~~~
Мама сидела в кресле у буржуйки, мальчишки — за столом, ели, что Ри дала. От утренних пилюль мама становилась кошкой: сидит у теплого, дышит, изредка мурчит. Кресло у нее старое, качалка с подушками, качалась редко, а мама ни с того ни с сего мурлыкала обрывки музыки, ноты, не связанные ни мелодией, ни гармонией. Но какой день ни возьми, почти все время сидела тихо и недвижно, на лице постоянно улыбочка от чего-то приятного в голове. Она из Бромонтов, в этом доме родилась, а когда-то была хорошенькой. Но даже теперь, на лекарствах, вынутая из настоящего, даже если волосы забывала мыть или расчесывать, даже если на лице все глубже резались морщины, видно: некогда она была ничем не хуже любой девушки, что босиком танцевала по всем буеракам этой глухомани в Озарках. Высокая, темная и красивая была — в те еще дни, когда у нее рассудок не поломался, куски его не разлетелись, а собирать их она не стала.
Ри сказала:
— Доедайте. Автобус скоро.
Дом выстроили в 1914-м — потолки высокие, от единственной лампочки над головой у всего строгие тени. На половицах и стенах они лежали покореженными силуэтами, в углах топорщились. Там, где поярче, в доме было прохладно, а в тени и вовсе зябко. Окна прорублены высоко, снаружи за рамами трепало и дергало рваный целлофан, оставшийся с прошлой зимы. Мебель в дом въехала, когда еще были живы Бабуля и Дедуля Бромонты, с маминого детства здесь стоит, и в комках набивки, в вытертой ткани еще жив запах дедовой трубки и десяти тысяч пыльных дней.
Ри стояла у мойки, споласкивала тарелки и выглядывала в окно: крутой склон голых деревьев, камни торчат, среди них — узкая грязная дорога. Ветер налетал и расталкивал ветви, свистел мимо оконной рамы, выл в печной трубе. Небо навалилось на долину совсем низко, угрюмое и бурное, вот-вот расколется, и пойдет снег.
Сынок сказал:
— Носки воняют.
— Надевай давай, а? На автобус опоздаешь.
Гарольд сказал:
— У меня тоже воняют.
— Ты все-таки, пожалуйста, я очень тебя прошу, надень уже, блядь, эти носки, а? Можешь ради меня постараться?
У Сынка и Гарольда разница в полтора года. Они почти всегда везде ходили плечом к плечу, бок о бок бегали и так же поворачивались — вдруг в один миг развернутся оба, ни слова не говоря, жутковатый инстинктивный тандем, будто резвые лапки кавычек. Сынок постарше, ему десять, яблочко от зверя, крепкий, недружелюбный, прямой. Волосы у него цвета опавшей дубовой листвы, кулаки завязывались в твердые молодые узелки, в школе был задира. Гарольд тянулся за Сынком, старался все делать, как брат, только ему не хватало братниной грубости и мускулов, и дома ему часто требовалась починка — от синяков, вывихов, унижения.
Гарольд сказал:
— Не так уж они и воняют, Ри.
Сынок туда же:
— Да не, так. А не важно. Они же в ботинках.
Ри надеялась только на одно — к двенадцати годам у мальчишек не отомрет тяга к чуду, они не отупеют к жизни, доброта из них не сцедится, подлость не закипит. У Долли многие детки так — усы еще не пробились, а им уже кранты: вымуштруют и жить вне закона, и подчиняться безжалостным кровавым заповедям, что правят этой жизнью вне закона. Милях на тридцати долины жило две сотни Долли, а еще — Локрамы, Бошеллы, Тэнкерсли и Лэнганы, которые те же Долли, только по свойству, не по крови. Кое-кто по закону жил, многие — нет, но даже послушные Долли в душе оставались Долли, родня все же, могли помочь, если припечет. Дикие Долли друг с другом обходились крутенько, не без перчика, а недругам могли устроить сущий ад, на городской закон и всю жизнь городскую плевали, держались своих и своего. Иногда Ри кормит Сынка и Гарольда овсяной затирухой, а они плачут — овес ложкой черпают, а сами-то мяса хотят, съедят все подчистую, да еще и добавки попросят, а сами воют циклонами, хочется им, нужно им; тогда-то она за них и боялась.
— Шевелитесь, — сказала она. — Ранцы взяли и пошли. На дорогу, автобус ловить. И шапки не забудьте.