35
Горе и сопровождающее его оцепенение погасили все краски и смешали все формы, которые до того носились вокруг меня в воздухе. Мысли стали пустыми и бесцветными. Цитрусовый привкус в некоторых словах превратился в восковой. Раньше процесс запоминания доставлял мне радость, теперь он был тоскливой рутиной. Приходилось хитрить и изворачиваться, чтобы выманить из слов и вещей какое-то подобие жизни. Без светлой ауры, которую создавали в моем сознании разные линии, точки и тире, я не мог ухватить значения того, что читал. Мозг отказывался понимать газетные статьи и упорно видел в них лишь колонки изогнутых в разные стороны черных значков. Даже буква «Т» перестала ассоциироваться с мрачным человеком, стоящим с разведенными в стороны руками.
В то лето я перестал что-либо запоминать. Я просто гулял по улицам в обеденный перерыв или после окончания рабочего дня в библиотеке. Все было как в тумане. Я часто обнаруживал сам себя посреди главной улицы городка или в кинотеатре и не мог вспомнить, как туда попал. Иногда я пристраивался за каким-нибудь прохожим и долго следовал за ним.
Однажды, проходя по университетскому кампусу, я увидел человека, напоминавшего моего отца. У него была такая же растрепанная борода, и он так же горбился при ходьбе. Этот человек перешел дорогу прямо передо мной и торопливо двинулся дальше по тротуару. В руке у него был портфель, он часто поглядывал на часы. Я направился за ним. Мы миновали сложенные из песчаника университетские арки и портики и оказались в районе, где жили профессора, а также дантисты и адвокаты. Симпатичные ухоженные домики в псевдоренессансном стиле стояли на участках примерно по три акра. Мужчина, за которым я шел, так торопился, что то и дело задевал ногами собственный портфель. Я держался на противоположной стороне улицы. Дойдя до поворота, он сунул руку в карман и вынул один-единственный ключ.
Я стоял за кустами ограждения и наблюдал. Человек подошел к скромному деревянному дому с ярко освещенным крыльцом и занавешенными окнами. Он открыл дверь, и я увидел за ней большую прихожую со стоячей вешалкой, на которой висели пальто и зонтики. У меня не было уверенности, что этот мужчина жил один: дом содержался в чистоте, видны были даже горшки с цветами, но по этой вешалке и по аскетическому виду прихожей я все-таки решил, что он холостяк. Человек средних лет, с небольшим количеством знакомых. И один-единственный ключ в кармане.
Мужчина закрыл за собой дверь, а я пересек улицу и подошел к дому. Я пробрался туда, где горел свет, — к кухне — и, согнувшись в три погибели, осторожно заглянул в окно.
Оказалось, этот мужчина жил вовсе не один. За маленьким столом рядом с ним сидела пожилая женщина. Она закатывала рукав ночной рубашки. По ее лицу было видно, что она тяжело, вероятно даже смертельно, больна. Мужчина вынул из ящика стола небольшой шприц и сделал ей укол какой-то светлой жидкости. Она чуть потерла место укола и опустила рукав рубашки. Лицо ее прояснилось, теперь оно выражало благодарность и умиротворение. Мужчина поднялся, снял галстук и принялся делать салат. Не знаю почему, но я продолжал стоять у их окна и, словно завороженный, наблюдал за тем, как он режет салат латук и складывает его в деревянное блюдо.
Домой я вернулся через черный ход, чтобы не столкнуться с Уитом и мамой. Весь журнальный столик в гостиной был завален книгами о том, как преодолеть горе. Одна из них учила представлять «семь ступеней горя» таким образом: улица Шока, проспект Отрицания, бульвар Гнева и так далее. То есть горе было городом, где люди ездили на своих «бьюиках» по Отрицанию, пока им это не надоедало и они не сворачивали на Гнев. Мама все время допытывалась, на каком перекрестке я сейчас нахожусь. Когда я отвечал «не знаю» и просил отстать от меня, она приходила к выводу, что я двигаюсь по широкому бульвару с односторонним движением — Гневу.
Я услышал, как она возится в кухне.
— Натан, это ты? — раздался ее голос.
— Ну я. А ты что думала, грабители?
— Садись ужинать. Мы с Уитом тебя ждали.
Еще не было и пяти часов: горе вынуждало их рано ужинать. Я вошел в кухню.
Они оба стояли возле холодильника — просто олицетворение домашнего уюта — и, улыбаясь без всякого повода, смотрели на меня. Час семейного ужина мне приходилось терпеть каждый вечер. Мы сели за стол. В эти три месяца, что я жил дома, Уит фактически переселился к нам и спал теперь в комнате для гостей. Вечерние посиделки напоминали постановку абсурдистской пьесы.
Мама положила себе турецких бобов и передала мне тарелку:
— Угощайся, Натан!
— Я сегодня снова смотрел фильм «Крепкий орешек», — сказал я.
— А я вот думаю сделать навес для автомобилей, — объявил Уит.
— Зачем? — спросил я. — У нас же есть гараж.
— Из гаража сделаем сарай, — ответил он. — А машины будут стоять под навесом.
— Латук что-то кислый, — сказала мама. — Ну, как дела в библиотеке?
— Скучно до одури, — ответил я. — В латуке нет кислот, только щелочь и вода.
Я вспомнил человека, который резал латук, делая салат для умирающей.
— А я сегодня утром поболтал с одной женщиной из Бахрейна, — сказал Уит. — Она там садит виноград в пустыне. И вода у них по цене масла. Она здорово говорит по-английски.
Уит увлекся радиолюбительством и оборудовал целую радиостудию у нас в подвале.
— А я хочу завтра прокатиться куда-нибудь подальше, — сказал я. — Может быть, в Миннесоту.
— Ох, нужно ли это… — вздохнула мама.
— Машина изнашивается, это раз, число миль на галлон уменьшается, это два, — предупредил Уит, не переставая жевать.
— Мне кажется, этими своими поездками ты пытаешься справиться с горем, — сказала мама. — И зря. Большинство психологов советуют энергичные физические нагрузки.
Я представил себе напечатанное на мягкой обложке название книги: «Прорвись сквозь свое горе!» — и ответил:
— Я вожу очень энергично.
— Синтия, а какого цвета навес ты бы хотела?
— Ну, что-нибудь средиземноморское… Умбра. Или сиена.
В тот вечер это продолжалось пятьдесят две минуты. После десерта мне позволили встать из-за стола, и я удалился в гостиную. Дом теперь зиял пустотами: мама провела весеннюю генеральную уборку и выкинула кучу вещей. В углах собиралась тьма. Шейкерские комоды при желтом свете люстры казались промасленными кораблями из сосны или тика. Все было почти так, как в том доме, где я вырос, но только ни в чем не чувствовалось жизни. Не было видно бутылок с домашним пивом, не доносились из кабинета медитативные звуки контрабаса Чарльза Мингуса. А на каминной полке стояла погребальная итальянская урна с прахом отца. Желтые керамические завитки поднимались по ней и расступались, открывая гладкую поверхность цвета ванили. Я подошел поближе. Дико было думать, что его тело находится там, внутри, и что в белом пепле могли сохраниться кусочки костей.
Я поднялся в кабинет отца. Так же как и гостиная, он выглядел теперь неполной копией подлинника. В реальности по углам должны были громоздиться башни книг и пирамиды исписанных бумаг. Теперь книги стояли, тесно прижавшись друг к другу, на полках, и нигде не было видно ни клочка бумаги. Я сел за его стол. Здесь сохранилась единственная уступка настоящего прошлому: книга, которую он читал незадолго до смерти. Я прочитал на открытой странице:
«Возможно, все четыре основные вида взаимодействий (сильное, слабое, электромагнитное и гравитационное) в действительности являются частью единой объединяющей силы, которая представляет собой источник всей материи и всей энергии. Эта сила потенциально существовала до возникновения Вселенной, занимая при этом места не больше булавочной головки».
На полях отец нацарапал:
«Булавочная головка — многовато для всей материи. Однако я сижу сейчас на такой булавке, и смерть кажется реальной».
Я положил книгу на стол и вышел.
Моя комната была прибрана так же чисто, как и весь дом. Все здесь оставалось таким же, как в тот год, когда мне было двенадцать лет, если не считать приготовленного для стирки белья и припрятанного «Плейбоя». Мама давным-давно уничтожила все симптомы моего раннего полового созревания. Ее подозрения пропитали все стены в этом доме. Она интуитивно чувствовала, когда что-то идет не так, как надо: например, на холодильнике выступает плесень или я сижу в своей комнате и таращусь на голые сиськи в журнале.
Кровать была застлана знакомыми с детства простынями с Суперменом. Модель Солнечной системы по-прежнему свисала с потолка. Интересно, почему я так много мечтал о космических полетах? На подоконнике лежали предметные стекла от микроскопа. В большой банке с раствором хранился мозг барана, и в омерзительной жидкости плавало множество отделившихся от него кусочков. Я сел на кровать, взял на колени эту банку и стал смотреть, как покачивается и двигается вверх-вниз этот мозг. Выглядел он почти как человеческий, поперечные сечения которого я хорошо помнил по «Анатомии» Грея. Мозг с близкого расстояния больше всего был похож на серый холмистый пейзаж — местность, пересеченную оврагами и трещинами. Вселенная, говорил мне отец, развивается, как мысль. И наши мозги — это только средства передвижения ширящейся мысли, мембрана, которая весит меньше, чем буханка плотного хлеба, не чувствует боли и передает наши воспоминания от одного поколения нейронов к другому.