Революционная радикальность гугенотов
Но это также, несмотря на раскол в Церкви и подъём гуманизма, закрепление той идеи, что спасение всегда коллективно, что социальное тело должно оставаться племенным, иметь свой тотем, свою связь с богом. Модерн, в действительности, не принесёт изменений: потребность в трансцендентности остается столь же жгучей, как и ранее, однако теперь она будет фиксироваться уже не на боге или тотемной связи, а на разуме и духе, которые производят трансцендентные идеалы, первые основания которых заложит Гегель и которые затем, в свою очередь, выродятся в подавление индивидуальной свободы ради племени, ставшего нацией, народом, социальным классом или цивилизацией.
Историк Дени Крузе в своем замечательном исследовании насилия времен религиозных волнений во Франции воссоздал нарастание эсхатологической тревоги в XVI веке, обусловленной расколом в единой Церкви. Последний, как он объясняет, «заставил людей жить в состоянии крайней тревоги из-за неминуемого Страшного суда, в мире, переполненном знаками Бога, предупреждающего человечество о Его близящемся гневе. В этом мире они жили, творя насилие и переживая события, которые его требовали». Он добавляет: «Не следует ли в исторической перспективе мыслить религиозные войны в качестве столкновения традиционной культуры, основанной на присутствии Бога в мире, и культуры модерна, центрированной на автономизации светской сферы, культуры устранения тревоги? Таковы вопросы, к которым придёт сравнительный анализ систем представлений, которые поддерживают насилие. […] Разве не была победа Генриха IV, победа политического разума над мистическим очарованием, вписана в дестабилизирующую логику истории, которая увидела, как всё более нарастает интенсивность насилия, обусловленного тревогой, и как поднимается мечта о духовном осуществлении человечества».
Опираясь на многочисленные тексты, Дени Крузе демонстрирует нам внутреннюю работу психологических механизмов, которые подталкивают индивида присоединиться к определенной системе, поскольку последняя «снимает его экзистенциальную тревогу, заставляет его переносить её в ликовании или экзальтации, или же скрывает её от него, словно бы вытесняя вовне, что также приводит к ликованию и экзальтации, но уже связанным с избавлением». Не это ли архетип современного насилия и не описание ли их действия: выход из одной, обветшавшей системы власти и принятие другой системы с новыми онтологическими и метафизическими основаниями, которые заявляют о собственной первозданной чистоте? Безжалостная борьба папистов с гугенотами – это война за уничтожение, истребление Другого, которая прерывалась краткими перемириями, тщетными попытками прийти к компромиссу, которые лишь на мгновение останавливали коллективное насилие, резню и беспорядки – убийства (в том числе двух королей), осквернение и разграбление церквей, а также имущества клириков, надругательство над могилами, протесты против монархии, народные комитеты, не подчинявшиеся больше ничьей власти, случаи «панической истерии» или же «цепной реакции» и «коллективной экзальтации», которые Дени Крузе описывает в своем монументальном труде.
«Мне, конечно, могут возразить, – говорит этот историк, – тем, что постоянное присутствие этой скрытой стороны Реформации замечается только благодаря нескольким точечным примерам, так что я искусственно обобщил то, что, вероятно, было лишь маргинальными проявлениями напряжения или даже фактами, вполне нормальными для периода религиозных волнений. Я же считаю, что ритуалы насилия доказывают, что гугеноты 1560 годов, будь они воинствующими иконоборцами или же дворянами, соблазненными тираноубийством, стали прародителями Революции – благодаря своему символическому отказу от любой политической сакральности и мечте о новом обществе святых. И если радикальность, что вполне рационально, прячется в арьергарде воюющих протестантов Евангелия, причина в том, что чаще всего она пользуется совсем другим языком – языком коллективного насилия. […] Сознательно или бессознательно в ритуалах агрессии гугеноты пытались воспользоваться продолжающимися вспышками насилия, чтобы выразить свою мечту об обществе, в котором они были бы главными распорядителями. Именно в реальном насилии, выходящем за рамки театра карнавального катарсиса, время от время проявляется напряжение, стремящееся к цареубийству».
Свой первый том Крузе завершает следующим утверждением: «Как мы видим, желание полностью изменить устои, ввести новый порядок, хотя и известно, что он всё равно будет заражен первородным грехом, направляет коллективное сознание к воображаемому, более справедливому, более гуманному, более спокойному для всех обществу, к временному порядку, который был бы, по выражению Жанин Гарриссон-Эстеб, “совершенным образом потерянного рая”».
Религиозные войны дестабилизируют также и институт монархии, оплот европейского христианства. Они поднимают вопрос о легитимности низложения короля-тирана, который презрел заповеди Бога, и даже вопрос о необходимости его физического устранения. Божественный закон превосходит закон тирана. С протестантской точки зрения, как объясняет Дени Крузе, «король не обладает властью, которая позволяла бы ему управлять вероисповеданием своих подданных, которые в этом вопросе признают лишь авторитет Бога и никого иного». Отсюда парадоксальное последствие религиозных войн: гугеноты, когда они опирались исключительно на авторитет Библии, чтобы лишить власть «божественного права», в действительности открывают путь секуляризации политической сферы.
С этой позиции, не оказывается ли Французская революция не столько основополагающим событием модерна или архетипом его насилия, сколько продолжением того, что было запущено некоторыми протагонистами религиозных войн, стремящихся подорвать устойчивость порядка европейского христианства? Не следует ли рассматривать её не столько в качестве пришествия, сколько в качестве завершения, итога долгого процесса «секуляризации», (почти) окончательно сокрушившего царскую власть и власть Церкви?
Мы уже упоминали позицию Мишле, который в своем великолепном введении к «Истории французской революции», признавая связь христианства с Революцией, пытается предупредить «недоразумения»: «Революция, – утверждает он, – продолжает христианство и оспаривает его. Она – одновременно его наследница и его противница». По Мишле, христианство лежит у истоков чувства человеческого братства; однако Революция возвестила это чувство «для всего мира, для всякой расы, всякой религии, светящей светом солнца», тогда как христианство осталось пленником произвола понятия благодати и предназначения, которое протестантизм доведёт до крайности, до противопоставления понятию справедливости. «Революция, – утверждает Мишле, – не что иное, как запоздалая реакция справедливости на власть покровительства и на религию благодати».
Обращаясь к тем, кто уже в те времена желали всю вину за исключительно мерзкие преступления взвалить на Революцию, Мишле напоминает: «Не приведи Господь революционному террору сравнить себя с инквизицией! Или хвалиться тем, что за свои два или три года ему удалось воздать старой системе за всё то, что она делала с нами шестьсот лет. Как же инквизиция могла бы посмеяться! Что такое 16 тысяч гильотинированных одного по сравнению с миллионами повершенных, зарезанных, забитых, с этим пирамидальным костром, с этими горами горелой плоти, которые другая возвела до неба? В мгновение мимолетной откровенности руководитель инквизиции одной-единственной испанской провинции признается, что за шестнадцать лет они сожгли 20 тысяч человек. […] Но с какой стати говорить об Испании, а не об альбигойцах, альпийских вальденсах, бегинках Фландрии, протестантах Франции, ужасающем крестовом походе против гуситов или множестве иных людей, которых Папа предал шпаге?». Вскоре мы подробнее рассмотрим механизмы насилия, произведенные институтом инквизиции.