то? – подсказал я.
– Да… – Он стал дышать потише, указательным пальцем почесал под носом. – Хотел встретить Еську…
– Кого?
– Одну… девочку. Она должна приехать сюда… и оказаться у реки… – Он еще раз чиркнул пальцем под носом и крепко замолчал. Будто понял, что сказал лишнее.
«Ну и ладно, не хочешь – не говори», – слегка обиделся я. Но сказал бодро:
– Инцидент исчерпан. Идем искать заведение общепита.
Ерошка вскинул глаза. В них все еще был излишек сырости, но «ухи» уже принимали нормальную окраску.
– Если еще раз коснешься финансовых вопросов, поступлю с тобой, как Нэлька и Зинка, – сурово предупредил я. – Или как Софья Мироновна с Мотей. Она сочла меня твоим папашей, значит имею право…
Он не возмутился. Конфузливо шмыгнул носом, хихикнул:
– Не надо, как Мотю, я уже большой. Лучше просто дай по шее тумака.
– Чего-чего?
– Тумака, – увесисто повторил Ерошка. И на ходу пнул кроссовкой блестящую пивную пробку.
– Могу и дать. Только надо говорить «ту-ма-ка». Грамотей…
– Можно и так… Но «тумака» больше подходит.
– Для твоей шеи? – хмыкнул я.
Он глянул искоса и буркнул:
– Не для шеи, а для стихов…
– Это для каких же?
Ерошка поддал ногой очередную пробку. Вздохнул:
– Которые… я сочинил.
Я помолчал, переваривая информацию. Надо же – он сочиняет стихи! И сказал очень осторожно:
– А про что они?
– Ну, так… про обезьяну…
– Из-за которой ты ногу ободрал? – вспомнил я.
– Не… Про другую. – Ерошка шел сбоку от меня, с опущенной головой, на которой все еще сохранялась «интеллигентная» прическа.
Я сказал с прежней осторожностью:
– Может, расскажешь… стихи-то?
Ерошка не стал упрямиться. Лишь спросил тихонько:
– Смеяться не будешь?
– Я, по-твоему, кто? Полная скотина?
– Ну ладно… – И не поднимая головы, он забубнил на ходу. Негромко, но разборчиво:
У меня жила макака –
Очень вредная была.
Я разок ей дал тумака,
И тогда она ушла.
Насовсем…

Хоть была она вреднюга,
Но меня печаль грызет.
А она живет на юге
И обратно не придет.
Никогда…

Иногда меня заплакать
Даже тянет по ночам –
Так мне жаль мою макаку,
Что я стукнул сгоряча
Кулаком… 

Он попыхтел, словно закончил тяжкую работу. И буркнул:
– Ну вот… все…
– М-м… у тебя несомненный литературный дар, – сказал я почти честно.
Он хихикнул – знакомо так, «по-ерошечьи»:
– Есть в кого…
– Это в кого же?
– Мало ли… А тебе понравилось?
– Да… Ощущается в твоих виршах этакая… драматическая струна…
Ерошка вдруг развеселился:
– Чего-чего? Это же дурацкие стихи! Шуточные! А ты думал, в них душевное страдание? Ха!..
Я хотел сгрести его за кофту и дать тумака. Или поступить, как с Мотей. Но этот «Кикимора» отскочил и заприплясывал в трех шагах.
– Иди сюда, пиит недозрелый! А то хуже будет! – зверски сказал я.
Он, танцуя, вытянул руку.
– Смотри! Вон столовая.
Мы подошли. Дверь была распахнута, но поперек прохода висел шнурок с табличкой «Обед».
– Кому обед, в кому шиш без масла, – резюмировал я. Впрочем, без большой досады. Запах, доносившийся из полутемного помещения не повышал аппетита: кислая капуста и вчерашняя вермишель.
Ерошка примирительно взял меня за рукав.
– Дядя Слава, да ну ее, столовую. Пойдем на Катерную пристань. Там есть один человек, мой знакомый. Он в это время всегда варит обед. Хватит на всех…
– Что за человек? – спросил я без удовольствия.
– Ну, заведующий пристанью, дядя Жора. Он с дядей Альбертом учился в одном классе…
– Слушай! Но ты же знаешь, что никакого дяди Альберта нет! И не было…
Ерошка опять весело отодвинулся.
– Дяди Альберта нет, а дядя Жора есть.
– С тобой не заскучаешь, – только и сказал я.
– Ага… – выдохнул Ерошка, но уже без прежней веселости.

 

Мы прошагали через новые многоэтажные кварталы, которые были мне совсем незнакомы. И снова оказались на берегу – неподалеку от похожего на крепость монастыря. Здесь берег был особенно высок. И он спускался к воде не просто крутыми откосами, как помнилось мне с малых лет. Теперь откосы эти перебивались длинными террасами, по которым тянулись одноэтажные улочки с тесовыми крышами, с рябиной и сиренью в палисадниках. Вот удивительно: улицы старые, с кривыми домишками явно довоенной постройки, а я их не помню…
Да, но как же не помню, если знаю, что верхняя называется «Тополиный скат», средняя – «Лесосплавщиков», а нижняя – «Лодочная»!
Я тряхнул головой. Пространство охотно перелистнуло еще один прозрачный слой, и то, что было странным, стало обычным (только Малогда ли это или уже нечто другое?)
Когда-то на Лодочной, в кривом и приземистом доме с мезонином обитала пожилая лама, которую звали Нина Адольфовна Кирхгоф. (И кто-то еще там обитал, но я не помню). Нина Адольфовна была давняя знакомая моего отчима. По его поручению, а также и по своему интересу, я регулярно ходил к ней за книгами. У Нины Адольфовны была большая библиотека из книг, сохранившихся еще с «дореволюции». Для отчима я выбирал тяжелые тома Сенкевича (Артур Сергеич любил исторические романы), а для себя – Майн-Рида и Стивенсона с индейцами и пузатыми парусниками на пестрых, с позолотой, обложках.
Я брал увесистый клеенчатый портфель с прочитанными книгами, чтобы обменять их на другие, брал крючок-каталку из толстой проволоки и обруч от бочонка и отправлялся в путешествие.
Лодочная улица мне нравилась. На ней было много домиков с причудливыми крылечками, хитрыми чердачными надстройками и овальными «венецианскими» окошками. У заборов подымались джунгли уличных трав с пушистыми головками и желтыми соцветиями. С одной стороны громоздились на круче, над домами и заборами, сарайчики, баньки и голубятни. С другой убегали к реке – с ее плотами, буксирами и катерами – береговые откосы. Они, как пыльно-зеленой шубой, укрыты были бурьяном, крапивой, полынью…
Однако путешествие всегда было связано с риском. Послушный каталке обруч беззаботно прыгал передо мной по упругим доскам тротуара, но портфель предупреждающе чиркал по ноге жесткой чешуей потрескавшейся клеенки: не зевай, гляди по сторонам.
Потому что в любую минуту могла появится компания, которой командовал некий Стаська Язвицкий.
Не могу сказать, что это была шпана. Пацаны как пацаны, хотя, конечно, не ангелы. Но я-то был для них чужаком, который то и дело нахально шастал по «несвоей» улице. К тому же, за моей потрепанной внешностью они проницательно разглядели сущность «маминой птички» и мечтателя-книголюба (они говорили «книголуп»). Поскольку я ходил здесь регулярно, как еженедельный почтальон, мои недруги дали мне кличку – нечто среднее между «почтальоном» и «читателем». «Читальён»! Конечно, Стаська придумал. Этот белобрысый тощий парнишка, где-то на год постарше меня, был весьма не глуп, сам любил книжки и отличался склонностью к язвительному рифмоплетству.
Когда «язвицкая» ватага выскакивала из засады, я сразу слышал злорадную боевую песню:
Чита-чита-читальён!
Пустим Читу на бульон!
Перца и укропу
Натолкаем в… 

Конечно, перец и укроп туда они не толкали, но пинков по этому месту я получал немало (не очень болезненных, но оскорбительных). Могли также закатать в волосы и напихать за шиворот репьев. Могли сдернуть и завязать тугими узлами лямки штанов. Могли задрать майку и углем изобразить на животе какую-нибудь рожу. Несколько человек держат за локти и за щиколотки, а один рисует, облизывая от удовольствия губы. И ладно, если урода или клоуна. А то ведь может и фашиста в рогатой каске начертить…
Такое обращение с пленником называлось «мойдодырить». Наверно, потому, что эти процедуры были столь же кошмарны и унизительны, как издевательства кусачих мочалок, гонявших неумытого пацана «по Садовой, по Сенной». Только никакой добрый крокодил ни разу не спас меня.
Спасал железный обруч. Последнее средство. В самый безвыходный момент можно было надеть это железное колесо через плечо, как шинельную скатку. И тогда никто уж не мог тебя затронуть. Опоясавший себя обручем как бы говорил: «Чур-чурок, я не игрок! Видите, я уже не гоняю колесо, а спешу по серьезному делу!» Сейчас трудно поверить, но в ту пору жили среди ребячьего народа разные твердые законы. Этакие кодексы уличного рыцарства. Кучей на одного и со спины не нападать, железками не драться, младших братьев своих врагов не задевать, купленные игрушки ни у кого не отбирать…
Вот и насчет обруча был закон. И несколько раз он меня выручал. Однако вскоре выручать перестал. Потому что недруги придумали новую песню. Видя на мне обруч, они меня не трогали, но всей компанией провожали до самого дома Нины Адольфовны, распевая звонкими голосами:
Чалка-чалка-обручалка!
Подотри себя мочалкой!
Обоср…ся с перепугу,
На себя надел подпругу! 

И я стал ходить по Лодочной без обруча, уповая на везение или на быстрые ноги.
Был конечно и наиболее достойный выход. Бросить портфель, обвести врагов негодующим взором и гордо сказать: «Всей кодлой на одного, да? Один на один пыху не хватает?» И тогда все, конечно, завопят: «Да ты чё! Давай с кем хочешь!» И добросовестно помогут выбрать равного по росту и силе противника.
Два раза я так и поступал. Но, увы, в поединках не преуспел, поскольку боевыми доблестями не отличался. И оставалось одно: проявлять повышенную бдительность и, приметив заранее врагов, давать дёру.
Кстати, бегство не считалось недостойным приемом. Понимали же люди: больше некуда деться слабому одиночке. Мало того, такое отступление со стороны даже выглядело проявлением отваги. Спеша оторваться от улюлюкавших «догоняльщиков», я с разгона прыгал вниз по откосу, в гущу чертополоха и крапивы. Враги не решались Уж очень ядовитыми были береговые заросли. Но я не боялся. С малых лет я открыл в себе свойство: всякие жгучие-колючие сорняки были ко мне снисходительны. Даже самая отчаянная крапива не жалила всерьез, а только чуть покусывала прокаленные солнцем икры и локти. Она была моей союзницей, и «язвицкие» злодеи малодушно отступали перед нею.
Но однажды мне ох как не повезло. Разгадавшие мою хитрость Стаськины приятели отрезали путь к откосу. Осталось одно – удирать вдоль улицы. Я мчался по упругим доскам, а сзади нарастал топот.
Тем, кто догоняет, всегда легче. К тому же я был с портфелем, где лежали только что взятые у Нины Адольфовны два тяжелых тома. Тротуар делал плавный поворот. Чтобы сократить путь, я кинулся через плоскую груду кирпичного щебня, который кто-то высыпал в траву. На мне были сандалии с кожаными подошвами (ходить босиком в дом семейства Кирхгоф считалось неприличным). Стертая кожа скользнула на кирпичных обломках, я с маху полетел головой вперед…
Ободрал, конечно, все, что можно ободрать: нос, подбородок, локти, колени. Майка разорвалась на животе. Красные круги в глазах, боль во всем теле, как горячие угли. Но сильнее боли – справедливая ярость! Чего им от меня надо?! Шел, никого не трогал, а они… Гады!
Я вскочил. Не было уже ни капельки страха. Сквозь мокрые ресницы я разглядел подбегавших недругов. Сжал кулаки (с костяшек падали капельки крови).
Мальчишки полукругом встали в двух шагах. В их глазах я не увидел ни радости, ни желания поиздеваться. Лишь один – пухлолицый и безбровый – улыбался с нерешительным злорадством:
– Ага, вляпался, Обручалка…
– Заткнись, – велел ему Стаська Язвицкий. Сорвал в траве подорожник и стал стирать у меня кровь с переносицы и подбородка. Тогда и другие принесли подорожники – молчаливо и деловито. Я ощущал касание прохладных листьев, боль делалась мягче, злость угасала. А растерявшие охотничий азарт мальчишки дышали сосредоточенно и виновато.
Краем глаза я видел, как самый маленький из них – стриженный под машинку и похожий на желтую шахматную пешку – подбирает вылетевшие из портфеля книги, сдувает с них кирпичную пыль…
– Ни фига, не помрешь, – неловко утешил меня Стаська. – Царапины неглубокие, скоро засохнут.
– Засохнут, конечно. Я привычный…
Малыш (которого так и звали – Пешка) принес портфель и книги. Стаська взял Майн-Рида.
– А, «Квартеронка». Я читал…
Остроносый приятель сунулся ему под локоть.
– Буквы какие-то «несоветские»… – Видимо он усмотрел старинные «i», «фиты» и «яти» царского времени.
– Сам ты… – Яська хлопнул его по щетинистой макушке. – А мне сказал: – Ты ничего пацан. Ладно, ходи по нашей улице, больше не будем мойдодырить.
Я испытал теплый прилив благодарности, но реагировал сдержанно: молча кивнул. Стал укладывать книги в портфель, мне помогали, путаясь руками. Пешка вдруг протянул прямоугольную бумажку.
– Вот… Она из зеленой книги вылетела…
Это был листок отрывного календаря – с числом «четырнадцать» и картинкой-корабликом. Наверно, его использовали как закладку. Я не стал толкать бумажку обратно в «зеленую книгу» (в Сенкевича), сунул в портфель отдельно.
…С той поры я ходил по Лодочной беспрепятственно. Мальчишки говорили мне «здорово», как знакомому, а Пешка даже подарил жестяную свистульку. Я теперь без опаски любовался живописными постройками, кручами и лесенками с узорчатыми перилами. Но… сделались эти путешествия какими-то пресноватыми. Не было в них прежней остроты и риска.
А в тот день, когда случилось примирение, я вернулся домой, вытащил книги, а за ними и листок – и увидел, что он не обычный. Не от простого календаря. От иностранного. В ту пору, когда все иностранное было под запретом, он мог считаться редкостью.
Бумага была глянцевая, плотная. Над крупными цифрами 14 чернела надпись из фигурных (готических!) букв – OKTOBER. Еще выше – непонятные заграничные слова, а сбоку от них обозначение года – 192… Уголок с последней цифрой оказался оторван, не узнать, какой год. Под числом – тоже готический шрифт: Freitag (после сестра объяснила, что это – пятница). Вот интересно – я тоже родился четырнадцатого октября! Правда, не в двадцатых годах, а в тридцать восьмом, но все равно совпадение…
А самым интересным был тонко и четко отпечатанный рисунок. Легкий, накренившийся на быстром ходу двухмачтовый кораблик со множеством треугольных и четырехугольных парусов. Они круто выгибались под ветром. Я долго разглядывал его. Чудился какой-то «зов морей». Как в кино, когда смотришь «Дети капитана Гранта»…
Под рисунком была мелкая подпись: «Dеr Schoner mit Rahsegeln».
Уже после, в пятом классе, учитель Вильгельм Яковлевич Цвиккер перевел мне: «Шхуна с парусами на реях». И объяснил, что это особый тип судна со смешанным парусным вооружением. А пока я просто смотрел на суденышко и будто слышал: «А ну-ка песню нам пропой, веселый ветер!…»
Вот ведь как перепутываются в жизни беды и радости! Не грохнулся бы я на щебенке – и не было бы у меня листка со шхуной. (И не запала бы она мне в душу, и не появились бы потом репортажи о моем фантастическом плавании на шхуне «Томас Манн»). Потому что бумажка эта лежала в томе Сенкевича, которого я читать не собирался, считал скучным. Я и во взрослые-то годы его не очень любил и прочитал с интересом лишь «Камо грядеши»…
Обратная сторона листка была пустой. Без текста. Но я разглядел на ней нечто вроде водяного знака: проступал на гладкой белизне разлапистый, оплетенный канатом якорь, а под ним какое-то слово. Я пригляделся и снова разобрал иностранные буквы (начитанное дитя, знающее латинский шрифт): Bremerhaven. Догадался, что это название приморского города. И подумал, что календарь был наверняка специальный, морской, и висел в каюте у какого-нибудь капитана дальнего плавания…
Потом листок потерялся. И я даже думал иногда – а был он или приснился? Да и была ли улица Лодочная с домом Нины Адольфовны Кирхгоф?
Но вот, выходит, была. И есть.
Я взял Ерошку за руку, и мы стали спускаться по шаткой, похожей на деревянный трап лестнице. Через Тополиный скат, через улицу Лесосплавщиков, на Лодочную…
Назад: 8
Дальше: 10