Селедка
Ранний вечер того же дня. Кукольный дом все еще стоит в передней, а Нелла, Йохан и Марин сидят в полутемной столовой за скудной трапезой – подчеркнутый жест смирения со стороны хозяйки. Корнелия ставит на камчатную скатерть тарелки с засохшим хлебом и худосочной рыбкой, бормоча при этом: «Чем меньше, тем лучше». Гримаса согласия на лице Йохана. Марин, чувствующая себя неловко от жизни в роскоши, не прочь продемонстрировать тягу к лишениям. Больше того, она всячески настаивает на этом ритуале.
Служанка уходит, а Йохан накалывает на вилку одну рыбку.
– В последние дни ты много трудишься, Йохан, – говорит Марин, откидываясь на спинку стула. – Собрался в очередное плавание?
В тишине слышно, как он работает челюстями. Он поднимает на нее глаза, держа за щекой непроглоченную рыбу.
– Пока не знаю.
– А когда доставят из Суринама партию сахара? – спрашивает она.
Йохан меряет сестру тяжелым взглядом.
– Тебя это не касается.
Марин кладет руки на колени и сопит, разглядывая атлас над его головой.
– Брат, я вот о чем думаю, – говорит она. – Почему бы тебе не привести его сюда и не подписать договор?
Он удивленно на нее смотрит.
– Кого привести?
– Ганса Меерманса. Тебе достанется его сахар.
– Но ведь…
– Число кондитерских все время растет. И дешевых гостиниц, где останавливаются сладкоежки. Мне-то, конечно, этого не надо.
Йохан не в силах скрыть удивления, но Марин делает вид, что ничего не замечает.
– Его сахар доставят только через месяц, – говорит он.
– Наверняка быстрее, – возражает она. Он хмыкает в ответ, таращась на нее с возрастающим изумлением, но ее этим не проймешь. Она лишь еще больше откровенничает: – Сегодня Корнелия покупала на причале рыбу. Йохан молча ждет продолжения, и Марин произносит: – Скоро троих утопят.
– Вот как. – Ее брат хмурится, опустив глаза в тарелку с селедкой. Наверняка сейчас он предпочел бы сочного краба, думает Нелла.
– Повесят им камень на шею, – продолжает Марин, – засунут в мешок и бросят в воду.
Йохан демонстративно роняет приборы. Нож сверкает в отблесках свечей, не зря Отто так долго его полировал.
– Вот как? – Глаза его горят. – Ну-ка, Марин, расскажи нам, за что суд собирается их утопить.
Она не выдерживает его взгляда.
– Один торговал рыбой на пристани, – говорит она. – Что там натворили другие, я не помню.
Повисает молчание. К сухой корке никто не притронулся. Душа и кошелек, думает про себя Нелла. Они помешаны на двух вещах. А о смерти говорят как о чем-то будничном. Ей доводилось видеть опухшие перевернутые туши коров и овец, погибших от чумы, отравленное растение, но раздувшийся в воде труп – никогда. Уставившись в тарелку, она проглатывает комок страха.
Йохан принес судовой журнал и сейчас по-детски прикрывается им как щитом, чтобы сестра не видела его лица, вдыхая запахи просоленных, потрепанных ветром страниц. В них вписаны истории закупленной провизии и пройденных милей, реестры, акции, наказания. Нелла же думает об этих страницах как о кладезе приключений, всегда запертых на замок и потому ей недоступных. Йохан со вздохом кладет фолиант на стол, и взгляд Неллы делается еще пристальнее.
– Почему сейчас, Марин? Почему ты вдруг вспомнила о сахаре?
Но та молчит.
Нелле бросается в глаза, как быстро ее супруга окутывают покрова печали, все равно что кафтан, в который он снова кутается. В нем как будто что-то надломилось. Этот разговор, уже не первый, просочился сквозь кожу и теперь вгрызается в его кости. Странно, что Марин вдруг отказывается обсуждать с ним тему сахара – «сладкое помешательство», как она его называет.
– Пусть тогда сюда приходят, – говорит Йохан.
– Мог бы и сам к ним сходить, – возражает Марин, опустив глаза долу.
– Очень я ему нужен.
Сестра молчит.
– Марин, – Йохан уже откровенно срывается, – почему ты суешь нос в мои дела? Чего тебе не хватает?
Она берет вилку.
– Не хватает? – Глаза у нее сверкают.
Йохан, глядя на нее, выдерживает паузу.
– Занялась бы тем, чем занимаются богатые женщины, – говорит он.
Марин фыркает, а брат продолжает:
– Возглавляют разные комитеты, жируют, ходят по магазинам, купаются в деньгах, притворяясь, что не умеют плавать… а ты вместо всего этого ешь как мышка, не позволяешь себе ничего лишнего, словно монахиня, не входишь ни в какие комитеты, не занимаешься благотворительностью, не ходишь в гости к друзьям, потому что у тебя их нет. И только даешь советы, что мне делать. Почему?
Она сжимает вилку, точно маленький трезубец, ноздри трепещут, челюсти сжаты.
– Ответь на это сам, Йохан, – выдавливает она из себя.
Молчание.
– Эти чертовы ужины из одной селедки! – Его слова падают на середину стола и какое-то время там лежат без ответа.
– Душа страдает от полного желудка, – изрекает Марин. – Она страдает, Йохан…
– По-моему, никому из сидящих за этим столом полный желудок не грозит.
Его слова, сказанные жестко, словно зависают в воздухе. Нелла с тоской смотрит на свою селедку в масле. А взгляд Марин снова устремлен на настенный атлас, где изображена Новая Голландия. Она нарочно роняет вилку на оловянную тарелку, как будто в расчете на то, что громкий лязг заткнет рот ее брату. Последующие слова обращены к далекой стране, к чужому континенту, к морям и звездам.
– Почему ты не можешь оставить это в покое, Йохан? – спрашивает она.
– А ты почему не можешь?
Они сверлят друг друга взглядами, забыв про Неллу. Атмосфера в комнате превращается в корку, которую хочется взять в руки.
Скудная трапеза подходит к концу, и Йохан, обычно после ужина уединяющийся в кабинете, объявляет, что идет спать. Нелла смотрит на четырехдневную сухую корку. У нее от голода сосет под ложечкой.
Нелла пытается уснуть, но ее беспокоит долетающий шепот. Она садится на кровати и напрягает слух. Затем встает, медленно приоткрывает дверь. В коридоре ледяной холод. Из прихожей явственно доносятся два голоса, словно провеивающие слова, будучи бессильны удержать их от заполнения великого безмолвия, в которое погружен дом. Настойчивые голоса смолкают, вновь оживают, опять смолкают, и характер разговора ей непонятен. Так продолжается несколько минут, после чего раздаются легкие шаги, и закрывается дверь – сначала одна, затем другая.
Она шире распахивает дверь и выходит в коридор. Прижимается лбом к балюстраде, но все, что она видит внизу, – это кукольный дом и слабые лучи лунного света, освещающие его сквозь высокие окна. Никакого перешептывания, только странное царапание, от которого у нее мурашки пробегают по телу. Кажется, все спят. А те, кому принадлежали голоса, удалились сквозь стены. Только шкап основательно стоит посреди прихожей в перекрестье бегающих теней. А вот и Резеки, распластанная на мраморном полу, – не то лужа воды, не то закатившаяся огромная шахматная фигура, совершенно здесь неуместная.