_____
И этот шанс был упущен. Я бродил по городу Я добрел до Сенной, потом до Гороховой. Переходя деревянный Горсткин мост, я хотел утопиться в грязных водах Фонтанки. Деревянные быки торчали из воды (это против весеннего льда), я смотрел на них и не знал, как буду жить.
Лучше бы я тогда утопился! Было бы намного лучше…
Я не помню, где я был еще, я не помню точно, о чем думал. Я даже не помню, зашел ли я в рюмочную на Загородном или нет. Экспертиза потом показала, что был я трезвый. А мне казалось, что я не в себе.
Одно я знаю точно: я знал, что никогда себя не прощу.
В этом городе ночи в июне белые, но мне казалось, что потемнело, или это, может быть, в глазах моих стало темнеть. Помню, пришел домой. Помню, Тамара телевизор смотрела. Я не хотел, чтобы Тамара услышала выстрел, я хотел застрелиться на заднем дворе. Вошел в ванную, достал пистолет, зарядил. Спрятал за ремень брюк. Посмотрел на себя в зеркало.
Ужасная рожа. А застрелюсь — будет хуже еще.
Я решил с ней не прощаться. Я не мог вынести минуты прощанья. Я устремился к двери, чтобы уйти. И тут она вышла из кухни, где ящик смотрела, и мне сказала.
Она мне сказала.
Она сказала мне: где ты был?.. ты все пропустил?.. ты ничего не знаешь?.. ты только подумай, передавали во всех новостях, сегодня прямо перед нашими окнами такое случилось! Учительница остановила машину Ельцина! Одна живет в однокомнатной квартире с взрослым сыном, и он обещал дать им новую квартиру!
Я замер.
Вот вы все ругаете Ельцина, сказала Тамара, а он квартиру дать обещал.
Дура! Дура! Дура!
Закричал я.
И выстрелил пять в нее раз.
_____
Я не скрывал своих намерений и на первом же допросе сообщил, что хотел застрелить Ельцина.
Меня куда-то возили. Меня допрашивали высокие чины. Я рассказал про пистолет, про трубу в ванной. Назвал все имена, потому что они думали, что я убил сообщницу. Гоша, Артур, Григорян, Улидов, некто «Ванюша», Куропаткин, еще семеро… Плюс тот в кепке писатель.
Только Емельяныча я не выдал. И организацию, стоявшую за его спиной.
Сначала они не верили, что я одиночка, а потом вообще не верили ничему.
Странно. Могли б и поверить. В то время одну за другой разоблачали попытки. Служба безопасности рапортовала о том. Еще до меня, помню, разоблачили банду кавказцев, сняли с поезда в Сочи, не дав им приехать в Москву Один потенциальный убийца прятался на каких-то московских чердаках, имея нож при себе, — он дал признательные показания на допросе, судьба его мне неизвестна. Писали в газетах, сообщали по радио.
А вот обо мне — никто, ничего.
Про учительницу Галину Александровну, что жила на проспекте Маклина и остановила машину Ельцина на Московском проспекте, слышали все. А про меня никто, ничего.
Я так и не знаю, в какой африканской стране выполнял интернациональный долг Емельяныч.
Доктор медицинских наук, профессор Г. Я. Мохнатый меня уважал, относился по-доброму. Но было непросто, я думал о многом.
Мне рекомендовано эти годы забыть.
Я живу во Всеволожске, вместе с отцом-инвалидом, у которого скончалась вторая жена. У меня есть отец. Он инвалид.
Иногда мы играем в скрэббл, а по-нашему — в «Эрудит». Мой отец почти не ходит, но память у него не хуже моей.
В Санкт-Петербург я попал за долгое время впервые. Мне рекомендовано сюда не попадать.
Я сожалею, что так получилось. Я не хотел ее убивать. Моя большая вина.
Но как мне кому объяснить, как я, по сути, Тамару любил?!. Кто любил хоть кого-нибудь, тот поймет. У нее была масса достоинств. Я не хотел. Но и она. Ей не надо было. Зачем? При таком избытке достоинств и такое сказать! Нельзя же быть непроходимой дурой. Нельзя! Дура. Такое сказать! Нет, просто дура! Дура, дура, тебе говорю!
Вадим Левенталь
ПРОСНИСЬ, ТЫ СЕЙЧАС УМРЕШЬ
Новая Голландия
1
Окончательно все стало складываться начиная с того момента (я шел по мосту Лейтенанта Шмидта и — иногда бывает, вдруг слышишь забытый запах так отчетливо, будто это не эффект памяти, а именно что те же самые молекулы вдруг осели на слизистой носа, — короче, я делал вид, что чешется нос, а сам нюхал свои пальцы), когда раздался звонок.
Лило как из ведра, молнию на куртке заело, мне пришлось перехватить зонтик под мышкой, согнуться в три погибели, чтобы расстегнуть куртку и достать из внутреннего кармана телефон, и вот таким знаком вопроса на горбу моста я судорожно нажал кнопку, прижал телефон к уху и услышал Степаныча:
— Что нового?
Я сказал, что ничего. Он пожевал еще какие-то слова, что у него тоже ничего особенного, что что-то такое движется, но что — пока ничего определенного, потом спросил:
— Ты кому-нибудь говорил?
Я сказал, что нет, и Степаныч отключился со словами:
— Ну давай там.
Я сунул телефон обратно, рывком затянул молнию и пошел дальше, бормоча под нос ругательства; ветер забрасывал воду под зонт, фуры, грохочущие по металлическим сочленениям моста, поднимали за собой водяную взвесь, и я с завистью поглядывал на белую громаду лайнера, который приплыл из черт знает каких стран, в которых уж точно не бывает такого омерзительного дождя, — но дело было даже не в этом: из-за звонка я забыл запах. Он выветрился из памяти, осталась лишь сухая логика: мальчик, ловивший на пальцах запах своей первой девочки, шел от нее по этому же самому мосту, удаляясь от ее милого, полудетского, но что до деталей — уже в дымке неразличимого лица со скоростью семнадцать лет в три шага.
Поэтому, а не просто из-за дождя, у меня было поганое настроение. Нужно было где-то спрятаться ненадолго, но в этом чертовом районе ведь нет ничего — прошла целая вечность, прежде чем я набрел наконец на какую-то дверь: оказалось, ночной клуб. Клуб как клуб, народ только собирался, я сел у стойки и стал ждать, пока можно будет что-нибудь заказать: барменша (с лицом, которое было бы симпатичным, если бы не безудержный пирсинг) болтала через стойку со своей подружкой. Подружку я плохо видел: мешала конструкция стойки. Я ждал, ждал, потом не вытерпел, довольно резко что-то буркнул, тогда девица нехотя обернулась ко мне, а подружка на мгновение наклонилась, чтобы посмотреть на меня.
Через минуту, со стаканом в руке, я уже думал, чего бы такого сказать, — мне хотелось, чтобы она еще раз наклонилась: в первый раз я ее не разглядел. Ну и я ничего лучше не придумал, кроме как спросить:
— Почему «Сушка»?
Что? — Ряды колец мотнулись в мою сторону.
— Почему называется «Сушка»? Вы тут что, сушки едите?
Барменша иронически посмотрела в сторону своей собеседницы и повернулась ко мне спиной: из мигающей темноты к ней требовательно тянулись мятые сотки.
— Все люди делятся на два типа. — Подружка еще раз на мгновение наклонилась, чтобы убедиться, что я ее слушаю, и снова я не успел разглядеть ее. — Одни спрашивают, едят ли тут сушки, а другие — что тут сушат.
— А вы, значит, праведников отправляете в рай, а грешников в ад? Куда тех, кто спрашивает про сушки?
Она встала, но мимо ее лица в меня теперь вперился то белым, то синим пульсирующий софит, и я все равно ее не видел, только слышал, как она сказала, уже отворачиваясь:
— Мы подумаем!
Она пошла в сторону сцены и по-хозяйски вспорхнула на нее, но удивиться я не успел: затрезвонил телефон — не из куртки, из джинсов, значит, было пора. Я быстро сказал, где меня ждать, махом допил бурбон и вышел на улицу; девчонка как раз устраивалась у клавиш, я успел услышать первые переборы, прежде чем самому со своим зонтом стать музыкальным инструментом: дождь, кажется, лил только сильнее.
Вот единственный мой просчет за все эти дни: я успел забыть, что в Питере путь из А в В никогда не равен пути из В в А, и оказался на унылой узкой набережной сильно раньше, чем надо было. Спрятался в подворотне — пахло как обычно, но когда куришь, не так заметно. Пару сигарет я выкурил, вышагивая из одного, чернильно-черного угла в другой, коричнево-черный от мерцающего во дворе фонаря, пока не дернулся снова телефон в джинсах.
— Ну вот я стою, тут арка такая большая, прямо напротив.
Я сказал ему, чтобы ехал неторопливо вокруг Новой Голландии.
— Новая Голландия? Это что такое?
Я объяснил, что справа от него темное пятно и есть Новая Голландия; он, кажется, обрадовался.
— Так а вы-то где?
Пришлось сказать ему, чтобы делал, что говорят.
Его труповозка два раза прошелестела мимо — фары выхватывали рыбьи глаза луж и мокрые щупальца кустов с той стороны канавы, — хвоста за ним не было. На третий раз я заранее вышел из укрытия и, резко схлопнув зонт, шагнул навстречу его «лексусу» — оказалось, это у него «лексус». Парень был на редкость общительный и довольный жизнью.
— А чего вы назад? Хотите вперед? — (Я отказался.) — Куда двинем? Тут постоим или вокруг ездить? О’кей. Прикиньте, двадцать лет живу в этом городе и не знал, что это Новая Голландия называется.
Святая, блин, невинность — костюм, кожаный салон и кокаин в шоколаде. У него даже визитная карточка была: финансовый аналитик. Я хмыкнул, когда он мне ее протянул.
В общем, по вашему вопросу. — Он что-то бодро, но очень путано стал объяснять «по моему вопросу», куда он звонил и с кем говорил; имена все были незнакомые. — Честно говоря, надо мной смеялись, конечно, когда я говорил. Типа, а «Газпром» тебе не нужен и все такое. Я и сам засомневался, подумал, может, это типа розыгрыш или что. — Он все взглядывал на зеркало, пытаясь разглядеть меня, но я знал, куда садился. — В общем, сегодня утром звонок был. Сказали, что, может быть, что-то и есть, но, типа, хотелось бы услышать конкретные пожелания и все такое. Андрей Петрович — ничего не говорит вам? Мне тоже. Это он сказал, что он Андрей Петрович. В общем, формат дальнейшей работы… — Он стал с удовольствием объяснять, сколько денег он хочет.
Сквозь тонировку видны были только бледные, смурной пеленой подернутые угли — фонари, окна, стоп-сигналы, — кружась, заворачивали, заворачивали мимо — из иллюминатора подводной лодки, скользящей по дну моря, думал я, так смотрелся бы бледный блеск ворованного золота (ведь золото всегда ворованное).
— Так что мы, созвонимся завтра тогда? Он остановил машину у той же подворотни, где я сел к нему.
Я уже взялся за ручку двери, но подумал, что все-таки должен сказать ему, хоть он и не поверит.
— Если хотите моего совета, — сказал я, — исчезните как можно скорее. Выбросьте мобильный телефон, переоденьтесь, оставьте машину и на электричках куда-нибудь подальше. Домой не заезжайте — это будет лучше всего.
— Чего?
Что еще я должен был ему объяснить? Дверь за мной мягко чмокнула; я хотел раскрыть зонт, но оказалось, что дождь перестал. Труповозка секунду еще помучалась, а потом, вскипятив лужу под собой, прыгнула вперед и умчалась.
Я повернулся: передо мной, завернутая в сальное плюшевое пальто, стояла маленькая старушечья фигура; и когда она подняла голову (она была лысая, эта голова; пучки волос торчали из нее, но похожи были скорее на плесень, заведшуюся от грязи и сырости), я бы закричал, если бы горло не перехватило от ужаса и омерзения, потому что у нее были цепкие и жадные глаза, одним из которых она подмигнула мне, двинув носом вслед «лексусу», — и я почти застонал, во всяком случае, какой-то воющий звук стал рождаться у меня под ребрами, но старуха уже обогнула меня и засеменила дальше. Руки ее были сложены за спиной, и тряпочная пустая сумка раскачивалась из стороны в сторону.
Черные холодные волны ужаса захлестывали меня одна за другой. Оказаться в квартирной пустоте и темноте теперь было бы смерти подобно, мне как воздух нужно было людное шумное место — страшные старушечьи глаза все плясали передо мной, меня передергивало. Оглядываясь, я видел только влажную хищную темноту.
Ритм ходьбы, бессмысленный обрывок речи «мы подумаем», закусывающий свой собственный хвост на бесконечном реверсе, — шагая, я как будто запеленывал старуху в эти два слова, и наконец я остановился. Сердце мое заколотилось как с цепи сорвавшись, мне вдруг пришло в голову, что я, кажется, забыл из-за всей сегодняшней суеты принять таблетки, и, значит, надо их принять, но главное — что, может, и не было ничего такого страшного в простой как блин коломенской старухе. Тем не менее стеклянная дверь «Сушки» светилась, и не зайти теперь было бы глупо.
Оказалось, что она поет. Вечеринка подходила к концу — наверное, поэтому она пела что-то меланхолично-медитативное. Я успел выдуть полстакана, а она раз сто, наверное, повторила:
…When you die asleep your dreams will keep on going
When you die awake you just die…
Потом, когда она спустилась и села рядом со мной, я, чтобы завязать разговор (а она оказалась очень, очень красивой: изысканное лицо с длинными глазами, резными скулами и решительными, плотными мазками губ), спросил, про что была песня. Она повернулась ко мне, отхлебнула из стакана и сказала:
— Это буддийская песня. Про то, как правильно умирать.
Мне кажется, я теперь только понимаю немножко, что она имела в виду; тогда-то я просто пропустил ее слова мимо ушей — гораздо больше меня занимали движения Надиных губ. Она спросила меня, чем я занимаюсь, я сказал, что в данный момент я private investigator (шутки про шляпу-сигару-роковую-красотку), я спросил, сколько ей лет (на вид шестнадцать, но когда вы поете — как будто тридцать пять), потом мы гуляли (город разъяснело, и стало похоже на выстарившееся июньское серебро; мне пришлось признаться, что я больше десяти лет не был в городе, так что и не знаю, где теперь прилично ночью поесть), она все расспрашивала про Лондон, а я старался разговорить ее: хотелось слушать и слушать ее голос, всю ночь, — наконец мы оказались на улице Репина и решили, что глупо ей теперь ловить машину черт знает как далеко.
Хотел бы я посмотреть на человека, который на моем месте уже мысленно не раздевал бы ее. Но когда мы поднялись и я попытался ее поцеловать, она вывернулась и сказала, что трахаться со мной не будет. Я вздохнул и (мы были пьяные) пропердел губами, но — нет так нет, все эти школьные игры: час на футболочку, час на лифчик, час на штанишки, час на трусики и полтора часа на то, чтобы уговорить ее раздвинуть ножки, а потом уже ничего не хочется, кроме как двинуть ей по голове, — нет, нет, не для меня; налил себе коньяку, показал Наде ванную и пошел спать. Уже падая в обморок сна, я подумал, что таблетки так и не выпил.
2
Наутро я обнаружил ее рядом с собой в постели (извини, нигде не было постельного белья; ты уже спал…), но не приставать же к Изольде утром, да и какой из меня Тристан с перегаром. Она юркнула дальше в сон, я пошел на кухню давить сок, и почти целый стакан надавил, как вдруг зазвонил телефон и я вспомнил, что должен встретиться с Юрой. Я стоял у окна, отодвинул занавеску и увидел, как он расхаживает вокруг колонны, выговаривая мне в трубку, что меня уже пять минут как нет. Я сказал ему, чтобы успокоился и посидел на скамейке еще минут десять, быстро собрался, додавил сок, поставил стакан рядом с Изольдой и у стакана положил вторые ключи — точно, сентиментальные жесты, вот что я люблю.
Я вообще-то не лукавил, когда говорил Степанычу, что не хочу в Питер — страшно и опасно, но в некотором смысле был тут и плюс — Юра. Юра теперь был в костюме, и, похоже, дорогом (так и не сел, ждал меня стоя), а когда-то носил рваные джинсы — это был такой шик, в рваных джинсах вылезать из отцовской машины (что это были за машины, кто сейчас упомнит, — тогда, когда рваные джинсы не были модой, а были просто рваными джинсами). Я ждал чуда узнавания — того же нытья и восторга, с которым сердце встретило и сам Румянцевский сад с угрюмой, всеми забытой колонной и пустой летней сценой, и захламленные задворки Академии, и вид на верфи: стая слетевшихся на падаль стальных птиц, — но нет, Юра был просто доброжелательный делец, с таким боязно иметь общие воспоминания. Я отдал ему фотографии и конверт. Прощаясь, я сказал ему «спасибо», а он сказал «пока не за что», но я подумал, что все-таки есть за что — что хотя бы не стал пересчитывать. Юра уехал, я еще покурил на скамейке. Дул ледяной ветер, небо было прозрачное, фарфоровое. Если бы я дал себе волю, я бы расплакался от невозможности раствориться без остатка в недвижной ледяной прозрачности Петербурга.
Степаныч дозвонился до меня именно в этот момент.
— Послушай, Степаныч, ты же сам сказал мне сидеть на жопе ровно и не высовываться. Дать знать тебе, если на меня будут выходить, так? А теперь спрашиваешь меня, что я делаю. Сижу на попе ровно.
Степаныч расхохотался:
— Ты вылитый отец. Тот тоже по нескольку месяцев лежал ногами кверху, а потом — вихрь, только успевай за ним.
Я промолчал.
— Извини. Я очень любил твоего отца. Ну, если что, звони.
Меня не так долго не было: я только сходил купить апельсинов и свежий батон, — но, когда я вернулся, кровать была застелена и стакан вымыт. В квартире было отвратительно тихо, и я, чтобы не слышать этой тишины (смешно, но Степаныч был абсолютно прав: главное мне теперь было — ждать звонка парня на «лексусе», я ни секунды не сомневался, что он плевал на мои предостережения), в общем, я лег спать. На подушке рядом со мной лежали несколько ее волос, я внюхивался как мог и — может, мне казалось, а может, действительно подушка еще хранила сладкую тайну Изольдиного запаха.
В «Сушке» я торчал каждый вечер (даже Мисс Пирсинг перестала воротить от меня нос), так что, не исключено, какие-то моменты могли перетасоваться в памяти, в тот день так и вовсе: вечером я проснулся с ощущением, что проснулся не до конца, добрел до клуба как будто в каком-то молоке (пока я спал, ветер надул дождя, и опять стояла морось), причем, пока шел, даже взглянул раз на свои ладони — убедиться, что я это не во сне иду (кто-то мне говорил, что во сне посмотреть на собственные ладони невозможно). Наверное, все-таки в этот вечер, когда я только успел сесть за стойку и ткнуть пальцем в бутылку, со сцены раздался ее голос, что среди нас-де тут частный детектив detected и что ему она посвящает сегодняшнее свое выступление, — и после этого целый час пела до каждой нотки родные Sway, Put the Blame on Marne, Amado mio и еще почему-то Quizas. В этот вечер или потом пела она снова «буддийскую песню про то, как правильно умирать», я не уверен. Во всяком случае, в один из вечеров точно, потому что с первого раза я бы ее не запомнил.
Время от времени она спускалась вниз и садилась рядом со мной, но мы уже не пили столько, сколько в первую ночь, — ни в этот вечер, ни потом. Тем более что в этот вечер я дождался-таки звонка, вышел на улицу, чтобы поговорить (парень лопотал преувеличенно бодро; я сразу понял, что все срослось, и не раздумывая назначил следующую встречу в Румянцевском саду), а после этого уже не вернулся в клуб: прощаясь с «финансовым аналитиком», я заметил на той стороне улицы лысую старуху.
Сначала я сделал несколько шагов за ней машинально и потерял ее из виду, но потом, когда она снова появилась, я стал ее догонять — нужно было заглянуть ей в лицо, но чувствовал я себя неловко: мало ли не та. Я довольно долго шел; случая невзначай взглянуть на нее не представилось — она не прятала лицо, просто так получалось, — наконец она исчезла, неожиданно нырнула не то в подворотню, не то в парадную; оглянувшись, я судорожно вдохнул, выпрямляя спину: из фиолетовой темноты неба выступала арка Новой Голландии.
Мне пришло в голову, когда я переходил обратно мост (то ли протрезвел, то ли старуха — настроение стало поганее некуда), что Новая Голландия и Румянцевский сад могли бы быть (точнее: всегда были) шляпками двух винтов, которыми мой Петербург прикручен к небытию, к Неве. Новая Голландия — пустая, заросшая, полуразрушенная, со своей циклопической торжественной аркой: может, только на ней и держится еще имперский, римоподобный Петербург, и стоит хищным нетопырям со своими говенными инвестициями добраться до нее, чтобы устроить тут омерзительный Гамбургский вокзал, как весь город со скрежетом открепится от болота и, накренившись, зачерпывая воду, поплывет в открытое море.
Потом Надя смеялась, мол, всегда ли я вместо того, чтобы дать девушке свой телефон, даю сразу ключи от квартиры. Я сказал, что только если девушка знает, как правильно умирать, но, кажется, комплимента не получилось. Это было на следующий день, когда я фотографировал ее. Я понял, что нужны ее фотографии, после встречи в Румянцевском, за которой я наблюдал из кухонного окна. Приехал черный тонированный «БМВ», с заднего сиденья вылез бледный финансовый аналитик. Сначала он ходил вокруг колонны, потом стал названивать (телефон беззвучно мигал на моем столе). Через двадцать пять минут он посмотрел в сторону машины, кивнул и медленно, оглядываясь, пошел обратно, но за несколько шагов до труповозки (я даже успел разглядеть его глаза — они были как будто затянуты какой-то пленкой) он неловко подпрыгнул и побежал в сторону Репина. Из машины два раза хлопнуло, парень дернулся, махнул руками и на лету грохнулся головой о поребрик. Бэха, тихо шурша, отчалила.
Надю я фотографировал сначала в клубе — на сцене, за стойкой, получалось темно на темном фоне, аппарат не слушался (я даже инструкцию прочитать не успел), — а потом в квартире; тут удалось застать ее врасплох в залитой галогеновым светом ванной на фоне белого, как зубы, кафеля — то что надо. Она с треском захлопнула дверь, а я выбрал кадр, на котором она только обернулась и еще не успела раскрыть рот, и набрал Юру. Сначала продиктовал ему номера бэхи, потом спросил, как там документ.
— Утром уходит в работу, а что?
— Мне еще один нужен.
— Еб твою мать, а владычицей морскою ты не хочешь, а?
Рыбонька моя, don’t worry, я знаю ценник. Премия за мозгоебство полтарифа. Ну?
Юра вздохнул и сказал, что постарается.
— Совсем такой же?
— Нет, это девушка.
— Я так и знал, люди не меняются. — Юра расхохотался.
Перестала шуметь вода в ванной, я быстро договорился с Юрой и бросил телефон в сторону. Надя была прекрасна, как свежерожденная Венера, и даже позволила себя поцеловать, но, когда я попытался скользнуть ладонью под халат, вывернулась и сказала, что не спит с наглыми частными детективами.
— А с кем? — Что я еще мог спросить?
— Только с теми, кто знает, как правильно умирать, — сказала она и показала язык.
Я совсем забыл про таблетки — несколько раз вспоминал, но неохотно: мне нравились мои собранность и сосредоточенность, и они были мне нужны — комбинация у меня была беспроигрышная, но только если ее безошибочно разыграть. К тому же все время было не до них — вечером я засыпал на одной кровати (хотя, увы, не в одной постели) с Надей, а утром рядом с ней просыпался: так получалось.
Ключи снова остались у нее — я ушел ни свет ни заря, чтобы успеть поймать Юру, а встретил ее только уже вечером в «Сушке». Я заблудился, возвращаясь от Юры, в прямых, как трубы, улицах Коломны — специально решил вернуться пешком: сначала было забавно, я из принципа не спрашивал дорогу, улицы и реки закручивались, слипались (наверное, я еще не до конца протрезвел), Пряжка перетекала в Мойку, Мойка притворялась Крюковым, Крюков убегал в сторону, прошло, похоже, несколько часов, я злился, бормотал ругательства и почти плакал, когда дом, вдоль которого я шел, вдруг загнулся в сторону и (я поймал себя на том, что подозреваю Новую Голландию) из-за канала выросло укрывище из темных и пыльных кустов. Когда я дотащился до квартиры, Нади уже не было, и я рухнул спать, положив рядом телефон. На подушке лежали ее волосы, как и позавчера.
Я спал весь мокрый, метался по кровати с края на край и только ночью в «Сушке» — Мисс Пирсинг всю дорогу подстебывала меня и в числе прочего сказала, что, мол, врет он все, что частные детективы не бухают все время по клубам, Надя возразила, что как раз наоборот, они только этим и занимаются, и пропела You must remember this, но мне все равно пришлось отвечать на вопрос, что я расследую (пропажу пакета уставных документов крупной компании, отрапортовал я к очередной порции ее смешков), — я вспомнил, что днем меня выдернул из сна звонок Степаныча и Степаныч говорил, чтобы я был ко всему готов, и особенно упирал на своих ребят, которые сидят-ждут, как пожарная команда, по первому звонку выезжают.
— А без ребят никак?
— Это в твоих берлинах-лондонах можно без ребят, а тут — ин ди гросен фамилиен нихьт клювом клац-клац!
(Я сразу вспомнил, как меня еще в детстве тошнило от шуток всех этих полковников, с которыми у отца были дела.)
Мисс Пирсинг продолжала приставать ко мне, и я не понимал почему, пока — кажется, не в этот вечер — почти наугад не спросил ее, не по женской ли она части, и, как выяснилось, попал в яблочко. Все эти дни — тем более что спал я дважды: глубокой ночью и в разгар дня — срослись и переплелись друг с другом, как сплетаются в шмат влажного зеленого мяса огуречные стебли; после звонка Степаныча (вернее, после того, как я вспомнил о нем в клубе) я с отчетливостью рекламного снимка с залитого солнцем курорта увидел, что главное мне теперь — не сорваться.
Дополнительная сложность была в том, что я стал взбудораженный, не мог усидеть на месте, бегал по улицам: то проверял, не следят ли за мной (запутывал следы: забирался в проходные дворы, пересаживался с троллейбуса на троллейбус, наворачивал круги), то, наоборот, принимался за слежку сам — время от времени мне начинало казаться, что я вижу злосчастную старуху. Я мучился двойственным ощущением безошибочности происходящего и в то же время подозрительности по отношению к себе, и эта гнусная муть прорезывалась тут и там моментами бесплодных озарений: так, я понял, что, отправляя меня, отец, конечно, хотел уберечь меня от необходимости думать о компании (он, очевидно, воспринимал ее как свой и только свой персональный ад), хотя говорил про пи-эйч-ди, но даже он вряд ли формулировал для себя главное — что хочет выбросить меня из холодной ловушки петербургского марева, пусть даже ценой необходимости самому остаться в ней навсегда, ведь отец сам поставил себя так, что единственным способом уехать из Петербурга для него оказалась выпрыгнувшая со скоростью 350 м/с из ствола пуля.
Легче было ночью в «Сушке». С Мисс Пирсинг мы обменивались подколками, я то и дело показывал на какую-нибудь девицу и подмигивал: красивая, да? — она отмахивалась от меня (а когда сильно убралась, разоткровенничалась: красота — это движение души, а у них у всех вместо души целлюлит, — она старалась не смотреть на Надю), а с Надей мы напивались, а потом гуляли и ехали ко мне.
С Надей я спал как убитый (мои ритуальные домогательства она неизменно и доброжелательно отклоняла), а днем во сне меня догоняла поганая старуха — в самом жутком из этих снов я ехал с ней на заднем сиденье автомобиля и боялся повернуться к ней, чтобы не выдать себя, но не выдержал и стал за ней подглядывать: она безразлично смотрела мимо, не двигалась, и из ее ноздри показался шевелящийся кончик прозрачного коричневого дождевого червяка, он медленно тыкался в губу то туда, то сюда, собирая и распуская кольца своих сегментов; именно из этого сна меня выдернул звонок Юры, и я, еще корчась от ужаса, накорябал на клочке бумаги название банка, на который была зарегистрирована труповозка «БМВ».
Этот сон догнал меня еще раз, когда, выйдя на улицу (утро, после дождя — все время шел этот чертов дождь), я увидел усыпанную червяками мостовую и вспомнил, что однажды это уже было — давно, в детстве: моя левая рука задрана вверх, ее держит теплая мамина, а распахнутые глаза дивятся на червивое царство: некуда ступить.
Степаныч не звонил; время от времени я начинал сомневаться в себе, в своем плане, вообще в том, что все это не бред сивой кобылы и что я примчался в Петербург по делу, что Степаныч вообще звонил, — пока этот кошмар наконец не закончился: прорезался Юра с документами — я перетерпел.
3
Последние два дня; оставалось сотворить из воды пресмыкающихся и далее по тексту вплоть до человека. Утром я позвонил Степанычу и сказал, что больше не могу (чистая правда: я больше не мог).
— Все равно ничего не получается, Степаныч. Я скажу, чтобы готовили пресс-релиз и обращение в прокуратуру.
— Секунду, Антон, подожди. — Степаныч отошел в тихое место, чтобы со мной поговорить. — Слышно? Антон, дорогой, я не могу тебе ничего запретить. — Он говорил негромко и убедительно; на заднем плане что-то обсуждали громкие и довольные мужские голоса. — Но не советую, дорогой, не советую. Во-первых, потому что, я тебе говорил, через полчаса после твоего пресс-релиза на рынке начнут сбрасывать бумаги. Компания на этом миллионы потеряет. Ты потеряешь. А во-вторых, потому что немножко осталось, еще чуть-чуть, и мы возьмем их за горло. Подожди малость. Тут главное — выдержка и главное — не бояться, не бойся.
Я немного посопротивлялся, но дал себя уговорить один день подождать.
— Успокойся, дорогой, и не нервничай: если Магомет не идет к горе, то гора идет на хуй. — Он хохотнул: видимо, хотел меня успокоить.
Как ни странно, я действительно успокоился после этого разговора — настолько, что, покупая билеты, заигрывал с раскрасневшейся девочкой-оператором, хотя больше всего мне хотелось оглянуться и посмотреть, не подслушивает ли кто-нибудь за спиной. На всякий случай я все-таки не стал ничего говорить вслух, написал на листочке и отдал мягкой курносой девчушке.
Потом я вернулся домой и спал, сжав в ладони мобильник, а вечером отправился в «Сушку». Звонок застал меня на пустынной (всегда пустынной — в чем, думается, есть высшая справедливость) площади Труда: незнакомый будничный голос спросил, тот ли я, кто им нужен, и, по имени-отчеству, все остальное бла-бла-бла. После этого я сразу набрал Степаныча.
— Вот видишь, я же говорил! Что сказали?
— Сказали, что, возможно, меня заинтересует их предложение.
— Где назначили? Это юго-запад? Значит, слушай. Им главное — посадить тебя в машину и повезти куда-нибудь на дачку. В машину садиться нельзя ни под каким предлогом. Там будут мои ребята.
Все время, пока я шел до «Сушки», Степаныч рассказывал свой план. По его словам выходило, что это будет целая военная операция, только что без вертолетов.
— Что-то слишком сложно, Степаныч, а ничего не сорвется?
— Терпи, казак, — (я вдруг стал казаком), — а то мамой будешь!
Толкая стеклянную дверь, я испытал короткий приступ ностальгической, из будущего просочившейся тоски: что в «Сушке» я, может быть, последний раз. Да, если мне чего-то и жаль во всей этой истории, так этого того, что не получилось толком попрощаться с Мисс Пирсинг. Я подумал об этом, когда засыпал (в эту последнюю ночь я целовал Надю-Изольду особенно нежно, и она отвечала мне, но ладонь, отправившаяся в вояж по ее животу, была почти сразу же депортирована на родину; вместо этого она обняла меня и заснула), — подумал о том, что жаль будет больше не повидать трогательную полужелезную мордашку с тщательно наведенным скрытым выражением гендерного превосходства и не намекнуть ей, что в некотором смысле мы заодно: я тоже терпеть не могу мужиков и целлюлит.
И еще надо было попросить сирену спеть эту ее песенку. Я весь последний день ее насвистывал — прилипла; а последний день получился длинный. Хотя проснулся я поздно: Надя уже испарилась; только лежала у зеркала забытая косметичка. Я привел квартиру в порядок, сходил за хлебом, позавтракал, — был уже почти вечер, когда я взял лэптоп и открыл сайт банка, название которого было записано на скомканном, даже продырявленном острым карандашом листочке. Андрей Петрович числился в разделе «Руководство» третьим. Я последний раз, загибая пальцы, проверил себя и свой план: все было верно.
Секретарше я сказал, что я из УСБ ФСБ. А Андрею Петровичу — что есть разговор к нему относительно находящегося у него пакета учредительных документов одной крупной компании. И что, возможно, у кого-то есть более интересные и, главное, более реальные предложения к нему, чем те, которые ему уже сделаны.
— Через час? У меня встреча через час, давайте завтра.
— Перенесите встречу, Андрей Петрович, а то попадете в глупое положение. Как финансовый аналитик.
Пришлось Андрею Петровичу согласиться. Хотя приехал он не на труповозке: у него был «бентли». Он вышел — с водительского, разумеется, сиденья — и, разумеется, никого не увидел: есть люди, которые просто не видят ярко-синих курток с капюшонами, даже если карман у куртки оттопырен так, будто в нем лежит «Глок-19». Он запахнул пальто, подошел к парапету, схватился за него двумя руками и запрокинул востроносую голову к арке — некоторых подонков трогает еще по старой памяти красота, хотя, глядя на нее, они и думают по привычке об инвестициях. В этот момент и отделилась от китовой морды машины ее тень: она смотрела прямо на меня, ободряюще улыбалась, и я, холодея от омерзения, что у меня может быть что-то общее с этим мертвым чудовищем, понял вдруг, что так, наверное, выглядела бы моя мать, успей она постареть прежде смерти, но страшнее всего было, что старуха не уходила, до сих пор она не уходила только во сне, она, кося глазом на меня, медленно поднимала руку, причем сначала казалось, что просто ладонь у нее сложена пистолетиком, но вдруг я понял, что у нее, да, пистолет, и я вдруг страшно захотел, чтобы она выстрелила, и даже мысленно шептал ей: жми, жми — и Андрей Петрович аккуратно лег на склизкий деревий помет.
Я спрятал «глок» обратно в карман и оглянулся: полутемная набережная (фонари еще не включали) была пуста; старуха снова слилась с тенями. До сих пор я действовал только по точному расчету, но тут был прилив вдохновения: я взял с пассажирского сиденья чемодан — тугой и тяжелый, он выглядел развратно, как все дорогое кожаное, — нашел ключ от него (ибо он был заперт на ключ) в кармане юридического пиджака, распахнул и, перевалив через парапет, вытряхнул содержимое в Мойку (более не нужный второй телефон плюхнулся туда же). И все-таки чемодан, даже опростанный, был очень тяжелый, будто кожа хранила память о своем крокодиле, — я еле дотащил его до квартиры и только там, в тишине, позвонил Степанычу (на телефоне светились восемь пропущенных вызовов).
Степаныч был на нервяке, но я его обрадовал.
— Антон? Я уж места себе не нахожу, думаю, не уберегли парня.
— Все в порядке, Степаныч, парень сам себя уберег.
— Что случилось? — (Я промолчал.) — Ладно, не телефонный разговор.
— Степаныч, чемодан у меня.
— Что? Чемодан? — (Кажется, мне удалось его удивить.) — Как?
— Не телефонный разговор. Повезло.
Степаныч несколько секунд молчал, потом попросил подождать — слышно было, как он по другому телефону говорит про ближайший рейс.
— Значит, так, Антон, я вылетаю, скоро буду, поговорим. И, — после паузы, — знаешь что? Мы с твоим отцом были партнеры…
— Я знаю, Степаныч.
— Короче, ты меня удивил.
Сидеть в квартире я не мог. Идти в «Сушку» тоже — не только потому, что нельзя было пить; главное, что нужно было бы либо возвращаться с Надей (и тем вносить фактор непредсказуемости, который мне был меньше всего нужен), либо намекать ей, что сегодня нельзя, — она бы точно подумала, что я снял девку. Я все подготовил — чемодан в углу, куртка на кровати — и вышел. Лило опять как из ведра, и на набережной я спрятался в троллейбус — свистящий батискаф был почти пуст, я сел у окна и завороженно наблюдал, как справа над пропастью Невы парит призрак крепости, а потом ныряет и всплывает сверкающая гирлянда дворцов; и уже за рекой из широкой бухты площади троллейбус затянуло в узкую горловину Невского. У меня было еще почти три часа: я сел в аквариумоподобном кафе и раскрыл лэптоп.
Когда в кафе вошел Степаныч — бодрый и настороженный, я видел его последний раз десять лет назад, но он был такой же: седой бобрик на голове, мясистое лицо, плечи как гантели, глаза без ресниц, пучки бровей, улыбка такая, как будто сейчас все поедут к блядям, и отвратительно-бесцеремонное рукопожатие, — у меня в форме письма было собрано четыре десятка адресов. Я нажал «отправить» и вышел со Степанычем на улицу. Дождя уже не было: я бы с удовольствием прогулялся, но Степаныч пешком не ходил — у дверей мигал аварийкой большой, наглухо тонированный «лексус».
— Ну говори, куда. А чего не у отца? — Степаныч смотрел на меня, будто на победителя детского конкурса песни, и, похоже, думал, не потрепать ли меня по затылку.
— Не могу я там, — сказал я, отворачиваясь. — Снял квартиру. На Первой линии.
— Слыхали, Михаил Викторович? — (Михаил Викторович был похож на дрессированного медведя: из-под волос на ладонях синели татуировки.) — Начальник сказал, на Первую линию.
— Так точно, товарищ полковник.
— Да, — (это уже мне), — я тебя понимаю: одному, после такого… Знаешь, когда это случилось, я поверить не мог. У бати твоего бывало — депрессия, туда-сюда, но чтоб до такого… И главное, ведь на нем одном все держалось — я теперь думаю, что, может, он из-за этого… Слишком много взял на себя, понимаешь? Все-таки не в деньгах счастье, согласен?
Я сказал, что согласен. В тонированных стеклах ничего не отражалось. Меня стала накрывать волна отвращения и ужаса; слава богу, ехать было недалеко — мы едва ли не последние перескочили через мост и уже через минуту заворачивали на Съездовскую. Я показал, где встать.
Все время, пока мы шли через двор и поднимались по лестнице, я отводил взгляд от теней и углов, чтобы не увидеть старуху. Степаныч хохмил все натужнее.
— Ты прямо как Ленин в Разливе, — (я уже открывал дверь), — еще бы коммуналку нашел. — Его голос наполнил освещенную квартиру.
Времени думать о том, выключал ли я свет, не было, — я шагнул в комнату, показал пальцем на чемодан в углу и пошел к синему пятну куртки на кровати. Я действовал на автомате, по плану, который прокрутил в голове тысячу раз, но перед глазами все плыло и в руках появилась слабость: косметички у зеркала не было и куртка лежала не так, как я ее оставил.
— Ты открывал уже?
— А? Сейчас дам ключ.
Ключ в кармане был, а «глока» не было. Я кинул Степанычу ключ, сел на кровать и, пока он возился с замком, слушал, как тяжело, как будто о дно груди, ударяется сердце. Во рту было сухо, звуки доносились как будто из-под воды, ослепительный свет пронизывал все вокруг, Степаныч, казалось, занимал своей тушей полкомнаты, он, сопя и матерясь, открывал чемодан: из чемодана смотрела на нас мертвая, запачканная кровью голова с острым носом, меня мутило, Степаныч доставал из-под пиджака пистолет и поднимал его на меня, морда у него была красная, как кусок непрожаренного мяса, глаза сузились и стали хищные, он спрашивал меня, что, блядь, за игры я решил с ним играть. Я заставил себя разлепить губы.
— Знаешь, Степаныч, когда я понял, что это ты? То есть заподозрил-то сразу, когда ты вызвался помочь, но понял окончательно, когда сам запустил тут удочку, а через два дня ты звонишь — не говорил ли я кому-нибудь. Ты не выдержал. Ну и думал, конечно, что я просто дурачок. — Я понял, что он слушает, а раз так, надо продолжать говорить. — Очень просто у тебя все получалось: припугнуть, показать разборки а-ля девяностые, злой Андрей Петрович едва не отберет компанию, а потом придет добрый дядя Степаныч и намекнет, что неплохо бы продать все ему задешево, потому что все равно ведь, чтобы тут бизнес держать, надо быть степанычем, и дядя Степаныч совершенно легально получает дело своего старого товарища за смешную цену, я же не знаю цен, к тому же это и справедливо. Самое смешное, что ты прав во всем. Только мне противно стало. Сколько бы ты мне предложил, Степаныч? Мне на «лексус» хватило бы? У вас тут все лохи на «лексусах» ездят.
— Маленький эмдэпэшный ублюдок.
— Мне не нужна вся эта ерунда, Степаныч, она и отцу была не нужна, только он не понимал этого. Но тебе противно отдавать, тебе и таким, как ты.
— Документы где, сука? — Степаныч орал.
— Ты думал, что ты на меня охотишься, а это я тебя в угол загнал, Степаныч. А бумаги в Мойке. Нет больше документов.
Степаныч орал, чтобы я его не наябывал, что я уже труп, чтобы я говорил, где документы, что он меня сейчас выебет.
— Проснись, Степаныч, — успел я сказать ему, прежде чем прикрыл глаза, подбадривая стоявшую в дверном проеме Надю, и она, бледная, как кафель ванной, нажала на курок, и грохнул выстрел. — Проснись, ты сейчас умрешь.
Я выкатился из-под падающего на меня Степаныча, хохоча.
4
Я собирался предложить Наде отправиться со мной, не зная, согласится она или нет, но теперь у нее не было выбора: я отпоил ее коньяком и протянул паспорт. Она открыла его и посмотрела на свою фотографию.
— Изольда?
— Не нравится?
— Не то чтобы… А нас будут искать?
— Будут. Но не найдут.
— Я просто так его взяла, мне интересно было. А это очень дорого?
— Паспорт — это просто бумажка. Не паспорт дорог, а доверие людей.
Мы сидели в кухне на подоконнике, город потихоньку выплывал из тьмы, и стало видно, что за ночь по липам Румянцевского пробежала желтая дрожь. По набережной струились первые машины: было пора. Надя рассматривала билеты.
— Я никогда не была в Швеции. А куда потом?
— В Лиссабон, — отшутился я.
— Почему?
— You must remember this… — пропел я, она подхватила и вполголоса пела, пока я собирал вещи в рюкзак.
На улице было морозно и ясно. Где-то высоко-высоко в синем океане неба белели архипелаги облаков, а прямо над головой, едва не облизывая животами крыши домов, неслись на восток стаи крупных сероватых рыб. Мы вышли на набережную и спустились к воде у памятника Крузенштерну — я бросил в воду пакет с пистолетом и телефоном. Когда мы поднимались, у меня перехватило дыхание: по набережной шла сгорбленная старуха с треугольником платка на голове, — но она обернулась, чтобы посмотреть на нас, и я увидел круглое доброе лицо с большими пластмассовыми очками. Это была просто старушка, она любовалась нами. Мы, взявшись за руки, перебежали через дорогу и поймали машину до морского вокзала. В машине было включено радио, и в новостях рассказывали о крупнейшей компании в отрасли, чей владелец три недели назад… — бомбила переключил на другую станцию.
Пока мы — регистрация, паспортный контроль, досмотр — добрались до каюты, усталость обернулась легкой пустотой в голове, я наконец выпил, мы разделись и забрались в постель. Я целовал и обнимал ее; она сопротивлялась до последнего и обмякла только тогда, когда деваться было уже некуда. Но когда все закончилось, она обняла меня — так, как обнимают любимое и трогательное существо.
Спасибо группе «Pretty Balanced»
за замечательную песню.
Александр Кудрявцев
ЧАС ВЕДЬМ
Музей Достоевского
Его учуяли здесь сразу.
Шлюховатая русалка у барной стойки показывает безупречные зубы. Костлявая брюнетка-вамп, проходя мимо, как бы случайно касается голым плечом. Две несовершеннолетние барби упорно сверлят глазами. Аромат круглых цифр самки чувствуют на расстоянии — кто сказал, что деньги не пахнут?
Он небрежно ослабил на шее «Дольче Габана» и огляделся.
Нет, все не то. Обычные клубные лемминги, обитающие в ночных заведениях и отсыпающие свое днем в офисных клетках. Скучно.
Хотя… его взгляд выцепил в грохочущем разноцветном сумраке бешено танцующую фигуру. Высокая самочка встряхивала гривой волос, переливаясь под музыку, словно жидкое пламя.
Он одобрительно осмотрел круглый зад, узкую талию и высокую грудь. Когда цель вынырнула из толпы, он подошел и попросил зажигалку.
— Прикуривай! — усмехнулась она, протягивая локон из растрепавшейся прически. Голос шероховатый, как в горле папиросный дым.
Он улыбнулся:
— Боюсь обжечься.
Ее ярко-рыжие взлохмаченные волосы действительно напоминали костер.
— Меня зовут Анатолий.
— Злата, — она присела в книксене, — доцентка истфака, девушка мечты.
— Выпьешь со мной, — утвердительно сказал он и заказал у бармена два дайкири. — Люблю это пойло, — поведал Анатолий, чтобы завязать разговор.
Злата прищурила чуть раскосые глаза с зеленью, с усмешкой качнула рукой с бокалом.
Вверх-вниз.
Пухлые губы и толстая соломинка.
Вверх-вниз.
Анатолий сглотнул и поперхнулся.
— Кстати, дайкири — любимый напиток гаванских шлюх! — перекрикивает она клубный шум, но молоты в ушах Анатолия шагают громче.
— Что?
— Дайкири — любимое пойло шлюх Гаваны! — Ее горячий рот оказывается рядом с его мохнатым ухом.
Он пытается положить руку на голое колено, но она стряхивает наглую ладонь брезгливым щелчком.
Анатолий тупо смотрит на бокал с желтой жидкостью в своей руке. Она прыскает от смеха, зубы в модном ультрафиолете — голубой жемчуг. Ему захотелось ударить ее в лицо, чтобы потекла кровь. Насмехается над ним — над ним! Без пяти минут депутатом городского парламента! Без году вице-губернатором второй столицы!
Да он ее… Да…
Можно и позвонить. Приедут. Лучшие, из массажных салонов. Черные, белые, желтые. Худые, толстые, беременные. И на халяву — мало он их крышевал в свое время? И пусть только вякнут… Но. Низший пилотаж. Низший… С ними играть интересно, выслеживать, капкан здесь, капкан там, затравил, набросился… Вот это — охота. Чем зверь хитрее, тем победа слаще. А я с ума схожу по умной добыче — как эта насмешливая тварь…
…Лобастый потеет и скалится. Я смотрю на его крупную голову, мясистые уши, щеки, красную шею — вылитый Ноздрев. Там, у кормушки, они одинаковые: русская властная порода. Масляная улыбочка, денежный жирок в голосе. Знать бы фабрику, где их делают, — и взорвать к чертям собачьим, пока на склад не поступила очередная партия…
— Эта твоя юбка… я обожаю мини. — Он со значением посмотрел ей в глаза.
А я — нет, — ответила она. — Знаешь, когда начали укорачиваться женские юбки? После Первой мировой войны. Мужчин хорошо побило свинцом — и пошла конкуренция за тех, кто остался. Мини-юбки придумали после Второй мировой. В каждом миллиметре открытых женских ног живет мужская смерть.
— Готично, — вспомнил Анатолий сленг молодых.
— Нет. Но я знаю, где готично по-настоящему.
Она вытянула руку с ключами.
— Что это?
— Слышал, в музее Достоевского филиал одной выставки открылся?
— Музей? — Анатолий поскучнел.
— Филиал выставки «Камера пыток», — она широко улыбнулась, — как в Петропавловке — только натуральнее. Я там экскурсии вожу, и сторож — хороший знакомый. Иногда беру у него ключи на ночь. Когда хочется отдохнуть душой, — Злата метнула на него взгляд и опустила глаза, — и телом.
…А самочка с подвывертом. Тем лучше. Говорят, рыжие в постели ураган. Вот сегодня и проверим… Он на время задумался и просиял лучшей улыбкой из коллекции.
— У меня идея!
— Внимательно…
— Я приглашаю тебя на ужин. Ужин в камере пыток — звучит? — Он тайком взглянул на себя в зеркало и остался доволен. — С тебя ключи. С меня все остальное…
Она чуть замешкалась с ответом.
— Ты чего это зарумянилась? — гоготнул он.
— Справка: рыженькие девочки очень легко краснеют — вдруг пропищала она и попыталась одернуть юбку-пояс, как стыдливая длинноногая секс-бомба из подростковых анимэ.
Анатолий с трудом сдержал желание наброситься и свалить ее прямо на стол, со звоном смести бокалы и… Спокойно… Как там у арабов? Ожидание увеличивает аппетит.
Она внимательно смотрит на его попытки восстановить дыхание и кивает:
— Согласна.
Златозубый таджик на ржавой «шестерке» подхватил их и понес по пустым ночным дорогам Петербурга. Анатолий неотрывно смотрел на нее, а Злата глядела в окно на мелькающие мимо подсвеченные громады старых домов и чему-то улыбалась.
Забавное местечко! — сказал он, когда за спиной лязгнул металл замка. Пошатываясь, прошел в узкий дверной проем. — Чем это так воняет?
— Этиловый спирт. Особо впечатлительным здесь плохо становится, приходится выводить из тургеневского обморока. Ватка со спиртом под нос — и готово.
Прихожая музея встречала огромным чучелом бородатого палача. В гипсовых руках человека в красном балахоне поблескивал топор. Анатолий игриво ткнул пальцем сталь. Тупо.
Злата щелкнула выключателем в первом зале. Жидкий желтый свет облил хищные вещи, по-пираньи застывшие за стеклом витрин. Анатолию показалось, что кто-то из них даже нетерпеливо шевельнулся. Он похолодел, провел ладонью по лбу и расхохотался.
— Привет! — Анатолий дружелюбно щелкнул по носу манекен, ладно насаженный на кол в пятнах бутафорской крови. Тот не ответил, и Анатолий рассмеялся еще громче. От приключения и дайкири приятно кружилась голова.
— Где наша снедь? — Она подошла к разделочному столу, где в углу приткнулся широкий тесак. — Предлагаю поднять бокалы!
— А ты все-таки оригиналка! — Анатолий звонко шлепнул ее широкой ладонью и немедленно получил тычок в грудь.
— Юноша, соблюдайте приличия…
— Конечно-конечно! — шутливо поднял руки, сглотнув.
Он вынул из пакета выкупленные в том же баре бокалы и плеснул мартини.
— А экскурсия будет? — Анатолий подмигнул.
— За эту ночь! — Злата пригубила.
— Она прекрасна, — неуклюже сменил тактику Анатолий.
Девушка поморщилась. Он налил по второй, не выдержал и плеснул в третий стаканчик припасенного виски.
Злата заметно хмелела.
«Момент, — подумал Анатолий, как всегда думал в таких случаях. — Я разложу тебя прямо на этом столе, рядом с блестящим тесаком и буду наблюдать, как в широком лезвии корчится голая, мычащая от удовольствия стерва, которую грубо…»
— Эй! — Она тягуче поднялась. — Видел когда-нибудь стриптиз в камере пыток?
— Обожаю! — Анатолий вскочил и с грохотом обрушил стул. — Я могу… сам…
Он с трудом сдернул с себя треснувший под мышками «Хьюго» и попытался выпростать «Версаче» над туго опоясанным брюхом.
— Спокойно, дикий мужчина, — усмехнулась она, — займите места в зрительном зале.
Анатолий шутливо сложил потные ладони в покорную стопочку на груди. Он поднял упавший стул и скрипуче уселся.
— Э, нет! — Она погрозила ему пальцем и расстегнула три верхние пуговицы клетчатой мужской рубашки, за которой уже угадывалась глубокая ложбинка. — Так меня не заводит…
— А как? — задышал Анатолий. — Как?
Она взяла его за галстук и потащила к деревянным брусьям.
— Вот эту руку — сюда, эту — сюда… голову — так… Порядок…
Он стоял на коленях, с просунутыми в шершавые отверстия бревенчатой стенки руками, чуть повыше оказалась зафиксирована шея. Запястья надежно схвачены толстыми кожаными ремнями.
Начинай! — приказал Анатолий.
Она закусила губу и медленно освободила от рубашки тугую белую грудь. На Анатолия уставились маленькие розовые соски, заставив его замычать от предвкушения.
— Видишь? — сказала она с придыханием, приближаясь.
— Да…
— Смотри внимательнее, — ее горячий рот рядом с его мохнатым ухом, — эти сиськи ты видишь в последний раз. Как и все остальное.
Ее колено с хрустом врезалось в челюсть мужчины, и хмель оставил его. И понял все протрезвевший Анатолий, и стены камеры пыток стали сжиматься, как его испуганный сфинктер, а наколотый кровавый манекен открыл глаза, поднял голову и рассмеялся пластмассовым смешком. Анатолий выплюнул зуб, закричал и тут же заработал кусок скотча на размазанный рот.
Злата взглянула на платиновый циферблат на его левом запястье.
— Полночь! Час ведьм! Пора! — провозгласила она.
Сорвала с него рубашку и ловко спустила брюки с трусами, показав тусклой музейной лампочке шерстистый зад. Критически оглядела жертву. Сладко потянулась, запахивая тело клетчатыми полами.
— Уважаемые дамы и господа! — объявила она застывшим в вечных корчах манекенам в глубине зала. — Ведьмы и ведьмаки! Братья и сестры! Перед вами — соискатель справедливости суда Линча Анатолий Николаевич Квадрат. Лидер предвыборного кривляния за депутатский портфель, образцовый семьянин, вчерашний спортсмен, сегодняшний бард, бла-бла-бла, — боже, как это скучно! Куда интереснее неофициальное досье, с душком… — Она громко расхохоталась. — Его мы и сопроводим красочными иллюстрациями. Тем более, что подопечный в качестве последнего желания изъявил интерес к небольшому экскурсу в историю казней и пыток.
Ведьма подошла к стеклянной витрине, где теснились предметы, издалека напоминающие потемневшие от времени инструменты хирурга.
— Ты у нас, Толя, из комсомольских работников в демократы подался? Не кругли глаза! Старый пес свою кость не уступит, правильно? Власть вы просто так не отдаете… Бюджет пилил? Только честно! Да знаю, что пилил…
Она сосредоточенно мазала черным маркером поверхность какой-то небольшой, но очень страшной для распахнутых глаз Анатолия стальной вещицы.
— Итак, пришло время ознакомиться с первым экспонатом нашей выставки.
Она медленно подошла к голому мужчине. Тот издал глухой звук и замотал головой.
— Клеймо! Прообраз тюремной татуировки! — выкрикнула она и с силой вдавила в лоснящийся от пота лоб Анатолия нечто, напоминающее большую бритву с шипованной пластиной на конце. Он закричал из-под скотча и снова заелозил ногами.
— Тот же самый принцип — шипы с краской на спиртовой основе загоняли под кожу осужденного. Самым распространенным клеймом в России было слово…
Она вынула из сумочки зеркальце и поднесла его к бледному лицу жертвы.
«ВОР», — прочитал он надпись-шрам в выступивших капельках крови на своем лбу.
Замычал, задергался, но скоро устал и глухо закашлялся. Выпученные глаза следили за каждым ее движением.
— Страшно, Толенька? Отчаяние? Не надо. Ты не знаешь, что это. Отчаяние — это когда ты молод, здоров и тебе не хочется жить. Потому что работаешь на десяти работах и не можешь купить гребаный угол для существования. А ты знаешь, что такое быть нищей швалью? Образованной нищей швалью с честными образованными родителями — нищими швалями. Не знаешь, сука, такие, как ты, этого не знают, а мне уже скоро тридцать и ничего кроме западни но иногда бывают моменты которые ненавидят такие как ты потому что вы прекрасно знаете что виноват не тот кто виноват а тот кто попался так вот ТЫ ПОПАЛСЯ и ответишь и искупишь грехи за всех и скорее всего это будет единственным твоим красивым поступком за всю никчемную жирную жизнь… Кнут! — Она сняла со стены кожаную плеть. Возвела глаза к потолку и нараспев процитировала: — «За первую татьбу виновный подвергался наказанию кнутом и лишению левого уха…» Татьба — это кража, — пояснила она Анатолию, — так наказывали по Соборному уложению семнадцатого века… Справка: выражение «подлинная правда» пошло от второго названия кнута — «длинник». А сейчас будет немного больно…
Она щелкнула кнутом, и по телу Анатолия прошла мелкая испуганная рябь. Он взвыл и дернулся. Ремни держали крепко.
После десятого удара она отбросила кнут в угол и сделала несколько упражнений, стараясь удержать тяжелое дыхание. Она раскраснелась, из-под растрепанных волос блестели глаза с расширенными зрачками.
— Любопытный способ казни расхитителей государственной казны придумал Иван Грозный, — сказала Злата, переведя дух. — Тебе, Толя, как человеку власти со швейцарским счетом это должно быть интересно. Царь подвесил казнокрада вниз головой, привел его родных и заставил смотреть, как отца семейства пилили пополам обыкновенной веревкой. Это длилось долго, очень долго…
Она рассмеялась, убирая с влажного лба несколько огненных прядей.
— Еще один предмет нашей экспозиции называется просто и неярко — «груша». — Злата подошла к следующей витрине. — Но иногда одно упоминание груши палачом приводило в трепет молчаливых героев. Обрати внимание — существовали груши для введения в рот, анальное отверстие, были вагинальные груши. Человек, как известно, отличается от животного абстрактным мышлением и способностью творить.
Она приблизилась к Анатолию, поигрывая устройством, похожим на металлического жука, брюхо которого украшал большой металлический винт.
Справка: при введении в естественное отверстие человека груша раскрывается с помощью винтового механизма — в тебе словно распускается железный цветок с лепестками-лезвиями. Внутренние органы лопаются, как воздушные шарики. А знаешь, кто были первыми претендентами на анальную грушу? Любители мальчиков… — Она возвысила голос, снова обращаясь к молчаливым манекенам: — И кто бы мог подумать, уважаемые господа, что этот образцовый семьянин, отец двоих детей, между прочим без пяти минут законотворец… стыдно, Толик, так тщательно скрывать от электората свою любовь к мальчиковым попкам…
Он закрыл глаза.
«Эта ведьма откуда-то знает про меня все. Все… Она безумна, реально долбанутая и, значит, способна… на все… Но за что?! Что я ей сделал?! Что?!»
Смертная тоска сделала ватными руки и ноги. Анатолий несколько раз дернулся на полу и затих. Груша легла рядом с ним.
— Прелюбодеяние — смертный грех… — пропела ведьма, — но смерть от груши приходит иногда слишком быстро. Поэтому фрукты оставим на сладкое.
Она повозилась у другой витрины, затем подошла к Анатолию и брезгливо тронула носком туфли маленький съеженный член. В ее руке тускло блестел клинок, похожий на столовый ножик.
— Супружеская измена, Толя, каралась безжалостно — несмотря на регалии подсудимого. А ты еще, я слышала, до госслужбы девочками барыжил? Так вот, сутенеров ждало то же самое. Понимаешь, о чем я? Обыкновенная кастрация. Справка: как показали вскрытия трупов евнухов, половой член кастрата мал и недоразвит. Волосы на теле скудны, на конечностях и у заднего прохода отсутствуют. В подмышечных впадинах и на половых органах волос почти нет. — Она вдруг подмигнула. — Но если бы за тебя взялись пораньше, кастрация помогла бы сохранить твою пышную шевелюру — волосы на голове евнухов растут прекрасно. Но теперь, увы, слишком поздно…
Нож звякнул рядом с металлической грушей. Анатолий тихо заскулил, медленно покачивая головой.
— Я устала, — доверительно сказала она, возложив руку на его большую голову, — но мы с тобой скоро закончим. Чем бы ты хотел завершить нашу наглядную экскурсию после ее практической части с апробацией груши и еще парочки вещей? Кол? Петля? Топор? Прости, топоры здесь бутафорские, потому в нашем распоряжении всего два варианта… Хотя, погоди… У меня появилась идея, как нам все совместить! Начнем с колосажания. Смотри, что у меня есть! Чем не колышек?
Кандидат в депутаты с ужасом увидел в ее пальцах толстый черный «дилдо». Злата неторопливо извлекла тюбик с лубрикантом и выдавила щедрую струю на пластик.
— У тебя появился реальный шанс узнать, что же испытывают гаванские шлюхи на своей неблагодарной работе… Не дергайся, прошу… Ты мне мешаешь… Вот так…
Из-под окровавленного скотча вырвался глухой поросячий визг.
— Алло, Стас? Дело сделано. Там, где условились. Да, он почти дохлый валяется. Смерть обещанную поджидает. Да. Собирай своих продажных писак, телевизоров, зевак каких-нибудь и рвите на место происшествия. Дубликат ключа у тебя. Бабки как договорились.
Она выключила сотовый, вытащила аккумулятор и сим-карту. Заперла дверь музея. Подставила лицо холодному ночному ветру и быстро нырнула в темные дворы.
Заказ выполнен: минус один. Был кандидат — и весь вышел. Неплохой спектакль получился — этот урод теперь будет грешить на левый фронт. Сработано четко, жаль, правда, подкупленного сторожа музея. Но с другой стороны, незачем продаваться с потрохами за ящик водки, дешевка… А этот теперь искать будет. Ветра в поле, ха! Меня вычислить сложно — я никогда не повторяюсь. Никогда. Запомните это, мои хорошие. Бывшие и будущие. Кандидаты…
Она вышла на маленькую площадь у любимой церкви отца Родиона Раскольникова. Остановилась, глядя на застывшие над землей черные ядра куполов. Кресты царапали низкие ночные облака, неслышно скользившие по темному небу. Она закрыла глаза и прислушалась — как в детстве, когда казалось, что там, на небе, кто-то ходит. Нужно лишь зажмуриться, замереть — и услышишь шаги…
На небе было тихо. Она усмехнулась и открыла глаза. Из города нужно двигать прямо сейчас. На полученные бабки можно джусовать целых полгода — до новых выборов.
Где-нибудь на Дальнем Востоке. Или в Костроме. Я мечтала путешествовать всю свою нищую жизнь — до. О чем я мечтаю после? Да пошли вы к черту.
Справка: каждый зарабатывает, как может.
Работа должна доставлять удовольствие.