15
Они дали мне успокоительных таблеток и все-таки отвезли на машине в Висконсин. Проснулся я уже в детской больнице Святого Михаила, в палате, где, кроме меня, находились еще трое ребят. До дому было всего двадцать миль, и родители отправились туда поспать. Я очнулся посреди ночи. Слышалось ровное дыхание больных и гудение вентиляторов на потолке. Из коридора виднелся слабый свет и доносились звуки телевизора. В последние недели я вдоволь насмотрелся передач вроде игры «Верная цена» и сериалов вроде «Чипс» и «Любовная лодка». У нас в доме никогда не было телевизора, и теперь я смотрел все подряд как завороженный. Я забывался не только от слов, но и от неонового света экрана. Отец терпеть не мог телевидения. «Просто фотоны носятся туда-сюда в вакуумной трубке…» — говорил он. Но пока я был в больнице, он разрешал мне смотреть все, что я хочу. Видимо, с его точки зрения, больным и выздоравливающим, в силу присущего им некоторого отупения, простительно заниматься всякой чепухой.
Я вышел в коридор размять ноги, одеревеневшие от долгого сна. На мне снова была пижама: пока я спал под воздействием валиума, кто-то переодел меня. Детская больница в Висконсине показалась мне симпатичнее мичиганской. На стенах висели репродукции с видами альпийских озер, туманных морских берегов и занесенных снегом хижин. Стены были выкрашены не белой, а небесно-голубой краской. На столах у дежурных сестер стояли лампы в виде Микки-Маусов. И пахло здесь не так противно: лимоном и лавандовым мылом, а не аммиаком и операционной.
Я прошел мимо стола, за которым дремала молоденькая медсестра. Коридор заканчивался небольшой комнаткой, где стоял на подставке цветной телевизор, а перед ним располагались два ряда пластиковых стульев.
Я включил телевизор, сел на стул, поджав под себя ноги, и стал смотреть. Сначала я увидел человека, водившего указкой по карте штата Висконсин. С запада на восток по ней двигалась облачная масса, которую прорезали красные стрелки.
— Завтра утром ожидаются порывистые ветры, — говорил человек, — а после полудня возможны ливни. Не забудьте положить зонтик в багажник.
Слово «порывистые» было белым и скучным, как восковой шар. Я смотрел на то, как шевелятся губы синоптика, и чувствовал, что мог бы заметить малейшее несоответствие между их движением и звуками.
Прошло несколько дней. Я установил, что медсестра на ближайшем к моей палате посту засыпает каждую ночь. В десять тушили свет, я ждал еще час, а потом тихонько выскальзывал в коридор. Обычно я смотрел новости и прогноз погоды, однако иногда добавлял к ним еще старый вестерн или комедию — не важно какие. Музыкальная заставка к викторине «Опасность!» казалась мне последовательностью голубых дисков. Алекс из комедии «Семейные связи» говорил какими-то платиновыми волнами. Голос Билла Косби превращался в ряд ярко-синих шаров. Когда я переключал каналы, цветные фигуры и звуки накладывались друг на друга. Документальные фильмы превращались в рекламные ролики и ковбойские драмы, детективные шоу переходили в кулинарные передачи и гангстерские фильмы. Переключение каналов, как квантовая физика в сочетании с джазом, изменяло природу времени. В момент переключения с одного канала на другой передачи смешивались друг с другом. Голоса мелких рэкетиров в фетровых шляпах пятном накладывались на какую-нибудь викторину, и создавалось впечатление, что эти бандиты пытаются обманным путем получить денежный приз или путевку на Бермуды. Телевидение есть не что иное, как сон в коме: лишенный логики, ирреальный, в котором поток образов зависит от введенных пациенту препаратов. Глядя на экран, я был готов и в самом деле поверить, что вся эта агрессия против моих органов чувств на самом деле представляет собой сон старика, которого везут куда-то на каталке. Он накачан разными растворами и находится под общим наркозом, и образы в его сознании каким-то образом просачиваются на голубой экран.
В дневное время я проходил различные испытания. Среди прочего меня заставляли читать журнал «Тайм», и я заметил странную вещь. Чтение очень напоминало процессы слушания или припоминания, но кое в чем от них отличалось. Слова и отдельные буквы имели строго определенную форму; все они жили своей жизнью. Так, слово «гореть» напоминало мужчину с усами и прямой осанкой. «Жалеть» было плоским и прямоугольным, чем-то вроде серого плавающего окна. «Безопасный» оказалось чем-то основательным, вроде каменного дома. Каждое из слов будто имело супруга в мире образов. Мне требовалось сосредоточиться, чтобы удержать в памяти цепочку слов, а не их россыпь и, преодолев их сопротивление, ухватить смысл целого. Иногда при чтении мне казалось, что я галлюцинирую. Я боялся вскоре обнаружить себя говорящим с большой красочной кляксой, парящей над моей кроватью.
Осенью я должен был пойти в последний класс, но меня никак не выписывали из детской больницы. Мама каждый день приходила во время обеда, приносила мне пирожки и штрудели и сидела со мной до вечера. Отец тоже навещал меня после лекций. Когда в школе начались занятия, он принес учебник математики, который взял у моего учителя.
— Это тебе пригодится, — сказал он, осторожно положив книгу на тумбочку у моей кровати. — Все ребята и учитель математики передают тебе привет.
— Спасибо, — ответил я. — Но в больнице я ее вряд ли открою. Надо подождать, когда выпишут.
— Спешить некуда, — сказала мама.
— Математика мало отличается от игры на пианино, — возразил отец. — Надо все время практиковаться, и тогда все станет получаться само собой.
— Ну, если человек хочет стать концертирующим пианистом или профессиональным математиком, это, наверное, так и есть, — ответила мама.
Отец только пожал плечами и обратился ко мне:
— Ты успел подать заявление в университет на будущий год?
— Нет, не успел, — ответил я.
В начале лета я думал о том, куда пойти, и перебрал массу мест — от Дартмутского колледжа и Массачусетского технологического института до университета штата Висконсин в Мэдисоне.
— Сэмюэль, он был в коме, — строго сказала мама.
— Я знаю, Синтия. Я в курсе.
Вскоре после этого разговора отец притащил свою старую логарифмическую линейку и оставил ее возле моей кровати. Наверное, он думал, что я схвачу ее и сразу примусь решать какую-нибудь инженерную задачу. Мне вспомнилось, как много лет назад мама оставляла свою скрипку в гостиной, надеясь, что я возьму ее и заиграю. После того как отец меня чуть не потерял, его отношение ко мне поменялось к лучшему: воскресла слабая надежда на то, что мой мозг подобен его собственному.
Мама водила меня гулять — отчасти для того, чтобы избавить от лекций на тему «Как хорошо выучить термодинамику еще до поступления в университет». Листья в том году очень рано стали красновато-бурыми и золотыми; они ровным ковром устилали лужайку перед больницей. В конце аллеи, по которой обычно возили больных в каталках, находились фонтан и солнечные часы. А позади главного здания протекала небольшая речка, с берегами, выстланными известняковыми плитами.
Мама носила индийские шарфы с орнаментом пэйсли и надевала шерстяные варежки задолго до прихода зимы. Она была чувствительна к холоду: как только погода менялась, у нее начинали болеть суставы. Как-то раз мы шли с ней, и она взяла меня за руку, кажется впервые с десятилетнего возраста:
— Натан, мне кажется, что твой отец что-то задумал. Эта логарифмическая линейка — плохой знак. Ты ее лучше выброси.
— Ну что поделаешь, такой уж он человек, — ответил я.
— Твой отец не замечает ничего вокруг, вот в чем дело. Он живет в своем собственном мире.
Этот разговор отложился в моем сознании. Вечером я смотрел телевизор и повсюду видел отца. Он представал то одетым в дерюгу отшельником, то монахом нищенствующего ордена, то конфуцианцем — мастером кун-фу, то сидящим в подполье анархистом, то деревенским пророком, проповедующим на фоне пещеры в Аппалачах. Еще он был провидцем из старого вестерна, который чуял, где лежит под землей золото; кающимся грешником в пустыне; Робинзоном, ожидающим, что мимо его необитаемого острова случайно пройдет корабль. Во всех этих образах он двигался как-то скованно, как будто носил ножные кандалы. Всякий раз у него было лицо очень одинокого человека: мертвый взгляд и неясные очертания рта и лба. Я начинал понимать, что имела в виду мама: отец в каком-то смысле не верил, что другие люди существуют.
Ночные просмотры телепрограмм продолжались. Врачи и сестры об этом знали, но им, похоже, было все равно. Я начал на память воспроизводить телепрограммы другим пациентам. В моей палате лежали три парня. Первого звали Вуди, и у него было сотрясение мозга после падения с лошади. Второму, Эндрю, сломали шею во время игры в футбол. Третий, Митч, был разбит параличом и недавно перенес операцию ног. Все они внимательно слушали, как я, скосив рот на сторону, изображаю бубнеж гангстеров или разливаюсь соловьем, подражая ведущим игровых шоу. Сам я при этом видел перед собой вспышки слов, причем, кроме цвета, они имели еще вкус и запах.
— Этот парень в бегах, и ему скоро яйца поджарят. Понял-нет? — говорил я бандитским голосом.
Тут кто-нибудь из ребят делал вид, что переключает канал, и я немедленно менял жанр:
— На помощника шерифа смотрите! На руки его смотрите, вам говорят!..
Клик.
— Температура будет падать, однако давление останется в норме. Если вы чувствуете себя неуютно, то, скорее всего, виновато ваше воображение…
Клик.
— …и потушить без масла. Пароварка — ваш лучший друг…
Клик.
— Что такое Тегусигальпа? Варианты ответа…
Если ребята просили, я мог играть так часами. Я точно воспроизводил интонации говорящих. Слова проносились сквозь мой мозг подобно тому, как спирали облаков проходят через всю Америку на канале «Погода».
Ближе к концу осени мой талант раскрыли врачи. Джейсон Кливз, практикант, куривший сигареты одну за другой, несколько раз смотрел телевизор вместе со мной. Про меня уже все знали, что я полуночник. Мы сидели на пластиковых стульях, положив ноги на маленькие кофейные столики, точнее, на кучу христианских журналов для молодежи, которые валялись на этих столиках. Начался фильм. Это был «Похититель тел» с Борисом Карлоффом. Доктор Кливз хотел переключить телевизор на другой канал, но я схватил пульт дистанционного управления.
— Я это уже видел вчера, — сказал я. — Они, должно быть, повторяют.
— А что-нибудь другое ты не хочешь посмотреть?
— Погодите, дайте хоть несколько минут.
Он не стал возражать. Я наклонился вперед и впился глазами в экран.
Прошли титры, показали Эдинбургский замок, и фильм начался. Я сам поразился тому, насколько хорошо все помню. Было такое чувство, что я не кино смотрю, а воображаю все это в своей голове: вот костлявая лошадь стучит копытами на пустой улице, вот юный студент-медик сидит на заброшенном кладбище… Когда доктор Кливз собрался все-таки переключить канал, я начал воспроизводить вслух диалог на экране, произнося слова на полсекунды раньше актеров. При этом я очень точно передавал интонации и паузы. Это был диалог между миссис Макбридж и Дональдом Феттсом, когда они беседуют у свежей могилы, а маленький терьер лежит поодаль, словно охраняя ее.
— Он не отходит от могилы, — говорила миссис Макбридж. — С прошлой среды, когда мы похоронили моего мальчика.
Доктор Кливз убрал ноги с кофейного столика. Я заговорил в унисон с актерами — Мэри Гордон и Расселом Уэйдом, как бы подпевая им, и в моей речи слышался шотландский акцент, причем присущий только простому народу. Потом я изобразил голос Феттса. Получилось чуть потоньше и поискреннее: это был голос мальчика из бедной семьи, который отправился в большой город, чтобы выучиться на доктора.
— Что ты делаешь? — спросил Джейсон.
Я слышал его голос как будто издали — он доносился до меня вместе с запахом никотина от его пальцев. Он вскочил, куда-то убежал и тут же вернулся с сонной медсестрой. Они уселись и стали слушать, поглядывая то на меня, то на экран.
— Я учусь у доктора Макферлейна, — говорил Феттс. — Точнее, учился до сегодняшнего дня…
Слушали они почти час. Диалоги, которые я произносил, перекликались с тем, что шло на экране, иногда мой голос накладывался на голоса актеров. Я не отрывал взгляда от телевизора, словно завороженный идущим от него светом, затерявшись в мрачных комнатах, где доктор Макферлейн вскрывал трупы на мраморных столах. Если бы меня спросили, о чем этот фильм, я вряд ли бы ответил. Это было все равно что сфокусировать взгляд на пятнах грязи на оконном стекле и не видеть картину за окном. Пришли еще несколько медсестер и один практикант. Они стали молча слушать. Был уже час ночи, фильм близился к середине.
— Все потому, что ты побоялся предстать перед толпой… И до сих пор боишься…
Доктор Кливз вдруг выключил телевизор. Я как ни в чем не бывало продолжал диалог:
— Нет, я не боюсь. Говори! Кричи хоть на весь мир, но только помни…
— Натан! Пора спать!
Я уставился на темный экран, чувствуя, как за ним остывают лампы. Я ясно видел шотландский бар, в котором Макферлейн и Грей продолжали свой пьяный спор об экспериментах на трупах. Доктор Кливз взял меня за руку и помог подняться на ноги. Сестры разошлись по своим постам. Мы медленно дошли по коридору до моей палаты. Ребята уже спали. Их ботинки и тапочки были аккуратно расставлены возле кроватей. Я забрался под одеяло и заложил руки за голову.
— Тебе надо отдохнуть, — сказал доктор Кливз.
Он посидел еще немного у кровати, чтобы убедиться, что я собираюсь спать.
— А ты знаешь, чем заканчивается этот фильм? — спросил я.
— Нет.
— Лошадь обрывает постромки, и экипаж падает со скалы.
— Ну, это всего лишь кино.
— Я знаю.
— Постарайся заснуть, — сказал он и вышел в коридор.
Я закрыл глаза. Белая лошадь жалобно ржала. Экипаж падал в море.