32
Мы вернулись в гостиницу. Отец проспал целые сутки, до следующего утра. Проснувшись, он продолжал некоторое время лежать неподвижно, глядя в потолок, а потом позвал меня.
— У меня левый глаз ничего не видит, — сказал он, прикрывая рукой правый. — Совсем ничего.
Вошел Уит и встал рядом со мной.
— Позвони маме, скажи, пусть прилетает сюда, — продолжал отец. — В Стэнфорде хорошая больница, отвезите меня туда. — Он повторил последнюю фразу еще раз, а потом объявил: — Я написал «завещание о жизни». Не хочу, чтобы мое существование поддерживали искусственно: никаких дыхательных аппаратов и никакой стимуляции сердца. Документ лежит в кармане моего пальто.
Мы помогли ему встать, отвели в ванную и вымыли. Потом Уит отыскал номер больницы в местной телефонной книге и позвонил.
— Поедешь на «скорой» или на нашей машине? — спросил он у отца.
— На нашей.
Я позвонил маме и сказал:
— Будет лучше, если ты приедешь.
— Передай ему трубку, — велела она.
— Привет. Извини, что причиняю тебе такие неудобства, — сказал отец в телефон. — Я знаю. Да. Я люблю тебя, Синтия. — Он положил трубку.
Мы спустились по лестнице и рассчитались у стойки гостиницы. Поскольку один глаз у него ничего не видел, отец шел неуверенно, покачивающейся походкой. Мы доехали до Медицинского центра Стэнфордского университета — больницы, славившейся своими нейрохирургами. Тут неожиданно обнаружилось, что отец прекрасно ориентируется в этом месте, — он все заранее внимательно изучил.
Его приняли в крыле, где содержались смертельно больные — СПИДом, раком, эмфиземой. Быстро сделали все необходимые анализы, томографию и рентген. Отец попросил меня прикрепить «завещание о жизни» к спинке его кровати над головой, что я и сделал.
— Когда они поддерживают жизнь до конца, то зарабатывают кучу денег, — сказал он. — А смерть сама по себе — штука бесплатная.
Надеть больничный халат он отказался. Думаю, другие пациенты этого крыла чувствовали себя неловко в присутствии моего отца. Он не желал никакого лечения и не признавал никаких эвфемизмов и недоговариваний при обсуждении своей болезни. Вряд ли кому-то из больных мог понравиться столь резкий и непредсказуемый человек.
Мама приехала через шесть часов. Она поцеловала отца в лоб и в щеку, а потом спросила:
— Ну что, нашел ее?
Он покачал головой. Мама кивнула, и по ее лицу было видно, что она и довольна, и расстроена этим обстоятельством.
Пришел врач — загорелый человек не старше 35 лет, с длинными волосами. Он принес результаты томографии и рентгена. Положив снимок на специальную лампу, доктор показал нам опухоль: большую кляксу, похожую по форме на яичницу из одного яйца.
— Она затронула глазной нерв, — объяснил он. — Это плохой признак, такое бывает ближе к концу. Пациент не чувствует боли, потому что блокированы передачи нервных импульсов.
— То есть боль на самом деле есть, но я ее не чувствую? — спросил отец.
— Да, можно так сказать. Мозг сам по себе не чувствует боли, но могут возникнуть побочные эффекты, когда системы начнут давать сбои.
В слове «системы» была оловянная безжизненность.
— Сколько осталось? — спросила мама.
— Несколько дней, — ответил врач. — В лучшем случае — несколько дней. — И он вышел в залитый светом коридор.
Мы по очереди дежурили у постели отца. Он был доволен отсутствием боли, потому что не хотел бы провести свои последние дни в эйфории от морфина, кодеина и тому подобных больничных радостей.
Незадолго до начала моей смены я решил немного прогуляться. Прошелся по больнице. Постоял перед дверью в родильное отделение, где слышался плач новорожденных. Прошел мимо травматологии: оттуда был слышен скрип колясок. Наконец вышел наружу — в сияющий калифорнийский день. Я потерял счет времени и был очень удивлен, обнаружив, что снова настало утро.
На крышу соседнего здания приземлился медицинский вертолет. Ему навстречу выкатили каталку, в которой сидела укутанная в белое одеяло женщина. Кресло с пациенткой подняли в вертолет, и он взлетел. Шум лопастей напоминал грохот воды в местах слияния горных рек. У меня перед глазами закручивались бирюзовые и серебряные спирали.
Я стрельнул сигарету у парня на костылях и только после этого осознал, что не курил с самой Айовы. Присев на скамейку, я затянулся и стал наблюдать за проходящими мимо пациентами, пытаясь представить себе, чем они больны и как живут. Оторванные от привычной жизни, придавленные болезнями люди вызывали жалость, однако я вспомнил слова Терезы о том, что причина болезней — ложь, невысказанные и подавленные желания, которые гноятся, увеличиваются и прорываются на поверхность. Рак, с ее точки зрения, был именно таким прорывом — признанием вины. Однако в чем оказался виновен мой отец? Я не хотел, чтобы он покинул нас, не раскрыв этого секрета, не сделав признания, которое объяснило бы его подлинную природу. Мне казалось, отец сейчас понимает сам себя. Как многие люди, я верил в то, что умирающие наделены той способностью к самопознанию, которой лишены здоровые.
Я сидел на скамейке за оградой больницы и смотрел, как подъезжают машины: увозят выздоровевших и привозят новых больных.
шевроле нова кремового цвета 9tks273 / форд таурус сапфирового цвета 3vsr209 / тойота камри красного цвета 7dde846
Подошел парень на костылях и сел рядом со мной. У него был тот желтоватый цвет кожи и невозмутимый вид, какие бывают у людей, всю жизнь проскитавшихся по больницам.
— Видел женщину, которая улетела на вертушке? — спросил он. — По-моему, не очень-то она и больна. Вполне в сознании. Наверное, решили ей устроить экскурсию к Золотым Воротам. Смотрел эпизод в «M. A. S. H.», где вертушки приземляются?
Я кивнул: действительно, несколько эпизодов хранилось в моей памяти. Парень предложил мне еще одну сигарету — видимо, принял мой кивок за согласие с тем, что увезенная вертолетом дама — симулянтка, и продолжил болтовню:
— А я в больницах больше всего люблю лифты, потому что их делают широкими из-за каталок. Могу кататься в них целый день.
Я поблагодарил его за сигареты и вернулся в больницу.
На диванчике возле отцовской палаты сидел Уит. Он, по-видимому, отыскал где-то автоматы с едой или кафе: рядом с ним были разложены сникерсы, а в руке он держал кофе в большом пластиковом стакане. Уит не спал несколько ночей, и теперь его руки чуть дрожали.
— Нигде не мог достать «Бэби Рут», — пожаловался он, критически оглядывая сникерсы.
Вышла мама и сказала: врачи сомневаются, что отец сможет пережить эту ночь. Опухоль разрасталась, затрагивая не только разные участки коры головного мозга, но и артерии, к тому же некоторые из них были на грани разрыва. Потом она сказала, что отец решил завещать свое тело науке.
Я вошел в палату: наступила моя очередь сидеть с отцом. Комнату теперь освещали лампы дневного света. Отец лежал, обложенный подушками, одна из них была подоткнута ему под колени. Лицо его казалось совсем новым, непривычным. По-видимому, разговоры с мамой позволили ему забыть о неудаче с частицей, и теперь он выглядел совершенно равнодушным. У него был вид человека, которому нечего терять, кроме своего тела.
— Ну что, осенью в университет? — спросил он устало. — Может быть, тебя возьмут в Массачусетский технологический институт…
Я кивнул, хотя на самом деле не знал, поступлю ли я в университет. Письма с приглашениями если и пришли, то ждали меня в Висконсине.
— Надо в чем-то разбираться… — Отец осмотрел кисти своих рук, а потом тихо сложил их на груди. — Куда ты ушел?
— Я здесь, — ответил я, придвигаясь поближе, чтобы он видел меня здоровым глазом.
Отец чуть заметно покачал головой:
— Я не о том. Куда ты ушел тогда… Ну, когда умер Поуп? Что ты там видел?
Никогда раньше отец не спрашивал меня, что я чувствовал во время клинической смерти. Я не знал, как ответить. Хотелось обнадежить его, рассказав о том, чего на самом деле не было: невесомость, все сияет чистым белым светом и так далее.
— Я сразу впал в кому, — сказал я. — Поэтому помню только то, что было до и после. А во время клинической смерти я запомнил только шум. Как шум помех в радиоприемнике. И еще как будто поднимаюсь из воды. Но я и в этом не уверен.
— Понятно, — сказал он. — Я говорил с мамой о том, что надо сделать после моей смерти с останками и так далее. Не вздумайте похоронить меня в земле, а то буду вам являться. Физика нельзя хоронить. Он должен сгореть, превратиться в газ, в легкие молекулы.
— Мы сделаем так, как ты хочешь.
— Я еще кое-что помню, — продолжал он. — Полураспад плутония. Названия инертных газов. Уравнения. И куда все это исчезнет? Какая польза теперь от этой информации?
Я пожал плечами. Он замолчал, сбившись с дыхания.
Нам кажется, что в момент смерти может открыться истина о том мире, куда мы уходим, но на самом деле эти туманные мгновения могут открыть только истину о нас самих. И нам очень хочется что-то узнать о себе, прежде чем будет поздно.
— Скажи, были минуты, когда ты меня любил? — спросил я.
Слово «меня» проплыло по палате в виде графитовой полосы.
Отец несколько раз моргнул — теперь это получалось у него медленно. Затем он расстегнул ремешок, снял часы и положил их на тумбочку. На запястье выделялась светлая полоска. Отец потер это место и сказал:
— Когда ты родился, я перестал носить часы. Забыл о них, перестал чувствовать время, не стало ни часов, ни минут. Иногда я ложился вздремнуть рядом с тобой и твоей мамой. Еще помню, я таскал дрова для камина и пытался починить все, что было испорчено в доме. Случалось, вставал по ночам просто посмотреть на тебя. — Он оглядел палату и заключил: — Вот что ты со мной сделал. Разумеется, я тебя любил.
Я чувствовал холод металлических перил его койки.
— Возьми эти часы себе, — сказал отец. — Можешь даже не носить, просто пусть будут у тебя.
— Пап, я буду носить их, — ответил я.
— Только они не идут… но у нас в городе есть часовщик. Ювелир… Лундберг, Клинберг… — Он прикрыл глаза. — Господи, да как же его фамилия?..
Отец вдруг широко открыл глаза и посмотрел в окно. Я подошел к тумбочке и взял часы. Они еще хранили тепло его руки. И тут я услышал, как его дыхание оборвалось. В комнате стало очень тихо. Его голова дернулась, а потом замерла.
Вот и замерло сердце, отсчитывавшее по четыре с половиной тысячи ударов в час в течение сорока восьми лет. Он умер мгновенно, на выдохе, глядя в окно на больничную парковку и пытаясь припомнить фамилию часовщика из нашего городка. Дыхание прекратилось, на мониторе, фиксировавшем работу сердца, поползла ровная зеленая линия. Тут же замигали лампочки аппаратов, завыла сирена. В коридоре зашелестели по линолеуму приближающиеся шаги. Я положил руку ему на грудь. Вбежали сестры. Я отошел к окну. Глаза отца оставались открытыми, и мне казалось, что он не отрываясь смотрит на меня.